Евгений Трубецкой. Три очерка о русской иконе
---------------------------------------------------------------
OCR: hanalyst
---------------------------------------------------------------
Три очерка о русской иконе
Умозрение в красках. 1
Два мира в древнерусской иконописи. 16
Россия в ее иконе. 32
Умозрение в красках
Вопрос о смысле жизни, быть может, никогда не ставился более резко, чем
в настоящие дни обнажения миро╜вого зла и бессмыслицы.
Помнится, года четыре тому назад я посетил в Берлине синематограф, где
демонстрировалось дно аквариума, по╜казывались сцены из жизни хищного
водяного жука. Перед нами проходили картины взаимного пожирания су╜ществ --
яркие иллюстрации той все╜общей беспощадной борьбы за суще╜ствование,
которая наполняет жизнь природы. И победителем в борьбе с рыбами,
моллюсками, саламандрами неизменно оказывался водяной жук благо╜даря
техническому совершенству двух ору╜дий истребления: могущественной челюсти,
которой он сокрушал противника, и ядови╜тым веществам, которыми он отравлял
его.
Такова была в течение серии веков жизнь природы, такова она есть и
таковою будет в течение неопределенного будущего. Если нас возмущает это
зрелище, если при виде опи╜санных здесь сцен в аквариуме в нас зарож╜дается
чувство нравственной тошноты, это доказывает, что в человеке есть зачатки
дру╜гого мира, другого плана бытия. Ведь самое наше человеческое возмущение
не было бы возможно, если бы этот тип животной жиз╜ни представлялся нам
единственной в мире возможностью, и если бы мы не чувствова╜ли в себе
призвания осуществить другое.
Этой бессознательной, слепой и хаотич╜ной жизни внешней природы
противопола╜гается в человеке иное, высшее веление, об╜ращенное к его
сознанию и воле. Но, несмот╜ря на это, призвание пока остается только
призванием; мало того, сознание и воля че╜ловека на наших глазах низводятся
на сте╜пень орудий тех темных, низших животных влечений, против которых они
призваны бороться. Отсюда -- то ужасающее зрелище, которое мы наблюдаем.
Чувство нравственной тошноты и отвра╜щения достигает в нас высшего
предела, ког╜да мы видим, что, вопреки призванию, жизнь человечества в его
целом поразительно на╜поминает то, что можно видеть на дне аква╜риума. В
мирное время это роковое сходство скрыто, замазано культурой; напротив, в
дни вооруженной борьбы народов оно выступа╜ет с цинической откровенностью;
мало того, оно не затемняется, а, наоборот, подчеркива╜ется культурой, ибо в
дни войны самая куль╜тура становиться орудием злой, хищной жиз╜ни,
утилизируется по преимуществу для той же роли, как челюсть в жизни водяного
жука. И принципы, фактически управляющие жиз╜нью человечества, поразительно
уподобля╜ются тем законам, которые властвуют в мире животном: такие правила,
как "горе побеж╜денным" и "у кого сильнее челюсть, тот и прав", которые в
наши дни провозглашают╜ся как руководящие начала жизни народов, суть не
более и не менее как возведенные в принципы биологические законы.
И в этом превращении законов природы в принципы -- в этом возведении
биологи╜ческой необходимости в этическое начало -- сказывается существенное
различие между миром животным и человеческим, различие не в пользу человека.
В мире животном техника орудий истреб╜ления выражает собой простое
отсутствие духовной жизни: эти орудия достаются жи╜вотному как дар природы,
помимо его созна╜ния и воли. Наоборот, в мире человеческом они -- всецело
изобретение человеческого ума. На наших глазах целые народы все свои помыслы
сосредоточивают преимуществен╜но на этой одной цели сознания большой
че╜люсти для сокрушения и пожирания других народов. Порабощение
человеческого духа низшим материальным влечением ни в чем не сказывается так
сильно, как в господстве этой одной цели над жизнью человечества --
господстве, которое неизбежно принимает характер принудительный. Когда
появляет╜ся на мировой арене какой-нибудь один на╜род-хищник, который отдает
все свои силы технике истребления, все остальные в целях самообороны
вынуждены ему подражать, потому что отстать в вооружении -- значит рисковать
быть съеденными. Все должны заботиться о том, чтобы иметь челюсть не
меньшую, чем у противника. В большей или меньшей степени все должны усвоить
себе образ звериный.
Именно в этом падении человека заклю╜чается тот главный и основной ужас
войны, перед которым бледнеют все остальные. Даже потоки крови, наводняющие
вселен╜ную, представляют собою зло, меньшее по сравнению с этим искажением
человеческо╜го облика!
Всем этим с необычайной силой ставится вопрос, который всегда был
основным для человека, -- вопрос о смысле жизни. Сущ╜ность его -- всегда
одна и та же: он не может изменяться в зависимости от тех или других
преходящих условий времени. Но он тем определеннее ставится и тем яснее
сознает╜ся человеком, чем ярче выступают в жизни те злые силы, которые
стремятся утвердить в мире кровавый хаос и бессмыслицу.
