ужаса широко
открытых глаз.
-- Ситрин -- коренной житель Чикаго, известная в городе личность, --
возразил Томчек.
-- Насколько я понимаю, в этом году испарилась целая куча денег. Я не
решаюсь сказать "растранжирена" -- это его деньги, -- Урбанович сверился с
записями. -- Крупные убытки в издательском предприятии под названием
"Ковчег". Партнер, мистер Такстер... большие долги.
-- Так вы полагаете, что убытки не настоящие, что на самом деле он
припрятал деньги? Все это домыслы и подозрения миссис Ситрин! -- заявил
Томчек. -- Или суд уверен в их истинности?
-- У нас всего лишь собеседование в кабинете судьи, -- напомнил
Урбанович, -- не больше. Но мне кажется, ввиду неопровержимого факта, что
крупная сумма денег внезапно испарилась, мистеру Ситрину следует представить
мне общий и текущий финансовый отчет, чтобы я мог определить размер залога,
окажись это необходимым. Вы же не откажете мне, мистер Ситрин?
Вот черт! До чего же скверно! Похоже, Кантабиле прав, -- переехать ее
грузовиком, замочить суку.
-- Мне придется попотеть над этим вместе с моим бухгалтером, ваша
честь, -- ответил я.
-- Мистер Ситрин, у вас такой вид, будто вас загоняют в угол. Надеюсь,
вы понимаете, что я беспристрастен и честен с обеими сторонами. -- Судья
улыбнулся, напрягая мускулы, какие у людей неутонченных обычно не развиты.
Интересно, для чего эти мышцы предназначались природой?.. -- Я не думаю, что
вы намереваетесь сбежать. Да и миссис Ситрин заявляет, что вы преданный
отец. Тем не менее люди склонны поддаваться отчаянию, и в таком состоянии их
легко подтолкнуть к опрометчивым действиям.
Он давал понять, что мои отношения с Ренатой ни для кого не секрет.
-- Надеюсь, что вы, ваша честь, миссис Ситрин и мистер Пинскер,
оставите мне хоть какие-нибудь средства к существованию.
Вскоре мы, группа ответчика, снова оказались в коридоре, облицованном
тяжелыми полированными каменными плитами, светло-серыми с прожилками.
-- Чарльз, -- обратился ко мне Сроул, -- мы вас предупреждали, у
старика такие приемы. Он считает, что напугал вас до ужаса, что вы будете
умолять нас все уладить и спасти вас от мясницкого ножа, готового изрубить
вас на котлеты.
-- Ну что же, это сработало, -- сказал я. Хотел бы я сделать прыжок и
из этого казенного небоскреба перенестись прямиком в другую жизнь, чтобы
больше никогда не возвращаться. -- Я жутко напуган, -- добавил я, -- и до
смерти хочу все уладить.
-- Да, но вы не можете. Она не согласится, -- объяснил Томчек. -- Она
только притворяется, что согласна. А на деле и слышать не хочет о
примирении. В любой книге это написано, и все психоаналитики, кого я знаю,
сходятся в одном -- если женщина гоняется за вашими деньгами, она на самом
деле хочет вас кастрировать.
-- Только я не понимаю, почему Урбанович так старается ей помочь?
-- Мне кажется, это он так забавляется, -- объяснил Сроул.
-- А в итоге большая часть денег уйдет на судебные издержки, --
вздохнул я. -- Иногда я спрашиваю себя, может, бросить все и дать обет
бедности?..
Праздные рассуждения. Да, я вполне мог бы отказаться от всей этой
кругленькой суммы, переселиться в гостиничный номер, как Гумбольдт, и
умереть там. Чисто интеллектуальная жизнь далась бы мне легче, так как я не
отягощен ни манией, ни депрессией; да, она вполне бы меня устроила. Впрочем,
не вполне. Ведь тогда больше не было бы ни Ренаты, ни эротических
переживаний, ни связанных с ними волнующих желаний, которые, возможно,
значили для меня больше, чем сам секс. Рената, конечно, мечтает об обетах,
но уж никак не об обете бедности.
-- Да, залог -- это действительно плохо. Удар ниже пояса, -- сказал я.
-- Мне кажется, вам следовало возражать активнее. Бороться.
-- За что тут бороться? -- удивился Билли Сроул. -- Все это блеф. Судье
не к чему придраться. Ну, забыли продлить договор аренды. Ну, ездите в
Европу. Это вполне могут быть деловые поездки. Кстати, откуда этой женщине
известно о каждом шаге, который вы собираетесь сделать?
Я не сомневался, что Дениз получила информацию от миссис Да Синтры,
сотрудницы бюро путешествий, потому что с этой дамой в пестром тюрбане
Рената вела себя невежливо, скорее даже заносчиво. А вообще, я знаю, с чем
сравнить осведомленность Дениз о моей жизни. В прошлом году я возил девочек
в кемпинг на Дальнем Западе, и мы ходили на озеро, где живут бобры. Вдоль
берега установлены щиты с описаниями жизни бобров. Но животные, совершенно
не подозревая об этом, продолжают грызть деревья строить плотины кормиться и
размножаться. Со мной происходит почти то же самое. По этому поводу Дениз
процитировала бы Моцарта на своем любимом итальянском: "Tutto tutto giа si
sa"1. Все, абсолютно все обо мне было ей известно.
