и (второй
сигнальной системы, по Павлову), Поршнев констатирует, что общее развитие
науки вплотную подошло к решению вопроса о том, чем "труд" животного
отличается от человеческого труда: "Ключевым явлением
человеческого труда выступает подчинение воли работающего как закону
определенной сознательной цели. На языке современной психологии это может
быть экстероинструкцией (командой) или аутоинструкцией (намерением,
замыслом)"
26.
Труд в строгом человеческом смысле предполагает нечто большее, чем
"совместность" действий, он предполагает принуждение одного другим. Что в
ходе развития интериоризуется в "самопринуждение" и т.д. Исходная
биологическая ситуация, обусловившая выдвижение принуждения на передний
план, порождена дивергенцией предкового вида, о чем сказано выше.
Правда, здесь опять начинает "попахивать" марксизмом, эксплуатацией,
прибавочной стоимостью... Подробнее об этом см. ниже в разделе Экономические
науки.
Все дальнейшее развитие речевого общения состояло в освоении все более
сложных инструментов защиты от необходимости автоматически выполнять
"команду", с одной стороны, и инструментов слома такой защиты
27. Об этом
пойдет речь в следующих разделах настоящего обзора.
В лингвистике произошло почти то же, что и в антропологии: Поршнева
практически не вспоминают (за немногими исключениями
28), дальнейшей разработкой
поршневской парадигмы в явном виде никто не занимается, однако в неявном
виде основные выводы Поршнева большинством лингвистов сегодня фактически
признаны.
"В каждый данный момент жизнедеятельности организма, как правило, налицо два центра (две группы, констелляции центров на разных этажах), работающих по противоположным принципам: один - "по Павлову", по принципу безусловных и условных рефлексов, другой - "по Ухтомскому", по принципу доминанты. Один - полюс возбуждения, другой - полюс торможения. Один внешне проявляется в поведении, в каком-либо действии организма, другой внешне не проявляется, скрыт, невидим, так как он угашен притекающими к нему многочисленными бессвязными, или диффузными, возбуждениями. Однако при всем их антагонизме на первом полюсе [...] в подчиненной форме тоже проявляется принцип доминанты, а на втором опять-таки в подчиненной форме проявляется принцип безусловных и условных рефлексов"30. Принцип доминанты реализуется полностью лишь на полюсе торможения, то есть в качестве тормозной доминанты. Но при этом сохраняется возможность инверсии этих центров, возможность "инверсии тормозной доминанты". Все внешние стимулы, попадая в сенсорную сферу животного, дифференцируются на "относящиеся к делу" и "не относящиеся к делу". Первые направляются в "центр Павлова", вторые - в "центр Ухтомского". В соответствии с принципом доминанты этот второй центр быстро "переполняется" и переходит в фазу торможения. Иначе говоря, все, что может помешать нужному действию, собирается в одном месте и решительно тормозится. Тем самым "центр Ухтомского" обеспечивает возможность "центру Павлова" выстраивать сложные цепи рефлекторных связей (первая сигнальная система) для осуществления биологически необходимого животному "дела" без помех:
"Согласно предлагаемому взгляду, всякому возбужденному центру (будем условно для простоты так выражаться), доминантному в данный момент в сфере возбуждения, сопряженно соответствует какой-то другой, в этот же момент пребывающий в состоянии торможения. Иначе говоря, с осуществляющимся в данный момент поведенческим актом соотнесен другой определенный поведенческий акт, который преимущественно и заторможен"31. Именно такие скрытые "поведенческие акты", полезные животному лишь своей "притягательной" для всего ненужного силой, и обнаруживаются физиологом-экспериментатором в так называемой "ультрапарадоксальной" фазе в виде "неадекватного рефлекса": животное вместо того, чтобы пить, вдруг начинает "чесаться" и т.п. Этот "спаренный" механизм "Павлова-Ухтомского" таит в себе целый переворот в животном мире, ибо открывает возможность одному животному вторгаться в "действия" другого. Ведь если удается перевести в активную форму заторможенное действие, то парализованным оказывается сопряженное с ним, биологически полезное в данный момент для животного "действие", ибо уже центр, обеспечивавший последнее "по Павлову", переходит в режим работы "по Ухтомскому". Для того, чтобы на основе такой "инверсии тормозной доминанты" возникла система дистантного взаимодействия, необходимо еще одно звено - имитация, подражание 32: активная сторона взаимодействия осуществляет некое действие, которое, будучи "сымитированным" пассивной стороной, автоматически тормозит действие, осуществляемое последней:
"Соединение этих двух физиологических агентов - тормозной доминанты и имитативности - и дало новое качество, а именно возможность, провоцируя подражание, вызывать к жизни "антидействие" на любое действие, то есть тормозить у другого индивида любое действие без помощи положительного или отрицательного подкрепления и на дистанции"33. Такое дистантное (опосредованное имитативным рефлексом) нейросигнальное воздействие одной особи на другую Поршнев назвал "интердикцией". Вот приведенный Поршневым пример "оборонительной" интердикции в стаде:
"Какой-то главарь, пытающийся дать команду, вдруг принужден прервать ее: члены стада срывают этот акт тем, что в решающий момент дистантно вызывают у него, скажем, почесывание в затылке или зевание, или засыпание, или еще какую-либо реакцию, которую в нем неодолимо провоцирует (как инверсию тормозной доминанты) закон имитации"34. Таким примером Поршнев иллюстрирует необходимые условия появления интердикции. Она появляется именно тогда, когда человеческому предку, обладающему сильно развитым имитативным рефлексом, в силу меняющейся экологической среды все чаще приходилось скапливаться во все более многочисленные и случайные по составу группы, где такой рефлекс не просто становился опасным - его неодолимая сила уже грозила "биологической катастрофой" 35. Интердикция, одолевая неодолимую (ничем иным) силу имитации, как раз и предотвращает эту угрозу. Таким образом имитация играет в становлении интердикции двоякую роль. С одной стороны, развитый имитативный рефлекс предоставляет канал для передачи самого интердиктивного сигнала. С другой, этот же развитый имитативный рефлекс превращает интердиктивное сигнальное воздействие в необходимое условие выживания данного вида. Интердикция - пишет Поршнев - "составляет высшую форму торможения в деятельности центральной нервной системы позвоночных" 36. Анализ имеющихся данных об экологических нишах, в которых на разных этапах приходилось "бороться за существование" предку человека, об эволюции его головного мозга, о беспрецедентно тесных отношениях с огромным числом других животных приводит Поршнева к двоякому выводу 37:
"Пожалуй, самая первичная из них в восходящем ряду - уклониться от слышания и видения того или тех, кто формирует суггестию в межиндивидуальном общении"41. Лет десять назад один пожилой ленинградский физиолог в частной беседе объяснил сложившуюся ситуацию следующим образом: современными физиологами признается только то, что является результатом использования микроскопа, скальпеля, химического анализа и т.п. Все остальное - "философия". Тем не менее, рискну высказать уверенность, что потребность физиологов в "философии" в духе Павлова, Ухтомского и Поршнева исчезла не навсегда. Она еще вернется. [Опущены следующие главы, в которых, в основном, приводится изложение соответствующих тем из книги Поршнева "О начале человеческой истории":
"Все запреты, царящие в мире людей, сопряжены хоть с каким-нибудь, хоть с малейшим или редчайшим исключением. Человек не должен убивать человека, "кроме как врага на войне". Отношения полов запрещены, "кроме как в браке", и т.п. Пользование чужим имуществом запрещено, "кроме как при дарении, угощении, сделке" и т.п. Совокупность таких примеров охватывает буквально всю человеческую культуру. Складывается впечатление", - осторожно продолжает Поршнев, - "что чем глубже в первобытность, тем однозначнее и выпуклее эти редчайшие разрешения, с помощью которых психологически конструируется само запрещение. Нечто является "табу", "грехом" именно потому, что оно разрешено при некоторых строго определенных условиях. Это - запрещение через исключение. По-видимому, при этом в обозримой истории культуры представления о "табу", "грехе", "неприкосновенном", "сакральном"" и т.п. мало-помалу утрачивают свою генерализованность в противоположность чему-то, что можно и должно. Происходит расщепление на много конкретных "нельзя". Достаточно наглядно это видно в том, как в христианстве или в исламе усложняется классификация "грехов" не только по содержанию, но и по степени важности"42. Какова же природа такого специфического "конструирования" запрета? Отвечая на этот вопрос, Поршнев ссылается среди прочего и на "философию имени", разработанную Лосевым:
"Расчленяя в слове как бы ряд логических слоев или оболочек, Лосев особое внимание уделил тому содержанию слова, которое он назвал "меоном": в слове невидимо негативно подразумевается все то, что не входит в его собственное значение. Это как бы окружающая его гигантская сфера всех отрицаемых им иных слов, иных имен, иных смыслов. Если перевести эту абстракцию на язык опыта, можно сказать, что слово, в самом деле, выступает как сигнал торможения всех других действий и представлений кроме одного-единственного"43. Происхождение специфической формулы культурных запретов - запретов через исключение - лежит в физиологической природе суггестии. Резюмируя долгий эволюционный путь от интердикции к суггестии, Поршнев пишет:
"Но, в конце концов, возникают, с одной стороны, такие сигналы, которые являются стоп-сигналом по отношению не к какому-либо определенному действию, а к любому протекающему в данный момент (интердикция44); с другой стороны, развиваются способы торможения не данной деятельности, а деятельности вообще; последнее достижимо лишь посредством резервирования какого-то узкого единственного канала, по которому деятельность может и должна прорваться. Последнее уже есть суггестия" 45. Возникнув в качестве инструмента торможения всего, кроме чего-то одного, суггестия породила два различных социальных феномена: слово человеческой речи, в которой доминирующим стало "можно только это", то есть "должно", и культурную норму, в которой, наоборот, доминирующим стало "нельзя все остальное".
"По-видимому, древнейшим оформлением этого запрета явилось запрещение съедать человека, умершего не той или иной естественной смертью, а убитого человеческой рукой. Труп человека, убитого человеком, неприкасаем. Его нельзя съесть, как это, по-видимому, было естественно среди наших далеких предков в отношении остальных умерших. К такому выводу приводит анализ палеолитических погребений"46.
"С покойника неприкасаемость распространялась и на живого человека. Он, по-видимому, считался неприкасаемым, если, например, был обмазан красной охрой, находился в шалаше, имел на теле подвески. На определенном этапе право убивать человека ограничивается применением только дистантного, но не контактного оружия; вместе с этим появляются войны, которые в первобытном обществе велись по очень строгим правилам. Однако человек, убитый по правилам, уже мог быть съеден"47. Таким образом, Поршнев намечает процесс постепенного преодоления "свойства" человека убивать себе подобных. В другом месте он так говорит о процессе монополизации государством права убивать (об этом пойдет речь в разделе Политические науки):
"Тут речь не об оценке - хорошо это или плохо. Ведь можно посмотреть на процесс этой монополизации как на путь преодоления человечеством указанного "свойства": как на запрещение убивать друг друга, осуществляемое "посредством исключения" - для тех узких ситуаций, когда это можно и должно (таков механизм осуществления многих запретов в истории культуры, в психике человека)"48. Ко второй группе запретов Поршнев относит "запреты брать и трогать те или иные предметы, производить с ними те или иные действия. Эта группа запретов особенно тесно связана с формированием общественного отношения собственности" 49, о чем речь будет в следующем разделе. Наконец, к третьей группе запретов Поршнев относит половые запреты, в частности, наиболее древние из них - запрет полового общения матерей и сыновей, затем братьев и сестер. Подводя итоги своему анализу образа жизни древнейших людей, Поршнев пишет:
"На заре становления общества [...] эти запреты означали преимущественные права пришельцев-мужчин. Но сложившийся таким образом конфликт между ними и младшими выросшими на месте мужчинами разрешился в форме, во-первых, обособления младших в особую общественную группу, отделенную от старших сложным барьером, во-вторых, возникновения экзогамии - одного из важнейших институтов становящегося человеческого общества"50. Как уже говорилось выше, система "тасующегося стада" предполагает непрерывное обновление его состава, в ходе которого время от времени появляются новые пришельцы-самцы, примыкающие к этому "стаду", а через некоторое время вновь покидающие его. 2. Религия Из результатов исследований Поршнева, затрагивающих такой феномен культуры, как религия, кратко остановлюсь лишь на двух.
"Согласно этому ходячему представлению, хозяйственная психология всякого человека может быть сведена к постулату стремления к максимально возможному присвоению. Нижним пределом отчуждения (благ или труда), психологически в этом случае приемлемым, является отчуждение за равноценную компенсацию. [...] Действительно, поведение, обратное указанному постулату, при капитализме не может быть ничем иным, как привеском. Но даже при феодализме, как видно из источников, хозяйственная психология содержала гораздо больше этого обратного начала: значительное число средневековых юридических и законодательных актов запрещает или ограничивает безвозмездное дарение, подношение, пожертвование недвижимого и движимого имущества. Чем дальше в глубь веков и тысячелетий, тем выпуклее этот импульс"52. В первобытной экономической культуре Поршнев констатирует абсолютное доминирование именно "этого импульса":
"Взаимное отчуждение добываемых из природной среды жизненных благ было императивом жизни первобытных людей, который нам даже трудно вообразить, ибо он не соответствует ни нормам поведения животных, ни господствующим в новой и новейшей истории принципам материальной заинтересованности индивида, принципам присвоения. "Отдать" было нормой отношений."53 "То были антибиологические отношения и нормы - отдавать, расточать блага, которые инстинкты и первосигнальные раздражители требовали бы потребить самому, максимум - отдать своим детенышам либо самкам" 54. Фактически Поршнев намечает контуры науки о первобытной экономике. Однако в силу того, что сохранившиеся в наше время следы первобытной экономической культуры относятся скорее к культуре как таковой, данная тема отнесена к разделу "культурология":
"Норма экономического поведения каждого индивида [...] состояла как раз во всемерном "расточении" плодов труда: коллективизм первобытной экономики состоял не в расстановке охотников при облаве, не в правилах раздела охотничьей добычи и т.п., а в максимальном угощении и одарении каждым другого. [...] Дарение, угощение, отдавание - основная форма движения продукта в архаических обществах"55. Напротив, развитие человеческого общества состояло в создании все более усложняющейся системы ограничений для этой "формы движения продукта", в "отрицании" указанного исходного пункта:
"На заре истории лишь препоны родового, племенного и этнокультурного характера останавливали в локальных рамках "расточительство" и тем самым не допускали разорения данной первобытной общины или группы людей. Это значит, что раздробленность первобытного человечества на огромное число общностей или общин (причем разного уровня и пересекающихся), стоящих друг к другу так или иначе в оппозиции "мы - они", было объективной хозяйственной необходимостью"56. Как наглядно видно из приведенного отрывка, поршневский анализ постоянно обращен к проблемам, лежащим на стыке, на пересечении различных наук, в данном случае, как минимум, четырех - истории, экономики, социальной психологии и культурологии. Ниже, в разделе Экономическая наука, будет показано, что, по Поршневу, создание описанной системы первобытных ограничений взаимного "расточительства" означает и формирование первобытных отношений собственности. Восприятие творческого наследия Поршнева в культурологии - весьма необычное явление. С одной стороны, так случилось, что культурология сегодня все больше начинает претендовать на роль той самой "синтетической науки об общественном человеке или человеческом обществе", о строительстве которой мечтал Поршнев. И популярность его имени среди культурологов едва ли не самая высокая в науках вообще. Во всяком случае, в России. С другой стороны, современная культурология абсолютно не соответствует поршневским критериям "синтетической науки об общественном человеке или человеческом обществе". Элементы генетического анализа феноменов культуры, наиболее важные для Поршнева, здесь крайне редки. Поэтому неудивительно, что в отличие от имени Поршнева его действительные взгляды в культурологии совершенно непопулярны. В рамках этой науки не только не разрабатывается поршневское творческое наследие, не проводятся исследования на базе его научной парадигмы, но эти последние там, строго говоря, даже не слишком хорошо известны.
"На столе ученого лежит огромная стопка сообщений людей о неведомом ему явлении. [...] Эта стопка сообщений доказывает хотя бы один факт, а именно, что такая стопка сообщений существует, и мы не поступим глупо, если подвергнем данный факт исследованию. Ведь может быть, этот первый наблюдаемый факт поможет хотя бы угадать причину недостатка других фактов, а тем самым найти дорогу к ним"58. Самое опасное для ученого, по мнению Поршнева, сразу взяться за отбраковку: наименее достоверные - выбросить, оставив для анализа лишь минимум наиболее достоверных:
"Исходным пунктом должно быть недоверие ко всей стопке сообщений целиком, без малейших льгот и уступок. Только так вправе начать свое рассуждение ученый: может быть, все, сообщенное нам разными лицами о реликтовом гоминоиде, не соответствует истине. Только при таком допущении ученый сможет объективно рассмотреть неоспоримый факт - стопку сообщений. Раз все в ней неверно, как объяснить ее появление? Что она такое и как возникла?"59. Очевидно, что сказанное применимо не только к фактам о реликтовом гоминоиде. Подойдем к проблеме с другой стороны. Для любого "обществоведа", а тем более для такого "универсалиста", как Поршнев, имеет ключевое значение одно фундаментальное отличие общественных наук от естественных. Если физик или химик не может объяснить, почему его гениальное открытие обществом отторгается, то факт такого непонимания не ставит под сомнение его профессиональную компетенцию. Если обществовед не понимает - значит он плохой обществовед, ибо вопрос о механизмах восприимчивости общества (населения, научной и политической элиты и т.п.) к различным новациям прямо входит в предмет его науки. Понимал ли Поршнев проблему "внедрения"? Безусловно. Ведь именно он и никто другой исследовал механизмы защиты от суггестии (контрсуггестия) и способы слома такой защиты (контрконтрсуггестия). Он как высококлассный профессионал не мог не видеть, какие формы контрсуггестии применяются для защиты от его аргументов, но не нашел подходящих форм контрконтрсуггестии. Ситуация - в чем-то схожая с З. Фрейдом, который в каждом возражении против результатов своих исследований обнаруживал один из исследованных им "комплексов". Точно так же и Поршнев отчетливо видел в реакции на изложение результатов своих исследований проанализированные им самим способы защиты от воздействия словом. Почему же он не нашел подходящих форм контрконтрсуггестии? Разумеется, человек не всесилен, и даже в самом интеллектуально развитом сообществе никогда не отключается абсолютно возможность рецидивов наиболее примитивных форм контрсуггестии, которые оказываются особо эффективными против тех, кто не может позволить себе опуститься на тот же уровень. Однако представляется, что дело не только в этом, и даже главным образом - не в этом. Выскажу гипотезу, что именно в оценке подходящих форм контрконтрсуггестии Поршнев серьезно ошибся. Поршнев, безусловно, страдал, так сказать, профессиональной болезнью всякого "диахронического универсалиста" - очевидной для большинства современников переоценкой уровня прогрессивности той ступени развития, в которой он сам жил. Именно в этом справедливо обвиняли Гегеля. Можно с уверенностью предположить, что Поршнев догадывался об угрозе, которую таит эта болезнь и для него лично. Приведу очень характерное его рассуждение о Гегеле:
"Мы нигде не находим у Гегеля прямого утверждения, что прусская монархия в ее реальном состоянии того времени уже является достигнутым идеалом [...]. Субъективно Гегель рисовал, скорее, утопию дальнейшей эволюции прусского государства, предъявляя ему свои требования и векселя, хотя и сопровождаемые бесчисленными восхвалениями и церемонными поклонами"60. То же самое можно сказать и о самом Поршневе. Он и рисовал "утопию дальнейшего развития" СССР (и "социалистического лагеря" в целом), и "предъявлял ему свои требования и векселя", не избегая ни "восхвалений", ни "церемонных поклонов". Однако, даже учтя все это (воспроизведем поршневскую логику анализа "основной социологической проблемы"), придется констатировать: остается слишком многое, что он писал об окружающей социалистической действительности безусловно искренне, но являющееся по силе анализа несопоставимо более мел