В течение беспредельной серии веков в мире царствовал ад -- в форме
роковой не╜обходимости смерти и убийства. Что же сделал в мире человек, этот
носитель надежды всей твари, свидетель иного, высшего замыс╜ла? Вместо того
чтобы бороться против этой "державы смерти", он изрек ей свое "аминь" И вот
ад царствует в мире с одоб╜рения и согласия человека -- единственно╜го
существа, призванного против него бо╜роться: он вооружен всеми средствами
чело╜веческой техники. Народы живьем глотают друг друга; народ, вооруженный
для всеоб╜щего истребления -- вот тот идеал, который периодически
торжествует в истории. И вся╜кий раз его торжество возвещается одним и тем
же гимном в честь победителя -- "кто подобен зверю сему!"
Если в самом деле вся жизнь природы и вся история человечества
завершаются этим апофеозом злого начала, то где же тот смысл жизни, ради
которого мы живем и ради ко╜торого стоит жить? Я воздержусь от соб╜ственного
ответа на этот вопрос. Я предпо╜читаю напомнить то его решение, которое было
высказано отдаленными нашими пред╜ками. То были не философы, а духовидцы. И
мысли свои они выражали не в словах, а в красках. И тем не менее их живопись
представляет собою прямой ответ на наш вопрос. Ибо в их дни он ставился не
менее резко, чем теперь. Тот ужас войны, который мы теперь воспринимаем так
остро, для них был злом хроническим. Об "образе зверином" в их времена
напоминали бесчисленные орды, терзавшие Русь. Звериное царство и тогда
приступало к народам все с тем же вековеч╜ным искушением: "все сие дам тебе,
егда поклонишися мне".1
Все древнерусское религиозное искусст╜во зародилось в борьбе с этим
искушением. В ответ на него древнерусские иконописцы с поразительной
ясностью и силой воплоти╜ли в образах и красках то, что наполняло их душу,
-- видение иной жизненной правды и иного смысла мира. Пытаясь выразить в
сло╜вах сущность их ответа, я, конечно, сознаю, что никакие слова не в
состоянии передать красоты и мощи этого несравненного языка религиозных
символов.
II
Сущность той жизненной правды, кото╜рая противополагается древнерусским
рели╜гиозным искусством образу звериному, находит себе исчерпывающее
выражение не в том или ином иконописном изображении, а в древнерусском храме
в его целом. Здесь именно храм понимается как то начало, ко╜торое должно
господствовать в мире. Сама вселенная должна стать храмом Божиим. В храм
должны войти все человечество, анге╜лы и вся низшая тварь. И именно в этой
идее мирообъемлющего храма заключается та религиозная надежда на грядущее
умирот╜ворение всей твари, которая противополага╜ется факту всеобщей войны и
всеобщей кро╜вавой смуты. Нам предстоит проследить здесь развитие этой темы
в древнерусском религиозном искусстве.
Здесь мирообъемлющий храм выражает собою не действительность, а идеал,
не осу╜ществленную еще надежду всей твари. В мире, в котором мы живем,
низшая тварь и большая часть человечества пребывают пока вне храма. И
постольку храм олицетворяет собою иную действительность, то небесное
будущее, которое манит к себе, но которого в настоящее время человечество
еще не дос╜тигло. Мысль эта с неподражаемым совер╜шенством выражается
архитектурою наших древних храмов, в особенности новгородс╜ких.
Недавно в ясный зимний день мне при╜шлось побывать в окрестностях
Новгорода. Со всех сторон я видел бесконечную снеж╜ную пустыню -- наиболее
яркое изо всех возможных изображений здешней нищеты и скудости. А над нею,
как отдаленные обра╜зы потустороннего богатства, жаром горели на темно-синем
фоне золотые главы белока╜менных храмов. Я никогда не видел более наглядной
иллюстрации той религиозной идеи, которая олицетворяется русской фор╜мой
купола-луковицы. Ее значение выясня╜ется из сопоставления.
Византийский купол над храмом изобра╜жает собою свод небесный,
покрывший зем╜лю. Напротив, готический шпиц выражает собою неудержимое
стремление ввысь, подъемлющее от земли к небу каменные гро╜мады. И наконец,
наша отечественная "лу╜ковица" воплощает в себе идею глубокого молитвенного
горения к небесам, через ко╜торое наш земной мир становится причаст╜ным
потустороннему богатству. Это завер╜шение русского храма -- как бы огненный
язык, увенчанный крестом и к кресту заост╜ряющийся. При взгляде на наш
московский "Иван Великий" кажется, что мы имеем пе╜ред собою как бы
гигантскую свечу, горя╜щую к небу над Москвою; а многоглавые кремлевские
соборы и многоглавые церкви суть как бы огромные многосвешники. И не одни
только золотые главы выражают собою эту идею молитвенного подъема. Когда
смот╜ришь издали при ярком солнечном освеще╜нии на старинный русский
монастырь или город, со множеством возвышающихся над ним храмов, кажется,
что он весь горит многоцветными огнями. А когда эти огни мерцают издали
среди необозримых снеж╜ных полей, они манят к себе как дальнее
по╜тустороннее видение града Божьего. Всякие попытки объяснить луковичную
форму на╜ших церковных куполов какими-либо утили╜тарными целями (например,
необходимос╜тью заострять вершину храма, чтобы на ней не залеживался снег и
не задерживалась вла╜га) не объясняют в ней самого главного --
религиозно-эстетического значения лукови╜цы в нашей церковной архитектуре.