В этот момент я понял, что обидел Томчека, критикуя его позицию в
вопросе залога. Он буквально кипел от ярости. Однако, чтобы не портить
отношения с клиентом, сорвал злость на Дениз:
-- Как вас угораздило жениться на такой мерзкой суке! Где, черт возьми,
были ваши мозги? Вы ведь вроде человек неглупый. А теперь, когда эта
бабенция решила виснуть на вашей шее до самой смерти, вы надеетесь
приструнить ее с помощью пары адвокатов?
Задыхаясь от негодования, он не смог ничего добавить, сунул под мышку
портфель и оставил нас. Я надеялся, что Сроул тоже уйдет, но он, видимо,
решил разъяснить мне, насколько в действительности прочно мое юридическое
положение (благодаря, конечно, его стараниям). Он стоял у меня над душой,
втолковывая, что Урбанович не сможет вытянуть из меня деньги. Что у него нет
для этого никаких оснований.
-- Но если все же дойдет до худшего, и он действительно заставит вас
внести залог, я знаю одного человека, который устроит для вас отличную
сделку с покупкой не облагаемых налогом муниципальных облигаций. Так что вы
сохраните свой доход.
-- Хорошая мысль, -- сказал я.
Чтобы избавиться от него, я пошел в туалет. Но он и туда за мной
увязался. Тогда я закрылся в кабинке и смог наконец-то прочесть письмо
Кэтлин.
x x x
Как я и думал, Кэтлин сообщала о смерти своего второго мужа, Фрэнка
Тиглера, погибшего на охоте. Я прекрасно знал его, потому что, ожидая в
Неваде разрешения на развод, шесть недель пробыл платным постояльцем на
ранчо Тиглера, приспособленном для отдыхающих. Это место, рядом с озером
Волкано, оказалось довольно запущенным и унылым. Общение с Тиглером не
изгладилось из моей памяти. Могу даже сказать, что он обязан мне жизнью,
потому что, когда он вывалился из лодки, я прыгнул следом и спас его. Спас?
Это событие вряд ли заслуживает такой оценки. Но Тиглер не умел плавать и,
если не сидел на лошади, казался калекой. Когда в сапогах и ковбойской шляпе
он слезал на землю, создавалось впечатление, будто у него повреждены колени,
и едва этот человек с рыжеватыми клочками бровей на отважном загорелом лице
и кривыми кавалерийскими ногами свалился в воду, я немедленно прыгнул за
ним, понимая, что вода -- не его стихия. Тиглер был в высшей степени
сухопутным человеком. С какой же тогда стати мы оказались в лодке? Тиглеру
до смерти хотелось поймать рыбу. Не то чтобы он был заядлым рыбаком, просто
всегда пытался получить хоть что-нибудь даром. А тут весна, и рыба туби идет
на нерест. Обитающая в озере Волкано туби -- очень древний вид, родственный
латимериям, тем, которых обнаружили в Индийском океане, живет она на
глубине, но метать икру поднимается на поверхность. Масса народу, в основном
индейцы, бьют эту неуклюжую рыбу острогами. С виду она странная, настоящее
живое ископаемое. Индейцы вялят ее на солнце и прованивают всю деревню. Воды
озера Волкано вполне уместно назвать "прозрачными" и "обжигающими". Когда
Тиглер упал за борт, я ужасно испугался, что никогда больше не увижу его:
индейцы говорили, что озеро очень глубокое и тела почти никогда не
всплывают. Я прыгнул, и меня обожгло холодом. Я помог Тиглеру снова
забраться в лодку. Он не признался, что не умеет плавать. Он вообще ничего
не признал, ничего не сказал, только поспешно схватил острогу и подцепил
плавающую шляпу. В его ковбойских сапогах хлюпала вода. Я не ждал
благодарности, впрочем, ее и не последовало. Да и вообще, чего особенного --
просто неприятное приключение двух мужчин. Я хочу сказать, что счел все это
естественным для мужественного, немногословного Запада. Безусловно, индейцы
не помешали бы Тиглеру утонуть. Они не желали видеть в своих лодках белого
человека, одержимого жаждой получить что-нибудь за здорово живешь и
посягающего на их туби. Кроме того, они ненавидели Тиглера: он продавал все
втридорога и обжучивал их, да к тому же позволял своим лошадям пастись где
ни попадя. Кстати говоря, по словам самого Тиглера, краснокожие никогда не
борются за жизнь умирающего, просто позволяют смерти получить свое. Тиглер
рассказал мне, что однажды у него на глазах перед зданием почты подстрелили
индейца по имени Виннемука. За доктором даже не посылали. Человек истек
кровью прямо на дороге, а мужчины, женщины и дети, сидящие на скамейках и
выглядывающие из окон старых автомобилей, молча наблюдали за происходящим.
Но сейчас, читая письмо на бог знает каком этаже здания окружной
администрации, я видел покойного ковбоя Тиглера, словно отлитого из бронзы,
то появляющегося, то исчезающего в потоках обжигающе ледяной воды, и себя,
постигшего искусство плавания в небольшом чикагском бассейне с хлорированной
водой и ныряющего за ним, как выдра.
Из письма Кэтлин я узнал, что Фрэнк погиб в перестрелке. "Два приятеля
из Калифорнии захотели устроить охоту на оленя с арбалетами, -- писала
Кэтлин. -- Фрэнк повел их в горы. Но там они столкнулись с охотинспектором.
