ценить эластичность тормозов знаменитого спортивного автомобиля, когда они с ходу влетели под навес маленького гаража и остановились, как вкопанные. Он ждал, что ему свяжут руки, а на голову наденут черный мешок, но его просто пригласили войти в дом. Открылись двери, шум многих голосов, смех, музыка вместе с полосой яркого света пролились в темный каньон и отпечатались на базальтовой скале тенью хозяина. Хозяин стоял на пороге: седые длинные волосы до плеч, бусы из акульих зубов на груди, вышитая рубашка, джинсы, старый стройный хозяин. - Some enchanted evening, - сказал или пропел он знакомым уже Москвичу баритоном, - you may see a stranger across the crowded room... Заходите, дружище! Москвичу уже было море по колено. Он смело вошел в дом, в гнездо калифорнийской мафии, и тут же включился в общую беседу. Разговор, разумеется, шел о русской литературе. - Вам нравится поэзия акмеистов? - спросила Москвича высокая худая то ли профессорша, то ли гангстерша, то ли цыганка. Спросила, преподнося ему бокал мартини и чуть помешивая в бокале своим великолепным длинным пальцем, должно быть с целью растворить красивый, но, по всей вероятности, далеко не безвредный кристалл. - Да, нравится. Конечно, нравится, - ответил Москвич, принимая бокал. - Какие чудесные плоды принес миру "серебряный век"! - сказал Москвичу атлетически сложенный гангстер в профессорских очках и в желтой рубашке клуба "Медведи". - Еще бы, "серебряный век"! Серебряные плоды! - согласился Москвич, попивая отравленный, но вкусный мартини. - Я, знаете ли, раньше работал с бриллиантами, а сейчас специалист по "серебряному веку", - сказал сухонький улыбчивый мафиози, постукивая друг о дружку модными в этом сезоне голландскими башмаками. - Простите, господа, но кто из вас вчера в одиннадцать тридцать пять ночи упал на Вествуд-бульваре? - обратился ко всему обществу Москвич. Как будто бомба-пластик-шутиха разорвалась. Мгновенно стихли все разговоры. Знатоки "серебряного века" отпрянули от вновь прибывшего. Все гости, а их было в холле не менее тридцати, теперь молча смотрели на него. С тихим скрипом начала открываться дверь на террасу, за которой в прозрачной черноте угадывалась пропасть, а на дне, в теснине, зеркально отсвечивала змейка-река. Во взглядах, устремленных на него, Москвич не прочел никакого особенного выражения, но тем не менее он понял, что дальнейшие вопросы неуместны. За исключением одного вопроса, который он и задал: - Что будет со мной? - Это зависит только от вас, дружище, - мягко сказал хозяин и чуточку пропел: - Come dance with me, come play with me... - Пока, эврибоди! - весело (эдакий, мол, сорвиголова!) сказал Москвич и зашагал туда, куда приглашал его хозяин, к маленькой дверце, за которой, конечно же, угадывалась лесенка вниз. - Пока, - сказали ему на прощанье "эврибоди". - Take care, Москвич! "Какая насмешка, экий сарказм! - подумал Москвич. - Я, кажется, в царстве мемозовского "черного юмора"..." То ли зеленый табачок, то ли кристальчик, растворенный в мартини, а скорее всего самый дух уже начавшегося американского приключения действительно чрезвычайно взвинтил нашего Москвича, эту кабинетную крысу, книжного червя, человека в футляре, и некое юношеское ковбойство струйками пробегало теперь по его кровотоку, по лимфатической и нервной системам и так меняло, что, пожалуй, и московские соседи не узнали бы: галстук на сторону, голова взъерошена, плечи расправлены, кулаки в карманах... В подземелье, украшенном подсвеченными витражами в духе Сальвадора Дали, двое играли в пинг-понг. Один, ужаснейший, явно выигрывал и беспощадно наступал, другая, загорелая, в белых одеждах, с глазами, сверкающими живой человеческой бедою, красиво и безнадежно проигрывала. - Семнадцать-семь, восемнадцать-семь, девятнадцать-семь, двадцать-семь, аут! - гулко и издевательски, словно ворон, отсчитывал ужаснейший, и это был, как сразу догадался Москвич, это был предосаднейший продукт воображения - Мемозов. Разумеется, внешность его была изменена: кожаный камзол стягивал пресолиднейшее пузо, испанские накрахмаленные кружева подпирали сочащиеся перестоявшимся малиновым соком щеки - экий, мол, фламандец! - однако дело было вовсе не во внешности. Москвич узнал бы Мемозова даже в виде неандертальца, марсианина, даже в виде египетской мумии. Дело было в очередном издевательстве, в глумлении над идеалом - к чему этот дурацкий пинг-понг, позвольте спросить? Между тем проигравшая, прелестная римлянка ли, византийка ли, постепенно исчезала, как бы угасала среди витражей. А ведь, возможно, именно она упала в ту ночь на Бульваре Западного Леса, когда он, Москвич (теперь это уже совершенно ясно) бросился на помощь?! В ярости Москвич схватил ракетку. Выиграть! Непременно! Отомстить! Отомстить и разоблачить