Ведь существует множество других способов достигнуть того же практического
результата, в том числе завершение храма острием, в готическом стиле. Почему
же изо всех этих возможных способов в древнерусской рели╜гиозной архитектуре
было избрано именно завершение в виде луковицы? Это объясня╜ется, конечно,
тем, что оно производило не╜которое эстетическое впечатление,
соответ╜ствовавшее определенному религиозному настроению. Сущность этого
религиозно-эстетического переживания прекрасно пе╜редается народным
выражением -- "жаром горят" -- в применении к церковным главам. Объяснение
же луковицы "восточным вли╜янием", какова бы ни была степень его
прав╜доподобности, очевидно, не исключает того, которое здесь дано, так как
тот же религиоз╜но-эстетический мотив мог повлиять и на архитектуру
восточную.
В связи со сказанным здесь о луковичных вершинах русских храмов
необходимо ука╜зать, что во внутренней и в наружной архи╜тектуре
древнерусских церквей эти верши╜ны выражают различные стороны одной и той же
религиозной идеи; и в этом объеди╜нении различных моментов религиозной жизни
заключается весьма интересная чер╜та нашей церковной архитектуры. Внутри
древнерусского храма луковичные главы сохраняют традиционное значение
всякого купола, то есть изображают собой непод╜вижный свод небесный; как же
с этим совме╜щается тот вид движущегося кверху пламе╜ни, который они имеют
снаружи?
Нетрудно убедиться, что в данном случае мы имеем противоречие только
кажущееся. Внутренняя архитектура церкви выражает собою идеал
мирообъемлющего храма, в ко╜тором обитает Сам Бог и за пределами кото╜рого
ничего нет; естественно, что тут купол должен выражать собою крайний и
высший предел вселенной, ту небесную сферу, ее за╜вершающую, где царствует
Сам Бог Саваоф.2* Иное дело -- снаружи: там над храмом есть иной,
подлинный небесный свод, который напоминает, что высшее еще не достигнуто
земным храмом; для достижения его нужен новый подъем, новое горение, и вот
почему снаружи тот же купол принимает подвижную форму заостряющегося кверху
пламени.
Нужно ли доказывать, что между наруж╜ным и внутренним существует полное
соответствие; именно через это видимое снару╜жи горение небо сходит на
землю, проводит╜ся внутрь храма и становится здесь тем его завершением, где
все земное покрывается рукою Всевышнего, благословляющей из темно-синего
свода. И эта рука, побеждаю╜щая мирскую рознь, все приводящая к един╜ству
соборного целого, держит в себе судь╜бы людские.
Мысль эта нашла в себе замечательное образное выражение в древнем
новгородс╜ком храме Святой Софии (XI век). Там не удались многократные
попытки живописцев изобразить благословляющую десницу Спа╜са в главном
куполе: вопреки их стараниям получилась рука, зажатая в кулак; по преда╜нию,
работы в конце концов были останов╜лены голосом с неба, который запретил
ис╜правлять изображение и возвестил, что в руке Спасителя зажат сам град
Великий Нов╜город, когда разожмется рука -- надлежит погибнуть граду тому.
Замечательный вариант той же темы мож╜но видеть в Успенском соборе во
Владимире на Клязьме: там на древней фреске, написан╜ной знаменитым
Рублевым, есть изображение -- "праведницы в руце Божией" -- мно╜жество
святых в венцах, зажатых в могучей руке на вершине небесного свода; к этой
руке со всех концов стремятся сонмы пра╜ведников, созываемые трубой ангелов,
тру╜бящих кверху и книзу.
Так утверждается во храме то внутреннее соборное объединение, которое
должно по╜бедить хаотическое разделение и вражду мира и человечества. Собор
всей твари как грядущий мир вселенной, объемлющий и ангелов, и человеков, и
всякое дыхание зем╜ное,-- такова основная храмовая идея наше╜го древнего
религиозного искусства, господ╜ствовавшая и в древней нашей архитектуре, и в
живописи. Она была вполне сознательно и замечательно глубоко выражена самим
святым Сергием Радонежским. По выраже╜нию его жизнеописателя, преподобный
Сер╜гий, основав свою монашескую общину, "по╜ставил храм Троицы, как зеркало
для собран╜ных им в единожитие, дабы взиранием на Святую Троицу побеждался
страх перед не╜навистной раздельностью мира". Св. Сергий здесь вдохновлялся
молитвой Христа и Его учеников "да будет един яко же и Мы".3* Его
идеалом было преображение вселенной по образу и подобию Святой Троицы, то
есть внутреннее объединение всех существ в Боге. Тем же идеалом
вдохновлялось все древнерусское благочестие; им же жила и наша иконопись.
Преодоление ненавистно╜го разделения мира, преображение вселен╜ной во храм,
в котором вся тварь объединя╜ется так, как объединены во едином Божес╜ком
Существе три Лица Святой Троицы, -- такова та основная тема, которой в
древне╜русской религиозной живописи все подчи╜няется.4* Чтобы
понять своеобразный язык ее символических изображений, необходи╜мо сказать
несколько слов о том главном пре╜пятствии, которое доселе затрудняло для нас
его понимание.
