ется ангельский лик. - Давайте их убьем, - вдруг говорим "мы на шкафу", указывая на себя настоящих. "Они на шкафу" смотрят на нас своими пристальными, сумасшедшими глазами; и мы впиваемся так друг в друга, покачиваемся и сидя чуть приплясываем вместе со всем нашим выкинутым миром. Кажется, все безумие голого существования смотрит на самое себя и, сплетясь с самим собой, порывается разгадать тайну. Да, да, мы хотим броситься друг другу в объятия. "Они на шкафу" даже напряглись, словно готовясь к прыжку. Хотим броситься, но не можем... Может быть, они, там, опять уговариваются убить нас. В это время с мертвой птицы встает бледная, изможденная Лада. Она - одна, не отделенная. В ее руке - бокал вина. Она медленно обходит каждого из нас, настоящего, целуя в губы. И "те на шкафу", точно завороженные ее неземной нежностью, начинают белеть, исчезать и со свистом входить в нас настоящих. К нам понемногу возвращается сознание; но это далеко не все; мы сидим полуоглушенные; а там на шкафу видны еще бледные контуры нас самих. Мариус. На этот раз было слишком ужасно... Почему ты не поцеловала нас раньше? Лада. Какой был смысл?.. Я сама чуть не погибла, отделившись. Мне нужны были силы и время, чтобы собрать в единый порыв, в единые три поцелуя, всю свою нежность... потому что только такой сверхчеловеческой, потусторонней нежностью, которая граничит с безумием, можно было смирить их... или, вернее, те мрачные силы, марионетками которых были те, на шкафу... Я (потрясенный). О, это не был поцелуй женщины! Лада (смеется). Поцелуй только женский может воскресать лишь... Существо Й 8 (бормочет). О, наша колдунья... Гав, гав... Мариус. А те призраки все еще сидят на шкафу. Лада. О, не будем обращать на них внимания; они такие бледные; и скоро исчезнут; правда, один чего-то урчит. Я. Ха-ха... А предметы опять начинают подмигивать и перевоплощаться. Значит, дело идет к затишью. Мы все понемногу успокаиваемся. Только наши призраки на шкафу начинают млеть и, извиваясь, целовать стенки, как будто они лезут на них. Где-то за окном, увитым змеями, появляются безразличные, говорящие сами с собой фигурки людей. Предметы меняются нежно, осторожно. Ладочка странно корректирует их изменения движениями рук. Но во всем чувствуется болезненность, как после тяжелого приступа. Даже какая-то постоянная, вечная болезненность. И все-таки что-то начинается, вздрагивает, происходит. Словно непрерывно Кто-то Большой и Невидимый варит свое вечное, мировое месиво. Пространство вдруг наполняется нашим растекшимся, унылым и безразличным полем сознания. И мы точно бродим в своем, ставшем индифферентным и огромным, разуме. И только внутри нас его самые родные, последние остатки борются с неизвестным. Иногда с визгом проносятся какие-то сгустки наших прежних мыслей; затем юркие, слабоумные, оторвавшиеся и теперь странно существующие сами по себе наши похоти и ассоциации. - Они дерутся, - обиженно сказал Мариус. - А нам на все плевать, - махнуло "рукой" существо Й 8. И действительно, это не было так катастрофически ужасно, потому что рядом жила Лада. Может быть, она была для нас отделившаяся нежность Творца... И мы, ни на что не обращая внимания, говорили только о ней, думали только о ней, и она присутствовала в нас даже тогда, когда наши мысли были заняты другим. Сумеречность и высшая внереальность наших отношений усиливалась еще тем, что у нас, точно мы были не от мира сего, полностью отсутствовала ревность. Но главное - везде, во всех уголках нашей души, была разлита атмосфера нездешней, немного даже истерической нежности; это был то тихий, тайный, то надрывный, поющий поток Нежности, который ни разу, ни на одну секунду не прерывался ни грубым словом, ни холодом рассудка, ни жестом, ни невниманием. И именно эта страшная непрерывность, точно указывающая, что нет сил выше этой нежности, создавала такой торжествующий, вечный, замкнутый в себе духовный сад. Это было состояние какой-то бредовой влюбленности. Лада. Ну что же, друзья, еще далеко не все кончено; и, смотрите, наше прошлое растеклось по всему пространству; оно грозит, оно есть. Мариус. Ну и пусть. В конце концов мы тоже прошлое. Я. Ладочка, тебе удобно? что за черт притаился там у тебя под боком? Лада. Да он полумертвый. Существо Й 8. Болит голова. О, это состояние бредовой влюбленности воздвигало реальную, хотя и до боли в сердце хрупкую стену между нами и полной катастрофой. Каждый словно прятался в душе Лады, прикасался к ней, спасаясь от судорог распада. В то же время каждый из нас хотел умереть в ней, видеть себя в ней мертвым, видеть в ее теле свой синий, поющий неслышные песни труп... Вся наша душа горела и оживала - когда мы касались Ладиных рук, мыслей, улыбки. А она называла нас "недобогами" и, ничего не делая, спасала нас. В конце концов мы, пьяные от наших оторвавшихся