Думаю, ты встречал его, это индеец по имени Тони Калико, ветеран корейской
войны. Оказалось, что один из охотников имел судимость. Да и бедняге Фрэнку,
ты же знаешь, всегда нравилось немного обойти закон. Правда, на этот раз он
ничего такого не замышлял, но все равно что-то нарушил. В "лендровере"
нашлись дробовики. Не буду вдаваться в детали, это слишком мучительно. Фрэнк
не стрелял, но его-то как раз и застрелили. Он умер от потери крови прежде,
чем Тони сумел доставить его в больницу.
Это сильно подкосило меня, Чарли, -- продолжала она. -- Знаешь, мы были
женаты двадцать лет. Если не углубляться в детали, похороны, во всяком
случае, получились пышными. Из трех штатов съехались люди, занимающиеся
коневодством. Партнеры по бизнесу из Лас-Вегаса и Рино. Фрэнка все любили".
Я знал, что Тиглер участвовал в родео и объезжал мустангов, выиграл
множество призов и пользовался уважением среди лошадников, но все же
сомневаюсь, что кто-нибудь, кроме Кэтлин и старушки-матери, любил его. Весь
доход от ранчо, не такой уж большой, он вкладывал в лошадей. Часть их
регистрировалась по поддельным документам, ибо их предков вычеркнули из
племенной книги из-за фальсификаций или применения допинга. Требования к
родословным очень жесткие. Пытаясь их обойти, Тиглер подделывал документы. В
общем, Кэтлин достался весьма запущенный бизнес. Фрэнк выдаивал с ранчо что
только можно и тратил на покупку кормов и трейлеров. Гостевые коттеджи
ветшали и рушились. Это напомнило мне крах птицефермы Гумбольдта. В Неваде
Кэтлин оказалась в точно таком же положении. Ей выпала тяжкая доля. Тиглер
поручил ей заботы о ранчо и велел не оплачивать ничего, кроме важнейших
счетов за лошадей, да и то только под угрозой расправы.
Забот у меня хватало, но одиночество, в котором раз за разом
оказывалась Кэтлин -- сперва в Нью-Джерси, а потом на Западе, -- очень
огорчило меня. Я прислонился к стенке кабинки, стараясь, чтобы письмо,
напечатанное на машинке с блеклой лентой, попало в световое пятно. "Я знаю,
Чарли, Тиглер тебе нравился. Вы так здорово проводили время: ловили форель,
играли в покер. Это отвлекало тебя от забот".
Истинная правда, хотя он пришел в ярость, когда я выловил первую
форель. Мы удили рыбу с его лодки, я использовал его приманку, поэтому он
заявил, что это его форель. Тиглер устроил скандал, и я швырнул рыбу ему на
колени. Пейзаж вокруг был неземной. Ничего похожего на место для рыбалки --
ни деревца, только голая скала, резкий запах полыни и клубы известковой
пыли, поднятые колесами грузовика.
Однако Кэтлин писала мне не из-за Тиглера. А потому, что меня
разыскивал Орландо Хаггинс. Гумбольдт что-то мне завещал, а Хаггинс -- его
душеприказчик. Хаггинс, старый бабник, придерживающийся левых взглядов, в
сущности, был неплохим парнем и честным человеком. Он тоже обожал
Гумбольдта. После того, как меня объявили самозванцем, а не братом по крови,
Хаггинса пригласили привести в порядок дела Гумбольдта. Орландо тут же с
головой окунулся в работу. Позже Гумбольдт обвинил в мошенничестве и его и
грозился подать в суд. Но ближе к концу голова Гумбольдта явно просветлела.
Он понял, кто его настоящие друзья, и назначил Хаггинса распорядителем
своего имущества. А Кэтлин и меня упомянул в завещании. Что он оставил ей,
Кэтлин не сказала, но он и не мог многого завещать. Тем не менее она
упомянула, что Хаггинс передал ей посмертное письмо Гумбольдта. "Он говорит
о любви и об упущенных им возможностях, -- писала она. -- Вспоминает старых
друзей -- Демми, тебя -- и старые добрые дни в Виллидже и за городом".
Я и представить не мог, с чего вдруг те дни сделались хорошими. Вообще
сомневаюсь, что за всю жизнь у Гумбольдта выдался хотя бы один хороший
денек. В промежутках между неуравновешенностью и мрачными приступами мании с
депрессией бывало и нормальное состояние. Только спокойствие длилось,
вероятно, не больше двух часов подряд. Но Гумбольдт продолжал притягивать
Кэтлин чем-то, чего двадцать пять лет назад я не мог понять в силу своей
незрелости. Переживания этой крупной земной женщины с очень спокойным
характером оставались тайной для окружающих. А Гумбольдт, даже когда был не
в себе, сохранял какое-то благородство. Что-то существенное в нем оставалось
неколебимым. Я помню, как блестели его глаза, когда он, понизив голос,
произнес слово "воссияло", сказанное каким-то парнем перед тем, как
совершить убийство, или когда повторял слова Клеопатры: "Во мне живут
бессмертные желанья". Гумбольдт искренне любил искусство. И мы любили его за
это. Даже в самый разгар болезни в Гумбольдте оставалось нечто такое, на что
сумасшествие не могло наложить свой страшный отпечаток. Думаю, Гумбольдт
хотел, чтобы Кэтлин оберегала его, когда он погружался в состояние,
необходимое поэтам. Кэтлин должна была поддерживать целостность пространства
глубокой отрешенности, которое зенитный огонь американской жизни вечно
пытался вспороть и разодрать в клочья. И еще чары магии. Кэтлин делала все
возможное, чтобы помочь Гумбольдту погрузиться в них. Но ему никогда не
удавалось добраться до такого уровня этого волшебного наваждения, чтобы
надежно спрятаться в нем от окружающего мира. Защиты оно не давало. И все же
я видел, как Кэтлин пытается оградить мужа, и восхищался ею.
