Кроме того,
ее мать, покойная Дайнагонноскэ, была приемной дочерью Главного министра
Китаямы, следовательно, Нидзе доводится приемной дочерью также и его вдове,
госпоже Китаяме, она сама надела на Нидзе хакама, когда пришло время для
свершения этого обряда, и сказала при этом: "Отныне ты можешь всегда, когда
пожелаешь, носить белые хакама, прозрачные, легкие одеяния и другие наряды!"
Ей было разрешено входить и выходить из кареты, которую подают прямо к
подъезду. Все это - дело давно известное, старое, с тех пор прошло много
лет, и мне непонятно, отчего вы внезапно снова об этом заговорили. Неужели
из-за того, что среди ничтожных стражников-самураев пошли толки о том, будто
Нидзе держит себя как государыня? Если это так, я досконально расследую эти
слухи и, буде окажется, что Нидзе виновна, поступлю с ней, как она того
заслужила. Но даже в этом случае было бы недопустимо прогнать ее из дворца,
обречь на скитания, лишить приюта, я просто понижу ее в ранге, чтобы она
продолжала служить, но как рядовая придворная дама.
Что же до вашего желания принять постриг, то сие благое стремление
должно созреть постепенно, как внутренняя потребность души, и со временем,
возможно, так оно и произойдет, однако от внешних обстоятельств такое
решение зависеть никак не может".
Такой ответ послал государь своей супруге. С тех пор государыня
преисполнилась ко мне такой злобы, что мне даже дышать стало трудно. Только
любовь государя служила мне единственным утешением.
* * *
Ну, а что касается Сайкю, то жалость брала меня при одной мысли, что
творится у принцессы на сердце после той похожей на сновидение ночи во
дворце Сага - ведь государь с тех пор, казалось, вовсе о ней забыл.
Жалея Сайкю, я сказала - и не так уж неискренне :
- Неужели вы так и встретите Новый год, ни разу не навестив ее?
- Да, ты права... - отвечал государь и написал принцессе :
"Улучите время и приезжайте!"
С этим письмом я отправилась к Сайкю. Меня приняла ее приемная
мать-монахиня и, горько плача, принялась упрекать:
- А я-то думала, Сайкю ничто не может связывать с государем, кроме дел
божьих... Из-за заблуждений одной-единственной ночи, о коих раньше и
помыслить-то было бы невозможно, она, бедная, так страдает... -сетовала она,
проливая обильные слезы, так что я совсем было растерялась.
- Я приехала передать пожелание государя - он хотел бы встретиться с
Сайкю, если у нее найдется время... - сказала я.
- Найдется время ?! - воскликнула монахиня. - Да ведь если дело стало
только за этим, так у Сайкю всегда есть время!
Я тотчас же вернулась, передала государю этот ответ, и он сказал:
- Если бы любовь Сайкю походила на горную тропку, по которой
пробираешься все дальше в глубину гор, преодолевая преграды, это было бы
куда интереснее, я мог бы не на шутку к ней привязаться, а когда все
происходит легко и просто, невольно всякий интерес пропадает...
Но все же он велел приготовить и тайно послать за ней карету в поздний
час, когда месяц уже взошел на небо.
Путь от Кинугасы неблизкий, было уже за полночь, когда Сайкю прибыла во
дворец. Прежние жилые покои, выходившие на дорогу Кегоку, стали теперь
дворцом наследника, потому карету подвезли к галерее Ивового павильона и
провели Сайкю в комнату по соседству с личными покоями государя. Я, как
всегда, прислуживала при опочивальне и находилась за ширмами. До меня
доносились упреки Сайкю, она пеняла государю за то, что он ни разу ее не
посетил, и, слыша эти слова, я невольно думала, что она вправе питать обиду.
Меж тем постепенно рассвело, звон колокола, возвестив наступление утра,
заглушил рыдания Сайкю, и она уехала.
Каждый мог бы заметить, как промокли от слез рукава ее одеяния.
* * *
Миновал еще год, на душе у меня становилось все безотраднее, а
вернуться домой я все еще не могла. Как-то раз, в конце года, узнав, что
сегодня ночью к государю собирается пройти государыня, я, сославшись на
нездоровье, сразу после вечерней трапезы тихонько удалилась к себе и у
порога своей комнаты внезапно увидела Акэбоно. Я растерялась, испугалась,
как бы кто-нибудь его не увидел, но он стал упрекать меня, выговаривать за
то, что в последнее время мы давно уже не встречались. Я подумала, что он не
так уж неправ, и украдкой впустила его к себе. И когда спустя несколько
часов он встал и ушел еще затемно, не дожидаясь рассвета, я ощутила боль
разлуки, более острую, нежели сожаление об уходящем годе. Я понимала, сколь
безнадежна эта любовь. Даже сейчас, при воспоминании об этой встрече, слезы
льются на мой рукав...
СВИТОК ВТОРОЙ
(1275-1277 гг.)
Словно белый конь1, на мгновенье мелькнувший мимо
приотворенной двери, словно волны речные2, что текут и текут, но
назад никогда не вернутся, мчатся годы человеческой жизни - и вот мне уже
исполнилось восемнадцать... Но даже теплый весенний день, когда весело
щебетали бесчисленные пташки и ясно сияло солнце, не мог развеять гнетущую
сердце тяжесть. Радость новой весны не веселила мне душу.
