илось: -- Нехватка белладонны? Недопоставка ипекакуаны? Да ведь это же позор для нашей социалистической фармакологии! Обещаю тебе, я займусь этим! Увидишь, дорогой дон Базилио, к концу пятилетки наши трудящиеся массы будут наслаждаться избытком белладонны, изобилием ипекакуаны! Галактион взял себя за живот, похохотал. -- Хочешь честно, Ладо? Ты единственный коммунист большая шишка, который мне когда-либо нравился. Сегодня пируем в твою честь! Они уже приготовились было покинуть заведение, чтобы как следует приготовиться к пиру, когда в аптеку вбежала пожилая женщина. Она задыхалась, простирала руки, рыдала и взывала о помощи: -- Спасайте, добрые люди, благородный Галактион, спасай! -- Что случилось, уважаемая Манан? -- бросился к ней фармацевт. Он тут же забыл обо всем на свете, включая и своего гостя. "Великий человек, -- подумал Кахабидзе. -- Никого не знаю, кто бы так охотно бросился на помощь. В партии у нас, во всяком случае, таких нет." -- Вай-вай-вай, -- причитала Манан, -- мой муж, мой верный Авессалом, умирает! Вай, наверное уже умер, пока я бежала к тебе, благородный Галактион, наша единственная надежда в эти тяжелые времена, наш гений! Боже благослови тебя, и всех твоих предков, и всех твоих потомков, и всех твоих родственников навеки! Галактион с прытью, удивительной для его величественной стати, бросился в кладовку, вытащил две кислородные подушки и устремился к выходу. Ладо Кахабидзе последовал за ним. Спохватившись, и Манан побежала. Вся горбатая улочка, по которой они бежали вверх, и прилегающие переулки принимали участие в событии. Люди свесились из окон и с балконов, глядя, как бегут два солидных человека. Две пузатые кислородные подушки делали их похожими на воров, но люди знали, в чем дело, да и Манан вносила ясность в ситуацию, продолжая на бегу возносить хвалу "всему роду Гудиашвили, и аптекарям, и художникам" и причитать о своем незабвенном Авессаломе. Галактион на бегу пояснил другу: -- Ни у кого в городе нет кислородных подушек, кроме Гудиашвили! У всех постоянно временные трудности с камфорой монобромата, кроме Гудиашвили! Из окон и с балконов вслед им неслось: -- Боже, благослови благородного Галактиона, нашего аптекаря! Боже, благослови его кислородные подушки! "Даже и Ленину такое не снилось", -- думал, задыхаясь Кахабидзе. Когда подбежали наконец к цели, увидели перед домом толстяка Авессалома. Сидя под ветвями инжира, он спокойно играл с соседом в нарды. При появлении запыхавшихся Галактиона и Ладо в сопровождении причитающей Манан толстяк вскочил на ноги, даже подпрыгнул, начал бить себя в грудь. -- Простите, что не умер! -- кричал он. -- Простите великодушно! Галактион, дорогой, сама мысль о твоих кислородных подушках спасла меня! Боже, кого я вижу вместе с нашим чудо-аптекарем! Ильей пророком клянусь, никогда не было в моем доме более славных гостей! Гагемарджос, Ладо-батоно! Мы все рады, что ты вернулся! С возвращением в вечный дом нашей Картли! Манан, мы не выпустим этих господ, пока они не преломят наш хлеб! К столу, к столу, господа! Как мы видим, не только Галактион отличался умением произносить ренессансные монологи в этой округе. Манан дважды просить не пришлось. Она тут же поспешила к большому столу, что уже сто лет стоял в этом дворе под чинарой. Многочисленные соседки уже бежали к ней на помощь, каждая несла всяческие кушанья. Стол быстро покрывался грудами фруктов и овощей, чашками с лобио, копчеными цыплятами, сыром, приправами, глиняными кувшинами с домашним вином. Появлялись соседи -- пекари, парикмахеры, почтальоны... "Хороший знак, -- подумал Кахабидзе, -- первый вечер в Тифлисе, и я с народом, и, кажется, меня даже выберут тамадой!" Так и получилось, его избрали почетным тамадой. Он встал, держа в руке рог с вином. -- Дорогие друзья, несколько лет я отдал социалистическому строительству на Урале. Холодными вьюжными ночами я мечтал о своей щедрой родине. И вот теперь партия послала меня обратно, на ответственный пост в родной республике. Я пью за нашу Картли, за республику, в которой не будет воровства, взяточничества, где будет процветать ленинский, подлинно ленинский стиль работы, товарищи! -- Стиль работы, -- важно закивали пекари и почтмейстеры. -- Стиль работы? -- поднял удивленные брови парикмахер. "Ну как к ним занесло такого человека, как мой Ладо", -- про себя вздохнул Галактион. -- Пусть будет Грузия настоящей витриной социализма в нашем великом СССР! -- завершил свой спич Кахабидзе. С приветственными криками пекари, парикмахеры и почтальоны подняли свои роги и осушили их. Не без легкого саркастического смешка осушил свой рог и Галактион. -- Пью за изобилие белладонны, за избыток ипекакуаны! -- сказал он. -- За ваши кислородные подушки, дорогой! -- прошептал Авессалом. Есть несколько перекрестков в Тифлисе, где кажется, что ты в Париже. С одной стороны мы видим, скажем, фасады домов в стиле конца века или арт декор, с другой -- витую решетку чугунного литья, ограду парка. Ночь. Пустота. Стоящий возле решетки парка, будто так и нужно, большой черный автомобиль с тремя серебряными горнами на крыле усиливает это миражное ощущение. Да и пассажир, которого можно случайно увидеть через опущенное стекло, тоже не очень-то смахивает на труженика пятилетки: молодой еще, лысоватый, очень холеный, со странным взглядом, поблескивающим через пенсне на мясистом носу. "Как капиталист какой-то, -- подумает случайный прохожий и тут же тихо вскрикнет: -- Да ведь это же Лаврентий Берия, всесильный чекист!" -- и тут же парижский мираж рассеется. Из боковой улочки стремительным шагом вышел Нугзар и направился к "паккарду". Берия из окна протянул ему руку, ладонью кверху. Нугзар, подойдя ближе, хлопнул по ней своей ладонью, пригнулся и шепнул прямо в нос старшему другу: -- Он приехал, Лаврентий. Я видел его сам и обнимал в доме дяди. -- Садись, поехали, -- сказал Берия. Нугзар нырнул в машину. "Паккард" рявкнул мотором, тронулся с места. Нищий кинто на углу в страхе перекрестился. На склоне горы царя Давида лицом к городу стоит большой белый особняк. Окрестные жители уже забыли, что до революции он принадлежал чае -- и кофеторговцу Лионозову, знают только, что к этому дому нельзя приближаться. Туда и направился "паккард". Официально особняк был в ведении Совнаркома и проходил по разряду "гостевых", на самом деле здесь безраздельно хозяйничало ГПУ. Когда подъехали, несколько черных автомобилей уже стояли у крыльца. Чекисты в штатской одежде несли охрану под окнами и вдоль стен. Их смуглый вид привносил что-то итальянское -- то ли мафия собралась, то ли чернорубашечники на заре фашизма. Здесь уже Нугзар не мог держаться на равных с Лаврентием Павловичем, потому он и шел к крыльцу, приотстав, не как младший друг, а как помощник. Старший охранник вытянулся перед Берией. То приложил ладонь к виску: -- Здравствуйте, товарищи! Все в порядке? -- Все в порядке, товарищ Берия! Внутри сходство с сицилийской мафией еще усилилось. Около дюжины дородных сумрачных мужчин, кто в полувоенном, кто в тяжелых костюмах-тройках, рассаживались вокруг стола. У некоторых на лацканах пиджаков были депутатские, вциковские значки, что свидетельствовало о принадлежности к партийной элите и отнюдь не уменьшало итальянских реминисценций. Молчаливые охранники расставили на столе вино и закуски. Потом все охранники вышли. Участники встречи подняли бокалы "За нашу дружбу!" Сдержанные, известные в советской литературе как "скупые", улыбки пошли по лицам. Берия начал: -- Мы тут собрались, товарищи, поговорить о Ладо Кахабидзе, который только что вернулся в Грузию, чтобы стать председателем Центральной контрольной комиссии. Что он, действительно хороший человек или только притворяется? Нестор, Серго, Арчил, вы знали Ладо с девятьсот пятого года, вы уверены, что он наш друг, что он хороший товарищ? Вахтанг, Гиви, Вано, Мурман, Резо, Борис, Захар, ты тоже, Нугзар, -- не стесняйтесь, давайте поговорим по-партийному! Несмотря на ободрение друга, Нугзар старался держаться в этой компании, как и подобает самому младшему: скромно и старательно внимал каждому слову, и каждый участник совещания -- или, так скажем, "сходки" -- мог прочесть на его лице эту скромность и старательность. Несколько минут вокруг стола царило молчание. Партийцы посматривали друг на друга. Наконец Нестор, человек одного возраста с обсуждаемым Кахабидзе, высказался: -- Он мне никогда не нравился, этот Ладо. Тут же заговорил еще один ветеран, Серго: -- Много о себе думает товарищ Кахабидзе. Только он, понимаешь, один чистый ленинец. Все остальные с душком. Арчил, набычившись, сильно бил пальцем по столу. Все уже понимали, что он сейчас скажет. Так и оказалось. -- Перед революцией он был в нашей партии в межпартийной контрразведке, а во главе стоял кто? Бурцев, эсер, сбежал за границу. Теперь Ладо всегда ходит с таким видом, будто у него на всех материал по связям с охранкой. Берия, пенсне вперед, тут же подпрыгнул Арчилу под руку: -- Включая?... -- Страшно сказать, кого включая, -- ответил Арчил, не глядя на него. -- Всех подозревает в предательстве "ленинских идеалов". Никакого уважения к вождям. Теперь говорит, что задаст бой коррупции в Грузии, как будто здесь капиталисты. Минуты две в мрачном молчании все переваривали сногсшибательную информацию. Потом молодой Вано обратился к Берии: -- Это правда, что он называет товарища Сталина Кобой? Берия мило улыбнулся: -- Многие старые товарищи называли товарища Сталина Кобой. Партийная кличка, подполье, ничего не поделаешь. -- Тут он посуровел: -- Однако сейчас по меньшей мере неуместно называть Кобой вождя народов СССР! -- Послушай, Лаврентий, зачем его назначили к нам председателем ЦЦК? Я считаю... -- горячо начал было Вахтанг, но Берия остановил его мягким движением руки. -- Одну минуточку, Вахтанг. А разве уместно, товарищи, везде, как это делает Ладо, после первой же рюмки болтать, что у товарища Сталина шесть пальцев на ступне одной ноги, что он видел это собственными глазами? Снова воцарилось молчание, на этот раз застойное, не выжидательное, как раньше, а своего рода "оживленное молчание", с некоторыми искорками в глазах, с улыбочками, с комическим "о-о-о, вот, мол, чем испугали". Даже проскользнул проказливый смешок. -- Зачем из этого делать историю? -- сказал затем Серго. -- Если у тебя пять, а не шесть, никто из этого не делает истории... Нестор, пощипав усики, развел руками: -- В самом деле, что особенного -- пять, шесть? -- Дело не в этом! -- резко сказал Вано. -- Вот именно, Вано, дело не в этом! -- с энтузиазмом поддержал его Берия. Придвинулся Резо, резанул правду-матку: -- Товарищ Сталин просто не знает, что Ладо Кахабидзе издевается над ним, делает грязные намеки на прошлое, развязно судит о теле вождя, иначе Москва не назначила бы его на такой важный пост к нам! -- Ара, товарищи! -- воскликнул Берия. Он положил руку на плечо Резо, как бы подчеркивая, что близкие друзья могу иногда прервать друг друга, второй рукой сжал запястье Нугзара и опять весь как бы поплыл вперед, поблескивая пенсне. Наступал ключевой момент "хорошего разговора". -- А может быть, товарищ Сталин как раз прекрасно знает о взглядах Ладо? -- почти шептал он. -- И в этом как раз причина его назначения? Может быть товарищ Сталин питает доверие к своим верным товарищам в нашей республике, что мы его не подведем? И снова воцарилось молчание, на этот раз самое главное. Каждый смотрел на всех, все смотрели на каждого. Потом все одновременно расплылись в улыбках. Был провозглашен тост "За верность!" Между тем, пока на склоне горы царя Давида шло совещание верных людей партии, на вершине ее шел поэтический пир. Терраса ресторана, расположенного в конце канатной дороги, была как бы подвешена в ночном небе. Внизу -- Божеское творение, долина Куры. Полная луна освещает теснящиеся крыши Тифлиса, Метехский замок, изгибы реки. Поди придумай более поэтический пейзаж! Так размышлял старик шарманщик, стоявший со своей машиной в углу террасы, прямо над самой красотой. "Ходишь-ходишь по этому древнему миру, счета нет твоим годам, сам превращаешься в Вечного жида, а все восхищаешься простыми штучками луны". Он накручивал ручку машины, исторгая из нее почти неразличимые звуки кавказской музыки. С его плеч слетали два попугая и разносили среди гостей розовые билетики предсказаний "на счастье и удачу". Компания работала. Поэты, не менее тридцати человек, сидели за большим столом. Кажется, весь гонорар за новую книгу Паоло Яшвили будет прокучен в эту же ночь. Нина сидела между виновником торжества и тамадой, другим знаменитым поэтом Тицианом Табидзе. Тосты поднимались непрерывно, один витиеватее другого... -- ...А так же за тот ветер, который надувал паруса "Арго", а сейчас переворачивает страницы твоей книги, дорогой Паоло! Алаверды к тебе, Тициан-батоно! Тициан Табидзе давно уже стоял с бокалом в руке. Как тамада он должен был давать понять слишком многословным ораторам, что вино не ждет. -- Я принимаю тост за ветер! -- сказал он. -- И Паоло, конечно, выпьет за тот вечный ветер, что принес к нам сюда одну особу! Ту особу, что вдохновляла грузинскую поэзию последние два года. Братья поэты, поднимем бокалы за Прекрасную Даму Тифлиса! За Нашу Девушку! Этот титул всегда останется за ней, сколько бы лет ни прошло, где бы она ни оказалась, в Москве ли, в Париже ли, на Марсе ли! За Нину Градову! Вскочил Паоло, поднял рог над головой. На плечо Нины, сияющей и смущенной, как раз в подходящий момент сел попугай. В клюве у него был розовый билетик. Она развернула билетик и прочла вслух: Тот человек, что вам дороже, Сейчас придет и вам поможет! Весь стол расхохотался, все, конечно, стали кричать, что этот человек уже пришел, что он, конечно, такой девушке поможет... Нина смеялась вместе со всеми. Она была довольна, что попугай вдруг так удачно снизил застольные высокопарности, в которых у грузин нет ни потолка, ни предела. Поэты же, хоть и смеялись -- чувством юмора никто тут обделен не был, -- а все-таки досадовали, что сорвано такое велеречие. Поэтому, как только смех чуть-чуть стих, Паоло Яшвили не замедлил выступить, потрясая своим рогом: -- Принимая "алаверды" моего брата Тициана, друзья, я пользуюсь волей, что дает нам наша Вечная Родина, чтобы назвать Нашу Девушку... В этот момент ритуал опять оборвался. На дальнем конце стола поднялся человек, взъерошенный и пьяный, поднялся, если можно так сказать о персоне, совсем обвисшей в своем богемном обличье. Нинин законный супруг, бывший лефовец, бывший имажинист, поэт, прокочевавший по всем мыслимым поэтическим группам двадцатых годов, Степа Калистратов. Вдруг, несмотря на обвислость, он зарокотал мощно, как когда-то с эстрады: -- Прошу прощения, можно без "алаверды"?... Нельзя ли мужу Вашей Девушки сказать несколько слов? Эй вы, поэты! Вы дуете вино, шамаете шашлык, волочитесь за моей очаровательной паршивой женой, как будто все в порядке, как будто наш карнавал продолжается... А между тем -- пиздец! Позор и мрак -- вот наше будущее! Сережки Есенина уже нет! Володьки Маяковского уже нет! Рисунок звезд не в нашу пользу, братцы! И ваш покорный слуга Степа Калистратов еле жив! Произнеся этот монолог и исчерпав, видно, все силы, Степан бухнулся на стул и совсем уже обвис в руках своего дружка Отари, второго племянника дяди Галактиона, существа на удивление томного и молчаливого, как олень. Поэты, даром что грузины, не обиделись на Степана за нарушение ритуала застолья. Кто-то, правда, пробормотал: "Вот вам типичный русский скандал в благородном семействе". Кто-то тут же возразил: "Ах, оставьте, это просто отрыжка футуризма, эпате..." Но большинство просто преисполнилось сочувствия: "Степан -- страдающая душа! Он гений! Давайте выпьем за него!" Вдруг что-то произошло. Один из местных вышибал прибежал, зашептал что-то на ухо Яшвили. У того округлились глаза. Все повернулись ко входу, ожидая вновь прибывшего. Легкими шажками на террасу впорхнул, словно воробушек, небольшой человек лет под сорок. Он простер руки к столу поэтов и высоким, едва не обрывающимся от гордости и восторга голосом начал читать: Я скажу тебе с последней Прямотой: Все лишь бредни -- шерри-бренди, Ангел мой! Все с грохотом вскочили: Осип! Да ведь это же сам Осип во плоти! Слава Мандельштаму! Нина была потрясена. Она знала, как и весь литературный Тифлис, что Мандельштам где-то на Кавказе, что он несколько дней провел в городе у Зданевичей, а потом уехал то ли в Армению, то ли в Азербайджан, но могла ли она вообразить, что ее кумир вдруг так неожиданно появится над городом, под луной, в парах вина, в ту ночь, когда она -- уж это она точно знала -- с голыми плечами столь неотразима, что он будет так ошалело на нее оглядываться, пока обнимается с Паоло и Тицианом, будто узнал в ней одну из "красавиц тридцатого года", может быть даже ту, Соломинку, тоже грузинку, как и сама она, особенно в эту ночь? -- Откуда ты, Осип? -- громко спросил Паоло, разыгрывая перед понимающей аудиторией сцену встречи двух братьев по Мировой Словесности. -- Из Армении! -- вскричал Мандельштам. -- Еле ноги унес оттуда! Слушайте, вот несколько строк! -- Он начал читать, явно на Нину: -- Там, в Нагорном Карабахе, в хищном городе Шуше, я изведал эти страхи, соприродные душе... -- Бросил читать и спросил, будто очертя голову, громким шепотом: -- Бога ради, Паоло, кто ОНА? Паоло с гордостью представил: -- Нина Градова, молодая поэтесса, только что мы титуловали Нашей Девушкой! Мандельштам холодными лапками цапнул Нинину ладонь: -- Нина, вы... я просто ошеломлен... вы как будто оттуда, из "Бродячей собаки"!.. -- "Я научился вам, блаженные слова: Ленор, Соломинка, Лигейя, Серафита", -- как зачарованная, прочла Нина. -- О, вы помните? -- прошептал Мандельштам. Поближе к ним подошел шарманщик. Крутанул музыку на полную катушку. Попугаи бурно взлетели с его плеч. Мандельштам зашарил по карманам: -- У меня, как всегда, ни рубля... -- Ничего не надо, -- сказал старик. Даже грузинские пиры иногда кончаются, и к концу ночи Мандельштам и Нина оказались одни в центре города. Луна еще стояла в небе, освещая многочисленные портреты Сталина и лозунги первой пятилетки. Они шли вдоль жалких витрин и некогда роскошных магазинов. -- Этот Тифлис... -- пробормотал Мандельштам. -- Даже несмотря на вездесущую морду кота... -- Он без всяких осторожностей ткнул пальцем в направлении портрета усатого вождя. -- Здесь кажется, что дом еще не разграблен, что хотя бы нэп еще жив. Вот, смотрите, в глубине переулка ни одного портрета, ни одного лозунга, только фонтан и над ним струя... струя, Нина, как до катастрофы!... а вокруг столов такие живые, не измученные лица... и вы, Нина... за что такой подарок судьбы? -- Давайте уточним, Осип Эмильевич, -- сказала Нина. -- Кто подарок судьбы: я или Тифлис? -- Для меня вы теперь навсегда соединились, -- сказал Мандельштам. -- А для себя я, увы, разъединяюсь, -- улыбнулась она. -- Возвращаюсь в реальный мир. Ведь я москвичка, Осип Эмильевич. Чтобы не подхватывать его тон и не впадать в собственную экзальтацию, Нина старалась слегка проиронизировать их ночную прогулку. Мандельштам этого тона явно не принимал и смотрел недоумевающе. -- Я слышал о вас в Москве, Нина, -- сказал Мандельштам. -- И читал вашу поэму в "Красной нови". Верьте не верьте, но я видел ваше лицо сквозь строки. -- Он осторожно взял ее руку повыше локтя. -- Послушайте, Осип Эмильевич... -- сказала она, чуточку отстраняясь. Она была немного выше его. Впрочем, это, возможно, из-за туфель. "Когда сниму туфли, мы будем одного роста, -- подумала она. -- Что такое, моя дорогая? Вы уже, кажется, забыли сослагательные наклонения?" За их спинами в глубине улицы послышался нарастающий шум. Они едва успели обернуться, когда большой черный автомобиль с тремя серебряными горнами на крыле прокатил мимо. Нина вздрогнула. Как раз перед началом вчерашнего пира, когда она рассказала братьям писателям о шутке Нугзара, один из них в полголоса поведал ей, кто разъезжает по Тифлису на этом автомобиле. Ее испуг не ускользнул от Мандельштама. Лапка его подвинулась еще чуть выше по ее руке, с явным предложением дружеского полуобъятия. -- Эти большие черные автомобили... -- проговорил он. Вдруг взгляд его остекленел, он забыл о предложенном объятии. -- Когда я их вижу, что-то такое же большое и черное поднимается со дна души. Меня преследует видение чего-то ужасного, что неминуемо передушит нас всех... -- Я знаю это чувство, -- сказала она. Мандельштам -- он явно чуть-чуть тянулся на цыпочках -- заглянул ей в лицо. -- Вы еще молоды для него. -- сказал он. -- Я пережила горчайшее разочарование, -- серьезно произнесла она. -- В любви? -- спросил он и подумал: "Сейчас будет рассказывать о своей несчастной любви". -- В революции, -- сказала она. Теперь уже он вздрогнул и подумал: "Очаровательная!" Они остановились возле мерно журчащего фонтана; высокая молодая красавица и жалкий стареющий воробей. Уже без колебаний он взял ее за обе руки. Теперь уже, казалось, все фальшивки разлетелись, предлагалась полная искренность. -- Нынче, после того, что было, и перед тем, что будет, я вижу каждый мирный миг, каждый момент красоты, как неслыханный дар, не по чину доставшийся. Нина! -- Он попытался приблизить ее к себе, и в этот момент кто-то громко усмехнулся поблизости, а потом хриплым голосом произнес: "Ха-ха!" Отскочив друг от друга, Нина и Мандельштам всмотрелись в темноту и разглядели Степана Калистратова. Поэт лежал на краю фонтана, свесив свои длинные волосы в воду. Рядом, как изваяние грусти, сидел молчаливый Отари. -- Давай-давай, поцелуй его, моя паршивая жена! -- одобрил Степан. -- Не тушуйся. Запишешь в биографии, что спала с Мандельштамом. Я разрешаю. Он замолчал и отвернулся, почти слился с темнотой, только раздавалось какое-то хлюпанье -- не плачь, а плеск, -- да мерцала, будто ночная мольба, папироса Отари. Нина смотрела туда, где лежал Степан, и вспоминала, как почти три года назад, в предновогодний вечер, они приехали на извозчике в Серебряный Бор, как ворвались, румяные и хмельные, и как она объявила собравшимся: "Ну все, уговорили, уезжаю в Тифлис, но не одна, а со Степкой, моим за-а-а-конным мужем!" И как Савва Китайгородский быстро, нагнув голову, не соблюдая никаких приличий, которым его всю жизнь учили в семье, прошел через гостиную, выхватил из кучи свое пальто и исчез. Внезапная и острейшая жалость вдруг пронзила ее. К кому -- к Савве, или деградирующему Степану, или к себе, просто к невозвратности тех лет? Будто пришпоренная, она бросилась к Степану, потом обернулась к Мандельштаму: -- Простите, Осип Эмильевич, это мой муж. Мой бедный, беспутный "попутчик"... Обхватив за плечи, стала трясти Степана: -- Вставай, вставай же, балда! Пойдем домой! Кое-как Степан поднялся. Нина поддерживала его. Сзади плелся Отари. Папироса потухла. Мандельштам стоял, не двигаясь. Даже и здесь, в мирном, докатастрофном углу, на него сквозь ветки посматривал портрет Сталина. Глава 10 Зорьки, голубки, звездочки... Есть ли что-нибудь более заброшенное на земле, чем улица русского села? Не говоря уже об убожестве материального состава, есть ли что-нибудь более безнадежно отдаленное от праздника жизни, от феерии революции? Так, несколько в гоголевском духе, думал партийный пропагандист Кирилл Градов, проходя ранним вечером мимо чахлых хат по улицам Горелова и удивляясь, почему из-за каждого плетня выглядывают в этот час страждущие лица хозяек. Бабы между тем всматривались в медленно приближающееся облако пыли. Они выходили из-за плетней и останавливались у ворот, каменели, скрестив под грудями руки. Они были явно не в силах осознать происходящее, противное всякому смыслу и самой природе. Вместе с облаком приближалось и громоподобное мычание. Ведомое растерянными пастухами-комсомольцами, брело в село недоенное коллективизированное стадо. Кирилл остановился, пропуская коров. По мере приближения стада бабья каменность трескалась, не владея больше собой, женщины начинали громко причитать и взывать к своим бывшим питомцам и кормилицам с тоской и с той нежностью, что всегда была характерна для русских женщин по отношению к их коровам. "Зорька, мамочка моя! Да пошто ж тебя отняли от меня?!", "Голубка, девонька моя родная! Глянь на мамку-то свою, глянь хоть одним глазиком!", "Звездочка, кормилица, да ты ж вся немытая, нетертая! Загубили тебя супостаты колхозные!". Видя свои родные, еще не остывшие дворы и слыша еще не забытые голоса, то одна, то другая, коровы начинали выбираться из стада и, как в старые, совсем еще недавние времена, направлялись восвояси на отдои и ласку. Иные из женщин бросались к ним с тоской и отчаяньем. Растерянные комсомольцы без разбора лупили хлыстами по спинам коров и головам женщин. Одна из женщин, узнав в пастухе собственного сына, волокла его за вихор и поддавала лаптем под зад. "Что-то тут не то, -- думал Кирилл, наблюдая эти сцены. -- Что-то тут не так". Кроме этих двух фраз, ничего не рождалось в голове. Потрясенный бессмысленной пронзительностью происходящего и собственной оборонительной тупостью, он стоял с каменным лицом возле плетня. Закат отсвечивал в его глазах. Вдруг отчетливо возникло и проплыло перед глазами, будто лента телеграфа: "Да есть ли в мире что-либо более дорогое мне, чем эти бабы и коровы?" Подошел смущенный секретарь ячейки Петя Птахин, забормотал, краснея: -- Вы уж, пожалуйста, не обращайте внимания на энтих баб, товарищ Градов. Ноль классового сознания, частнособственнические ин-стик... ин-спик-цы, да, вот что это такое... Стадо прошло. Утихла улица. Легла пыль. Кирилл и Птахин продолжали путь к сельскому клубу. Клуб, разумеется, располагался в церкви, то есть, как и везде, просвещение брало верх над предрассудками. Полуразвалившееся здание с дырявыми куполами и перекошенным крестом являло собой последствие то ли боя, то ли мирного надругательства. Слева и справа от входа висели два объявления. Одно гласило: "Коллективизация и стирание граней между городом и деревней. Лектор товарищ Градов". Второе оповещало: "Происки британского империализма на Ближнем Востоке. Лектор товарищ Розенблюм". И день и час начала у обеих лекций совпадали. Над объявлениями в срединной, как бы примиряющей позиции висел портрет Сталина с прикрепленным к нему, словно красная борода, лозунгом: "Даешь 100-процентную коллективизацию!" Толпа сумрачных мужиков перед входом курила махорку. -- Здравствуйте, товарищи! -- сказал Кирилл. Никто не ответил, даже не посмотрел в его сторону. Многие зато нехорошо посматривали на комсомольского секретаря. -- Что же вы, Птахин, две лекции назначили на одно и то же время? -- спросил Кирилл. -- Зачем тут конкуренция? Птахин, подававший мужикам знаки "спокойно, не дурить", расторопно ответил: -- А не извольте беспокоиться, товарищ Градов. Наших, гореловских, мы для вас мобилизовали, а энтих, из Неелова, ну, из "Заветов Ильича", для товарища Розенблюм пригнали. Помещения предостаточно. Захватить свою аудиторию Кириллу не удалось ни историческим экскурсом к утопическим коммунам Сен-Симона и Фурье, ни лучезарными перспективами. Гореловские мужики сидели с каменными лицами, а если у кого-нибудь что-нибудь в лице и оживлялось, возникало ощущение, что московского лектора хотят взять на мушку. Между тем из соседнего зала, где неведомый Розенблюм бил по британскому империализму, то и дело доносился дружный смех и аплодисменты. Кирилл решил поскорее сворачиваться и, перепрыгивая через параграфы, помчался к своему мощному завершению. -- Программа партии, товарищи, предусматривает возникновение грандиозных сельскохозяйственных комплексов, в которых для труда и быта колхозников будут созданы самые современные условия. Грань между городом и деревней, как учил великий Ленин, будет практически стерта в кратчайший срок, и тогда окончательно забудется подмеченный еще Марксом "идиотизм сельской жизни"! Лекция была явно окончена, а мужики как сидели, так и сидят, не шелохнувшись. Ну, не раскланиваться же. Встрепенулся Птахин, захлопал в ладоши, подавая пример. Мужики тоже захлопали. Кирилл, красный от стыда, начал собирать бумаги. -- Вопросы, мужики, задавайте вопросы! -- крикнул Птахин. -- Товарищ Градов ответит на любые вопросы! Заросший бородой, будто лесной дух, старик поднялся: -- А лечить-то народ где будете, гражданин объясняющий? В больнице? -- Лечить? От чего? -- озадаченно спросил Кирилл. -- От идиотизму-то где будут лечить? В полном замешательстве, Кирилл вытер пот. Издевается старик или на самом деле ничего не понял? Петя Птахин, однако, знал, как проводить линию партии. -- Ты, дядя Родион, думаешь, идиотизм у тебя в жопе, а он у тебя в башке. Понятно? Мужики вяловато поржали. Старик мрачно сказал: -- И это есть. -- Лекция окончена, товарищи, -- сказал Кирилл и тут вдруг подумал, что никому из этих людей он в товарищи не годится. Все вышли в коридор. Из соседнего зала, то бишь церковного притвора, послышались взрывы смеха и какая-то возня. Кирилл от досады сломал свою папироску-"гвоздик". -- Этот Розенблюм, вот видите, умеет найти общий язык с колхозниками. Слышите, Птахин, какая живая реакция! -- Не иначе как нееловские самогону туда притащили, забурели, вот те и ре-ак-ция. Двери распахнулись, как бы под натиском бурных аплодисментов. Вышли нееловские мужики, все красные, смурные, гогочущие. Иные основательно покачивались. А вот и лектор, тот самый знаток крестьянских душ Розенблюм, и им оказывается, к полному изумлению Кирилла, никто иная, как Цилька Розенблюм, одна из Нининых "синеблузовок", с которой не раз "смыкался" во время жарких споров в Серебряном Бору на почве близости к генеральной линии партии. Молодая, рыжая и, несмотря на густую россыпь веснушек, не лишенная даже привлекательности женщина. Страннейшая комбинация одеяний -- модная лет двадцать назад шляпка, военная гимнастерка, подпоясанная командирским ремнем, длинная юбка чтицы-декламатора, кирзовые сапоги -- создавала даже определенный стиль. -- Да-да, товарищи, -- говорила Цилька сопровождающим ее мужикам. -- Британский лев сейчас -- это главный враг мирового пролетариата. Мужики реагировали с уважением. -- Лев, оно конечно, зверь серьезный, гибкий, окладистый. Ему-ить тоже жрать-то надо! Кто-то хмыкнул, кто-то прыснул, лекция явно удалась: эх, час без горя! Кирилл в изумлении смотрел на Цецилию. Ее появление в этом медвежьем углу, где так все не похоже на теоретические модели, где просто, честно говоря, руки опускаются, где испаряются самые строгие убеждения, обрадовало и вдохновило его: вот наша девчонка, москвичка, марксистка, большевичка, дерзко работает тут в самой гуще бывших антоновцев, значит, и повсюду есть наши, нас -- тысячи, мы промоем глаза этому народу. Цецилия заметила его стоящим у стены, на которой еще видны были затертые образы святых, хохотнула и подошла с протянутой рукой. -- Градов, физкульт-привет! Дай пять! Крепко пожимая ее руку, Кирилл воскликнул: -- Розенблюм! Вот уж не думал, что этот "лектор Розенблюм" -- это ты, Розенблюм! Сколько ты здесь будешь? -- Дней пять, -- сказала Цецилия. -- Я тоже! Значит, поедем вместе! Они улыбались друг другу. Над ними по церковной стене был протянут лозунг: "Отрубим когти кулаку!" -- Пошли шамать! -- предложила Цецилия. -- Пошли пошамаем! -- с восторгом согласился Кирилл, хоть ему раньше и претил жаргон московской "комсы". По лицу присутствующего Пети Птахина проходили счастливые блики. Он явно мечтал о системе партийного просвещения. В один из этих последующих пяти дней, а именно в один из мрачнейших, гнусно моросящих полудней Кирилл и Цецилия тащились по еле проходимым потокам грязи. Дожди заливали Горелово. Урожай гнил в полях, утро колхозного строя было исполнено "поросячьего ненастья". Молоды люди продолжали теоретический марксистский спор. Цецилия, будто отмахивая ритм рукой, вещала: -- Деревня сейчас развивается в строгом соответствии с нашей теорией и Сталин как великий марксист прекрасно понимает, что мы не можем от нее отклоняться. Это научный закон, Градов, понимаешь? Элементарная диалектика революции! Кирилл вдумчиво следил за прохождением каждой ее мысли из ее уст в сумрачные хляби, кивал. -- Я с тобой согласен, Розенблюм, теоретически у нас нет расхождений, нов практике, мне кажется, мы иногда перегибаем палку... Они завернули за угол единственного в селе двухэтажного каменного дома, где помещался совет и правление колхоза, и тут их спор прервался. В этой части села, что открывалась за поворотом, происходило что-то необычное. Посреди дороги стояла колонна из полудюжины военных грузовиков с откинутыми бортами. Красноармейцы, державшие винтовки с примкнутыми штыками, мелькали в крестьянских усадьбах по обе стороны улицы, выгоняли из изб рыдающих и вопящих баб, визжащих от страха детей и ошеломленных стариков, вышвыривали в грязь жалкие пожитки. Вертящиеся тут же сельские активисты на месте "коллективизировали" оставшийся мелкий скот, а также уток и кур, разгоняли пинками и камнями бесполезных членов хозяйства, собак и кошек. Кошки, по свойственной им природе, немедленно удирали, кто с глаз долой, кто на недосягаемые ветви деревьев, чтобы оттуда наблюдать происходящее в вечном, начиная с пирамид, качестве созерцателей человеческой истории. Собаки, не в силах преодолеть верности своим домам, были единственными, кто сопротивлялся, то есть рычал и бросался на захватчиков. До Кирилла и Цецилии со всех сторон долетали человеческие вопли: "Да что же вы творите, ироды?!", "Безбожники, креста на вас нет!", "Мучители проклятые! Кровососы!" Мелькнул с диким воплем расстегивающий кобуру командир отряда. -- Молчать, дерьмо кулацкое! Стрелять буду! -- Пальнул все-таки в воздух. Потрясенные происходящей практикой, Кирилл и Цецилия забыли о теории. Они медленно шли вдоль колонны, не в силах вымолвить ни слова. У одного из грузовиков натолкнулись на своего гореловского чичероне, комсомольца Птахина. С деловым видом он делал какие-то пометки в блокноте. -- Что тут, черт побери, происходит, Птахин? -- спросил Кирилл. -- Де-пор-тация классово чуждых элементов, товарищ Градов, -- Птахин начал вроде бы сурово, а потом нервно хихикнул: -- Для их же собственной пользы отправляем кулацкие семьи на широкие просторы братского Казахстана. Не пешком, товарищ Градов, видите, автомобили за ними прислали, такая забота. -- Вот этих вы кулаками называете? -- спросил Кирилл, еле-еле удерживаясь от содроганий. Цецилия предупреждающе взяла его за руку. -- Практика, увы, иногда расходится с теорией, увы, неизбежны издержки, однако, Петр, вы уверены, что это все кулаки? В птахинской расторопности Кириллу всегда виделось что-то от старорежимного приказчика, хотя откуда тут взяться приказчику, в Тмутаракани. -- Не извольте беспокоиться, товарищ Градов и вы, товарищ Розенблюм! -- зачастил Петя. -- Все проверено-перепроверено. Все они тут у меня в списочке, кулаки и середняки-подкулачники, а списочек-то утвержден тама-а-а! -- С чрезвычайной значительностью показал пальцем в небо. Грязная туча, волокущаяся сейчас поперек села, как бы не оставила никаких сомнений. Кирилл и Цецилия расстались с Птахиным и прибавили шагу, чтобы поскорее миновать тягостную сцену. Погром между тем продолжался. Красноармейцы выхватывали у женщин и швыряли в грязь излишки имущества -- одеяла, подушки, часы-ходики, самовары, сковороды и кастрюли. То и дело для разъяснения пускали в ход приклады. Иногда слышался предупредительный выстрел. Как шагнули за околицу, все это сразу стало быстро отходить, как кошмар хоть и мизерной, но все-таки цивилизации. Исконная, не именуемая даже словом "Русь" природа вносила умиротворение, и в мрачности она сулила простор, широкий горизонт. Свернули на боковую дорогу, здесь было суше. Цецилия вздохнула: -- Что поделаешь, классовая борьба... Кирилл было промолчал, поднял какую-то палку, потом сломал ее о колено и остановился. -- Ну это уж слишком, Розенблюм! Ты видела этих кулаков... нищие, несчастные... Я слышал краем уха, не хотел верить, но... сюда прислали какие-то неслыханные разнарядку, может быть, в отместку за антоновский мятеж... Никому не нужные крайности! Мы разрушаем самую суть российской агрокультуры! Не знаю, как ты, но я собираюсь сообщить в ЦК о своих наблюдениях! Он кипятился, лицо его пылало, а она смотрела на него каким-то новым взглядом. -- Слушай, Градов, разве ты не слышал выражения "лес рубят, щепки летят"? Сталин все знает и превосходно понимает ситуацию со всеми ее эксцессами. Хватит об этом! -- Внезапно она положила свои руки Кириллу на плечи и глубоко заглянула в его глаза: -- Послушай, Градов, а как ты насчет небольшой половушки? Кирилл ошарашено отпрянул. -- Что ты имеешь в виду, Розенблюм? Темноватая усмешка, будто тень стрекозы, блуждала по ее веснушчатому лицу. -- Ну, просто легкое физиологическое удовлетворение. Разве мы этого не заслужили после недели политпросвещения? Давай, Градов, не будь буржуазным неженкой! Вон, глянь, сарай на холме! Отличное место для этого дела! Брошенный сарай выглядел малопригодным даже для "этого дела". Крыша зияла прорехами, на сгнившем полу в бочках стояла вода. На дверях висел ржавый замок, но отодвинуть доски на стене и пробраться внутрь не составляло никакого труда. Цецилия деловито осмотрелась и быстро нашла более или менее сухой угол, бросила туда охапку более или менее сухого сена, расстелила там свое пальто, стащила пальто с Кирилла, потом с той же деловитостью сняла юбку -- под ней оказались несколько отталкивающие лиловые штанцы по колено, расстегнула гимнастерку, повернулась к Кириллу: "Ну, давай, Градов!" Кирилл ничего давать не мог. Он был полностью сконфужен и не знал, что делать. Она стала вываливать то, чем он был совершенно потрясен, две большие, как белые гуси, груди. Откуда такие? Продолжая усмехаться, она полностью взяла инициативу в свои руки. По завершении "легкой половушки" они лежали рядом и смотрели в прорехи на крыше, где все мутнее и темнее клубилась непогода. Ошеломленный потоком новых для него эмоций, Кирилл прошептал: -- Ты... ты... ты удивительная, Розенблюм... ты просто чудо... Цецилия села, прокашлялась, как старая курильщица, белые гуси неуместно потряслись, будто на воде под внезапным порывом ветра, продула папиросу, спросила насмешливо: -- Как это вы, товарищ Градов, умудрились сохранить девственность до двадцати восьми лет? -- Нагнулась и стала целовать Кирилла с неожиданной нежностью. -- Ну что ж, добро пожаловать в мир взрослых, профессорский сынок! Вдруг она заметила, что Кирилл отвлекся от любовной игры, что он смотрит с тревогой за ее плечо. Оглянулась и сама увидела чьи-то глаза, взирающие на них из угла, из-за свалки всякого хлама. Оба вскочили. -- Кто там прячется? Выходи! -- вскричал Кирилл.