Я читал дальше. Кэтлин вспоминала наши долгие беседы на ранчо Тиглера.
Думаю, тогда в тени деревьев я, погруженный в самооправдания, рассказывал ей
о Дениз. Я вспомнил те деревья -- несколько кленов и тополей. Привлекая
постояльцев, Тиглер расхваливал шикарную обстановку на своем ранчо, но
побелка на досках потрескалась, да и сами доски отваливались от спальных
домиков, бассейн весь растрескался и был забит листьями и мусором. Изгороди
валялись на земле, кобылы Тиглера свободно разгуливали повсюду, как
прекрасные нагие матроны. Кэтлин ходила в рабочих хлопчатобумажных брюках и
клетчатой льняной рубашке, застиранной до невозможности. Я припомнил
Тиглера, сидящего на корточках и перекрашивающего утку-приманку. Говорить он
не мог, потому что кто-то в порыве ярости за неоплаченные корма сломал ему
челюсть и ее пришлось скрепить проволокой. На той же неделе ранчо отключили
от коммунальных сетей, постояльцы мерзли, вода из кранов не текла. Тиглер
заявил, что это именно тот Запад, который любят городские. Они приезжают
сюда не для того, чтобы с ними панькались. Запад нравится им таким, каков он
есть, -- дикий и грубый. Но мне Кэтлин сказала: "Мы сможем продержаться еще
только пару дней".
К счастью, какая-то кинокомпания решила снять фильм про монгольские
орды, и Тиглера взяли консультантом по лошадям. Он нанял индейцев, чтобы они
в стеганых азиатских одеяниях с дикими воплями скакали на лошадях и
выделывали всякие трюки в седле. На озере Волкано это произвело фурор. Честь
организации этого дела, сулившего немалый доход, приписал себе отец Эдмунд,
епископальный священник с очень красивым лицом, бывший в юности звездой
немого кино. На кафедру он всегда всходил в каких-то невероятных пеньюарах.
Все индейцы обожали кино. Они перешептывались, что эти одеяния пожаловали
ему Марион Дэвис* или Глория Свенсон*. Отец Эдмунд заявил, что именно он,
воспользовавшись своими связями в Голливуде, убедил кинокомпанию снимать
здесь, на озере Волкано. Как бы там ни было, Кэтлин познакомилась с киношной
братией. Я упоминаю об этом потому, что в письме она сообщила, что продала
ранчо, пристроила мать Тиглера на содержание к каким-то людям в
Тангстен-сити, а сама получила работу в киноиндустрии. В переходный период
люди часто проявляют интерес к кино. Или начинают поговаривать о продолжении
образования и получении ученой степени. Должно быть, не меньше двадцати
миллионов американцев мечтают вернуться в колледж. Даже Рената все время
хотела поступить в аспирантуру университета Де Поль*.
Я вернулся в зал суда забрать свое лимонно-молодежное клетчатое пальто,
глубоко задумавшись, как быть с деньгами, если Урбанович все-таки назначит
залог. Ну и скотина этот лысый хорвато-американский судья. Он не знал ни
детей, ни Дениз, ни меня, так какое же он имел право отбирать деньги,
заработанные раздумьями и горячечной работой мозга! О, я знал, как стать
выше денег. Пусть забирают все! Если бы я участвовал в психологическом
тестировании на самых великодушных, то, безусловно, оказался бы среди первых
десяти процентов. Но Гумбольдт -- сегодня я все время возвращаюсь к
Гумбольдту -- обычно обвинял меня именно в том, что я стремлюсь провести всю
жизнь на верхних ярусах высшего разума. А высший разум, говорил мне
Гумбольдт во время одной из своих лекций, "неискушен настолько, что не
осознает зла в самом себе". И если пытаешься жить исключительно в сферах
высшего разума, совершенно естественно, зло замечаешь только в других и
никогда в самом себе. Отсюда Гумбольдт приходил к следующему утверждению: в
бессознательной, иррациональной сущности вещей деньги оказываются жизненно
важной субстанцией, как кровь или жидкости, омывающие ткани мозга. Но если
Гумбольдт настолько глубоко верил в высшее предназначение денег, может,
своей последней волей он возвратил мне шесть тысяч семьсот шестьдесят с
лишним долларов? Нет, конечно, да и разве он мог? Гумбольдт умер в ночлежке,
без гроша за душой. Да к тому же шесть тысяч долларов сейчас оказались бы
каплей в море. Один только Сатмар должен мне больше. Я одолжил Сатмару
деньги на покупку квартиры. А еще Такстер. То, что он не вернул ссуду,
обошлось мне в полсотни акций ИБМ, которые я отдал в обеспечение. После
множества предупредительных писем банк, принося стандартные извинения и едва
не рыдая по поводу того, что я так жестоко обманут коварным другом, забрал
эти акции. Такстер заявил, что их просто надо списать на убытки. И Такстер,
и Сатмар частенько пытались успокоить меня подобным образом. Ну и, конечно,
взывали к чести и абсолютным ценностям. (Разве я не благородная душа, разве
дружба не значит гораздо больше, чем деньги?) Меня доводили до разорения. И
что мне теперь делать? Я задолжал издателям около семидесяти тысяч долларов
аванса за книги, которые у меня нет сил писать. Я совершенно потерял к ним
интерес. Можно, конечно, продать мои восточные ковры. Я сказал Ренате, что
устал от них, а она знала одного армянина, который готов был взять их на
комиссию. Теперь иностранные валюты шли в гору, и лопающиеся от
нефтедолларов персы больше не желали сидеть за ткацкими станками. Немецкие и
японские богачи и даже арабы совершали набеги на Средний Запад, скупая на
корню все ковры. Ну а от "мерседеса", скорее всего, лучше будет избавиться.