В этом году праздничную новогоднюю чарку подносил государю Главный
министр Митимаса. Это был придворный императора Камэямы, тоже оставившего
трон. Наш государь не очень-то его жаловал. Но, после того как в прошлом
году правители-самураи в Камакуре согласились назначить наследником сына
нашего государя, принца Хирохито3, государь сменил гнев на
милость и почти совсем перестал сердиться на вельмож из окружения императора
Камэямы, да, впрочем, и основания для недовольства теперь исчезли. Оттого-то
Главный министр и приехал, чтобы выполнить почетную роль подносящего
ритуальную чарку. Все дамы старательно позаботились о том, чтобы искусно
подобрать цвета своих многослойных нарядов, усердствовали, стараясь одеться
как можно более красиво. А мне вспомнилось, как в былые годы праздничную
чарку подносил государю покойный отец, и, невзирая на праздник, слезы тоски
о прошлом увлажнили рукав... В этом году обычай "ударов
мешалкой"4 соблюдали с особенным рвением. Оно бы еще ничего, если
б ударял один государь. Но он созвал всех придворных вельмож, и они так и
норовили огреть нас мешалкой, которой размешивают на кухне рис. Мне было
очень досадно. И вот вдвоем с госпожой Хигаси5 мы сговорились
через три дня, то есть в восемнадцатый день первой новогодней луны, в
отместку побить самого государя.
В этот день, после окончания утренней трапезы, все женщины собрались в
покое для придворных дам. Двух дам - Синдайнагон и Гонтюнагон - мы решили
поставить в купальне, у входа, снаружи стояла госпожа Бэтто, в жилых покоях
- госпожа Тюнагон, на галерее - дамы Масимидзу и Сабуро, мы же с госпожой
Хигаси с невинным видом беседовали в самой дальней из комнат, а сами
поджидали: "Государь непременно сюда зайдет!"
Как мы и рассчитывали, государь, ни сном ни духом ни о чем не
догадываясь, в повседневном кафтане и широких шароварах-хакама, вошел в
комнату со словами:
- Отчего это сегодня во дворце не видно ни одной дамы?.. Есть здесь
кто-нибудь?
Госпожа Хигаси только этого и ждала - она сразу набросилась сзади на
государя и обхватила его руками.
- Ох, я пропал! Эй, люди! Сюда, на помощь! - нарочито шутливым тоном
громко закричал государь, но на его зов никто не явился. Хотел было
прибежать дайнагон Моротика, дежуривший в галерее, но там стояла госпожа
Масимидзу; она преградила ему дорогу, говоря:
- Не могу пропустить! На то есть причина! Увидев, что в руках она
держит палку, дайнагон пустился наутек. Тем временем я что было сил ударила
государя мешалкой, и он взмолился:
- Отныне я навсегда закажу мужчинам бить женщин!
Итак, я считала, что таким путем мы удачно отомстили, но вдруг в тот же
день, во время вечерней трапезы, государь, обратившись к дежурившим во
дворце вельможам, сказал:
- Мне исполнилось нынче тридцать три года, но, судя по всему, новый год
оказался для меня злосчастным. Да, сегодня на мою долю выпало ужасное
испытание! Чтобы меня, занимавшего престол императоров, украшенных Десятью
добродетелями, владыку Поднебесной, повелителя десяти тысяч колесниц, меня,
государя, били палкой - такого, пожалуй, даже в древности не случалось!
Отчего же никто из вас не пришел мне на помощь? Или, может быть, вы все тоже
заодно с женщинами?
Услышав эти упреки, вельможи стали наперебой оправдываться.
- Как бы то ни было, - сказал Левый министр6, - такой
дерзкий поступок, как нанесение побоев самому государю, пусть даже поступок
совершен женщиной, все равно тяжкое преступление! Подданный не смеет
наступить даже на тень государя, не то что ударить палкой драгоценное тело!
Это из ряда вон ужасное, неописуемо тяжкое преступление!
- Такой проступок ни в коем случае нельзя искупить легким наказанием! -
в один голос заявили все присутствующие - и дайнагон Сандзе-Бомон, и
дайнагон Дзэнседзи, мой дядя, и дайнагон Санэканэ Сайондзи.
- Но кто же они, эти женщины, совершившие столь тяжкий проступок? Как
их зовут? Назовите нам как можно скорее их имена, и мы обсудим на совете
вельмож, какое наказание им назначить!
- Должна ли вся родня отвечать за преступление, за которое не может
расплатиться один человек? - спросил государь.
- Разумеется! Недаром сказано - "все шестеро родичей!"7
Стало быть, родные тоже в ответе! - наперебой твердили вельможи.
- Хорошо, слушайте! Меня ударила дочь покойного дайнагона Масатады,
внучка Хебуке, дайнагона, племянница дайнагона Дзэнседзи, к тому же он ее
опекун, так что она ему все равно что родная дочь... Иными словами, это
сделала Нидзе, поэтому вина ложится, пожалуй, в первую очередь, на
Дзэнседзи, который доводится ей не только дядей, но и заменяет отца! - с
самым невозмутимым видом объявил государь, и, услышав это, все вельможи
дружно расхохотались.