прохвоста! Избавиться от него раз и навсегда! - Ха-ха-ха! - Мемозов хохотал, подкручивая черные, явно фальшивые усы. - Не злитесь, мой бедный Москвич! Лучше защищайтесь, мой бедный Москвич! Гнев! Шум! Головокружение! Крики! "Откуда несутся эти крики, этот смех? Сколько прошло времени? Где я?" - подумал Москвич и вдруг увидел себя не в подземелье, а на открытой просторной веранде, висящей в ночи над каньоном Топанга. В углу площадки стоял маленький самолет, похожий контурами на аппарат "сопвич", истребитель времен первой мировой. Возле самолетика возился хозяин дома. Седые волосы его развевались под ночным ветром. Половина лица была скрыта старомодными пилотскими очками. Он повернулся к Москвичу и махнул ему огромной кожаной рукавицей. - Come fly with me, fly with me, - слегка пропел он и добавил: - Помогите выкатить аппарат, дружище! Вдвоем они выкатили машину на середину веранды. Мотор уже верещал, как швейная машинка. Хозяин предложил Москвичу занять пассажирское кресло впереди, а сам сел на пилотское сиденье сзади. Не прошло и пяти минут, как они уже висели над бездонным каньоном и медленно набирали высоту, покачивая на прощанье серебристыми крыльями. Интеллектуальная мафия тихо аплодировала смельчакам, оставаясь на веранде и все уменьшаясь в размерах. - Куда мы летим, босс? - храбро спросил Москвич. Вот как раз "по делу" вспомнилось американское словечко "босс". - From here to Eternity ("Отсюда в вечность"), - был ответ. "ЧЕЛОВЕЧЕСТВО, Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ, ЧЕЛОВЕЧЕСТВО..." Тем временем, пока вымышленный Москвич вместе с вымышленным Мемозовым, вырвавшись из-под моего контроля, развивает свое ТАП - типичное американское приключение, - я тем временем продолжаю свой сдержанный рассказ о моей нетипичной, но вполне реальной жизни в Эл-Эй. Итак, я стал на два месяца профессором кафедры славистики Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе. Вот какие бывают в современном мире чудеса - без всяких диссертаций легкомысленный сочинитель может вдруг оказаться профессором! Длинный коридор на одиннадцатом этаже Банч-холла, таблички на дверях кабинетов: профессор Уортс, профессор Харпер, профессор Аксенов, профессор Шапиро... Университет Калифорнии огромен. У него девять отделений, девять разных кампусов в разных городах штата. Штаб-квартира и оффис президента находятся при кампусе Беркли, наш UCLA второй по значению, но первый по размерам - больше сорока тысяч студентов. Есть еще отделения в Сан-Диего, Санта-Ана, Санта-Барбара, Санта-Круз... Кампус Ю-Си-Эл-Эй граничит на востоке с одним из приятнейших районов города, с Вествудом. По западной границе кампуса пробегает великий и знаменитый бульвар Сансет. С севера подступает шикарный Биверли-Хиллз, с юга - забубенная Санта Моника. На фирменной почтовой открытке мы видим кампус с птичьего полета: в центре старые корпуса псевдоиспанского - псевдоарабского, а именно калифорнийского стиля; по периферии современные билдинги и среди них наш Банч-холл, еще ближе к границам корпуса многочисленных автопаркингов, многоярусных стоянок для машин преподавателей и студентов; в юго-западном углу большой спортивный центр - легкоатлетический стадион, два поля для игры в бейсбол, лакросс, футбол, крытая баскетбольная арена с большими трибунами, бассейн и так называемый "рикриэйшн сентр" - своеобразный клуб для плаванья, игр и валянья на траве. В центральной части кампуса на газонах - замечательная коллекция скульптур. Еще в первое мое университетское утро, когда председатель департамента славянских языков и литератур профессор Дин Уортс показывал мне кампус, я увидел издали удивительно знакомую гранитную форму. Да неужели это та самая знаменитая, тысячи раз представленная в разных альбомах "лежащая фигура" Генри Мура? Копия, конечно? - Вот именно, Генри Мур, и, разумеется, подлинник. Здесь нет копий. А по соседству с гранитами Мура в полном спокойствии возвышалась бронза Липшица, лепился к кирпичной кладке керамический рельеф Матисса и нежилось под калифорнийским небом еще много другого великолепного. Сейчас я случайно употребил слово "спокойствие", но, дописав фразу до конца, подумал: так ли уж оно случайно по отношению к скульптуре? Я вспомнил прежние свои встречи со скульптурой в разных городах мира, в храмах и музеях и в мастерских Москвы. Вот именно спокойствие прочных материалов снисходило ко мне во время этих встреч, и даже если скульптура выражала гнев, я чувствовал спокойный гнев, радость - конечно уж, спокойную радость, и даже тревога была для меня в скульптуре спокойной, вдохновляющей, тонизирующей тревогой. В чем дело? Быть может, это идет от инстинктивного недоверия к собственному материалу, к бумаге, чернилам и типографской краске и от почтения к этим доступным нашему