мыслей, от этого визга, от то и дело появляющихся дурных, но не имеющих ни к кому отношения призраков, часто думали: какую связь имеет этот распад с нашей потусторонней влюбленностью? Этот бредовый дуализм совершенно расшатывал нас. - Смотрите, смотрите, - вскрикнула Лада. - Я погрозила им, и они скрылись... Ваши двойники на шкафу... Только от призрака Мариуса осталась одна рука, которая машет нам из пустоты... Прощайте, прощайте, невидимые!! Я. О, какой высокий... Вот этот в углу... Мариус, подойди сюда... Ты знаешь, около него невозможно жить. Становишься истуканом, играющим сам с собой в прятки. Лада. А есть кому скрываться? Существо Й 8. Мы и так скрыты. Мариус. Скоро будет другая жуть. Когда наступала эта другая жуть, я часто думал: было ли распадом то, что происходило с нами?? Может быть, мы просто были платформой для чудовищной пробежки других сил?? На этот раз она была последняя. Ладочка всегда начинала светиться, когда чувствовалось приближение. Она становилась как сомнамбула, ходила среди нас как в слепоте и, улыбаясь, спрашивала: "Это Дориос, это ты, Мариус, это ты, существо Й 8". Точно она всеми силами старалась что-то сохранить в себе... для нас... Ее лицо блуждало и улыбалось неизвестно кому. Иногда только мы присаживались, чтобы выпить вина. Скоро стало совсем непонятно: то ли мы были пылинками, то ли мы были богами? Мигом все внешне бредовое: меняющиеся предметы и тот высокий - убралось, точно скатавшись, и спряталось неизвестно куда... Может быть, в нас... И вот тогда-то существо Й 8 залаяло. Нет, мы не могли ему помочь! "Это" - внутри - распирало нас так, что мы были сами по себе. Только наша прежняя влюбленность связывала нас с бытием. Я не помню, сколько раз поцеловала меня Лада. И вечная потусторонность этих поцелуев, в которых не было даже намека на удовлетворение, возносила меня над разрушающимся земным сознанием. Но куда? Можно ли связать нежность с метафизикой? Для нас это был праздный вопрос. Ибо только светящаяся нежность, исходящая от Лады, указывала нам выход из этого мира... А нас разрушало и разрушало. Я не только чувствовал, что вот-вот лопнут сосуды в моем мозгу, - но и странные, чудовищно-игривые силы выталкивали меня из себя... Другие, внешние силы словно белым саваном накрывали мое сознание, и оно барахталось в невидимом, как мышь в руках Бога. Иногда само мое сознание становилось грозным и раздутым и точно ожидало конца самого себя, распуская вокруг последние флюиды. То какие-то совсем враждебные Власти поднимались со дна моей души и, как подъятая кровь в сосудах, бились о стенки моего "я", пытаясь разорвать его в клочья. Иногда - прямо во мне, а не в углу, как было раньше - возникал этот высокий, и его тень поглощала мое бытие... Но эта бредовая влюбленность! Она жила, она существовала... Как в тумане Ладочка проплывала мимо нас... И хотя внутри нас самих бушевали таинственные, точно спущенные больным богом силы - ее улыбка опять зачаровывала нас, и весь этот жуткий мир окутывался призрачной, но спасительной пеленой. Странная метафизичность этой нежности поднимала наше сознание над бушующим морем непонятного... Ее нежность точно говорила: я тоже непонятна, но моя непонятность обращает смерть в торжество. А чем была та, другая непонятность? Увы, она была нашей гибелью. Я взглянул на Мариуса: он почернел и существовал только как равновесие выталкивающих его сил. Внезапно стало темно, и все ужасающе притихло. Наш мир вдруг принял вид пыльной, старомодной комнаты, но в которой по углам, как холодные лампы, стояли застывающие, бывшие призраки. Несмотря на странно-обычную обстановку, нас поглощало ощущение исхода, точно бредовое для завершенности сгустилось в обычное и готовилось к последнему прыжку. Вдруг раздался сломленный голос Лады: - Все кончено, друзья... Волею судеб у меня иссякли силы... Вы никогда не спасетесь... А я исчезну... Потому что так свершилось... Я буду, может быть, солнцем, может быть, травою, может быть, даже женщиной, но никогда не буду Ладой, вашей Ладой... Да, у нежности тоже иссякают силы... Этого знака, этого символа мало; чтобы победить такое... Нежность несоединима с познанием, но ведь и познание без нежности мертво... Мы в круге... Нежность несоединима ни с чем, и в этом ее гибель... Она нужнее всего, но она неуловима... Прощайте, я, Лада, гибну... Если вы когда-нибудь и увидите меня, даже перед самым концом, - это уже буду не я. И она исчезла. Мы остались недвижно лежать и грезить в темноте, покрытые с головой тяжелым, пропитанным трупными выделениями сукном, которым накрывают мертвых. Только вместо существа Й 8 в кресле лежал съежившийся портфель; в нем были оборванные листки: записки сумасшедшего. Живое кладбище Интеллигент Боря Кукушкин попал в беду. Да и времена были залихватские: криминального капитализма. Боря, чтоб сразу обогатиться, продал почти все свое имущество и квартиру (еще хорошо, что он развелся с женой и жил один). Полученные деньги вложил в банк. Но спустя год исчез и банк, и деньги, в общем, все прогорело. Кукушкин, правда, считая себя довольно практичным, не все деньги вложил: на маленькую их часть купил развалюху на отшибе деревни, километрах в сорока от Москвы. Удобств в домишке не было, а сама развалюха эта стояла на кладбище. Точнее, формально кладбища уже не существовало, но на участке Кукушкина сохранились весьма зримые и даже увесистые остатки его. Поэтому и продавали задешево, на что Кукушкин по своей практичности, не задумываясь, клюнул, не фиксируя особенно внимания на остатках развороченных старых могил. - Я человек западной ориентации, - говорил он в пивной за грязной кружкой пива. - На меня эти могилы не действуют. Кукушкину, однако, пришлось с самого начала тяжело. Но тяжело по-особому; хотя железнодорожная станция была рядом, добираться на работу в Москву становилось все мрачней и мрачней. Когда же стало ясно, что все деньги прогорели, Кукушкин совсем ошалел. - Боря, - уговаривали его на работе в бюро. - Ты не один такой. Будущее - за нами. Держись. - И не запей, - вмешалась вдруг пожилая толстушка, у которой таким же путем исчезли деньги. Она после этого действительно иногда пила, прямо во время работы или по ночам. Кукушкин, однако, держался. С голодухи не помирал, как-то научился выходить из нее, становясь сытым. Подрабатывал. Курил. Деловитость не пропадала, и это немного отстраняло тоску. А потом началось совсем нехорошее. Кукушкин почувствовал, что могилы стали шевелиться. Особенно сильного шевеления не было, но все-таки. Нервы-то не железные. Кукушкин упрямо успокаивал себя, что в его могилах завелись зверьки. Вдруг по ночам стало светлеть. Светлело обычно из какой-нибудь одной могилы. Тут уж Кукушкин совсем потерял равновесие. - Я вам не юродивый какой-нибудь! - кричал он у себя в избушке в пустоту. - Я Вольтера и Поппера по ночам каждый день читаю. И не допущу, чтоб в моих могилах свистели, пищали или шевелились. Не допущу! Хотел было вызвать милицию, но в милиции во все потеряли веру. Кукушкин стал нервным, озабоченным и опаздывал на работу. Теперь по ночам с некоторым даже озлоблением перечитывал он Вольтера и Поппера и матерился. - Поппер, - кричал он на работе, - считает, что у человека существует одна только физиология, а все остальное, Платон, например, одни фантазии. Но на меня-то с могилы не фантазии прут, а нечисть. Не могу, не могу! Его характер стал изменяться. Раньше, по слабости, он любил бить женщин (любовниц, конечно), но теперь от этого отказался. Между тем "феномены!" вдруг стали утихать, и Кукушкин отбросил мысль, чтоб пригласить парапсихолога. Но внутри чувствовал, что это может быть затишье перед бурей, и поэтому стал не в меру пугливым. Вздрагивал на тишину. Недели через две после затишья встал рано утром в избе попить кока-колы и через окно увидел, что из могилы напротив ему подмигивает какая-то рожа, похожая на мертвую. Кукушкин и не знал, что подумать. Взял и лег спать, поспал и уже часов в двенадцать дня отважился пойти посидеть на краю этой с позволения сказать могилы и посмотреть более внимательно, что в ней. Все-таки теперь не то время, говорил про себя Кукушкин, и он собственник всего, что тут есть, включая трупы. Надо сказать, Боря в целях выживания не постеснялся разрыть и посадить картошку среди костей давно умерших разумных существ (то есть людей). Картошка в некоторых местах бодро цвела, разрастаясь, но там и сям попадались черепа, а порой и совсем неприличные предметы. Кукушкин, решив клин выбивать клином, присел у могилы, из которой подмигивало. Заглянул внутрь и сам подмигнул. Внутри ничего особенного не было. Кукушкин вздохнул. - Светлячок небось какой-нибудь ночью сегодня был, - забормотал он. - Ну да ладно, я не суеверный. Пускай подмигивают. Если им, покойникам, от этого легче. Мне-то что, я человек интеллигентный, западной ориентации, мне ли верить в потустороннее. Обошел свои владения. Сгоряча раскопал одну могилку. Там было много костей, видимо, хоронили сообща. Это почему-то вывело Кукушкина из себя... На следующий день на работе он стал плакать. Хотели вызывать "скорую". - Не надо! - вскрикнул Боря. - Справлюсь. - А что с вами? - осторожно спросила его пожилая толстуха. - Себя жалко, - ответил Кукушкин. - Ну тогда понятно, - кивнула голова толстухи. - Плачьте себе. И действительно, окинув взором на следующее утро свой участок с разбросанными по нему черепами и костями, Кукушкин полностью вошел в жалость к себе. - Не могу я, череп, не могу, - с горечью говорил он в почти пустую могилу, где не видно было ни гроба, ни костей, а один череп. - Уволь меня, но не могу, хватит уже. Ты вот помер, а я жить хочу, хочу жить. Знаешь, в брюшке бывает так тепло, особенно если выпьешь чего-нибудь горяченького, вина с чаем, например. Ой, как хорошо! Ой, как хорошо! Через неделю, когда ночью опять начало что-то свистеть и светлеть, он пришел к своему черепу, бледный, изможденный. - Работу брошу, наверное, - сказал он черепу. - Ни к чему это. Теперь я понял: не жить я хочу, не жить, а быть. Неужели я стану такой же, как ты? Куда же я денусь? - Не хнычь, мурло, - раздался вдруг сзади явственный человеческий голос. Кукушкину с перепугу показалось, что эти грубые позорные слова произнес череп, и он чуть не упал в обморок. Но, придя в себя, оглянулся. Из могилы сзади него поднималась угрюмая человеческая фигура в лохмотьях. Фигура неуверенно пошла навстречу Кукушкину, подавая ему руку. - Давай дружить, - произнесла фигура. - Меня зовут Киса. Я бродяга, люмпен, живу по кладбищам, по склепам, где придется. Квартиру пропил года два назад. При слове "квартира" Кукушкин окончательно пришел в себя. Хотел даже сказать "шляются тут всякие", но дружелюбный вид незнакомца настроил и его на миролюбивый лад. - Садитесь, - пригласил он Кису. - Куда садиться-то? - буркнул тот. - Да вот на край могилы. Там один череп. - Да это разве могила? Гроба нет. Вы сами, хозяин, и разрыли, а мало ли черепов в земле. Могилы такие не бывают, я знаю. Киса, грузный, пятидесяти лет мужчина, мутным взглядом оглядел Кукушкина. - Интеллигент? - спросил он. - Западной ориентации, - гордо ответил Кукушкин. - Значит, идиот, - заключил Киса. - Поди, ни жизни ни смерти не знаешь? - Только из кино, - ответил Кукушкин. - То-то и оно, - пробурчал незнакомец. Через час они уже стали друзьями и сидели на краю настоящей могилы, болтая ногами и попивая пивко. Могилу эту раскопал Кукушкин еще давно, думая там сделать погреб, но оставил эту мысль, наткнувшись на гроб. - Я одного не пойму, - раскрасневшись, говорил Кукушкин Кисе, - отчего в жизни одновременно так хорошо и так плохо? Мне вот сейчас хорошо, а знаешь, как я свой живот жалею? В нем ведь разум есть. - И он погладил располневшее брюшко. - Ему ведь, нежному, в могиле лежать. А я, где я буду? Не хочу, не хочу, не хочу! - Истеричка ты, Кукушкин, хоть и друг мне, - сурово отвечал Киса. - Держи мысли в строгости, и тогда ничего бояться не будешь. - Я хочу только жить, пусть и смотреть в одну точку, хоть сто, хоть двести лет, лишь бы жить!.. - Боря, успокой душу, - ответил Киса, - не суетись. Все будет. Но, наверное, только после смерти. - Много ты горя повидал? - спросил Кукушкин. - Что видел, то с глаз долой. Одну только историю не забуду. - Какую? - О девочке, которую мертвецы съели. - Как так? - Внутри нее был мертвец, он ее и сожрал. С этих пор пошла крепкая дружба. Киса почему-то придавал бодрость Кукушкину. Он каким-то образом вселял в Кукушкина мысль, что можно неплохо жить и в аду, а уж тем более без денег, среди каких-то могил и костей. Боря даже повеселел и порой говорил Кисе, выпивая с ним на участке: - Продам этот свой домик и заживу барином, как ты: где хочу, там и буду спать. Он и не заметил, что радикально изменился, хотя, может быть, внутри и всегда был таким чумовым. Но временами наплывал на него и прежний рационализм, только редко, а главным образом вспыхивало упорное, почти похабное, желание жить. Порой прогуливается Боря Кукушкин по своему кладбищу, и вдруг пробуждается в нем какое-нибудь сильное сексуальное желание, а глянет: кругом одни кости, пусть даже и бабьи. Он один раз даже понюхал такую кость и решил почему-то, что девка была молодая, когда померла. - Хотя сейчас ей лет двести, - задумчиво произнес он. Но часто желание жить принимало другие, более глубинные, серьезно-кошмарные формы. Каждое движение собственного тела вызывало суеверный ужас. Киса поучал его за пивом у края могил: - Ты, Боря, до сих пор не понимал, что мы в чуде живем. Пусть и в кошмарном, признаю. То, что мы по привычке принимаем за обыденность, ну там еда, движения, мысль, живот, алкоголь, баба, на самом деле есть форма скрытого кошмара и чуда. Просто все это повторяется, и мы это принимаем за обычное. А вот когда помрем или какой-нибудь там конец света случится, тогда завеса спадет и некоторые поймут. Да и так никакой обыденной жизни на самом деле нет. - Мудрено, мудрено говоришь, Киса, но верно, - отвечал Кукушкин и качал головой. - По крайней мере для нас, русских. Сам он после всех событий уже перестал считать себя западно ориентированным интеллигентом. По ночам он теперь нередко просыпался, вставал и выл, глядя то в пустоту, то на луну. Выл, кстати, чаще всего не от страха потерять жизнь, а, наоборот, от бездонного счастья бытия. Киса ворчал: Кукушкин своим счастливым воем не давал ему спать, а спать Киса предпочитал не в развалюхе друга, а в могиле. Этим воем Кукушкин хотел зафиксировать и выразить мгновения бытия и наплыв глубокого счастья - оттого, что он просто есть! Но потом это у Кукушкина стало проходить. Его охватывали прежние сомнения. Он хныкал, пугался заболеть гриппом или каким-нибудь смертельным параличом, потому что бытия у него не будет или будет в самой неприемлемой и неприличной форме. После таких мыслей Кукушкин устраивал настоящий запой на своем кладбище. Созывал и собутыльников Кисы: угрюмых, бездомных ребят с окраины. Кукушкин тогда забывал даже Кису и становился заводилой: пел, хохотал, порой визжал и даже плясал на краю взрытых могил, внушая ужас бездомным ребятам. Одним словом, он совсем распустился и в такие часы не боялся даже "феноменов". Между тем "феномены" не прекращались, хотя немного стушевались, словно их источники были смущены таким Кукушкиным надругательством. Но у Бори все менялось в душе, особой стабильностью ведь он никогда не отличался. Однажды, спустя несколько дней после запоя, он встал рано утром, уже давно пришедший в себя, но бледный и серьезный, и, как назло, увидел поток хилого света из могилы, на него дохнуло призраком, холодным, но внимательно изучающим его своим нечеловеческим взглядом. Именно этот случай добил и оледенил душу Кукушкина: он разом сник, подумав, что за ним наблюдают и про него все знают холодные существа с того света. Стало не до пляски. Через недельки три, вечером, они встретились с Кисой, трезвым совершенно. Присели на скамеечку в зеленом саду. Ведь стояло лето. - Киса, я совсем убит, - сказал Кукушкин. - Неужели ты, хотя и не просыхал в могилах по разным кладбищам, не заметил все-таки, что там происходит порой всякая гнусность? - Ну и что? Бывает. Это известно: пошаливают. Ты думаешь, ты один живой? Трупы тоже живые, только по-своему, у них, может быть, и особая душа есть, душа праха. Трупы живут до поры до времени, пока не разложатся совсем. Но это ведь не душа самого человека. - А как же мои могилы? Там ведь уже давно все разложились? - А вот это странно, Боря, - задумчиво произнес Киса. - Чего волноваться-то, если уж от тела ничего не осталось? Думаю, может, дело-то не в могилах, а просто место у тебя на участке нехорошее... - Продам и пропью, - ответил Кукушкин. - Место и впрямь нехорошее. Знаешь, у меня последнее время ощущение, что мне в душу смотрят... ...Прошло время, не стало ни Кукушкина, ни кукушек, ни людей, ни нечистой силы, ни, что главное, этого мира - все исчезло, провалилось в Бездну, стерлось, осталась одна Всепоглощающая Вечность и ничего, кроме нее. Все миры, все временное исчезло. Удалось ли Кисе, Кукушкину, точнее, тем, кто ими был, преобразиться за то огромное время, до Провала, которое было им отпущено, и войти в эту Всепоглощающую Вечность, стать ее "частицей", а может быть, и "целым" - это уже другой вопрос. То же самое можно сказать и о бывших обладателях черепов и костей, разбросанных по живому кладбищу Кукушкина на маленькой планете Земля... Но Вечность смела все миры, видимые и невидимые, а нетварный остаток взяла себе. Все же перед концом этого галактически далекого мира - по воле начавшегося вселенского хаоса - занесло туда ничтожный отпечаток уже погибшей нашей планеты - это был смутный, призрачный образ, вибрации, которые слагались в странное сочетание звуков: "Кукушкин, где ты? Где ты, Кукушкин?" Но одно титаническое существо, жившее в том далеком звездном мире, внезапно по-своему "услышало" эти вибрации, пришедшие как будто из ниоткуда, и, глубоко погрузившись в себя, решило, что это скрытый эзотерический знак, посланный перед Великим Концом. Жу-жу-жу Миллионер Майкл Харрис обанкротился, то есть средства для жизни у него, может быть, оставались, но как миллионер он исчез с золотого небосклона Америки. Произошло это, как нередко бывает, довольно неожиданно. Майкл был, как почти все американцы, непробиваемый прагматик. Несмотря на все свои миллионы, он, например, никогда - даже в мечтах - не предполагал войти в тот круг финансовой олигархии, которая правит западным миром. Он отлично понимал, что это невозможно, что он никогда не потянет на это, так как знал все тайные механизмы и суть этой олигархии и не смел даже в мыслях на такое претендовать. Но относительная власть и солидный социальный статус, которые связаны с умеренно большими деньгами, - это у него всегда было при себе. Не считая все прочие немалые привилегии: например, даже ему вполне было доступно омолодить себя подходящим жизненным органом, взятым у какого-нибудь экспроприированного мальчика из третьего мира, из Южной Америки например, и связаться по этому поводу с ребятами, которые организуют такие дела для тех, кто принадлежит к миру "выигравших". И теперь все это рухнуло. Через два дня после краха Майкл сидел в своем кабинете на пятьдесят первом этаже в Манхэттене и раздумывал. Собственно, думать о чем-либо, кроме денег, он не был в состоянии никогда, и это был первый случай, когда Майкл думал не о деньгах: он думал о самоубийстве. Все кончено. Без больших денег жизнь не имела смысла. Отчаяние и тайная злоба были слишком велики, чтобы их все время выносить. Майкл был прирожденным оптимистом, он терпеть не мог даже тени страданий. В углу его кабинета тихо бормотал телевизор. Как из рога изобилия сыпались новости и мелькали глаза, все до странности одинаковые тем, что в них не было даже тени какого-либо выражения. Лица иных манекенов в больших магазинах были чуть-чуть выразительней. Эти до странности одинаковые физиономии энергично-монотонно и без всякой разницы говорили и о марках машин, и о противозачаточных средствах, и о педофилии, и о Боге - все укладывалось в один ряд. Майкл никогда не обращал внимания на эти лица, он фиксировал только факты, относящиеся к его бизнесу. Но теперь и это стало бессмысленным. Социальный статус, власть, блага, которые дают всемогущие деньги, ушли от него. Взгляд его сосредоточился на окне, откуда он решил выпрыгнуть. Этаж пятьдесят первый, значит, шансов остаться в живых не было. (Обычно, падая с такой высоты, умирают до удара о землю.) Несмотря на то что Майкл не колеблясь решил выброситься сейчас же, ну, минут через шесть-десять, в его мозгу то и дело мелькали данные бизнеса, бесконечные столбцы цифр и комбинаций, и это мешало осуществить решенное. Мысль о чем-либо, кроме денег, все-таки давалась ему с трудом. Харрис смотрел на часы. Вдруг сознание его полностью освободилось, он вспомнил случай, рассказанный ему знаменитым психоаналитиком Чарльзом Смитом. Этот психоаналитик лечил другого миллионера, который одно время был даже кандидатом в президенты США: то есть, в общем, был человеком иного ранга. Звали кандидата и миллионера Б.У. Он страдал неизлечимой смертельной болезнью и нанял Чарльза Смита, чтобы тот подбодрил его психическое состояние. Чарльз Смит прикидывал, прикидывал и, так как смерть довольно быстро приближалась (несмотря на миллионы и бывшее кандидатство), решил следующее. - Б. У., - сказал он своему подопечному, оставшись с ним один на один. - Самое лучшее в вашем положении - это отождествить себя с мухой. Понимаете, чем проще будет существо, с которым вы себя отождествите перед смертью, тем легче умереть. Соображаете?!! Тем более мы, американцы, вообще тяготеем к более простому, даже в сфере теологии. Вам легко будет это сделать. Да, вспомните вашу деятельность, ваши выступления, снимите с них покров человеческой речи, и что получится: жу-жу-жу. Ну, я не считаю там факты, а по внутренней сути вам легко перейти к этому жу-жу-жу. Я, конечно, чуть упрощаю, но ведь сейчас мы все упрощаем, даже Платона и Шекспира. Вот какой метод я вам советую: сидите в кресле, ни о чем не думайте и считайте себя мухой. Причем как можно более искренне и полно. Жу-жу-жу. Вам будет комфортно, и смерть вы встретите без проблем. Жу-жу-жу. Б.У. тут же согласился. Идея показалась ему блестящей и даже благородной (Б.У. был весьма набожен). Под наблюдением Чарльза начались сеансы преображения. Б.У. иногда жаловался на монотонность своего нового существования, но Чарльз изобрел (вот оно, творчество!) новый метод: он велел Б.У. включать телевизор, особенно культурные программы, и, глядя на них, внушать себе свое тождество с мухой. Чарльз считал, что программы так подавляют высшие нервные центры, что у зрителя тождество с мухой или подобными ей существами пойдет эффективней и как-то бодрее. Б.У. действительно вскоре совсем преобразился в муху, хотя формально вид по-прежнему имел квазичеловеческий, и в конце концов он даже не заметил, что умер. Всю эту тихую историю и вспомнил Майкл, пока в оцепенении сидел в своем кабинете. Но что-то в ней ему не нравилось. "Зачем мне становиться мухой, - думал он. - Раз - выпрыгну, и дело с концом. Вечно эти психоаналитики усложняют..." Майкл уже подошел к окну, как в дверь постучали. Он ответил, вошел сотрудник за бумагой. - Are you fine? [С вами вес в порядке? (англ.)] - неожиданно спросил тот. - I am fine [Все хорошо (англ.)], - широко, во всю мощь своих белых зубов, улыбнулся Майкл. Сотрудник ушел. Майкл выпрыгнул. До того как он умер, в его мозгу вдруг мелькнула мысль: Деньги. Бог. Бог. Деньги. Мгновенно Майкл вспомнил (он где-то слышал об этом), что после смерти должен быть Свет. Он верил в это, Майкл был добрым христианином, правда почти не делал различия между Богом и Деньгами. Смерть его была безболезненна. Майкл умер до удара. И он ожидал увидеть Свет. Но увидел Тьму, точнее, туннель Тьмы, а в конце ее непонятную кругообразную фигуру, мохнатую... "Ад", - мелькнуло в его сознании. Но вдруг тьма исчезла, исчезла и дикая фигура в конце. Вместо этого навстречу душе Майкла - или внутри его души - летела огромная черная Муха. "Жу-жу-жу. Жу-жу-жу", - жужжала она. Душа Майкла с радостью превратилась в эту муху. А в его кабинете остался покрикивать только огромный телевизор, где монотонно мелькали марионеточные личики президентов, лауреатов мировых премий, шефов корпораций и других "выигравших". Здравствуйте, друзья! Гарри Клук тронул себя: "Бе-бе, как будто бы от меня ничего не осталось. Впереди, в окне, виден Нью-Йорк, а от меня ничего не осталось!" Он ткнул в свою ногу вилкой и удивился: вилка вошла как в потустороннее болото. "У-у, - промычал он - теперь мне не надо бояться, что меня зарежут в метро: вместо тела у меня жижа". - А что у меня вместо сердца? - он поднял ухо к потолку. Сердце показалось ему мешочком, многоточием, бьющимся как часы в аду. Денег у него почти не было: безработица, неудачи. А какая же жизнь без божества? Без божества жить невозможно. В этой цивилизации деньги были не только временем, но и вечностью. И теперь он остался без вечности. Была у него и семья: но семьи не было с самого начала, все жили сами по себе. Правда, один сын обещал прислать телеграмму, когда будет умирать. Два других отказались и от этого. Итак, он не выдержал конкуренции. К тем, у кого были деньги, сыновья писали раз в год, и вовсе не перед смертью, а при жизни. Божество исчерпалось, семьи - нет, а пить он не мог: блевал от одного глотка алкоголя. Впрочем, и раньше, когда он пил, то возбуждался только для того, чтобы считать себя преуспевающим. Единственный, кто у него остался - друг. Но он не знал, кто он, этот друг. В его бедной каморке было так темно (к тому же он экономил на электричестве), что не виделся бы и самый преданный друг, если бы даже он стоял рядом. Гарри целыми днями считал на бумажке - во что бы ему обошелся друг, если бы он жег свет, чтобы его видеть. Но решился бы он зажечь лишний раз свет для своего лучшего друга? Вряд ли. Даже если бы перед ним во тьме явился Богочеловек, он все равно бы не зажег: сэкономил. К этому его приучила жизнь. Правда, он не всегда был такой. В молодости, например, жил широко, а потом пошли неприятности, денежные травмы... В сущности он никогда не был жадным: свет, отопление, действительно, дорого стоили, и кроме того, он чтил деньги сами по себе... Но от идеи друга он упорно не отказывался - друг это существо, а существо ведь можно любить. Долларам же лучше поклоняться: они выше любви. Тем более, они дают тотальную власть... И тела у него почти не осталось: от забот. Клук задумался посреди темноты в своей комнате. Повернул голову вверх. Да, надо искать "его". Друг - это единственное, что у него осталось. И он полез к нему, заранее любя. Само синее болотное тело Клука искало его. Гарри стал рыть: и для этого зажег свет - целый бунт против общества!.. Его давно преследовали шорохи, и он считал, что они от друга. Стуки и шорохи раздавались за стеной. Там, видимо, жил "он". И Клук стал рыть в том месте. Шорохи усилились. Он знал, что за стеной живет сосед, но вряд ли именно сосед - его друг. Тем более, Клук никогда не видел его: вероятно, тот был почти невидим или просто стеснялся быть. Но стуки усиливались и усиливались. В глубине своей души Клук - несмотря на то, что с ним происходило - был рационалист. И поэтому. все стуки невидимого соседа он принимал за шорох огромной крысы, ставшей, может быть, его последним другом. Попросту он не верил, что у такого бедного человека, как он, может быть друг в форме человека. И он искал путь к своей крысе. Сегодня он решился окончательно: бросив рыть, он взял инструмент и при свете стал долбить стену. Шорох исчез. Кто там был: сосед или крыса? И кто из них был его друг? Гарри, став на колени, пыхтел с инструментом, прибор работал, урча от электротока. Этот инструмент был последним богатством Клука, напоминающим о его прошлой принадлежности к среднему классу. Сосед, видимо, сверхъестественно спал, забытый даже крысами Клук не думал о соседе: нет, люди забыли о нем, о Гарри, и в этом смысле он, пожалуй, действительно одинок. Но друг был, ибо были шорохи, стуки, и Клук искал путь к нему. В конце концов, есть крыса, а значит, есть и друг. Он где-то близко, совсем рядом, он подавал ему знаки... К тому же, одна крыса - во сне - своей улыбкой сказала ему, что он будет таким же, как она, на том свете, а Гарри верил в него, потому что был религиозен. Наконец часть стенки рухнула. Перед ним, действительно, лежал друг. Увы, это была не крыса, а его собственный труп. Его ли? Конечно, да; открытые глаза, однако, были совсем детскими по выражению - такие же, какие были у него, ребенка, когда он глядел на себя в зеркало. Но вместе с тем это был взрослый труп. И тогда Гарри завыл; потом встал на колени перед собственным трупом и сказал ему: - How are you. (Xay а ю)? Потом поцеловал его в глаза. Сразу же он полюбил свой труп, и тот стал для него ценнее, чем доллары. Он не совсем даже осознал сам факт чудовищного переворота, незнакомого большинству: есть что-то более ценное, чем деньги! Затем Клук выбежал в город, в его душные, пропитанные смрадом и духом золота улицы. И бежал, бежал. Даже уголовники, из черных, не убили его. И он внезапно почувствовал радость оттого, что его не убивают. Почему радость? А про себя он пролепетал, ответив: "Ведь у меня есть друг! Я нашел его!". Но потом, другой уголовник, из белых, стоявших за утлом, мазнул ему по горлу синей бритвой... Секунды через две-три Гарри опять превратился в труп - в желанный труп, в своего второго друга, в мечту, в романтика! Кругом теперь во всей вселенной Гарри Клука окружали друзья: один лежал в стене, другой распластался как последняя тварь на мокрой нью-йоркской мостовой, третий, может быть, уже назревал... И уходящая в подвал ада душа Гарри тупо хихикнула: в клоаке рта своего убийцы он увидел исполинское солнце любви... Золотые волосы Он - знаменитость - сидел в роскошном номере нью-йоркской гостиницы. И он не знал больше, что ему делать: у него было все - и слава, и деньги. На полу лежали пятьдесят пять разных газет с его портретами. И вдруг постмодернистское озорство овладело им. Он стал разговаривать с собственным портретом. И тогда захохотал. Этот хохот был настолько сверхъестественен, что разбудил крыс, находившихся под землей. Он встал и, обнажившись, подошел к зеркалам. Там, в этих зеркалах своего почти антикварного номера в волшебном этом отеле, он опять увидел свои портреты, разбросанные на коврах и диванах. Боже, как он был (и есть!) велик! Всемыслитель, автор сорока книг, каждая из которых на уровне Шекспира и Достоевского (так писали газеты), лауреат всех высших мировых премий, визионер (не уступающий Блейку), властитель самых утонченных женщин и вообще доступный сверхчеловек. А эти цветущие (как блеск золота) волосы, к ним прикасались самые изысканные мальчики!.. Он подошел поближе к зеркалу, пристальней рассматривая собственное тело. Знаменитость! Вместитель всех возможностей и сил! И подумал: "Моя новая книга будет называться "Секс и я". Это станет мировым откровением. Весь мир купит книгу о моем теле". Но вдруг ему захотелось надеть свое собственное фото из одной влиятельной газеты на орган своего тела, отнюдь не предназначенный для развешивания портретов. Это будет великий символ! И символ получился. Портрет сиял, отражаясь в золотом зеркале! Вот она - подлинность Нарцисса! Вот она - преемственность между великой древнегреческой культурой и нашей суператомной цивилизацией Хиросим и полетов на Луну! Портрет на органе - в зеркале! Снилось ли это Нарциссу, который к тому же не был знаменитостью, а всего лишь мифологической фигурой, не входившей в мир наличных фактов?! А его член и его портрет - это факт. Несмотря на то что его фотопортреты сияли по всему миру уже много лет, он не прекращал их обожать! Наконец, знаменитость (и к тому же "гений" - по определению журналов) стала читать статьи о себе, вся обнаженная, перед своими отражениями. У него было орлиное зрение. "О, Достоевский, о, Данте, о, Толстой и Шекспир! Он - тот, кто их объединил. Он открыл нам эрос, неподвластный психоанализу! Он - первооткрыватель нас всех как Нарциссов". Так писали в газетах. В сущности, он был выше античных богов (хотя прямо он никогда не высказывал эту концепцию). И вдруг странная мысль запала в его опьяневшую от величия (и чуть-чуть от наркотиков) голову: "Неужели я, сверхчеловек и гений, зависим от боссов, от подвластной им прессы, от тех, кто назначает, кому быть знаменитым, от властителей мира сего..." Член его таинственно увял, и портрет упал на пол. - Какой позор! Выходит, выбрав, они меня создали, сфабриковав, а не я! Не я творец своего величия! Он посмотрел на себя в зеркало. - Ненаглядный! - закричал он. - Какой удар! Его глаза потемнели. - Сжечь! Сжечь! Вот мой ответ. Огонь! Огонь! Я великий по своей природе! И он поджег газеты о себе. Это уже превосходило возможности Нерона. - Вот он, подлинный нарциссизм! А не эта зависимость? - вскричал он. Газеты пылали, отражаясь в зеркале. А он, всеобъемлющий, непостижимый, стоял сбоку от этого пожара. Газета, упавшая с члена, горела ярче всех, словно комнатное солнце. Она пылала, почти как новая звезда. О, великий диссидент! ...Через несколько дней газеты и журналы писали о нем примерно так: "Его бунт против несправедливости превзошел всякое понимание. Он - революционер! Он - адепт современного восстания! Его нарциссизм - это синтез революции и контрреволюции. Его мятеж - полет в двадцать первый век". И все это говорилось по поводу его последнего, яростного, бушующего всеми переливами гнева интервью, в котором, однако, содержался скрытый и расчетливый реверанс в ту сторону, куда надо. И его "бунт" был дорого оценен и немедленно оплачен. Вскоре появилось переведенное на восемнадцать языков, прогремевшее на весь мир е