Нет ни малейшего сомнения в том, что эта иконопись выражает собою
глубочайшее что есть в древнерусской культуре; более того, мы имеем в ней
одно из величайших миро╜вых сокровищ религиозного искусства. И однако, до
самого последнего времени ико╜на была совершенно непонятной русскому
образованному человеку. Он равнодушно проходил мимо нее, не удостаивая ее
даже мимолетного внимания. Он просто-напрос╜то не отличал иконы от густо
покрывавшей ее копоти старины. Только в самые после╜дние годы у нас
открылись глаза на необы╜чайную красоту и яркость красок, скрывав╜шихся под
этой копотью. Только теперь, бла╜годаря изумительным успехам современной
техники очистки, мы увидели эти краски от╜даленных веков, и миф о "темной
иконе" разлетелся окончательно. Оказывается, что лики святых в наших древних
храмах потем╜нели единственно потому, что они стали нам чуждыми; копоть на
них нарастала частью вследствие нашего невнимания и равноду╜шия к сохранению
святыни, частью вслед╜ствие нашего неумения хранить памятники старины.
С этим нашим незнанием красок древней иконописи до сих пор связывалось
и полней╜шее непонимание ее духа. Ее господствую╜щая тенденция односторонне
характеризо╜валась неопределенным выражением "аске╜тизм" и в качестве
"аскетической" отбрасы╜валась, как отжившая ветошь. А рядом с этим
оставалось непонятным самое существенное и важное, что есть в русской иконе
-- та несравненная радость, которую она возвеща╜ет миру. Теперь, когда икона
оказалась од╜ним из самых красочных созданий живопи╜си всех веков, нам часто
приходится слышать об изумительной ее жизнерадостности; с другой стороны,
вследствие невозможности отвергать присущего ей аскетизма, мы сто╜им перед
одной из самых интересных зага╜док, какие когда-либо ставились перед
худо╜жественной критикой. Как совместить этот аскетизм с этими нео0ычайно
живыми крас╜ками? В чем заключается тайна этого соче╜тания высшей скорби и
высшей радости? Понять эту тайну и значит -- ответить на ос╜новной вопрос
настоящего доклада: какое понимание смысла жизни воплотилось в на╜шей
древней иконописи.
Безо всякого сомнения, мы имеем здесь две тесно между собой связанные
стороны одной и той же религиозной идеи: ведь нет Пасхи без Страстной
седмицы, и к радости всеобщего воскресения нельзя пройти мимо животворящего
Креста Господня. Поэтому в нашей иконописи мотивы радостные и скор╜бные,
аскетические, совершенно одинаково необходимы. Я остановлюсь сначала на
последних, так как в наше время именно аске╜тизм русской иконы всего больше
затрудня╜ет ее понимание.
Когда в XVII веке, в связи с другими цер╜ковными новшествами, в русские
храмы вторглась реалистическая живопись, следо╜вавшая западным образцам,
поборник древ╜него благочестия, известный протопоп Авва╜кум в замечательном
послании противопола╜гал этим образцам именно аскетический дух древней
иконописи. "По попущению Божию умножилось в русской земле иконного пись╜ма
неподобного. Изографы пишут, а власти соблаговоляют им, и все грядут в
пропасть погибели, друг за другом уцепившеся. Пишут Спасов образ Эммануила
-- лицо одутлова╜то, уста червонные, власы кудрявые, руки и мышцы толстые;
тако же и у ног бедра тол╜стые, и весь яко немчин учинен, лишь сабли при
бедре не написано. А все то Никон враг умыслил, будто живых писати... Старые
доб╜рые изографы писали не так подобие святых лицо и руки и все чувства
отончали, измож-дали от поста и труда и всякие скорби. А вы ныне подобие их
изменили, пишете таковых же, каковы сами".5*
Эти слова протопопа Аввакума дают клас╜сически точное выражение одной
из важ╜нейших тенденций древнерусской иконопи╜си; хотя следует все время
помнить, что этот ее скорбно аскетический аспект имеетлишь подчиненное и
притом подготовительное значение. Важнейшее в ней, конечно, -- ра╜дость
окончательной победы Богочеловека над зверочеловеком, введение во храм всего
человечества и всей твари; но к этой радос╜ти человек должен быть
подготовлен подви╜гом: он не может войти в состав Божьего хра╜ма таким,
каков он есть, потому что для нео╜брезанного сердца и для разжиревшей,
са╜модовлеющей плоти в этом храме нет места: и вот почему иконы нельзя
писать с живых людей.
Икона -- не портрет, а прообраз грядуще╜го храмового человечества. И,
так как этого человечества мы пока не видим в нынешних грешных людях, а
только угадываем., икона может служить лишь символическим его изображением.
