Оцените этот текст:




     Теперь вот - во тьме и молчании, когда лишь сестрички-железки  жужжат
и  снуют  повсюду,  теперь,  когда  все  ушли,  а  все  вокруг   пропитано
одиночеством, теперь, когда где-то поблизости  от  тебя  витает  Смерть  и
когда мне суждено вскоре оказаться с нею один на один, - вот теперь-то я и
решил рассказать обо всей этой истории. Есть у меня  и  цветные  мелки,  и
пастельные краски, и бумага для рисования,  что  давали  каждому  из  нас.
Может быть, эти записи найдут, и они станут как  бы  голосом  моим,  эхом,
долетевшим из прошлого и нашептывающим нелепые слова. Может быть.
     Когда я закончу, мои записи  -  "исторический  документ"  -  придется
припрятать, и места лучше, чем шкафчик-хранилище,  не  найти:  в  нем  уже
полным-полно  разных  бумаг,   так   что   мои   затеряются   среди   них.
Сестрички-железки читать не умеют, зато  всегда  сжигают  все-все  бумаги,
когда ты умираешь. Хранить у себя в  столе  -  дело  пропащее.  Отчасти  и
поэтому место, куда мы попали, становится  храпящим  Адом  -  нет  никакой
возможности связаться с внешним миром. Человеку же потребно выбираться  из
скорлупы и наблюдать, как все неустанно движется, смотреть на  хорошеньких
женщин, на детей и собак - да мало  ли  что  хочет  увидеть  человек.  Его
нельзя держать в пробирке или колбе, будто он  экспонат,  или  засушивать,
как лист гербария, в заброшенной и забытой  папке.  Вот  так,  ломая  свои
хрупкие крылышки о колбу тюрьмы, я и пишу.
     Сколько помню, нас всегда было одиннадцать. В  палате  на  двенадцать
коек. Мы знали, что некоторые из нас вот-вот умрут  и  появятся  свободные
места. Приятно было думать о том, что появятся новые  лица.  Из  нас  лишь
четверо прожили тут восемь лет и больше, и мы ценили новичков, ведь с ними
на какое-то время приходило  все,  что  делает  жизнь  интересной  (да-да,
конечно, цветные мелки, пастельные краски,  шашки...  но  они  переставали
увлекать уже после нескольких месяцев).
     Был случай, в палату попал настоящий Англичанин - благородные  манеры
и все такое. Дважды бывал в Африке, всласть поохотился там на сафари - вот
ему-то было о чем рассказать. Не один  час  мы  слушали  его  истории  про
"кошек" - гибких, мускулистых, с блестящими, словно полированными, когтями
и желтыми клыками, - звери таились в зарослях, в  засаде,  готовые  рвать,
грызть и трепать неосмотрительную жертву. И еще истории  про  экзотических
птиц. И, конечно, рассказы про чудесные храмы, необычайные ритуалы, сказки
о туземках с гладкой и темной кожей.
     Потом Англичанин умер - кровь хлестала у него изо рта и ноздрей.
     Новые лица приносили с собой свежие вести и ты вспоминал,  что  жизнь
еще теплится под твоей собственной иссушенной  оболочкой  и  есть  в  этой
искорке  что-то  такое,   что   заставляет   тебя   хотеть   жить.   Либби
(по-настоящему его имя  было  Бертран  Либберхад),  Майк,  Кью  и  я  были
единственными ветеранами. Старичье первого  призыва.  Либби  обошел  меня,
пробыв пациентом одиннадцать лет, мой срок  тянулся  девять.  Кью  и  Майк
имели стаж поменьше: у них выходило по восемь лет на брата. Все  остальные
в палате оказывались временными: кто неделю, кто месяц, кто два, а потом -
с концами; их увозили на каталке и бросали в ревущий огонь Топки, где они,
сгорая, обращались в пепел. Ветеранов радовало, что многие умирали - новые
лица, знаете ли.
     И вот как раз  из-за  новенького  я  оказался  теперь  один,  сижу  и
вслушиваюсь в тяжкие взмахи крыльев тьмы.
     Новичка звали Гэйб Детрик. Ничего странного: у  всякого  когда-нибудь
было имя вроде Либби, Кью или Майкла. Только этот был молодой! На  вид  не
старше тридцати. Когда мы вечером  отправились  спать,  двенадцатая  койка
пустовала, а проснулись - вот он,  Гэйб,  огромный  голый  парень.  Только
безглазый миг ночи знал, как прикатили  его  и  свалили  на  койку,  будто
здоровенную тушу свежего мяса.