несовершенному сознанию синонимам прочности и долговечности, к мрамору, бронзе, граниту, в коих воплощается зыбкий дух артиста? Уместны ли здесь также некоторые соображения о принципиальном различии прозы и скульптуры? Ведь из любой самой совершенной прозы артист может что-то вычеркнуть и что-то в нее добавить, тогда как если и можно что-нибудь "вычеркнуть" из скульптуры, то вписать, добавить в нее уже ничего нельзя, а стало быть, скульптура в любом случае хотя бы наполовину - совершенство. Сварка, скажете вы? Однако сварка - это уже другое искусство. Итак, встреча со скульптурой в кампусе Ю-Си-Эл-Эй успокоила меня перед встречей с американскими студентами, а ведь я, не скрою, волновался. С чего я начну свои так называемые лекции? - думал я. О'кей, сказал я себе в то первое университетское утро, начну с разговора о взаимоотношениях между прозой и скульптурой. Я никогда еще не выступал перед американскими студентами и не знаю, что их интересует. Эта тема будет интересна хотя бы мне самому. Конечно, я много уже слышал об этом огромном университете. Я знал, например, что "Медведи" из UCLA - чемпионы студенческих лиг по баскетболу и футболу. Я знал и о знаменитой атаке отеля "Плаза" в разгар антивоенных манифестаций, когда студенты этого университета, срывая глотки, скандировали страшноватый лимерик, ставший на долгое время кличем всех американских "мирников": - L.B.J.! L.B.J.! How many babies did you kill today? (Эл-Би-Джей, Эл-Би-Джей, сколько ты сегодня погубил детей?) Ну, разумеется, я знал, что здесь занимаются и науками, и, между прочим, весьма серьезно занимаются. И вот сейчас, поздней весной 1975 года, я вижу пеструю толпу калифорнийских студентов воочию. Внешне они не изменились по сравнению с бунтарями поздних шестидесятых и ранних семидесятых. Те же нарочито рваненькие джинсы, кеды, длинные волосы, свисающие на плечи или забранные сзади в хвостик "пони-тейл" или даже заплетенные в косицу; бороды, усищи, вещевые солдатские мешки, kit-bag, за плечами, майки с дерзкими надписями, но... Но, как я замечаю, все эти парни и девочки несут книги, лежат на траве с книгами, сидят в студенческих кафе, на ступеньках лестниц и даже на трибунах стадиона с открытыми книжками. ...Мы входим с молодой профессоршей в кафе студенческого клуба. Она сама совсем еще недавно была студенткой. Со вздохом легкого, легчайшего, еле заметного (пока!) сожаления она обводит взглядом чистенькие, красиво разрисованные стены клуба. - В мое время на этих стенах живого места не было: сплошные лозунги, призывы, угрозы, манифесты социалистов, анархистов, маоистов, троцкистов, геваристов... Куда все это делось? Даже странно смотреть - внешне те же самые люди, но все вдруг стали зубрилами... В этой легкой горечи, как видите, уже сквозит ностальгия по бурному пятилетию, озвученному душераздирающей рок-музыкой. Рок-музыка... Американцы не знали русского смысла слова "рок", а если бы знали, быть может, это прибавило бы этой музыке не только грохочущих камней, качающихся скал, но и неожиданных провалов в тишину, в беззвучие. Думаю, что можно сделать неожиданные открытия, сближая фонетически близкие русские и английские слова, как это сделал, например, Энтони Берджес, сблизив "хорошо" и "horror-show". Вернемся к университетским стенам. Я видел на них остатки старых плакатов. "Мы не будем участвовать в вашей свинской империалистической войне!" Следует сказать, что, несмотря на всю пестроту политико-философско- психологического спектра, несмотря на разного рода левацкие загибы, вывихи, ушибы, растяжения и переломы, молодая американская интеллигенция конца шестидесятых - начала семидесятых была ярка, умна, искренна. В своей яростной давидовской схватке против Голиафа-истэблишмента интеллигенция, быть может, впервые в американской истории обрела уверенность в своих силах. Конечно, можно сказать, что понятие "американская интеллигенция" чрезвычайно широко и содержит в себе серьезное противоречие, ибо неизбежно, выполняя свои социальные функции, интеллигенция срастается с этим самым ненавистным истэблишментом, а стало быть, несет в себе и давидовское и голиафовское начала, но, может быть, именно в борьбе этих начал и вырабатывается самосознание? Поражение во Вьетнаме американская интеллигенция рассматривает и как свою победу. Бурные дебаты по поводу коррупции и политических махинаций предшествовали затишью весны семьдесят пятого. Впрочем, так ли уж спокойно нынешнее затишье? Как-то утром я выбежал из своего маленького "Клермонт-отеля" на Тивертон-авеню и направил кроссовки в сторону университетского стадиона. Попутно, пока бегу до кампуса, могу сказать, что увлечение полуспортивным бегом, называемым "джоггинг", настолько широко распространено в Америке, что мне иногда казалось, будто я в Москве, в Тимирязевском парке. На центральной площади кампуса я увидел толпу студентов, и тут меня перехватила девчонка в джинсовом комбинезоне. - Хай! - сказала она. - Подпиши-ка вот эту бумагу и беги дальше. В ее руках трепетал длинный лист с жирным призывом наверху: "Стукачей ЦРУ вон из университета!" Должен признаться, что долго упрашивать меня не пришлось. Я платил здесь налоги наравне со всеми и потому мог себе не отказывать в удовольствии шурануть стукачей. Вечером того же дня я читал в университетской газете "Ежедневный медведь" слезливые откровения немолодого уже агента Центрального разведывательного управления, "инфильтрованного" еще в 1968 году в студенческое "фратернити". Этот маленький эпизод из жизни Ю-Си-Эл-Эй отражал широкую по всей стране кампанию борьбы против злоупотреблений ЦРУ. В неделю несколько раз на экранах телевизоров появлялся сенатор Черч, возглавлявший комиссию по расследованию. Сенатор неторопливо и спокойно рассказывал о работе своей комиссии, о дальнейших разоблачениях - о связях ЦРУ с мафией, о заговорах против глав иностранных государств, о слежке за американцами, о бесконтрольности этой шибко серьезной организации. Я говорил об этом деле с десятками американцев и в частных домах, и в барах, и в редакциях газет. Везде интеллектуалы были единодушны - цэрэушникам надо дать по рукам, чтобы отбить вкус к тоталитарным замашкам. Разведка и контрразведка - это одно дело, говорили американцы, они нужны любой стране. Бесконтрольность, система слежки и стукачества, попытка стать государством в государстве - это уже другое, это опасно для всех граждан. И вот также как студенты UCLA своего мелкого стукача, страна вытаскивает на экраны тупую морду Баттерфилда, стукача крупного, который был "инфильтрован" ни больше ни меньше как в Белый дом. Иной раз мне приходило в голову, что яростное сопротивление интеллектуалов истэблишменту и надвигающемуся тоталитаризму отражает в какой-то степени черты национального характера, тот свободолюбивый пионерский дух, который безусловно еще живет в американском народе. Тоталитаризм для этих людей понятие очень широкое, и они видят его признаки во многих приметах своей жизни, в таких примерах, которые иностранцу вовсе и не кажутся никаким тоталитаризмом. Вот, например, так называемые коммершэлз, телерекламы - это тоталитаризм. Вот, например, индустрия развлечений в Диснейленде - это тоталитаризм. Вот, например, смог в Даун-тауне Лос-Анджелеса - это тоже тоталитаризм... Что ж, разве тоталитаризм и стандарт жизни в современном супериндустриальном обществе - это синонимы? О! Твой вопрос вызывает нетерпеливые, почти плотоядные улыбки, твои собеседники слегка ерзают, поудобнее устраиваясь в креслах, закуривая, готовясь к бесконечному "дискашн". - Видите ли, это чрезвычайно сложная и интересная проблема... Американского интеллектуала хлебом не корми, но только дай ему подискутировать на эту тему, или на какую-нибудь другую, или на третью, четвертую, сотую, а тем - миллион! Как когда-то русская интеллигенция спорила в своих каморках - помните? - "пускай мы в спорах этих сипнем, пускай стаканы с бледным сидром стоят в соседстве с хлебом ситным и баклажанною икрой" - так и сейчас американские "яйцеголовые", отставляя в сторону свои "хайболы" и "снэкс", работают до утра языками, и в спорах этих бурлит, пузырится, булькает вольнолюбивый дух их предков, пионеров. Мы с вами, читатель, вернемся к рассуждениям о тоталитаризме и стандарте в другой главе, а сейчас мне хочется все-таки сказать, что с диалектическими противоречиями сталкиваешься в Америке на каждом шагу, да и как же еще может быть иначе в столь великом обществе. Вот, например, именно на вольнолюбивый пионерский дух, на самооборонное право каждого американца ссылаются противники запрета оружейной торговли, а свободная продажа огнестрельного оружия ведет к росту преступности, а преступность организуется в мафию, а мафия корнями своими переплетается с ЦРУ, этим самым зловещим аппаратом тоталитаризма. Так или иначе, среди всех этих диалектических, а также попросту абсурдных противоречий за последние два десятилетия выросла и определилась американская интеллигенция, и теперь в ряду привычных литературно- кинематографических образов, таких, как "средний американец", "ковбой", "шериф" и так далее, стоит и персона со смутной улыбкой, в небрежном костюме, с сильно увеличенными за линзами глазами, примерно такой тип, какой в старой России черносотенцы обозначали понятием "скюбент-сицилист-аблакат". Сейчас, весной 1975 года, - период затишья, но кто знает, через какие еще тернии придется пройти американской интеллигенции? Мне дорог этот тип, я люблю этого человека и поэтому не хочу быть пессимистом, хотя, как говорят те же самые американские интеллигенты: - Пессимист - это хорошо информированный оптимист. Я удалился уже довольно далеко от своего тихого повествования. Могу это отнести за счет бега по тартановому треку среди десятка других "джоггеров". Вот еще преимущество бега - ассоциативные размышления, недетерминированные (секите меня, ревнители ключевой водицы!), а с с о ц и а т и в н ы е, н е д е т е р м и н и р о в а н н ы е комнатой, письменным столом, магнитофоном размышления, то есть р е ф л е к с и и или м е д и т а ц и и... (башку секите, ревнители подсолнечного масла, вы, п у р и с т ы!). Теперь придется возвращаться. На стадионе появился J.J.J. junior, аспирант Сиракузского университета, автор ненаписанной диссертации "Урбанистический пейзаж в произведениях Аксенова". Он бежит ко мне, размахивая длинной русской бородой, в майке с надписью "Ну, погоди!", похожий в свои двадцать шесть лет на какого-нибудь столетнего марафонца из города Торжка. Мы делаем вместе два круга, а потом Джей-Джей-Джей говорит: - Между прочим, Вася, are you going читать лекцию today? Мы бросаем бег и идем пить hot-drink из автомата и жевать "горячих собак". Мельком оглядываем доски студенческих объявлений. Нет, нельзя сказать, что кампус вымирает. "Брэнда Ли, живая или мертвая, приходи к пяти часам в библиотеку!" "В связи с отъездом в Африку продаю почти задаром автомобиль, собаку и пару малоношеных сапог." "Пятого июня Фестиваль Гордости Гомосексуалистов!" "Концерт рок-группы "Вздутое брюхо"." "Ты - еврей? Будь гордым и высоким!" "Профессор Делозано не любит своих учеников!" "Того, кто помог мне встать после падения на Вествуд-бульваре, прошу позвонить по телефону 777-7777." На бетонной стене, огораживающей стройплощадку, появилось за ночь стихотворение неизвестного гения: Человечество, я люблю тебя за то, что ты носишь секрет жизни в своих штанах и забываешь о нем, когда сидишь на стуле... Человечество, я тебя ненавижу! Когда-нибудь ведь и эта стена будет найдена в геологических пластах нашей планеты. Когда-нибудь все будет найдено и даже наши жалкие лепестки бумаги со смешными жучками-буквами. Когда-нибудь все будет найдено и расшифровано: и "Декларация прав человека", и "Правила поведения в национальных заповедниках", и эти гениальные стихи, обращенные к человечеству, и объявление упавшей на бульвар персоны... когда-нибудь... А пока что я иду на свою очередную лекцию. И вспоминаю свою первую лекцию, если только это можно было назвать лекцией. ПЕРГАМСКИЙ ФРИЗ, или ПРОЗАИЧЕСКИЕ ЗАПЛАТКИ НА ДРЕВНЕЙ СКУЛЬПТУРЕ ...О чем я говорил тогда? Я вспоминал Музейный остров в Берлине и потрясающий барельеф, изображающий битву богов и гигантов. Как было дело в действительности? Гиганты собрались на Флегрейских болотах, вся компания: Порфирион и Эфиальт, Алкионей и Клитий, Нисирос, Полибот и Энкелад, и Гратион, и Ипполит, и Отос, и Агрий, и Феон, и сколько их там еще было, ужасных? Они взбунтовались в слякоть, в непогоду, под низкой сворой бесконечных туч, что неслись над ними дурными знамениями. ...О чем еще? Как там, в отдалении, где только что не было никого, возник огромный, как дуб, человек, и это был бог. Несокрушимый и сильно вооруженный, он стоял с непонятной улыбкой... Как твое имя, бог? Гефест? Аполлон? Гермес? Здравствуй, карающий бог! ...О чем еще? Гиганты хотели отомстить Зевсу за огромность, за мудрость, за чванство, за его бесконечное семя, за трон, за молнии, за всю солнечную мифологию и за свои члены, не знавшие любви. Тут все пространство болот покрылось сверкающей ратью. Золотые богини и боги шли на гигантов в своих шуршащих одеждах, в легком звоне мечей, стрел и лат. В небе образовалось окно, и мощный столб солнечных лучей опустился на болото, как бы освещая поле боя для будущего скульптора. ...О чем еще? Они надвигались, как волны. Каждый их шаг был, как волна, неуловим и, как волна, незабываем. Гигантам было стыдно за их змееподобные ноги, за космы со следами болотных ночевок, за вздутые ревматизмом суставы и грубые мускулы, похожие на замшелые камни. - Ой, братцы, - сказал молодой Алкионей. - Я даже во сне не видел такого красивого бога, как тот, с собачками. Гляньте, какие у него на груди выпуклости. Я не представляю себе, что это такое, но они меня сводят с ума! Звон пролетел над болотищем. Геракл отпустил тетиву, и стрела, пропитанная ядом лернейской гидры, пробила грудь могучему, но наивному Алкионею. ...О чем еще? Обезглавленный Зевс борется с тремя гигантами. Нет у него и левой руки, а от правой остался лишь плечевой сустав и кисть, сжимающая хвост погибших молний, но не гиганты нанесли богу этот страшный урон. Глубокая трещина расколола бедро Порфириона, куски мрамора отвалились от ягодиц гиганта, нет руки и кончика носа, но не боги его так покалечили. Мгновение за мгновением. Битва. Злодеяния. Жест за жестом: удар копьем, пуск стрелы - все является в мир. Все возникает, как их моря, и все пропадает, как в море, а остается лишь в зыбкой памяти очевидцев и в воображении артистов. Хорошо, что есть мрамор. Хвала и бумаге. Они были врагами на Флегрейских болотах и стали союзниками в Пергаме. Подняли мраморную волну и так остановились перед напором Времени: вздыбленные кони, оскаленные рты, надувшиеся мускулы, летящие волосы, оружие... В Пергаме в мраморе вместе схватились против Кронуса боги и гиганты. ...Ну что еще? Теперь, леди и джентльмены уважаемое паньство, дорогие товарищи, перед вами поле боя. Вы видите, что барельеф основательно пострадал за долгие века. Извольте, вот остаток поясницы, волос пучок и рукоять меча... пустое обреченное пространство... Любой из посетителей может мысленно приложить к фризу собственную персону. Мы же предлагаем заплаты из прозы, если кто-нибудь в них нуждается. Закончив "лекцию" и неловко поеживаясь под американскими взглядами, я не нашел ничего лучшего, как спросить: - Вопросы будут, товарищи? Симпатичный и вполне дружеский смех аудитории показал, что хотя они и вовсе не "товарищи", но мою оговорку вполне понимают. Затем последовал вопрос. Встала высоченная девушка с длиннейшими волосами, с большущими глазами, с нежнейшим ртом. - Вот мы с подругой поспорили, господин Аксенов. На вас совсем неплохо сшитые брюки. Неужели такие брюки делаются в России? - Да, - твердо ответил я. - Такие брюки шьет мой приятель прогрессивный портной Игорь, который живет в московском районе Фили-Мазилово, а эту клетчатую ткань он покупает в торговом центре Измайлово. Ответ исчерпывающий. Вижу плохо скрытый восторг одной из поспоривших подруг, разочарование и неудовольствие другой. Человечество, я люблю тебя за то, что ты запускаешь в небо бумажных змеев, А потом смотришь на них как на чудеса природы. Человечество, я тебя ненавижу. Смешной эпизод на первой лекции не помешал нашим занятиям. Блистая по-прежнему фили-мазиловскими штанами, я начал знакомить аудиторию с ответами наших прозаиков на мою анкету "Как из н и ч е г о возникает н е ч т о?". Читателя, конечно, в первую голову интересует аудитория - ее, скажем, средний возраст, внешний вид, национальный состав, много ли было американских русских... О русских в этих записках разговор пойдет особый, сейчас скажу лишь, что их прошло передо мной немало, разных поколений эмиграции и разных возрастов. Теперь о возрасте моей аудитории. На двух или трех занятиях появлялась древняя старушка в седых кудряшках и слуховых очках. Она обычно садилась в первом ряду и улыбалась добрейшей, хотя и весьма отвлеченной улыбкой. Иногда мне казалось, что она не понимает ни слова из моих экзерсисов. Я думал, что это какая-нибудь отставная профессорша или жена отставного профессора, но впоследствии выяснилось, что старушка - обыкновенная студентка. В американских университетах, оказывается, нет возрастного лимита, и если вас на старости лет одолеет блажь "взять курс" в университете - you are welcome! Присутствие старушки, как вы понимаете, значительно повысило средний возраст моей аудитории, а он и так был не очень-то низок. Постоянными слушателями были профессора и аспиранты кафедры славистики. Студенческий состав был текуч. Об обязательном посещении лекций в американских университетах и говорить-то смешно: ведь там сейчас идет борьба за отмену оценочных баллов. Студенты шляются по кампусу и выбирают лекции по вкусу или по настроению, как спектакли в театральной афише. Ко мне приходили не только слависты и филологи. Однажды явилась целая команда каких-то кибернетиков. Не знаю, что из заинтересовало в современной советской прозе, знали ли они достаточно язык, но отсидели два часа с умными лицами, тихо и мирно, меняли только катушки в магнитофоне. Быть может, подключали меня к какому-нибудь компьютеру? Эта мысль показалась мне тогда очень забавной, и я в этот день чрезвычайно старался - на компьютер. В другой раз на лекцию пришел молодой человек с собакой. Пес был мужчиной породы колли, очень длинноволосый, чистый и благородный. Всю лекцию он спокойно лежал на полу у ног хозяина, но не спал, а голову держал высоко, смотрел на меня, молчал и только два-три раза сдержанно зевнул. Чудесный слушатель! Я думал сначала, что в этом визите с собакой ко мне на лекцию было что-то особенное - или сверхпочтение к лектору из России, или, наоборот, эпатаж, - но потом заметил собак и в других аудиториях и понял, что это лишь простое уважение к умному другу, собаке, ничего больше. Как видите, читатель, в американской аудитории есть некоторые странности по сравнению с нашей отечественной, но странности эти небольшие, а в основном люди как люди и внешним видом не особенно от наших отличаются, только, конечно, брюки на них американские. Теперь - анкета. За несколько дней до вылета из Москвы пришла мне в голову счастливая идея - пустить среди своих друзей анкету. Звучала она приблизительно так: "Каждое новое произведение - это новая реальность, новое тело в пространстве. Как из н и ч е г о возникает н е ч т о? Каким образом в спокойной и пустой атмосфере вдруг появляется "неопознанный летающий объект" новой прозы? Что вас обычно толкает к перу - мысль или эмоция? Что возникает прежде: стиль, интонация или герой, замысел, идея? Согласны ли Вы с тем, что при смысловом побуждении приходится с о б и р а т ь то, из чего при чувственном начале в ы б и р а е ш ь? Какова мера факта и вымысла в Вашей прозе и как трансформируется в ней Ваш личный жизненный опыт?" Словом, вопросы касались довольно тонких субстанций. Я снова пошел на хитрость, взял то, что интересовало меня самого, и так получилось, что психология творчества прозаика стала главным предметом моих лекций. Я волновался - а интересны ли будут американцам наши профессиональные размышления? Оказалось - попал в точку! Слушатели мои были увлечены спором, который развернулся перед ними при помощи этой анкеты. Прежде всего их привлекло разнообразие мнений, столкновение различных, порой полярных точек зрения. В силу различных предубеждений (всем нам понятно, откуда они взялись) американцы знают лишь то, что мешает развитию нашей литературы, но далеко не всегда понимают то, что вдохновляет нас и зовет не оставлять своих усилий. Трудности наши - в силу также предубеждений - очень часто преувеличиваются. Однажды я читал на лекции один из рассказов Трифонова и говорил на его примере об интуитивной прозе, о том, что читатель здесь призывается в соавторы и становится (при известном, конечно, усилии) участником творческого акта, вроде слушателей на джазовом концерте. После чтения один паренек печально сказал: - Как жаль, что такой замечательный рассказ нельзя напечатать в Советском Союзе. Пришлось показать книгу, по которой я читал и тираж которой был сто тысяч экземпляров. Та же самая история произошла и с моей собственной иронической прозой. Говоря об этом жанре, я читал студентам некоторые злоключения Мемозова из "Литературной газеты", а они, как оказалось полагали, что это "подстольная литература". Даже студенты-русисты, прекрасно знающие литературу XIX века и авангардные поиски первой четверти ХХ, очень плохо знакомы с сегодняшним днем нашей живой прозы. Анкета давала мне возможность и для информации. Итак, с каждым днем мы все лучше понимали друг друга. Я забывал порой о том, что я читаю сейчас лекции где-то за двенадцать тысяч километров от дома перед какими-то там американцами, и предлагал рассуждать вместе, потому что и мне самому был крайне интересен предмет спора "как из ничего возникает нечто?", потому что нельзя в этом деле найти никаких научных истин, ничего неоспоримого, и это как раз замечательно, а ценность всего этого дела состоит лишь в шевелении мозгами. Вот пример монодиаполилога в седьмой аудитории Банч-холла, дверь которой была всегда открыта на галерею, в условный воздух зимнего сада. - Когда вы говорите "из ничего", вы, должно быть, не имеете в виду полнейшую пустоту? Конечно. Катаев прав - ведь пустоты не существует, ведь мир же материален. Вы помните, он приводит надпись на памятнике Канту, появившуюся сразу после взятия Кенигсберга: "Теперь ты видишь, Кант, что мир материален". Однако мне кажется, что у господина Катаева сквозь продуманный материализм просвечивает стихийный идеализм... Но почему же? Ведь фантазия художника - это тоже реальность. Фантазия, быть может, не менее реальна, чем шелест листвы. Простите, но это более таинственное явление! Более или менее, не правда ли? Вы шутите, сэр? О, нет, я иногда полагаю, что реальные явления, окружающие нас, такие, как закаты, течение рек, камни, птицы, песок, не менее таинственны, чем фантазия. Здесь упоминается также ю-эф-оу, то есть "неопознанный летающий объект". Вы ведь знаете, что существует гипотеза, по которой UFO - это знаки или тела, проникающие к нам из иного измерения. Одной талантливой поэтессе и не менее талантливому прозаику кажется, что наши сочинения уже существуют в мире, и даже без нашего участия. Художник лишь называет еще неназванное, он проникает в иное измерение и называет прежде невидимые тела, дает им форму, цвет и звук. Он подменяет ими жизнь, по мнению некоторых. Литература не всегда этична. Иногда она дурачит и подменяет собою жизнь. Литература девятнадцатого века заменила сам девятнадцатый век. Кто согласен? Я согласна! Я не согласен, мы не согласны! Я полагаю, что предметы искусства не подменяют жизнь, но становятся в ней новыми телами, то есть украшают жизнь и раздвигают ее границы. Увы, они теряют часть своей таинственности, не так ли? совершенно верно или наоборот - правда? Быть может, названные, они становятся еще более таинственными? Кто сказал, что названные нами предметы менее таинственны, чем неназванные? Вы называете небольшое существо с длинной шерстью, хвостом и круглыми глазами cat, мы называем это существо кот, но разве менее таинственным становится это пушистое существо от названий? Нам (еще, пока) не под силу проникнуть до конца в истинную суть предмета - в этом и есть главное мучение искусства... Каждый день Неопознанный (может быть, Летающий) Гений добавлял к своей поэме на бетонном заборе новую строфу. Однажды ночью я заметил, что буквы светятся в темноте. Последняя строфа выплывала из густого воздуха слово за словом и ложилась на бетон: Человечество, я люблю тебя за то, что ты пишешь светящимися красками на заборе о том, как ты любишь себя и как ты себя ненавидишь, как будто никто ничего не знает... Человечество, я тебя... Typical American Adventure Part III ДВАДЦАТЬ ЧЕТЫРЕ ЧАСА В СУТКИ НОН-СТОП Быть может, на маршруте "отсюда в вечность" они и пролетели бы всю пустыню Невада без остановки, если бы вдруг на горизонте не запылал раскаленными до ярости углями игорный город Лас-Вегас. Пилота, видимо, начали мучить рефлексии. Вначале он резко задрал нос самолета, как бы уходя от соблазна повыше, потом дернулся вправо, влево и наконец, словно отбросив все сомнения, гикнулся вниз. "Ну вот и прибыли! Крышка!" - подумал Москвич, глядя, как несутся на него пустынные улицы призрачного города и вся бесшумная, но ослепительная конкурентная борьба мировых фирм бензина, алкоголя, табака, парфюмерии, костром полыхающая в сердце Невады. "Крышка", однако, оказалась просто крышей гигантского здания. Пилот приземлился точно на три точки, но потом, видимо не рассчитав дистанции торможения, стал валить одну за другой античные статуи, которыми крыша была в изобилии украшена. Когда Москвич очнулся, он увидел над собой беломраморное изваяние чего-то величественного. Оказалось, что они стоят у подножия скульптуры Цезаря. Он оглянулся - кто ж держит его под белы руки? Оказалось, что держат две мускулистые девицы в шлемах легионеров и в коротких римских туниках. Третья "римлянка" стояла перед ним, предлагая на подносе ключ, рюмку коньяка, счет за рюмку, а также какую-то таблицу, как впоследствии выяснилось, игру "кено". Наивный Москвич предположил было, что он преодолел так называемый time warp (переводится примерно как "временной барьер" по аналогии со "звуковым барьером" в авиации) подобно герою Курта Воннегута Стони Стивенсону и сейчас действительно находится в Древнем Риме. "Что же, - с некоторой тоской подумал он, - выходит, мы и Древний Рим задним числом облагородили, а на деле значит - безвкусица?" Тут повернулась в дверях дворца какая-то система зеркал, и Москвич увидел в зеркале самого себя, мускулистых девиц, за ними строй фонтанов, за фонтанами огромный бескрайний автопаркинг и понял, что он все еще в современной Америке. Наконец и название дворца увидел на огромной вывеске: ОТЕЛЬ "ДВОРЕЦ ЦЕЗАРЯ" Перед ним явился Босс из Топанга-каньона, его недавний пилот. Он был уже в тоге римского патриция и с лавровым веночком на седых кудрях. Любезно и многообещающе улыбаясь, он приглашал Москвича последовать за ним внутрь цезарских чертогов. Без всяких колебаний - вот ведь что делает с людьми "пограничная ситуация"! - Москвич направился вслед за Боссом и через секунду попал - в капитализм! Да-да, в тот самый классический "мир чистогана", именно такой капитализм, какой представлялся ростовскому домушнику, капитализм, где Девочки танцуют голые, А дамы в соболях, Лакеи носят вина, А воры носят фрак! Бесконечный, как преисподняя, зал открылся взору. Тысячи людей были там. Они играли на сотнях игральных автоматов, тянущихся правильными рядами, словно станки на заводе. Ближе к центру открылись огромные пространства с зеркальными потолками, в которых отражались зеленое сукно десятков игральных столов, катящиеся кости, фишки, веерами разворачивающиеся карты, крутящиеся рулетки, бесчисленное множество человеческих рук, снующих, трепещущих, неподвижных, предлагающих, приглашающих, вызывающих, просящих... головы же сливались в одну массу, похожую на сгустки какой-то глубоководной, может быть даже и одушевленной, протоплазмы. Гигантский зал-пещера был подсвечен сотнями различных светильников, но в общем царил некий многозначительно уютный полумрак. Главная пещера имела ответвления, ниши, заливы, проливы, и оттуда выплывали навстречу Москвичу то витрины с бриллиантами, то многотысячные меха, то приглашение на грандиозное шоу с Томом Джонсом, то вдруг маленькая Япония эпохи Мэйдзи, то маленькая елизаветинская Англия и наконец, конечно же, корабль Клеопатры собственной персоно