Когда приходится думать о деньгах, меня буквально лихорадит. Я чувствую
себя, как падающий с верхотуры такелажник или как мойщик окон, болтающийся в
воздухе на страховых ремнях. Легкие сжимаются от нехватки кислорода. Я даже
иногда подумывал запастись кислородным баллоном и держать его в платяном
шкафу на случай таких вот приступов тревоги. Безусловно, я напрасно не
открыл анонимный счет в швейцарском банке. Как так вышло, что я, прожив
почти всю жизнь в Чикаго, не озаботился заначить приличную сумму? Что еще я
мог бы продать? Такстер зажимает две моих статьи -- воспоминания о
Вашингтоне времен Кеннеди (сейчас таких же далеких от нас, как основание
ордена капуцинов*), имелась и еще одна -- из неоконченной серии "Великие
зануды современного мира". Только денег тут не светило никаких. Статья,
конечно, прекрасная, но кто станет публиковать серьезный труд о занудах?
Сейчас я даже не стал бы возражать против планов Джорджа Свибела о
добыче бериллия в Африке. Сперва я посмеялся над предложением Джорджа, но
идеи, самые дикие с коммерческой точки зрения, часто оказываются самыми
привлекательными, да и никогда не знаешь, какую выгоду принесет кот в мешке.
Некий Эзикиел Камутту, бывший проводником Джорджа в Олдувайском ущелье два
года назад, заявил, что владеет горой, где полным-полно бериллия и
самоцветов. Джутовый мешок, полный необычных минералов, до сих пор валялся у
Джорджа под кроватью. Джордж дал мне грязный носок с этими образцами и
попросил отдать их на анализ нашему бывшему однокласснику, а ныне геологу
Бену Извольски, работавшему в музее Филда*. Сдержанный Бен подтвердил, что
образцы -- высший класс. Он сразу же утратил свое ученое высокомерие и
засыпал меня деловыми вопросами. Сможем ли мы добывать эти камни в товарных
количествах? Как завезти необходимое оборудование в степь и как его оттуда
забрать? И кто такой Камутту? Джордж заявил, что Камутту за него жизнь
отдаст. Этот человек даже предложил Джорджу породниться с его семьей. Хотел
продать ему свою сестру. "Но, -- сказал я Бену, -- ты же знаешь, у Джорджа
комплекс собутыльника. И стоит ему пару раз выпить с аборигенами, они в два
счета раскусят его и поймут, что у него душа шире, чем Миссисипи. Так и
есть. Но разве мы можем быть уверенными, что этот Камутту не провернул
какую-нибудь аферу? А если он украл эти бериллиевые образцы? Или просто
чокнутый? Этот мир так и кишит безумцами".
Зная о домашних проблемах Извольски, я прекрасно понимал его желание
сорвать куш на минералах.
-- Все что угодно, -- сказал он мне, -- лишь бы удрать на какое-то
время из Виннетки. -- И добавил: -- Ладно, Чарли, я знаю, что у тебя на уме.
Ты приходишь ко мне, потому что хочешь посмотреть на птичек.
Он имел в виду большую коллекцию птиц, собранную музеем за несколько
десятилетий и расставленную в шкафах в соответствии с систематикой. Огромные
мастерские и лаборатории за стенами выставочных залов, сараи, склады и
подвалы несравнимо прелестнее экспонатов музея, выставленных на всеобщее
обозрение. На лапках попорченных временем чучел висели ярлычки. Больше всего
я любил разглядывать колибри -- несметные тысячи крохотных тел, некоторые не
больше ногтя, бессчетное множество разновидностей, расцвеченных мелкими, но
точными штрихами всех цветов радуги, словно экспозиция Лувра. Бен снова
повел меня взглянуть на них. Несмотря на одутловатые щеки и плохую кожу, его
лицо, обрамленное густыми курчавыми волосами, было приятным. Но сокровища
музея ему осточертели.
-- Если у Камутту действительно есть бериллиевая гора, мы должны
поехать туда и завладеть ею, -- сказал он.
-- Я уезжаю в Европу.
-- Чудесно. Мы с Джорджем заедем за тобой и вместе полетим в Найроби.
В бреднях о бериллии и восточных коврах явно проявились моя нервозность
и непрактичность. Когда я впадаю в такое состояние, только один человек во
всем мире может помочь -- мой практичный старший брат Джулиус, который
ворочает участками для застройки в Корпус-Кристи, штат Техас. Я люблю своего
полного и теперь уже стареющего брата. Пожалуй, он тоже любит меня. Но в
целом, он не большой почитатель родственных уз. Наверное, считает братскую
любовь прикрытием для эксплуатации. Мои чувства казались ему слишком
бурными, почти истерическими, и я не мог винить его в том, что он пытался не
поддаваться им. Джулиус хотел жить исключительно днем сегодняшним и забыл --
или стремился забыть -- прошлое. Он утверждал, что без посторонней помощи
ничего не вспомнит. А мне, наоборот, ничего не удавалось забыть. Джулиус
частенько говаривал мне:
-- Это у папаши ты унаследовал свою чертовскую память. Или еще раньше:
у старого шельмеца, нашего деда. В черте оседлости он числился среди тех
десяти умников, что знали наизусть Вавилонский Талмуд. Ох и польза великая.
Я даже не знаю, что это такое. Но память твоя оттуда.
Его восторг трудно назвать вполне искренним. Пожалуй, мои воспоминания
далеко не всегда его радуют. Сам-то я считаю, что без памяти бытие
оказывается метафизически ущербным, однобоким. Я даже представить не могу,
что у моего собственного брата, незаменимого Джулиуса, имеются какие-то
другие метафизические допущения, отличные от моих. Так что я мог говорить с
ним о прошлом, а он мог ответить:
-- Неужели так было? Ты уверен? Ты ведь знаешь, я ничего не помню, даже
того, как выглядела мама, а ведь я был ее любимчиком.
-- Ты должен помнить! Как ты мог забыть ее? Не могу поверить, --
возмущался я.
Время от времени мои родственные чувства раздражали брата-толстяка. Он,
наверное, считал меня идиотом. Сам он, финансовый маг, строил торговые
центры, кондоминиумы, мотели и внес немалый вклад в преображение той части
Техаса, где жил. Он, пожалуй, не отказал бы мне в помощи. Но это
предположение можно считать чисто теоретическим, поскольку, хотя идея помощи
всегда витала между нами, я никогда ничего у него не просил. Видимо, я
слишком сдержанный человек для того, чтобы обратиться с такой просьбой. Если
можно так выразится, от одной мысли, что мне придется это сделать, я готов
был свихнуться.
Когда я забирал пальто, ко мне подошел судебный пристав Урбановича,
вытащил из куртки листок бумаги и протянул его мне.
-- Из офиса Томчека по телефону передали это сообщение, -- сказал он.
-- Какой-то парень с иностранным именем. Пьер, кажется.
-- Пьер Такстер?
-- Я записал то, что мне продиктовали. Он хочет, чтобы вы встретились с
ним в три возле Художественного института. А еще вас спрашивала какая-то
парочка. Парень с усами и рыжая девушка в мини-юбке.
-- Кантабиле, -- кивнул я.
-- Они не назвались.
Половина третьего. Как много всего произошло за такое короткое время. Я
пошел в магазин быстрого обслуживания и купил осетрины, свежие булочки, чай
"Туайнингс" и мармелад "Купер", который делается по старинному рецепту. Я
хотел попотчевать Такстера привычным для него завтраком, если, конечно, он
останется у меня ночевать. Он всегда кормил меня отменно. Гордился своим
столом и сообщал мне французские названия блюд. Я ел не просто помидоры, а
salade de tomates, не хлеб с маслом, а tartines, а также boulli, brule,
farci, fume1, не говоря уже о прекрасных винах. Такстер имел дело только с
лучшими поставщиками и никогда не предлагал мне ничего неудобоваримого.
По правде говоря, я ждал визита Такстера с нетерпением. Я всегда
радовался нашим встречам. Временами мне даже казалось, что я смогу открыть
ему свою удрученную душу, хотя конечно же я не настолько глуп. Он врывался
прямо из Калифорнии, с длинными волосами, как при дворе Стюартов, в
великолепном парадном костюме небесно-голубого бархата, купленном на
Кингс-роуд, и плаще карабинерского покроя. Широкополую шляпу он купил в
магазине для черных стиляг. На шее у него обязательно болтались дорогие
цепочки и завязанный элегантным узлом платок из шелка уникальной расцветки.
Светло-коричневые ботинки, закрывающие щиколотки, спереди украшали
оригинальные холщовые вставки с искусной кожаной аппликацией в виде
геральдической лилии. Нос у него очень кривой, смуглое лицо горит румянцем,
а леопардовые глаза доставляли мне тайное удовольствие. Вот почему я выложил
пять долларов за осетрину, едва заслышав от судебного пристава, что Такстер
в городе. Я очень тепло относился к нему. Но теперь меня мучил серьезный
вопрос: понимал ли он, что делает? И вообще, не мошенник ли он?
Проницательный человек может ответить на этот вопрос, а я не мог. Рената, в
те моменты, когда удостаивала меня обращения как с будущим мужем, часто
говорила:
-- Хватит спускать деньги на Такстера. Скажешь, он обаятельный?
Безусловно. Талантливый? Очень. Только жулик.
-- Никакой он не жулик.
-- Что? Имей хоть каплю уважения к себе, Чарли! Нельзя же все принимать
на веру. А эта его чушь насчет высшего света?
-- Ах это! А кто не хвастается. Люди просто умирают, если не могут
рассказать про себя чего-нибудь хорошего. А о хорошем надо говорить, не будь
слишком сурова.
-- Ладно, пусть. А его нестандартный гардероб! Его уникальный зонтик.