     Тут же пошли пересуды, зачем понадобилось привозить  молодого  в  Дом
Бессемейных Престарелых.  Надо  ведь  пятьдесят  пять  лет  прожить,  пока
дождешься, когда они явятся ночью, эти неуклюжие  малиновоглазые  андроиды
без ртов и со светящимися сенсорными проволочными решетками  вместо  ушей,
когда пальнут в тебя снотворным и утащат с собой. Но этот-то, что лежал на
койке, был совсем молодой!
     Когда он наконец очухался, молчание обвалилось на всю палату,  словно
затишье после того, как рухнет гигантское дерево на грудь земли и уляжется
- торжественное и мертвое.
     Все глаза устремились на него, даже невидящий глаз Кью.
     - Где это?.. - спросил "новобранец".
     Закончить ему никто не дал, все полезли объяснять, где  он  оказался.
Когда же, наконец, усилием воли он привел потрясенные мозги  в  порядок  и
обрел способность мало-мальски соображать, то возопил почти как  безумный:
"Мне всего двадцать семь! Какого черта! Что тут творится, а?!" Соскочил  с
койки, слегка пошатываясь (ноги еще плохо держали), и заметался по палате,
отыскивая выход. Мы - те немногие, кто мог ходить, - за ним след  в  след,
словно овечки, завидевшие напуганного волка и ждущие пастуха.
     В конце концов он заметил сделанную заподлицо дверь и метнулся к ней,
изрыгая все известные ему проклятия, стал колотить по  голубой  облицовке,
хотя ему и намекнули: мол, ничего хорошего из этого не выйдет. Он  колотил
и колотил, орал благим матом, ругался вовсю и опять колотил - до тех  пор,
пока его децибелов достало на то, чтобы включить  "уши"  катившегося  мимо
робота. Это безмозглое чудо на колесиках открыло дверь и поинтересовалось,
что случилось.
     - Ты, черт тебя подери, как в воду  глядел  -  кое-что  случилось!  -
заорал Гэйб.
     Робот злобно воззрился на него. Вообще-то никакого выражения, как  на
человеческом лице, у роботов нет, это сами пациенты  наделяли  их  лицевые
поверхности каким-нибудь выражением. Тот, что прикатил,  -  мы  звали  его
Дурдок - всегда казался злобным. Наверное, потому что его левый  глаз  был
чуточку тусклее, чем правый.
     - Мое имя Гэйб Детрик. Я бухгалтер. Адрес:  Амбридж,  Мордесаи-стрит,
Нижний Уровень, номер 23234545.
     Послышался знакомый  щелк,  предшествовавший  всему,  что  произносил
Дурдок, а потом:
     - Вам нужна "утка" в койку?
     Нам показалось, Гэйб собирается  въехать  кулачищем  прямо  в  злобно
пялившуюся металлическую морду. Кью взвизгнул, будто это уже произошло,  и
прозвучавший в его вопле ужас, казалось, заставил Гэйба одуматься.
     - Обед будет подан - щелк,  щелк  -  через  два  часа,  -  проскрипел
Дурдок. - Мне надо выбраться отсюда!
     - Вы умираете? - прохрустел человек-железка.
     - Мне двадцать семь лет!
     - Гэйб бросил это так,  будто  любой,  кто  старше  годами,  -  вроде
древнего папируса: того и гляди растрескается, разломается и рассыплется в
прах. Все мы, я полагаю, чуточку разозлились на него за подобный тон.
     - Вам нужна "утка" в койку? - снова спросил робот,  явно  взбешенный.
Программа его содержала ответы на семьсот различных вопросов:  "Можно  мне
"утку"; можно мне еще бумаги; что будет на обед; мне больно". Но  ничто  в
банке памяти не давало указания, как вести себя в сложившейся ситуации.
     И тогда Гэйб все-таки ударил. Развернулся  и  со  всего  плеча  резко
выбросил мощную руку. Разумеется, никакого  удара  не  получилось.  Уж  на
такой-то случай, как самозащита от буйных пациентов,  сестричка-железка  в
своей программе кое-что имела.  Моментально  вытянулась  двузубая  штанга,
похожая на вилы, и одним рывком  припечатала  человека  к  полу  -  парень
застыл холоднее вчерашнего блина. А уж, поверьте  мне,  здешние  вчерашние
блины были куда как холодны.