Что означает в этом изобра╜жении истонченная телесность? Это -- рез╜ко
выраженное отрицание того самого био╜логизма, который возводит насыщение
плоти в высшую и безусловную заповедь. Ведь именно этой заповедью
оправдывается не только грубо-утилитарное и жестокое отно╜шение человека к
низшей твари, но и право каждого данного народа на кровавую рас╜праву с
другими народами, препятствующи╜ми его насыщению. Изможденные лики свя╜тых
на иконах противополагают этому кро╜вавому царству самодовлеющей и сытой
пло╜ти не только "истонченные чувства", но прежде всего -- новую норму
жизненных отношений. Это -- то царство, которого плоть и кровь не наследует.
Воздержание от еды и в особенности от мяса тут достигает двоякой цели:
во-первых, это смирение плоти служит непременным условием одухотворения
человеческого об╜лика; во-вторых, оно тем самым подготовля╜ет грядущий мир
человека с человеком и че╜ловека с низшей тварью. В древнерусских иконах
замечательно выражена как та, так и другая мысль. Мы пока сосредоточим наше
внимание на первой из них. Поверхностно╜му наблюдателю эти аскетические лики
мо╜гут показаться безжизненными, окончатель╜но иссохшими. На самом деле,
именно благодаря воспрещению "червонных уст" и "одутловатых щек" в них с
несравненной силой просвечивает выражение духовной жизни, и это -- несмотря
на необычайную строгость традиционных, условных форм, ограничивающих свободу
иконописца. Каза╜лось бы, в этой живописи не какие-либо не╜существенные
штрихи, а именно существен╜ные черты предусмотрены и освящены ка╜нонами: и
положение туловища святого, и взаимоотношения его крест-накрест сло╜женных
рук, и сложение его благословляю╜щих пальцев; движение стеснено до
крайно╜сти, исключено все то, что могло бы сделать Спасителя и святых
похожими "на таковых же, каковы мы сами". Даже там, где движе╜ние допущено,
оно введено в какие-то непод╜вижные рамки, которыми оно словно скова╜но. Но
даже там, где оно совсем отсутствует, во власти иконописца все-таки остается
взгляд святого, выражение его глаз, то есть то самое, что составляет высшее
средоточие духовной жизни человеческого лица. И именно здесь сказывается во
всей своей по╜разительной силе то высшее творчество ре╜лигиозного искусства,
которое низводит огонь с неба и освещает им изнутри весь че╜ловеческий
облик, каким бы неподвижным он ни казался. Я не знаю, например, более
сильного выражения святой скорби о всей твари поднебесной, об ее грехах и
страдани╜ях, чем то, которое дано в шитом шелком об╜разе Никиты
Великомученика, хранящемся в музее архивной комиссии во Владимире на
Клязьме: по преданию, образ вышит женой Иоанна Грозного Анастасией, родом
Романо╜вой. Другие несравненные образы скорбных ликов имеются в коллекции И.
С. Остроухо-ва6* в Москве: это -- образ праведного Си╜меона
Богоприимца и Положение во гроб, где изображение скорби Богоматери по силе
может сравниться разве с произведениями Джиотто, вообще с высшими образцами
флорентийского искусства. А рядом с этим в древнерусской иконописи мы
встречаем╜ся с неподражаемой передачей таких душев╜ных настроений, как
пламенная надежда или успокоение в Боге.
В течение многих лет я находился под сильным впечатлением знаменитой
фрески Васнецова "Радость праведных о Господе" в киевском соборе св.
Владимира7* (этюды к этой фреске имеются, как известно, в
Тре╜тьяковской галерее в Москве). Признаюсь, что это впечатление несколько
ослабело, ког╜да я познакомился с разработкой той же темы в Рублевской
фреске Успенского собо╜ра во Владимире на Клязьме. И преимуще╜ство этой
древней фрески перед творением Васнецова весьма характерно для древней
иконописи. У Васнецова полет праведных в рай имеет чересчур естественный
характер физического движения: праведники устрем╜ляются в рай не только
мыслями, но и всем туловищем; это, а также болезненно-истери╜ческое
выражение некоторых лиц сообща╜ет всему изображению тот слишком
реалис╜тический для храма характер, который ос╜лабляет впечатление.
Совсем другое мы видим в древней Руб╜левской фреске в Успенском соборе
во Владимире. Там необычайно сосредоточенная сила надежды передается
исключительно движением глаз, устремленных вперед. Кре╜стообразно-сложенные
руки праведных со╜вершенно неподвижны, так же как и ноги и туловище. Их
шествие в рай выражается исключительно их глазами, в которых не чувствуется
истерического восторга, а есть глу╜бокое внутреннее горение и спокойная
уве╜ренность в достижении цели; но именно этой-то кажущейся физической
неподвиж╜ностью и передается необычайное напряже╜ние и мощь неуклонно
совершающегося ду╜ховного подъема: чем неподвижнее тело, тем сильнее и яснее
воспринимается тут движе╜ние духа, ибо мир телесный становится его
прозрачной оболочкой. И именно в том, что духовная жизнь передается одними
глазами совершенно неподвижного облика, -- символически выражается
необычайная сила и власть духа над телом. Получается впечатле╜ние, точно вся
телесная жизнь замерла в ожидании высшего откровения, к которому она
прислушивается. И иначе его услышать нельзя: нужно, чтобы сначала прозвучал
при╜зыв "да молчит всякая плоть человеческая" И только когда этот призыв
доходит до на╜шего слуха -- человеческий облик одухотво╜ряется: у него
отверзаются очи. Они не толь ко открыты для другого мира, но отверзают его
другим: именно это сочетание совершен╜ной неподвижности тела и духовного
смыс╜ла очей, часто повторяющееся в высших созданиях нашей иконописи,
производит по╜трясающее впечатление.