Ему подходит только зонтик с натуральным изгибом ручки. Но ни в коем случае
не промышленного производства, гнутый паром. Это же надо -- дерево должно
вырасти именно с таким изгибом. Особый винный погреб, особый атташе-кейс,
который можно купить только в одном лондонском магазине, особая кровать с
водяным матрасом и атласными простынями, на которой он возлежит в престижном
Пало-Альто с уникальной милашкой и смотрит по уникальному цветному
телевизору соревнования по теннису на Кубок Дэвиса. Не говоря уж об
уникальном мудаке Чарли Ситрине, который за все это платит. И почему мужики
такие придурки?
Этот разговор произошел после того, как Такстер сообщил мне по
телефону, что находится на пути в Нью-Йорк, откуда отправится в плавание на
"Франс", но по дороге заглянет в Чикаго поговорить о "Ковчеге".
-- А за каким чертом он собрался в Европу? -- поинтересовалась Рената.
-- Ну, ты же знаешь, он первоклассный журналист.
-- А почему первоклассный журналист путешествует первым классом на
"Франс"? Это же пять дней. У него что, столько свободного времени?
-- Наверное, есть немного.
-- А мы летим, да еще эконом-классом, -- ввернула Рената.
-- Летим... Директор судоходной компании "Френч лайн" приходится
Такстеру родственником. Двоюродный дядюшка. Они с мамашей никогда не платят.
Старушка знает плутократов всего мира. Она выводит в свет их
дочерей-дебютанток.
-- Только этих богачей Такстер не нагревает на полсотни акций.
Плутократы прекрасно знают, кто им не заплатит. А тебя как угораздило
совершить такую глупость?
-- По правде говоря, банк мог бы и подождать еще несколько дней. Его
чек уже отправился в путь из миланского "Банко Амброзиано".
-- А с какого боку здесь итальянцы? Он же говорил, что активы его семьи
находятся в Брюсселе.
-- Нет, во Франции. Понимаешь, его доля тетушкиного наследства лежала в
банке "Креди Лионне".
-- Сперва он тебя надувает, а потом еще и голову забивает идиотскими
объяснениями, которые ты повсюду повторяешь. Все эти европейские связи
слизаны прямо из старых фильмов Хичкока. А теперь он собрался в Чикаго, и
что же он делает? Велит своей секретарше позвонить тебе. Самому набрать
номер или ответить на звонок ниже его достоинства. А ты сам снимаешь трубку,
и эта цыпочка говорит тебе: "Не вешайте трубку, соединяю с господином
Такстером" -- и ты ждешь с трубкой у уха. При этом, напоминаю, разговор
оплачиваешь ты. И все ради того, чтобы Такстер сообщил тебе, что приезжает,
а когда именно, сообщит позже.
Все это сущая правда. Притом, что я рассказывал Ренате далеко не все.
Такстер не раз попадал в списки несостоятельных должников, ввязывался в
скандалы в загородных клубах, ходили слухи, что он нечист на руку. Мой друг
питал какое-то старомодное пристрастие к дебошам. Не останься больше ни
одного грубияна, Такстер, исключительно из любви к старине, возродил бы этот
тип. Но я также чувствовал, что здесь кроется какой-то глубокий смысл, что
за эксцентричностью Такстера в конце концов проявится какая-нибудь особая
духовная цель. Я знал, что рискованно давать за него финансовое
поручительство, поскольку видел, как он на голубом глазу обманывал других
людей. Но не меня же, думал я. Должно же быть хоть одно исключение. В общем,
я поставил на свою неприкосновенность и проиграл. Мы были близкими друзьями.
Я любил Такстера. И знал, что он никоим образом не желает мне зла. Но в
конце концов зло свершилось. Такой уж он человек. Стоило ему попасть в
безвыходное положение, и жизненный принцип взял верх над дружбой. Впрочем,
теперь я могу считать себя покровителем той формы искусства, которую являет
собой Такстер. А за это следует платить.
Итак, Такстер только что лишился дома под Сан-Франциско, с плавательным
бассейном, теннисным кортом, собственноручно посаженной апельсиновой рощей и
правильным садом, дорогущим спортивным "моррисом", микроавтобусом и винным
погребом.
В сентябре я летал в Калифорнию выяснить, почему не выходит наш
"Ковчег". Такстер встретил меня чрезвычайно тепло. Мы вышли побродить по его
владениям и погреться под ярким калифорнийским солнцем. В то время во мне
пробуждалось новое космологическое восприятие солнца. В какой-то мере солнце
-- наш Создатель. В наших душах присутствует солнечная полоса. Свет
прорастает в нас и движется навстречу свету солнечному. Так что солнечный
свет -- не просто внешнее сияние, открывшееся нашему темному разуму; свет
для глаз так же важен, как мысль для разума. Так рассуждал я. О,
благословенный счастливый день! Небо изливало на нас удивительно нежное
пульсирующее синее тепло, над головой висели апельсины. Такстер надел свой
любимый наряд -- черный плащ, -- а пальцы его босых ног прижимались друг к
другу, как спрессованный инжир. Он как раз сажал розы и попросил меня не
разговаривать с садовником-украинцем: "Он был охранником в концлагере и до
сих пор остается ярым антисемитом. Я не хочу, чтобы он впал в бешенство". И
я почувствовал, что в этом прекрасном месте перемешались злобные души,
глупые души и души любящие. Самым младшим детям, чистым и невинным, Такстер
разрешил играть с опасными ножами и банками с ядохимикатами для роз. Никто
не пострадал. Обед, накрытый возле сверкающего бассейна, оказался настоящим
действом: Такстер в черном плаще с кривой трубкой и поджатыми пальцами босых
ног, с угрюмым достоинством высокого ценителя разливал по бокалам вина двух
сортов. Его смуглая, очень юная жена с радостью занималась всеми
приготовлениями, практически не попадаясь на глаза. Она была вполне довольна
своей жизнью, хотя деньгами тут и не пахло, совершенно точно. Даже
автозаправочная станция за углом отказалась принять чек Такстера на пять
долларов. Мне пришлось заплатить со своей кредитки. Так что молодая жена
держалась поодаль от игроков в теннис, от пловцов в бассейне, от тех, кто
потягивал вина, разъезжал на автомобилях, играл на рояле или работал в
банке.
Предполагалось, что "Ковчег" будет верстаться на новом оборудовании
ИБМ, чтобы не зависеть от дорогостоящих услуг наборщиков. Ни одна другая
страна не дает своему народу столько разных забав и не засасывает таких
высокоодаренных личностей в самые глухие уголки, где безделье соседствует с
болью. Такстер строил для редакции "Ковчега" отдельное крыло. Пьер твердил,
что если наш журнал не заимеет отдельное помещение, его личная жизнь
пострадает. Он нанял группу студентов по тому же принципу, что и Том Сойер,
чтобы вырыть котлован под фундамент. Он разъезжал в своем "моррисе",
заглядывал на чужие стройплощадки, чтобы посоветоваться с монтажниками и
спереть несколько листов фанеры. Финансировать эту бурную деятельность я
отказался наотрез.
-- Говорю тебе, твой дом сползет в котлован, -- сказал я. -- Ты хоть
какие-нибудь строительные нормы соблюдаешь?
Но Такстер горел той волей к победе, что приводит к успеху маршалов и
диктаторов: "Мы бросим в атаку двадцать тысяч человек, а если потеряем
больше половины, попробуем что-нибудь другое".
В "Ковчеге" мы собирались печатать выдающиеся, блестящие вещи. Но где
же взять весь этот блеск? Он-то есть, это точно. Допустить, что его в
природе не существует, означает нанести цивилизованному народу и
человечеству в целом смертельное оскорбление. Нужно сделать все возможное,
чтобы восстановить репутацию и авторитет искусства, значимость мысли,
целостность культуры и величие вкуса. Рената, должно быть, тайком
просмотрела мои банковские счета и, несомненно, знала, сколько средств я
вкладываю в журнал как глава предприятия.
-- Кому нужен твой "Ковчег", Чарли, и каких таких тварей вы собрались
спасать? Ведь на самом деле ты далеко не такой уж идеалист -- в тебе полно
враждебности, и в этом своем журнале тебе небось до смерти хочется
напуститься на кого только можно, крушить всех направо и налево. Высокомерие
Такстера и близко с твоим не сравнится. Ты не станешь разубеждать его, даже
если он решит, что ему и убийство сойдет с рук, но только потому, что ты в
сто раз надменнее его.
-- У меня все равно пропадают деньги. Лучше я их вложу в журнал.
-- Не вложишь, а выбросишь на ветер, -- фыркнула она. -- С какой стати
ты финансируешь эту калифорнийскую обираловку?
-- Все-таки лучше, чем отдавать деньги юристам и правительству.
-- Если ты еще раз заговоришь о "Ковчеге", считай, что потерял меня. Но
напоследок просто скажи, зачем это тебе?
Я был искренне признателен за такой провокационный вопрос. Закрыв
глаза, чтобы сконцентрироваться, я ответил:
-- Все идеи, рожденные за последние несколько столетий, изжили себя.
-- Кто бы говорил! -- перебила Рената. -- Теперь-то ты понимаешь, что я
имею в виду под высокомерием?
-- Но, ей-богу, они себя изжили. Идеи общественные, политические,
философские теории и литературные концепции (бедный Гумбольдт!), сексуальные
идеи и, думаю, даже научные.
-- Что ты знаешь обо всем этом, Чарли? Да у тебя воспаление мозга!
-- Обретая самосознание, массы принимают за новшество давно выдохшиеся
идеи. Да и откуда им знать? У людей стены оклеены всеми этими премудростями.
-- Не слишком ли серьезное заявление вот так, походя?
-- Я серьезно! Все самое великое, более всего необходимое для жизни
сдало свои позиции и отступило. От этого люди фактически гибнут, утрачивая
всякую личную жизнь; у миллионов людей, многих, многих миллионов внутренний
мир попросту отсутствует. Понятно, во многих странах из-за голода или
полицейской диктатуры никакой надежды на внутренний мир и быть не может, но
здесь, в свободном мире, что послужит нам оправданием? Под давлением
общественного кризиса сфера личного отступает. Признаю, частная жизнь
сделалась настолько омерзительной, что мы рады от нее избавиться. Хоть это и
бесчестно, мы примиряемся с бесчестием и заполняем свою жизнь так
называемыми общественными интересами. И что же мы слышим, когда обсуждаются
эти самые общественные интересы? Обанкротившиеся идеи последних трех веков.
В общем, кончина личности, к которой, кажется, все испытывают только
презрение и отвращение, сделает истребление рода человеческого или
применение водородной бомбы излишним. Я имею в виду, что уничтожать пустые
души и безмозглые тела -- пустая трата времени. Во всем мире за последние
десятилетия н