     Мы, Либби и я, оттащили парня на койку, соорудили ему  из  изношенных
ночных рубах холодный компресс на лоб.
     - Где...
     Кью было принялся объяснять все сначала, но его одернули.
     - Никогда не пререкайся с робосестрой. Тебе их не одолеть,  -  сказал
Либби. Он знал что говорил, на себе испытал - еще в  первые  свои  годы  в
палате.
     Гэйбу с большим трудом удалось принять положение, схожее  с  сидячим.
Он нащупал шишку на голове.
     - Эй, ты в порядке? - спросил Кью.
     Я помалкивал. Надо сказать, я вообще не из тех, кто много говорит  по
всякому поводу и в любое  время.  Это  напомнило  мне  кое  о  чем.  Либби
частенько говорил об этом, когда я писал свои рассказики, а  потом  роботы
их методически сжигали. Соберет, бывало, гармошкой  губы,  все  в  рубцах,
широко-широко разинет морщинистый рот и скажет: "Ребята, старина Сэм слова
лишнего не выронит, но метит в наши Босуэллы [Джеймс Босуэлл (1740-1795) -
английский писатель, автор биографической книги "Жизнь Сэмюэла  Джонсона"]
выйти. У него из наших общих биографий такое получится -  куда  там  этому
стародавнему невежде!
     Что ж, может быть, Либби и прав. Может быть, я и напишу хронику этого
заведения. Может быть, у меня еще хватит времени, чтобы от последней главы
вернуться назад и  написать  все  главы,  что  ей  предшествовали.  Ничего
другого мне теперь не  осталось  -  все  ушли,  и  палата  будто  вымерла.
Молчание давит, я а  не  выношу  молчания.  Ладно.  Как  бы  то  ни  было,
несколько недель Гэйб выглядел старше любого из нас - ходячий покойник, да
и только. Он все-все нам объяснил: и  про  того  старика,  который  жил  в
соседней квартире, и про то, что роботам, видимо, всучили не тот адрес.  А
мы объяснили ему,  что  Бюро  жалоб,  где  бы  работали  люди,  просто  не
существует, и человеческие лица здесь только у пациентов.  Он  колотил  по
двери, получая затрещины от  роботов,  и  в  суровых  испытаниях  постигал
истину. С этой заползавшей ему в душу  истиной,  что  не  бывать  уже  ему
свободным, он мучился до мурашек по коже; эта мысль  беспрестанно  терзала
его, сидела занозой в мозгу - и воля покинула его. Ему было хуже, чем всем
нам. Правда, виду он старался не подавать,  казалось,  будто  справился  с
бедою, и всю энергию он направил на нас, пытаясь развеселить и  подбодрить
стариков. Заботливость и сострадание не иссякали - и чем дольше он  жил  с
нами, тем больше мы черпали из этого источника.
     Помню однажды:
     - Черт побери, это ты их стащил!  Я  знаю,  что  стащил  их  ты!  Ты,
мамца-свин! Вор!
     Хайнлайн, из новых, так побагровел, что нос его стал похож на готовый
извергнуться мощный вулкан, с губ уже сочилась белая лава.
     - Брукман, ты лжец. Чего  ты  от  меня  добиваешься?  Зачем  они  мне
сдались, а? Зачем они мне, твои глупые игрушки? - сказал он.
     - Я тебя на кусочки изрежу, когда принесут столовые  ножи.  Маленькие
кусочки!
     Все повернулись  на  койках,  наблюдая,  как  разворачивается  драма.
Брукман  и  Хайнлайн  считались  приятелями,   это-то   и   помешало   нам
незамедлительно оценить все значение сцены.
     Гэйб оказался проворней. Он перемахнул через койку -  просто  взял  и
перепрыгнул через нее,  доставив  немалое  удовольствие  и  тем,  кто  был
прикован к больничной постели, и тем, кто так долго якшался с  ковыляющими
старцами, что успел забыть о юношеской ловкости.  Перемахнул  он,  значит,
через эту чертову койку и оторвал Хайнлайна с Брукманом от пола  -  так  и
повисло у него в каждой руке по сморщенному старческому скелету.
     - Эй, вы, парочка, уймитесь! Хотите, чтоб сюда пришел робот и растряс
вас обоих до смерти?