Ошибочно было бы думать, однако, что неподвижность в древних иконах
составля╜ет свойство всего человеческого: в нашей иконописи она усвоена не
человеческому об╜лику вообще, а только определенным его со╜стояниям; он
неподвижен, когда он преис╜полняется сверхчеловеческим, Божествен╜ным
содержанием, когда он так или иначе вводится в неподвижный покой
Божествен╜ной жизни. Наоборот, человек в состоянии безблагодатном или же
доблагодатном, чело╜век, еще не "успокоившийся" в Боге или про╜сто не
достигший цели своего жизненного пути, часто изображается в иконах
чрезвы╜чайно подвижным. Особенно типичны в этом отношении многие древние
новгородские изображения Преображения Господня. Там неподвижны Спаситель,
Моисей и Илия -- наоборот, поверженные ниц апостолы, пре╜доставленные
собственному чисто челове╜ческому аффекту ужаса перед небесным гро╜мом,
поражают смелостью своих телодвиже╜ний; на многих иконах они изображаются
лежащими буквально вниз головой. На замечательной иконе "Видение Иоанна
Лествич-ника", хранящейся в Петрограде, в музее Александра III,8*
можно наблюдать движение, выраженное еще более резко: это -- стреми╜тельное
падение вверх ногами грешников, сорвавшихся с лестницы, ведущей в рай.
Не╜подвижность в иконах усвоена лишь тем изображениям, где не только плоть,
но и са╜мое естество человеческое приведено к мол╜чанию, где оно живет уже
не собственною, а надчеловеческою жизнью.
Само собою разумеется, что это состояние выражает собою не прекращение
жизни, а как раз наоборот, высшее ее напряжение и силу. Только сознанию
безрелигиозному или поверхностному древнерусская икона мо╜жет показаться
безжизненною. Известная холодность и какая-то отвлеченность есть, пожалуй, в
иконе древнегреческой. Но как раз в этом отношении русская иконопись
представляет полную противоположность греческой. В замечательном собрании
икон в петроградском музее Александра III осо╜бенно удобно делать это
сопоставление, по╜тому что там, рядом с четырьмя русскими, есть одна
греческая зала. Там в особенности поражаешься тем, насколько русская
иконо╜пись согрета чуждой грекам теплотою чув╜ства. То же можно испытать при
осмотре московской коллекции И. С. Остроухова, где также рядом с русскими
образцами есть гре╜ческие или древнейшие русские, еще сохра╜няющие греческий
тип. При этом сопостав╜лении нас поражает, что именно в русской иконописи, в
отличие от греческой, жизнь человеческого лица не убивается, а получа╜ет
высшее одухотворение и смысл; напри╜мер, что может быть неподвижнее лика
"не╜рукотворного Спаса" или "Илии Пророка" в коллекции И. С. Остроухова! А
между тем для внимательного взгляда становится яс╜ным, что в них
просвечивает одухотворен╜ный народно-русский облик. Не только
об╜щечеловеческое, но и национальное таким образом вводится в недвижный
покой Твор╜ца и сохраняется в прославленном виде на этой предельной высоте
религиозного твор╜чества.
III
Говоря об аскетизме русской иконы, не╜возможно умолчать и о другой ее
черте, органически связанной с аскетизмом. Икона в ее идее составляет
неразрывное целое с хра╜мом, а поэтому подчинена его архитектурному замыслу.
Отсюда -- изумительная архитектурность нашей религиозной живо╜писи;
подчинение архитектурной форме чув╜ствуется не только в храмовом целом, но и
в каждом отдельном иконописном изображе╜нии: каждая икона имеет свою особую,
внут╜реннюю архитектуру, которую можно на╜блюдать и вне непосредственной
связи ее с церковным зданием в тесном смысле слова Этот архитектурный
замысел чувствуется и в отдельных ликах, и в особенности в их группах -- в
иконах, изображающих собра╜ние многих святых. Архитектурному впечат╜лению
наших икон способствует та непод╜вижность Божественного покоя, в который
введены отдельные лики: именно благодаря ей в нашей храмовой живописи
осуществля╜ется мысль, выраженная в первом послании св. Петра. Неподвижные
или застывшие s позе поклонения пророки, апостолы и свя╜тые, собравшиеся
вокруг Христа, камня жи╜вого, человеками отверженного, но Богом из-бранного,
в этом предстоянии как бы сами превращаются в камни живые, устрояющие аз
себя дом духовный (1 Петра 2: 4 - 5).