- Обрекать женщину на ссылку в самом начале года - дело хлопотливое,
непростое, и уж тем паче отправлять в ссылку всю ее родню - чересчур большая
возня ! Нужно срочно назначить выкуп! В древности тоже бывали тому
примеры... - стали тут толковать вельможи, поднялся шум и споры. Тогда я
сказала:
- Вот уж не ожидала! В пятнадцатый день государь так больно бил всех
нас, женщин... Мало того, созвал вельмож и придворных, и все они нас
стегали. Это было обидно, но я смирилась, ибо таким ничтожным созданиям, как
мы, ничего другого не остается... Но госпожа Хигаси сказала мне: "Давай
отомстим за нашу обиду! Ты тоже помогай!" - "Конечно, помогу!" - сказала я и
ударила государя. Вот как все это получилось. Поэтому я считаю, что
несправедливо наказывать только меня одну!
Но, поскольку не существует вины более тяжкой, чем оскорбление ударом
палки августейшей особы, несмотря на все мои возражения, в конечном итоге
вельможи сошлись на том, что придется уплатить выкуп.
Дайнагон Дзэнседзи поспешил к деду моему Хебуке сообщить обо всем
случившемся.
- Невероятная, ужасная дерзость! Нужно поскорей внести выкуп! -
воскликнул Хебуке. - С таким делом медлить не подобает. Все равно придется
платить! - И в двадцатый день сам появился во дворце.
Выкуп был поистине грандиозным. Государю дед преподнес кафтан, десять
косодэ светло-зеленого цвета, меч. Шестерым вельможам начиная с Левого
министра Моротады - каждому по мечу, дамам - около сотни тетрадей дорогой
жатой бумаги. На следующий, двадцать первый день, наступила очередь платить
выкуп дайнагону Дзэнседзи; государю он преподнес темно-пурпурную шелковую
парчу, свернув ткань в виде лютни и цитры, и чарку из лазурита8.
Вельможи получили коней, волов, яркие ткани, свернутые наподобие подносов,
на которых лежали нитки, смотанные в виде тыквы-горлянки.
В этот день был устроен пир, даже более пышный, чем всегда. Тут как раз
во дворец приехал епископ Рюхэн. Государь тотчас пригласил его принять
участие в пиршестве. В это время подали морского окуня.
- Дом Сидзе славится кулинарным искусством, - обращаясь к епископу,
сказал государь, увидев рыбу. - Вы происходите из этого рода, покажите же
нам, как нужно разделать рыбу!
Разумеется, епископ наотрез отказался9, но государь
продолжал настаивать. Дайнагон Дзэнседзи принес кухонную доску, поварской
нож, палочки и положил все это перед епископом.
- Вот видите... Теперь вам уже нельзя отказаться!.. - сказал государь.
Перед ним стояла налитая чарка, он ждал закуски. Делать нечего, пришлось
епископу, как был в монашеской рясе, взяться за нож, чтобы разделать рыбу, -
поистине необычное зрелище!
- Но только голову резать я никак не могу... Увольте! - сказал он,
отрезав первый кусок.
- Ну вот еще! Режьте, режьте! - приказал государь, и епископ и в самом
деле очень ловко разделал рыбу, после чего сразу же встал и ушел. Государь
остался очень доволен и послал ему вдогонку подарок - чарку из лазурита на
серебряном подносе, которую только что получил от дайнагона Дзэнседзи.
Тем временем дайнагон Дзэнседзи сказал:
- И Хебуке, дед госпожи Нидзе, и я, ее дядя, - родня с материнской
стороны. Между тем, насколько я знаю, еще здравствует ее бабка по отцовской
линии. Имеется как будто еще и тетка. На них что же - не будет налагаться
взыскание?
Справедливо сказано! - воскликнул государь. - Но обе эти женщины - не
единокровная родня Нидзе. Налагать на них наказание было бы, пожалуй,
несколько чересчур!
- Отчего же? Нужно послать к ним Нидзе, и пусть она сама обо всем
расскажет. Кроме того, ее с детских лет опекала ваша августейшая бабушка
госпожа Китаяма, да и с покойной матерью Нидзе госпожа Китаяма очень
дружила... - продолжал настаивать дайнагон.
- Если требовать выкуп на таком основании, то, пожалуй, не столько с
госпожи Китаямы, сколько с тебя... - сказал государь, обращаясь к дайнагону
Санэканэ Сайондзи.
- С меня? Но я уж тут вовсе ни при чем.. - возразил тот, но государь
отверг его доводы: "Отговорки здесь не помогут!" - и, в конце концов,
дайнагону Сайондзи тоже пришлось платить выкуп за мой проступок.
Как обычно, он поднес государю одеяние и лодочку, вылепленную из
ароматической смолы аквиларии, с фигуркой кормчего, сделанной из мускусных
мешочков. Левый министр получил меч и вола, остальные вельможи - волов, дамы
- разноцветную бумагу в золотых и серебряных блестках, с извилинами,
изображавшими струи воды.
Но дайнагон Дзэнседзи на этом не успокоился и сообщил монахине Кога,
отцовой мачехе, - так, мол, и так, мы все уплатили выкуп, хорошо бы вам тоже
принять участие...