     - Этот проклятый жид обозвал  меня  вором!  -  взревел  Хайнлайн.  Он
рвался на свободу, но не мог выжать из  старческого  тела  цвета  лимонной
корки никакой силы.
     - Что произошло? - спросил Гэйб, пытаясь разобраться.
     - Он украл мои соломинки. Этот чертов мамца-свин стащил...
     - Постой, Бруки. Какие соломинки?
     Лицо Брукмана приняло вдруг  странное  выражение  -  такое  бывает  у
ребенка, пойманного на запретной игре. Был боец да весь вышел - старик,  с
головы до пят старик.
     - Человеку надо хоть что-нибудь... Боже, хоть что-нибудь свое!
     - Что за соломинки-то? - снова спросил Гэйб, не понимая, в чем дело.
     - Я припрятал бумажные соломинки, что нам давали с  молоком.  Из  них
можно много всего сделать. Например, куклу. Да, почти такую  куклу,  какую
Адель и я подарили нашей Саре, когда та была маленькой. -  В  уголках  его
темных глаз  задрожали  хрустальные  капельки.  Некоторые  из  нас  отвели
взгляд, чтобы не смотреть и не видеть,  но  слова  Бруки  все  по-прежнему
слышали. - Такую же, какая была  у  Сарочки.  Ножки  двигались,  и  всякое
такое, и прыгать могла, и плавать, и все-все... Стоит только  представить,
Боже, стоит только представить - и куколки из бумажки,  это  же  все,  что
захочешь! Или люди, с которыми можно посидеть и поговорить, или птицы, что
умеют летать, или могут стать деньгами: каждая  соломинка  -  пятерка  или
десятка, а то и бумажка в тысячу долларов. С ними можно  делать  все,  что
угодно. Они дают свободу, и снова со мною Адель, и Сара, и...
     Я не мог сдержаться  и  обернулся,  потому  что  сказанное  Брукманом
пробудило во мне странное чувство. А он закрыл лицо старческими руками - в
коричневых пятнах, с барельефами вздувшихся вен.
     - Ты украл у него соломинки? - сурово спросил Гэйб Хайнлайна.
     - Я...
     - Ты украл их! - Это  был  уже  вопль  -  лицо  Гэйба  как-то  ужасно
перекосилось, втянутые губы разошлись, зубы оскалились. Он стал  похож  на
неведомое, бешеное, дикое, голодное животное.
     - Зачем ему столько? - огрызнулся Хайнлайн.
     - Ты их украл?
     - Чертов жид, все копил и копил...
     Гэйб осторожно опустил Брукмана, а потом  с  силой  стряхнул  на  пол
Хайнлайна. Поднял его опять - и опять стряхнул.
     - Немедленно отдай соломинки, слышишь?
     - Пусть поделится...
     - Быстро! Не то я с тебя шкуру спущу, а кости ему на игрушки отдам!
     Хайнлайн вернул соломинки. Остаток недели Гэйб  провел  с  Брукманом.
Сберегал для старика все свои соломинки и играл с ним  в  разные  игры.  В
конце недели Хайнлайн умер. Гэйб даже не подумал помолиться вместе с нами,
- когда выкатили тело старика. Подозреваю, что  и  остальные  не  очень-то
выкладывались.
     Так что, если кто решил, будто Гейб здесь все время пребывал в  тоске
да печали, то он неправ. Я сказал: Гейб был несчастен. Был, да, но была  у
него и одна особенность, способность или, если угодно, талант  -  вызывать
смех у других. Всегда у него в запасе имелась шутка, трюк какой-нибудь,  и
никогда он не упускал случая позабавиться над  роботами.  Едва  сестрички,
лязгая и жужжа, принимались развозить завтрак, как  Гэйб  всегда  тут  как
тут.  Пристраивался   за   жужжащими   нянями-железками   и,   когда   они
разворачивались, ставил какой-нибудь из  них  подножку.  Гэйб  опрокидывал
железку и стрелой летел прочь  -  даже  разряд  молнии  не  успел  бы  его
настичь. Немного погодя другие роботы норовисто мчались на  помощь  своему
упавшему товарищу (или  подруге  -  это  как  посмотреть),  подымали  его,
кудахча при  этом  (заметьте:  каждый  божий  раз)  то,  что  предписывала
программа кудахтать в таком случае: "Как плохо, как  плохо.  Бедный  Брюс,
бедный Брюс".