Эта черта больше, чем какая-либо другая, углубляет пропасть между
древней иконопи╜сью и живописью реалистическою. Мы ви╜дим перед собою, в
соответствии с архитек╜турными линиями храма, человеческие фигу╜ры, иногда
чересчур прямолинейные, иногда, напротив, -- неестественно изогнутые
соот╜ветственно линиям свода; подчиняясь стрем╜лению вверх высокого и узкого
иконостаса, эти образцы иногда чрезмерно удлиняются: голова получается
непропорционально ма╜ленькая по сравнению с туловищем; после╜днее становится
неестественно узким в пле╜чах, чем подчеркивается аскетическая
ис-тонченность всего облика. Глазу, воспитан╜ному на реалистической
живописи, всегда кажется, что эти стройные ряды прямоли╜нейных фигур
собираются вокруг главного образа чересчур тесно.
Быть может, еще труднее неопытному гла╜зу привыкнуть к необычайной
симметрично╜сти этих живописных линий. Не только в хра╜мах в отдельных
иконах, где группируют╜ся многие святые, -- есть некоторый архитектурный
центр, который совпадает с центром идейным. И вокруг этого центра непременнс
в одинаковом количестве и часто в одинаковых позах стоят с обеих сторон
святые. В роли архитектурного центра, вокруг которого со бирается этот
многоликий Собор, является тс Спаситель, то Богоматерь, то София-Премудрость
Божия. Иногда, симметрии ради, самый центральный образ раздвояется. Так, на
древ них изображениях Евхаристии Христос изоб╜ражается вдвойне, с одной
стороны дающий апостолам хлеб, а с другой стороны -- Свя╜тую Чашу. И к Нему
с обеих сторон движутся симметричными рядами однообразно изогну╜тые и
наклоненные к Нему апостолы. Есть иконописные изображения, самое название
коих указывает на архитектурный замысел такова, например, "Богородица
Нерушимая Стена" в киевском Софийском соборе: под╜нятыми кверху руками Она
как бы держит на себе свод главного алтаря. Особенно сильно сказывается
господство архитектурного сти╜ля в тех иконах, которые сами представляют
собою как бы маленькие иконостасы. Тако╜вы, например, иконы
"Софии-Премудрости Божией", "Покрова Святой Богородицы", "О Тебе радуется,
Обрадованная, всякая тварь" и многие другие. Здесь мы неизменно видим
симметричные группы вокруг одной главной фигуры- В иконах Софии мы видим
симмет╜рию в фигурах Богоматери и Иоанна Пред╜течи, с двух сторон
склоняющихся перед си╜дящей на престоле Софией, а также в совер╜шенно
одинаковых с обеих сторон движени╜ях и фигурах ангельских крыльев. А в
Бого╜родичных иконах, только что названных, ар╜хитектурная идея, помимо
симметрического расположения фигур вокруг Богоматери, вы╜дается изображением
собора сзади Нее. Сим╜метрия тут выражает собою не более и не менее как
утверждение соборного единства в человеках и ангелах: их индивидуальная
жизнь подчиняется общему соборному плану. Этим объясняется, впрочем, не одна
сим╜метричность иконы. Подчинение живописи архитектуре вообще
обусловливается здесь не какими-либо посторонними и случайны╜ми
соображениями архитектурного удоб╜ства. Архитектурность иконы выражает одну
из центральных и существенных ее мыслей. В ней мы имеем живопись по существу
со╜борную; в том господстве архитектурных линий надчеловеческим обликом,
которое в ней замечается, выражается подчинение че╜ловека идее собора,
преобладание вселенс╜кого над индивидуальным. Здесь человек перестает быть
самодовлеющей личностью и подчиняется общей архитектуре целого.
В иконописи мы находим изображение грядущего храмового или соборного
челове чества. Такое изображение должно быть по неволе символическим, а не
реальным, по той простой причине, что в действительное ти соборность еще не
осуществлена: мы видим только несовершенные ее зачатки на земле. В
действительности в человечестве царствует раздор и хаос: оно не является
единым храмом Божиим; чтобы ввести его во храм и осуществить в нем подлинную
собор ность, нужен "пост и труд, и теснота, и вся кие скорби".
От этой скорби иконы мы теперь перей дем к ее радости: последняя может
быть понята только в связи с первою.
IV
Шопенгауэру принадлежит замечательно верное изречение, что к великим
произведе
ниям живописи нужно относиться как к Вы╜сочайшим особам. Было бы
дерзостью, если бы мы сами первые с ними заговорили; вме╜сто того нужно
почтительно стоять перед ними и ждать, пока они удостоят нас с нами
заговорить. По отношению к иконе это из╜речение сугубо верно именно потому,
что икона -- больше чем искусство. Ждать, что╜бы она с нами сама заговорила,
приходится долго, в особенности ввиду того огромного расстояния, которое нас
от нее отделяет.
Чувство расстояния -- это первое впечат╜ление, которое мы испытываем,
когда мы осматриваем древние храмы. В этих строгих ликах есть что-то, что
влечет к себе и в то же время отталкивает. Их сложенные в благо╜словение
персты зовут нас и в то же время преграждают нам путь: чтобы последовать их
призыву, нужно отказаться от целой боль╜шой линии жизни, от той самой,
которая фактически господствует в мире.