"Дело вот в чем, - прислала ответ монахиня, - двух лет Нидзе потеряла
мать; отец, дайнагон, жалел девочку, души в ней не чаял и чуть ли не с
пеленок отдал ребенка во дворец. Я была уверена, что она получит там
образцовое воспитание, лучше, чем дома, среди нас, неразумных, и уме никак
не думала, что она превратите ! в столь необузданную особу. Это упущение
государя, который ее воспитывал. Не потому ли не научилась она отличать
высших от низших, что ее слишком баловали, во всем потакали ? Вот она и
вообразила о себе невесть что! Я за это не в ответе. Позволю себе дерзость
заметить, что если государь считает меня виновной, пусть соизволит прислать
ко мне посланца непосредственно от своего высокого имени. В противном случае
я не собираюсь иметь к этому делу ни малейшего отношения. Будь Масатада
жив, он искупил бы вину дочери, поскольку безрассудно ее любил. Что же
до меня, то я вовсе не чувствую особой жалости к Нидзе, и, если бы, к
примеру, государь приказал мне вообще порвать с ней всякую родственную
связь, я была бы готова выполнить это его приказание так оке послушно, как
любое другое!"
Когда я подала это письмо государю, он, прочитав его, сказал:
- Госпожа монахиня не так уж неправа... Она вполне резонно ссылается на
обстановку, в которой ты росла во дворце. Да, недаром сказано, что, если
человек взвалил на себя заботу о женщине, ему придется таскать это бремя на
спине вплоть до Трех переправ в подземном мире. Но что ж получается?
Выходит, я потерпел урон и мне же следует его возместить?
- Когда правители упрекают подданных, вполне естественно, что подданные
пытаются оправдаться... - заявили вельможи. Тут все начали высказывать
разные суждения по этому поводу, и в конце концов дело кончилось тем, что
государю тоже пришлось вносить выкуп. По его поручению Цунэтоо вручил дары.
Вельможи получили каждый по мечу, а женщины по одному косодэ. Все это было
так забавно, что словами не описать!
В третью луну, в день поминовения государя-монаха
Го-Сиракавы10, по заведенному обычаю состоялось пятидневное
чтение сутры. Часовня, воздвигнутая этим государем при дворце Рокудзе,
сгорела в Десятом году Бунъэй11, и служба совершалась в моленном
зале при Дворце Огимати. В последний день чтений, в отсутствие государя, к
нам во дворец прибыл гость - духовное лицо, принц-епископ
Седзе12, настоятель храма Добра и Мира.
- Подожду августейшего возвращения! - сказал он и расположился в одном
из залов.
Я вышла к нему, сказала, что государь, должно быть, скоро вернется, и
уже хотела уйти, когда он попросил: "Побудьте немного здесь!" - и я
осталась, ибо в общении со столь высокой персоной было бы неприлично вдруг
ни с того ни с сего убежать, хотя меня несколько удивило, зачем я ему
понадобилась. Его преподобие повел речь о разных стародавних делах.
- Я, как сейчас, помню слова вашего покойного отца, дайнагона... -
сказал он.
Мне было приятно это услышать, я почувствовала себя свободнее и, сидя
напротив настоятеля, с удовольствием внимала его речам, как вдруг - что это?
- услышала признание в любви, чего уж вовсе не ожидала.
- С каким презрением, наверное, взирает Будда на мое греховное
сердце... - говорил он.
Это было так неожиданно и так странно... Я хотела как-нибудь замять
разговор и уйти, но он не пустил меня, удержав за рукав.
- Обещай улучить минутку и прийти на свидание ! - сказал он, утирая
рукавом рясы неподдельные слезы. В полном замешательстве я пыталась встать и
уйти, как вдруг раздался голос: "Возвращение его величества!", послышался
шум, шаги. Воспользовавшись этим, я вырвала свою руку из руки настоятеля и
убежала. У меня было такое чувство, будто мне привиделся удивительный,
странный сон...
Государь, ничего не подозревая, приветствовал настоятеля: "Давно не
видались!", предложил ему вино и закуску. По долгу службы я с невозмутимым
видом присутствовала при этой трапезе, но при мысли, что сказали бы люди,
если бы знали, о чем я думаю в эти минуты, меня невольно разбирал смех.
* * *
Надо сказать, что в это время отношения между государем и прежним
императором Камэямой были более чем прохладны. Прошел слух, что
правители-самураи в Камакуре весьма недовольны этой размолвкой. И вот, чтобы
показать, сколь неосновательны подобные подозрения, прежний император
сообщил, что хотел бы нанести визит государю, осмотреть его двор для игры в
ножной мяч, а заодно и поиграть в эту игру
- Как бы получше его встретить? - стал совещаться государь с министром
Коноэ.
- Как только он пожалует, надо как можно скорее предложить ему
угощение... А когда во время игры в ножной мяч понадобится немного
передохнуть и поправить одежду, следует подать разбавленный сок хурмы,
настоянный на сакэ... Поднести напиток лучше всего поручить кому-нибудь из
придворных женщин... - сказал министр.
- Кого же вы советуете выбрать? - спросил государь.
Эта обязанность была возложена на меня - дескать, и возраст, и
происхождение у нее подходящие. Я надела темно-красное косодэ, желтое на
светло-зеленом исподе верхнее одеяние, голубую парадную накидку, блестящее
алое длинное кимоно, шаровары-хакама из шелка-сырца и к этому еще тройное
узорчатое алое косодэ и двойное одеяние из китайской парчи.
Наконец государь Камэяма прибыл и, взглянув на сидение, поставленное
для него рядом с сидением нашего государя, сказал:
- При нашем отце, покойном государе Го-Саге, я, как младший* всегда
сидел ниже вас. А здесь этот порядок нарушен... - И отодвинул пониже свое
сидение.
- В "Повести о Гэндзи" описано, как прежний государь Судзаку и
император Рэйдзэй, посетив усадьбу принца Гэндзи, увидели, что принц Гэндзи
поставил свое сидение ниже... Тогда они особым указом повелели ему всегда
садиться рядом, наравне с ними... - ответил наш государь. - Почему же вы
хотите сесть ниже меня, хозяина? - И все нашли такой ответ весьма изысканным
и удачным.
Потом был устроен пир по всем правилам этикета, а когда пир закончился,
пришел наследник и началась игра в мяч.
Примерно в середине игры государь Камэяма прошел в зал для короткого
отдыха, а в это время госпожа Бэтто, распорядительница, принесла на подносе
чашку, налила в нее золоченым черпачком сок хурмы, и я подала напиток гостю.
Потом опять до самых сумерек продолжалась игра в мяч, а с наступлением
темноты государь Камэяма при свете факелов возвратился к себе.
На следующий день Накаери принес мне письмо:
"Что делать, не знаю.
Твой образ является мне,
на явь непохожий, -
но, если я вижу лишь сон,
к чему с пробужденьем спешить!"
Письмо было написано на тонкой алой бумаге13 и привязано к
ветке ивы. Было бы невежливо оставить без ответа это послание, я написала на
бледно-голубой бумаге стихотворение и отослала, привязав письмо к ветке
сакуры:
"Ах, право, что явь,
что сон - все равно в этом мире,
где вечного нет.
Ведь и вишен цвет, распустившись,
снова тотчас же опадает..."
Государь Камэяма и после этого неоднократно писал мне письма, полные
сердечных излияний. Но вскоре я попросила приготовить карету и на время
уехала из дворца в усадьбу моего деда Хебуке.
* * *
...Дни шли за днями, кажется, наступила уже восьмая луна, когда на
государя вдруг напала хворь, не то чтобы тяжелый недуг, а все же какое-то
затяжное недомогание: у него совсем пропал аппетит, то и дело прошибала
испарина, и так продолжалось много дней кряду. "Что это с ним?" -
встревожились люди, призвали лекарей, те стали делать прижигания моксой,
чуть ли не в десяти точках тела одновременно, но больному нисколько не
полегчало. Тогда - кажется, уже в девятую луну, начиная с восьмого дня -
стали служить молебны во здравие. Семь дней кряду непрерывно возносили
молитвы, но, ко всеобщему огорчению, состояние больного не улучшалось.
Замечу, кстати, что служить эти молебны во дворец прибыл тот самый
священник, настоятель храма Добра и Мира, который этой весной признался мне
в любви, проливая обильные слезы. С тех пор, когда мне случалось ездить в
храм Добра и Мира с каким-нибудь поручением от государя, он всякий раз
твердил мне слова любви, но я всегда старалась как-нибудь замять подобные
разговоры и по возможности уклониться от встречи с настоятелем. А недавно он
прислал мне особенно нежное, полное страсти письмо и настойчиво добивался
свидания. Это было слишком докучно, я оторвала кончик бумажного шнура,
которым связывают волосы, и написала всего два слова: "Пустые грезы!";
записку эту я не отдала ему прямо в руки, а просто тихонько оставила и ушла.
В следующий раз, когда я опять приехала с поручением, он бросил мне ветку
священного дерева бадьяна. Я незаметно подняла ветку и, когда хорошенько
рассмотрела в укромном месте, увидела, что на листьях написано:
"Рукава увлажнив,
эти листья сорвал я с бадьяна,
все в рассветной росе.
Пусть несбыточны мои грезы -
только в них нахожу отраду..."
Стихотворение показалось мне настолько изящным, что с того дня я стала
думать о настоятеле с несколько более теплым чувством.
Теперь, когда меня посылали за каким-нибудь делом в храм, сердце
невольно волновалось, и, если настоятель обращался ко мне, я отвечала ему
уже без смущения. Он-то и прибыл во дворец, чтобы молиться о выздоровлении
государя.
- Странно, отчего ваш недуг длится так долго... - весьма обеспокоенным
тоном сказал он, беседуя с государем, и добавил: - Перед началом службы
пришлите кого-нибудь в молельню, пусть принесут какую-нибудь
вещь-"заменитель"14 из вашего личного обихода...
И в первый же вечер, когда должны были начаться молитвы, государь
приказал мне:
- Возьми мой кафтан и ступай в молельню! Придя туда, я застала
настоятеля одного, очевидно, остальные монахи разошлись по своим покоям,
чтобы переодеться к началу службы. Я спросила, куда положить "заменитель", и
настоятель ответил:
- Туда, в каморку, рядом с моленным залом! Я прошла в соседнее
помещение, там ярко горел светильник, как вдруг следом за мной туда вошел
настоятель в обычной, повседневной одежде. "Что это значит?" - подумала я,
охваченная тревогой, а он., промолвив:
- Я заблудился во мраке страсти, но милосердие Будды поможет мне... Он
простит... - внезапно схватил меня в объятия. Я пришла в ужас, но ведь
человека столь высокого ранга невозможно резко одернуть, прикрикнуть: "Как
вы смеете?!", и я, сдерживая себя, твердила только:
- Нет-нет, мне стыдно Будды... Я боюсь его гнева... - но он так меня и
не отпустил. Сном, наваждением показался мне наш поспешный, торопливый союз,
и не успел он закончиться, как послышался возглас: "Время начинать службу!"
Это в моленный зал стали собираться монахи, сопровождавшие настоятеля, и он
скрылся через заднюю дверь, бросив мне на прощание: "Сегодня ночью, попозже,
непременно приходи еще раз!" Вслед за тем сразу донеслись голоса,
распевающие молитву, началось богослужение, как будто ничего не случилось.
"С каким же сердцем он предстал перед Буддой и возносит молитву сразу после
такого святотатственного поступка?" - подумала я, содрогаясь от страха при
мысли о столь тяжком грехе.
Ведь Будда все видел... Из молитвенного зала в каморку проникал отблеск
ярко горевших огней, а мне чудился непроницаемый мрак загробного мира, куда
неизбежно предстоит мне сойти после столь тяжкого прегрешения, и страх
терзал меня, и больно сжималось сердце. Но хоть я и наполовину не разделяла
страсти, которую питал ко мне настоятель, все же поближе к рассвету улучила
момент, когда кругом не было ни души, и, таясь, пошла к нему на свидание. На
сей раз служба уже закончилась, и наша встреча протекала несколько более
спокойно, не так суматошно, как в прошлый раз. Было трогательно слушать, как
он, в слезах, задыхаясь, твердил мне слова любви. Вскоре забрезжил рассвет.
Настоятель почти силой заставил меня обменяться с ним нижним шелковым косодэ
- "На память о сегодняшней встрече!",- встал, надел мое косодэ, и мы
расстались. И хотя расставание причинило мне отнюдь не такую грусть, как
ему, все же он по-своему стал мне дорог, его облик проник мне в сердце, мне
казалось - я никогда его не забуду...
Вернувшись к себе, я легла и вдруг ощутила что-то шершавое у края
одежды, которой мы только что обменялись. Оказалось, это бумажный платочек,
какие обычно носят за пазухой, а на платочке - стихи:
"То ли явь, то ли сон -
сам не знаю, что это было,
но печально струит
с предрассветных небес сиянье
светлый месяц ночи осенней..."
"И когда только он успел написать это?" - дивилась я, до глубины души
растроганная столь проникновенной любовью. С тех пор я встречалась с ним
каждую ночь, как только удавалось улучить время, и чувство, соединившее нас,
стало таким, о котором поется в песне:
"Ночь от ночи с каждой встречей
Все сильней любовь..."
И хотя мне было страшно, что на сей раз молебны служат с грехом на
сердце, и я стыдилась пречистого лика Будды, тем не менее на двадцать
седьмой день богослужений болезнь государя пошла на убыль, а на тридцать
седьмой день молебны закончились, и настоятель покинул дворец.
- На какой же счастливый случай отныне мне уповать? - говорил он. -
Пыль покроет место у алтаря, где я читаю молитвы, дым курений, что я
возжигаю пред ликом Будды, угаснет, развеется навсегда, ибо я стал пленником
пагубной земной страсти... Если ты любишь меня так же сильно, как я тебя,
облекись в рясу, затворись где-нибудь в глуши гор, живи, не ведая страстей и
страданий в сем быстротечном, непостоянном мире... - Так говорил он, но мне
казалось: это, пожалуй, уж чересчур! Мне было жаль его, когда, расставаясь
со мной, он встал, и рыдания его сливались с колокольным звоном,
возвестившим наступление Утра. "Когда он успел научиться столь искусным
любовным речам?" - невольно дивилась я, глядя, как рукав-запруда бессилен
задержать поток его слез, и тревожилась, как бы люди не проведали его тайну,
как бы не пошла дурная слава о настоятеле... Итак, молебны закончились,
настоятель уехал, а у меня стало еще печальнее на сердце.
В девятую луну в новом дворце Рокудзе состоялся пышный праздник
Возложения цветов на алтарь; на праздник пожаловал прежний император
Камэяма.
- В знак вашего расположения покажите мне всех ваших придворных дам!
Хотелось бы их увидеть! - обратился он к государю, и женщины, взволнованные,
старались перещеголять друг друга нарядами, готовясь предстать перед
Камэямой. Но для меня все эти торжества были лишь поводом для печали, я
стремилась только к уединению. Когда Возложение цветов окончилось, оба
государя уехали в загородную усадьбу Фусими, на "грибную охоту". Там, в
пирах и забавах, они провели три дня, после чего снова возвратились в
столицу.