     Тут все мы прямо-таки стонали от хохота:  опять  Гэйб  учудил  ту  же
шутку!
     Мы так и не узнали, почему роботов звали "Брюс" -  всех  до  единого.
Может быть, просто причуда идиота конструктора с тем же именем. Как бы  то
ни было, мы хохотали до упаду.
     - Здорово, Гэйб!
     - Молодчина, парень!
     - Ты им еще покажешь, Гэйби!
     А он расплывался в особой своей улыбке-ухмылке, и все было нормально,
и палата на чуток переставала быть палатой.
     Только для него палата всегда оставалась палатой.
     Радость никогда-никогда не охватывала его, даже если  он  по-клоунски
забавлял нас.
     Мы  из  кожи  вон  лезли,  стараясь  хоть  как-то  расшевелить   его,
приглашали поиграть в слова или во что-нибудь еще -  ничего  не  помогало.
Гейб не был стариком, и ему тут было не место. Хуже всего, что для него не
оставалось никакого выхода.
     И вдруг - совершенно случайно, как порождение одной долгой, ужасной и
мерзкой ночи - показалось, что выход найден,  что  есть  способ  отомстить
роботам.
     Было это так.
     Стояла  глубокая,  темная,  словно,  крылья   летучей   мыши,   ночь;
большинство из нас уснуло. Так бы мы и спали, если б у Либби не  упала  на
пол подушка. В ней он глушил свои рыдания, а когда она упала, у бедняги не
хватило ни сил,  ни  чувства  равновесия  дотянуться  через  край  высокой
кровати до подушки, подобрать ее с пола.
     Рыдания разбудили нас.  Сколько  помню,  никогда  не  доводилось  мне
слышать звук, похожий на тот. Вот уж чтоб Либби заплакал - такого никто не
ожидал.  Слишком  много  лет  он  тут  провел,  был  ветераном,  так   что
разочарование и отчаяние выпорхнули из него давным-давно. Да и не только в
том дело. Жизнь его сильно потрепала, так крепко, что плача у Либби просто
не осталось. Сам он родился в Гарлеме. Белые родители в Гарлеме  -  верный
признак крайней бедности. Либби рос, меняя один убогий  квартал  Нью-Йорка
на другой. Еще мальчишкой он выучился  бить  в  самые  болезненные  места,
когда незнакомец пытался соблазнить или попросту тащил в кусты. О сексе он
узнал в тринадцать лет, не из книжек или разговоров, а  прямо  так  -  под
лестницей в подъезде жилого дома с женщиной тридцати пяти  лет.  Позже  он
попал на корабль, вкалывал палубным матросом, мотался по  самым  отчаянным
рейсам  и  горбом  нажитые  деньги,  по  всей  видимости,  просаживал   на
какую-нибудь дамочку, либо терял в драке. Либби слишком  много  повидал  и
перечувствовал, чтобы плакать.
     Но в ту ночь именно Либби изливал свою душу в плаче, лежа на койке.
     Помнится, я тоже всплакнул - стало жалко Либби.
     А вот Гэйб оказался первым, кто положил ему руку на плечо. В полутьме
палаты мы разглядели, как он присел на край кровати Либби,  как  полуобнял
старика. Потом поднял руку и прошелся по волосам Либби.
     - Что с тобой, Либ?
     Либби же лишь плакал да  плакал.  Во  тьме,  под  мечущимися,  словно
птицы, тенями мы думали, что если он  не  остановится,  то  надорвет  себе
горло до крови.
     Гейб просто сидел и пропускал меж пальцев  седые  волосы,  массировал
старику плечи и что-то приговаривал, утешая его.
     - Гейб, о Боже, Гэйб, - всхлипывал время от времени Либби,  судорожно
хватая ртом воздух.
     - Что с тобой, Либ? Скажи мне.
     - Я умираю, Гэйб. Я! Со мной этого никогда не должно было случиться!
     Я вздрогнул всем телом. Либби уйдет - надолго ли я отстану  от  него?
Да и хочется ли мне отставать? Мы ведь неразлучны. Казалось,  уйди  он,  и
мне тоже следует умереть - пусть пихают нас в  печь  крематория  рядышком,
бок о бок. Господи, не бери к себе Либби одного! Прошу, прошу  Тебя  -  не
бери!
     - Ты здоров, как крыса, и проживешь до ста пятидесяти лет.
     - Нет, не доживу... - Либби задохнулся, пытаясь унять слезы,  но  они
все катились из глаз.