В чем же -- эта отталкивающая сила ико╜ны и что собственно она
отталкивает? Я в особенности осязательно это понял, когда, после осмотра
икон в музее Александра III в Петрограде, случайно слишком скоро попал в
Императорский Эрмитаж. Чувство острой тошноты, которое я испытал при виде
рубенсовских вакханалий, тотчас объяснило мне то самое свойство икон, о
котором я думал вакханалия и есть крайнее олицетворение той жизни, которая
отталкивается иконой Разжиревшая трясущаяся плоть, которая ус╜лаждается
собою, жрет и непременно уби╜вает, чтобы пожирать, -- это то самое, чем)
прежде всего преграждают путь благослов╜ляющие персты. Но этого мало: они
требуют от нас, чтобы мы оставили за порогом и вся╜кую пошлость житейскую,
потому что "жи╜тейские попечения", которые требуется от╜ложить, также
утверждают господство сы╜той плоти. Пока мы не освободимся от ее чар икона
не заговорит с нами. А когда она заговорит, она возвестит нам высшую радость
-- сверхбиологический смысл жизни и конец звериному царству.
Радость эта выражается нашим религиоз╜ным искусством не в словах, а в
неподража╜емых красочных видениях. Из них наиболее яркое и радостное -- то
самое, в котором рас╜крывается во всей своей полноте новое жиз╜непонимание,
идущее на смену зверопоклонству -- видение мирообъемлющего храма. Здесь
самая скорбь претворяется в ра╜дость. Как уже было сказано раньше, в
ико╜нописи человеческий образ как бы приносит себя в жертву архитектурным
линиям. И вот мы видим, как храмовая архитектура, кото╜рая уносит человека
под небеса, оправдыва╜ет эту жертву. Да будет мне позволено пояс╜нить эту
мысль несколькими примерами.
Быть может, во всей нашей иконописи нет более яркого олицетворения
аскетической идеи, нежели лик Иоанна Крестителя. А меж╜ду тем именно с
именем этого святого свя╜зан один из самых жизнерадостных памят╜ников нашей
религиозной архитектуры -- храм св. Иоанна Предтечи в Ярославле. И именно
здесь всего легче проследить, как скорбь и радость соединяются в одно
храмовое и органическое целое.
Соединение этих двух мотивов выражает╜ся в самом иконописном
изображении свя╜того, о чем мне пришлось уже вскользь гово╜рить в другом
месте. С одной стороны, как Предтеча Христов, он олицетворяет собою идею
отречения от мира: он готовит людей к восприятию нового смысла жизни
проповедью покаяния, поста и всяческого воздержа╜ния; эта мысль передается в
его изображе╜нии его изможденным ликом с неестествен╜но истонченными руками
и ногами. С дру╜гой стороны, именно в этом изнурении пло╜ти он находит в
себе силу для радостного ду╜ховного подъема: в иконе это выражается
могучими, прекрасными крыльями. И имен╜но этот подъем к высшей радости
изобража╜ется всей архитектурой храма, его пестры╜ми изразцами, красочными
узорами его при╜чудливых орнаментов с фантастическими прекрасными цветами.
Цветы эти обвивают наружные колонны здания и уносятся квер╜ху к его горящим
золотым чешуйчатым лу╜ковицам. То же сочетание аскетизма и неве╜роятной,
нездешней радуги красок мы нахо╜дим и в московском храме Василия
Блажен╜ного. Это -- в сущности та же мысль о бла╜женстве, которое вырастает
из страданий, о новой храмовой архитектуре вселенной, ко╜торая, возносясь
над скорбью людской, все уносит кверху, вьется к куполам, а по пути
расцветает райскою растительностью.
Эта архитектура есть вместе с тем и про╜поведь: она возвещает собою тот
новый жизненный стиль, который должен прийти на смену стилю звериному; она
представляет собою положительную идейную противопо╜ложность тому биологизму,
который утвер╜ждает свое безграничное господство над низ╜шей природой и над
человеком. Она выра╜жает собою тот новый мировой порядок и лад, где
прекращается кровавая борьба за существование и вся тварь с человечеством во
главе собирается в храм.
Мысль эта развивается во множестве ар╜хитектурных и иконописных
изображений, которые не оставляют сомнения в том, что древнерусский храм в
идее являет собою не только собор святых и ангелов, но собор всей твари.
Особенно замечателен в этом отно╜шении древний Дмитриевский собор во
Вла╜димире на Клязьме (XII в.) Там наружные стены покрыты лепными
изображениями зверей и птиц среди роскошной раститель╜ности. Это -- не
реальные изображения тва╜ри, как она существует в нашей земной
дей╜ствительности, а прекрасные идеализиро╜ванные образы. Тот факт, что в
центре всех этих образов помещена фигура царя Соло╜мона, сидящего на
престоле, дает нам совершенно ясное откровение их духовного смыс╜ла. Царь
Соломон здесь царствует как глаша╜тай Божественной Премудрости, сотворив╜шей
мир; и именно в этом качестве он соби╜рает вокруг своего престола всю тварь
под╜небесную. Это -- не та тварь, которую мы видим теперь на земле, а тварь,
какою ее за╜мыслил Бог в Своей Премудрости, прослав╜ленная и собранная во
храм -- в живое и вместе с тем архитектурное целое.