* * *
В позапрошлом году, в седьмую луну, я недолгое время жила дома. И перед
возвращением во дворец заказала некоему мастеру изготовить для меня веер. Я
послала ему палочки из камфарного дерева и бумагу, всю в мелких золотых
блестках, посредине бледно-голубую, по краям - белую; на этой бумаге я
нарисовала только воду, ничего больше, и на этом фоне написала белой краской
всего три иероглифа - "Тонкая струйка дыма..." Дочка мастера увидела мой
заказ и, так как она тоже была незаурядной художницей, то на поверхности,
изображавшей воду, нарисовала поле, заросшее осенними травами, и написала
стихотворение:
"Не забудь же красу
неба Нанивы15 ночью осенней,
хоть в заливе ином
доведется тебе, быть может,
любоваться полной луною!.."
Рисунок этот отличался от моей манеры расписывать веера, и государь
принялся настойчиво расспрашивать: "Какой это мужчина подарил тебе на память
сей веер?" Мне вовсе не хотелось, чтобы он в чем-то меня заподозрил, и
притом понапрасну, и я рассказала все, как было. И тут, восхищенный красотой
рисунка, он вдруг загорелся необъяснимой страстью к этой юной художнице,
которую и в глаза-то не видел, и с тех пор, в течение добрых трех лет, то и
дело приступал ко мне с требованием непременно свести его с этой девушкой.
Не знаю, как ему удалось ее разыскать, но в этом году, в десятый день
десятой луны, под вечер она должна была наконец прибыть во дворец. Весьма
довольный, государь облачался в нарядное одеяние, когда тюдзе16
Сукэюки доложил:
- Особа, о которой вы изволили распорядиться, доставлена согласно
вашему приказанию.
- Хорошо, пусть подождет, не выходя из кареты, возле беседки над
прудом, у южного фасада дворца, со стороны Кегоку! - отвечал государь.
Когда пробил первый вечерний колокол, эту девицу, о которой он мечтал
целых три года, пригласили войти. В тот вечер на мне было двойное
светло-желтое косодэ - лиловой нитью на нем были вышиты побеги плюща, -
поверх я надела прозрачное коричневатое одеяние и темно-красную парадную
накидку. Как обычно, государь приказал мне проводить девушку, и я пошла за
ней к подъезду, где стояла карета. Когда она вышла из кареты, весь ее вид,
начиная с громкого шуршания ее одежд, показался мне сверх ожидания
вульгарным. "Ну и ну!.." - подумала я. Я провела ее, как всегда, в небольшую
комнату рядом с жилыми покоями государя - сегодня это помещение было убрано
и украшено особенно тщательно, воздух благоухал заботливо подобранными
ароматическими курениями. В руках девушка держала кипарисовый веер размером
не меньше сяку17, на ней было узорчатое нижнее косодэ, поверх
него - двойное платье на синем исподе и алые шаровары-хакама, причем все это
топорщилось от крахмала и торчало сзади горбом, точь-в-точь как заплечный
мешок для подаяний у монаха со святой горы Коя...18 Лицо у нее
было красивое, нежное, черты четкие, правильные, поглядеть - так красавица,
но все-таки благородной девицей не назовешь... Высокая, в меру полная,
светлокожая... Служи она во дворце, вполне могла бы быть главной дамой на
церемонии августейшего посещения Государственного совета и, - если, конечно,
причесать ее подобающим образом, - нести за государем его меч.
- Она уже здесь! - сообщила я, и государь появился в кафтане, затканном
хризантемами, и в широких хакама, распространяя на сто шагов вокруг
благоухание ароматических курений, которыми был пропитан его наряд. Аромат
этот, сильный до одурения, носился в воздухе, проникая даже ко мне, за
ширму.
Государь обратился к девушке, и та без малейшего смущения, бойко
отвечала ему. Я знала, что такая развязность не в его вкусе, и мне невольно
стало смешно. Меж тем уже наступила ночь, и они улеглись в постель. Как
всегда, я обязана была находиться рядом с опочивальней. А дежурным по дворцу
в эту ночь был не кто иной, как дайнагон Санэканэ Сайондзи...
Ночь еще только началась, когда в соседнем покое, судя по всему, все
уже закончилось - быстро, безвкусно и вовсе не интересно. Государь очень
скоро вышел из опочивальни и кликнул меня. Я явилась.
- Как все это скучно... Я крайне разочарован... - сказал он, и мне,
хоть и вчуже, стало жаль эту девушку.
Еще не пробил полночный колокол, а ее уже выпроводили из дворцовых
покоев. Государь, в скверном расположении духа, переоделся и, даже не
прикоснувшись к ужину, лег в постель.
- Разотри здесь!.. Теперь - здесь! - заставил он меня растирать ему
плечи, спину. Полил сильный дождь, и я с жалостью подумала: каково-то будет
девушке возвращаться?
- Скоро уже рассвет... А как быть с той, кого привез Сукэюки? -
спросила я.
- В самом деле, я и забыл... - сказал государь. - Поди посмотри!
Я встала, вышла - до восхода солнца оставалось уже недолго... У
павильона Суми, у беседки над прудом я увидела насквозь промокший под дождем
кузов кареты - как видно, она так и простояла под открытым небом всю ночь.
"Какой ужас!" - подумала я и приказала:
- Подкатите сюда карету! - На мой голос из-под навеса выскочили
провожатые и подкатили карету к подъезду. Я увидела, что наряд женщины,
зеленоватое двойное платье из глянцевитого шелка, насквозь промок, -
очевидно, крыша кареты пропускала дождь, - и узоры подкладки просвечивали
сквозь лицевую сторону. Глаза бы не глядели, какой жалкий все это имело вид!
Рукава тоже вымокли - как видно, она проплакала всю ночь напролет, волосы -
от дождя ли, от слез - слиплись, как после купания. Девушка не хотела
выходить из кареты.
- В таком виде я не смею показаться на люди! - твердила она. Мне стало
искренне жаль ее, и я сказала:
- У меня есть одежда, переоденьтесь в сухое и ступайте вновь к
государю! Этой ночью он был занят важными государственными делами, оттого
все так нескладно и вышло... - но она только плакала и, несмотря на все мои
уговоры, просила, молитвенно сложив руки:
- Позвольте мне уехать домой! - так что жалость брала глядеть. Меж тем
окончательно рассвело, наступил день, теперь все равно ничего невозможно
было исправить, и в конце концов ей разрешили уехать.
Когда я рассказала обо всем государю, он согласился: "Да, нехорошо
получилось!.." - и сразу же отправил ей вдогонку письмо. В ответ девушка
прислала на лакированной крышке тушечницы что-то завернутое в тонкую
синеватую бумагу; на крышке имелась надпись: "Паучок, повисший на кончике
листка..." В бумаге оказалась прядь волос и надпись "В блужданиях из-за
тебя..." Затем следовало стихотворение:
"Знаю, не пощадит,
в бесчисленных толках ославит
нашу встречу молва.
О, как тяжко идти, как горько
по тропе ночных сновидений!"
И больше ни слова... "Уж не постриглась ли она в монахини? - сказал
государь. - Поистине, как все бренно на этом свете!"... После этого он часто
справлялся, куда подевалась эта женщина, но она исчезла бесследно.
Спустя много лет я услыхала, что она стала монахиней и поселилась при
храме Хаси, в краю Кавати, где принесла пятьсот обетов. Так случилось, что
эта ночь привела ее на путь Будды. Я поняла тогда, что пережитое горе
обернулось для нее, напротив, радостным, благим умудрением!
Меж тем, совсем неожиданно, пришло послание от настоятеля с такими
страстными признаниями в любви, что оно повергло меня в смятение. Письмо
принес мальчик-служка, состоявший при настоятеле. Я и раньше получала от
него любовные письма, но сам настоятель при дворе ни разу не появлялся, и я
была скорее даже рада этому.
Сменился год, и по случаю наступления весны наш государь и прежний
император Камэяма решили устроить состязание цветов. Все были заняты
приготовлениями, бродили по горам и долам в поисках новых редкостных цветов,
свободного времени не было ни минуты, и мои тайные встречи с дайнагоном
Сайондзи, к сожалению, тоже не могли состояться так часто, как бы мне того
хотелось. Оставалось лишь писать ему письма с выражением моего огорчения и
нетерпения. Время шло, я безотлучно несла свою дворцовую службу, и вот уже
вскоре настала осень.
Помнится, это было в конце девятой луны - дайнагон Дзэнседзи, мой дядя,
прислал мне пространное письмо. "Нужно поговорить, немедленно приезжай, -
писал он. - Все домашние тоже непременно хотят тебя видеть. Сейчас я
нахожусь в храме Идзумо, постарайся как-нибудь выкроить время и обязательно
приезжай!" Когда же я приехала, оказалось, что это письмо - всего лишь
уловка для тайной встречи с настоятелем. Очевидно, настоятель не сомневался,
что я люблю его так же сильно, как он - меня, и так же мечтаю о встрече с
ним. С дайнагоном Дзэнседзи он дружил с детских лет, а я доводилась
дайнагону близкой родней, и вот он придумал таким путем устроить наше
свидание... Мы встретились, но такая неистовая, ненасытная страсть внушала
мне отвращение и даже какой-то страх. В ответ на все его речи я не вымолвила
ни слова, в постели ни на мгновенье глаз не сомкнула, точь-в-точь как
сказано в старинных шутливых стихах:
"Приступает ко мне,
в головах и ногах угнездившись,
душу травит любовь.
Так, без сна, и маюсь на ложе -
не найти от любви спасенья...19"
Мне вспомнились эти стихи, и меня против воли разбирал смех. Настоятель
всю ночь напролет со слезами на глазах клялся мне в любви, а мне казалось,
будто все это происходит не со мной, а с какой-то совсем другой женщиной, и,
уж конечно, он не мог знать, что про себя я думала в это время - ладно, эту
ночь уж как-нибудь потерплю, но второй раз меня сюда не заманишь!.. Меж тем
птичье пение напомнило, что пора расставаться. Настоятель исчерпал, кажется,
все слова, чтобы выразить боль, которую причиняет ему разлука, а я,
напротив, радовалась в душе, - с моей стороны это было, конечно, очень
нехорошо...
За стенкой послышалось нарочито громкое покашливание моего дяди,
громкая речь - условный знак, что пора уходить; настоятель пошел было прочь,
но вдруг снова вернулся в комнату и сказал:
- Хотя бы проводи меня на прощание!
Но я у