     - Что-то болит?
     - Нет. Пока нет.
     - С чего ж ты тогда вздумал, что умираешь, Либ?
     - Не могу помочиться. Черт побери, Гэйб, я не могу даже...
     И тогда мы разглядели, как Гэйб  поднял  тощее,  морщинистое  тельце,
которое мы звали Либби,  Бертраном  Либберхадом,  и  прижал  его  к  своей
молодой груди. Какое-то время он молчал в  темноте,  потом  спросил:  -  И
давно?
     - Два дня. Боже, я лопну! Старался вовсе не пить, только...
     Гэйб вжимал Либби в себя, будто засохший старец мог перенять силу  от
цветения его молодости. Потом он стал покачивать его, словно мать дитя.  А
Либби плакал - тихо-тихо.
     - У тебя была когда-нибудь девушка, Либ? Не просто  так,  на  раз,  а
особенная, одна-единственная на свете? - спросил вдруг Гэйб.
     Мы увидели, как от молодой груди приподнялась старческая голова -  на
дюйм, не больше.
     - Что?
     - Девушка. Особенная девушка. Такая, чтоб когда идет или говорит,  то
словно запах клубники чувствуешь?
     - А как же, - в голосе Либби теперь слышалось не так уж много слез. -
Конечно, была у меня такая девушка. В Бостоне. Итальянка. Черные волосы  и
глаза, как шлифованный уголь. Хотела за меня выйти, было дело.
     - Любила?
     - Ага! И дурак же я был. Любил ее, да слишком  глуп  был,  чтобы  это
понять.
     - У меня тоже девушка была. Бернадетт.  Звучит  странновато,  но  это
точно ее имя было. А глаза, знаешь, зеленые.
     - Красивая, Гэйб?
     - Еще бы! Будто первый день весны, когда знаешь,  что  стаял  снег  и
малиновка,  может,  скоро  совьет  гнездо  над  твоим  окном.  Вот   какая
красавица!
     - Гэйб, я тебя понимаю.
     - Либ, а ты напивался когда-нибудь так, чтоб к чертям собачьим,  чтоб
в стельку, а?
     - Ну-у! - В голосе Либби снова проступили слезы:  -  Еще  как  и  еще
сколько! Как-то в Нью-Йорке три дня гудели. В облаках, как воздушный змей,
летал, уже и понять не мог, где я и что я.
     - И со мной такое было, - сказал Гэйб. - Тоже в Нью-Йорке. Можно было
брать меня и сажать прямо посреди обезумевшего стада, и вряд ли я оказался
бы сообразительней скотины.
     Мне показалось, что у Либби вырвался смешок. Забавный такой легонький
смешочек, что обещал унять слезы, но еще не возвещал покоя.
     - Либ, ты ж еще и моряк и, наверное, повидал мир?
     - Токио, Лондон, в Австралии две недели...  Я  побывал  в  пятидесяти
шести странах.
     - Я видел куда меньше.
     И тогда из-под мягких крыльев палатной тьмы выпорхнуло, будто мокрота
запузырилась в старом горле:
     - Зато я, Гэйб, сейчас даже помочиться не могу...
     - Ты любил и тебя любили, Либ. Немного сыщется людей,  кто  скажет  о
себе такое. Ты чуть ли не во всех уголках мира побывал и многое повидал. И
напивался ты до радостной одури. Не забывай про все это.
     Тогда-то я и уразумел, что Гэйб вовсе не пытался отвратить старика от
мыслей о смерти. Вместо этого он старался убедить его, что и в смерти есть
достоинство, что  надобно  встретить  последний  час,  высоко  держа  свою
облысевшую голову, зная, что жизнь не была ни пустым бочонком, ни высохшим
руслом реки.
     Либби кое-что из этого тоже понял.
     Он сказал:
     - Гэйб, но я ведь не хочу умирать.
     - А кто когда-нибудь хотел, Либ? Я не хочу, и Сэм тоже.
     - От этого ведь больно!
     - Ты же говорил, что у тебя не болит?
     - Я соврал, Гэйб.
     - Ты здорово старался помочиться?
     - Последний раз, кажется, даже  кровь  немного  выступила.  О,  Гэйб,
кровь! Я старик, я годами здесь гнил заживо и в глаза не видел ни неба, ни
девушек, ни единой газеты, а теперь с конца у меня кровь сочится,  а  пузо
мое вот-вот от напора разнесет в клочья!
     Гэйб вытащил из койки "утку", поставил ее на пол.
     - Попробуй еще разок, Либ.
     - Не хочу. Опять может кровь пойти.
     - Ну, для меня, Либ. Сделай это. Может, получится.
     Гэйб помог старику сесть и дал ему "утку".
     - Попробуй, Либ.
     - О, Матерь Божья, Гэйб, больно!
     - Попробуй. Не спеши. Спокойно.
     Темень нависла ужасающая.
     - Гэйб, я... не могу я! - Либби плакал и задыхался. Мы  слышали,  как
"утка" упала на пол. А Гэйб уже тихо напевал, прижимая старика к себе:
     - Либ, Либ, Либ...
     А Либби только стонал.
     - Все с тобой будет в порядке.
     - Я посплю, ладно? Это будет: вроде ты просто заснул - и все.
     - Точно. Только и всего: просто поспать, просто заснуть.
     Либби вздрогнул, легкие его  -  старые,  шелестящие,  как  бумага,  -
надсадно захрипели.
     - И роботы ночью спят, Гэйб. Только они всегда просыпаются.
     В голосе Гэйба сразу что-то изменилось:
     - Ты это о чем, Либ?
     - Ну, спят. Подзаряжаются, сами себя  к  сети  подключают.  Разве  не
чертовщина, а, Гэйб? Роботы - а тоже спят.
     Гэйб положил старика на койку  и  долго  шарил  по  стене,  отыскивая
ближайшую розетку.
     - Черт возьми, Либби, ты не умрешь! Обещаю  тебе.  Выход  есть.  Если
пережечь предохранители, прихватить всю эту железную публику  подключенной
к обесточенным розеткам... У некоторых из нас сразу перехватило дыхание.
     - Либ, ты слышишь меня? - Гэйб уже сам плакал. - Либ?
     Либби не отвечал и ответить не мог. Он был мертв и лежал  вытянувшись
на сбившейся в ком старой посеревшей простыне, покрывавшей  его  провисший
матрас. Казалось, это только придало Гэйбу решимости.
     - Есть у кого-нибудь кусок железки? Что угодно металлическое?
     Все мы были тут крохоборами. У Кью нашлась вилка,  он  ее  припрятал,
когда ему однажды по ошибке принесли две.  Сам  я  годами  сберегал  кусок
медной проволоки, когда-то она крепила бирку к сетке моей койки. Много лет
назад я обнаружил ее, ползая под койкой и  пытаясь  дознаться,  нельзя  ли
как-то поправить провал в матрасе.
     Гэйба чуть не убило током, и все же ему удалось сжечь предохранители:
весь заряд из сети всосала старая койка, которой никто  не  пользовался  -
никто из живущих, во всяком случае, - койка,  соединенная  проволочкой  со
столовой вилкой, которую он воткнул в розетку. Ночное освещение,  моргнув,
погасло, когда полетели предохранители.
     Дверь мы вышибали общими усилиями. Здоровые упирались в нее  спинами,
а инвалиды их подбадривали.
     Мы и думать не думали о роботах-заменах, что несли  дежурную  службу,
пока основная команда стояла на подзарядке. Где-то в  самой-самой  глубине
сознания, может, мы и предполагали такое. Но перед нами был Либби на койке
и Гэйб, за которым мы шли. И нам уже на все было наплевать.
     Гэйб умер быстро. Во всяком случае, так мне хочется думать. Он рухнул
в пламени, вылетевшем  из  робота-пистолета,  -  обуглившийся,  дымящийся.
Остальные сражались, как сумасшедшие. Мне сломали ногу,  так  что  я  рано
выпал из битвы. А теперь одиннадцать коек пустуют, я лежу на  двенадцатой.
Тьма окружила плотно, говорить не о чем, да и нет никого, кому можно  было
бы хоть что-то сказать.
     Все мои мысли сейчас только  о  том,  о  чем  пишу.  Думаю  о  Гэйбе,
валившем для забавы неуклюжих роботов; думаю о Либби - как Гэйб баюкал его
на койке, словно мать своего младенца. И пишу. Гэйб как-то сказал мне, что
в моем возрасте быстрее всего забывают  то,  что  случилось  совсем-совсем
недавно. Я не смею забыть.


Last-modified: Thu, 05 Nov 1998 04:49:26 GMT
Оцените этот текст: