споминали знакомых хирургов и некоторые клиники. Нора Викентьевна хвалила только Харламова. -- Этого хирурга я боготворю! -- сказала она. -- И давайте не спорить. Левин даже и не собирался спорить. Спросив, очистил ли он себе желудок и все ли сделано для подготовки к операции, Нора Викентьевна ввела ему морфий, уложила, укрыла одеялом и сказала: -- Очень рада была с вами познакомиться и убедиться еще раз в том, как лгут люди. Про вас говорят, что вы ругаетесь как извозчик и грубите своим подчиненным. Вряд ли это так... До завтра, товарищ подполковник. Спите! А утром Левин, виновато улыбаясь, лег на тот самый стол, за которым оперировал всю войну. На его месте теперь стоял Харламов, а там, где обычно находились Ольга Ивановна и Баркан, были Тимохин и Лукашевич. Впрочем, Ольга Ивановна тоже была тут, но как-то поодаль, точно чужая. -- Вот... пришлось вам тащиться в наш гарнизон,--- сказал Александр Маркович Харламозу.-- Может быть, мне следовало лечь к вам в базовый госпиталь? -- Да, да, дождешься вас, бросите вы свой госпиталь;-- ответил Харламов, а дальше Левин не расслышал, потому что флагманскому хирургу надели марлевую маску. Тимохин был уже в маске, руки держал далеко от себя и напевал негромко: "тру-ту-ту-тру-ту-ту!" А Лукашевич, похожий в халате и шапочке на привидение, которое устраивают дети из щетки и простыни, смотрел в окно и видел там, должно быть, то, что видел обычно и Левин: серый залив и на нем корабли -- маленькие, словно игрушечные. Наркотизировал Лукашевич, и Левину было почему-то приятно, что этот костлявый и раздражительный человек, прежде чем взять в руку его запястье, пожал ему плечо и слегка похлопал его, как бы о чем-то с ним договариваясь, как равный с равным, как старый и верный приятель. Потом он услышал шаги Тимохина и его приближающееся "ту-ту-ту-тру-ту-ту", и тотчас же ему сделалось противно от вcе усиливающегося запаха наркоза. Но тем не менее он продолжал считать, хоть это было вовсе и не обязательно, теперь он считал только для того, чтобы продержаться на некой поверхности, откуда его тянуло в быструю и верткую трясину. Еще какая-то мысль промчалась, он хотел схватиться за эту мысль, но не успел и стал проваливаться в омут -- все глубже и быстрее, все быстрее и глубже, пока сознание не покинуло его. "Тру-ту-ту-тру-ту-ту", -- едва слышно, почти про себя напевал Тимохин, и никто не знал, что пел он так потому, что волновался. Знала об этом только его жена, Таисья Григорьевна, но ее не было здесь, а то бы она дотронулась до его плеча, и он сразу перестал бы напевать и сконфузился. -- Ну? -- спросил Харламов тенорком. -- Да что ж, пожалуй, можно!--ответил Лукашевич, продолжая капать из капельницы на маску. Нора Викентьевна смотрела сбоку на тонкую шею Харламова и на его плечи. По движениям шеи и плеч она всегда знала мгновение начала операции, и вот это мгновение наступило. Совершенно беззвучно и почти не глядя на столик, на котором в раз навсегда установленном порядке лежали хирургические "наборы", Харламов взял скальпель и сделал движение плечом и шеей. И Нора Викентьевна тотчас же сделала свое движение, а Тимохин -- свое, и умные руки всех троих стали работать как руки одного человека -- с идеальной, молчаливой и точной согласованностью. Было очень тихо, только иногда сопел вдруг толстый Тимохин да слышалось дыхание Левина -- ровное, но тяжелое. Иногда он всхлипывал чуть-чуть, точно собираясь заплакать, порою шумно вздрагивал. Но пульс был ровный, хорошего наполнения, и Ольге Ивановне теперь сделалось спокойно и не страшно. А потом она сама не заметила, как залюбовалась всей этой работой -- и удивительным ритмом, который царил среди работающих людей, и тем, как они все понимали друг друга без слов, и самим Харламовым, который теперь перестал быть маленьким и тщедушным, а сделался словно бы крупнее и выше. И глаза Харламова ей нравились, она верила этим глазам, этому спокойному свету, этому упрямому и сильному выражению, делавшему ординарное лицо Алексея Алексеевича не похожим ни на кого из хирургов, которых она встречала. -- Ну? -- спросил он тенорком. Тимохин слегка наклонился и несколько секунд ничего не говорил, а только сопел. -- Опухоль проросла в ободочную кишку, -- сказал Харламов. -- Видите, Семен Иванович? "Тук-тук... -- бился пульс в руке у Ольги Ивановны, -- тук-тук..." Лукашевич два раза коротко вздохнул. -- Ну, вижу, -- медленно и недовольно сказал Тимохин, Он точно бы не хотел согласиться с тем, что сказал Харламов, но соглашался вынужденно. -- Будем резецировать? Сердце у Ольги Ивановны сжалось. "Тук-тук, -- билось в запястье у Александра Марковича, -- тук-тук". Сейчас они скажут самое главное. И от того, что они скажут, будет зависеть все. Была секунда, когда ей не хотелось слышать, но все-таки она услышала голос Тимохина. Он пока еще не утверждал, а только спрашивал, но по тому, как он спрашивал, она поняла, каким может быть ответ. -- А это, вы думаете, не карциноматоз забрюшинных желез? --почти лениво и очень медленно, как ей казалась, спросил Тимохин. Харламов молчал. "Может быть, еще нет..." -- безнадежно подумала Ольга Ивановна. -- Да, -- ответил Харламов. -- Да, тут двух мнений быть не может, картина чрезвычайно ясная. Они еще помолчали. Потом Харламов сказал решительным, несомневающимся тоном: -- Паллиативная операция слишком опасна, радикальная невозможна. Придется зашивать. "Вот и все! -- подумала Ольга Ивановна. -- Вот и все". И отвернулась. -- Под печень мы ввели тампон, -- осторожно напомнила Нора Викентьевна, и Харламов ответил вдруг с еле сдерживаемым бешенством: -- Знаю! Можно не напоминать по три раза! Потом, моя руки, Харламов сказал, ни к кому не обращаясь, и голос его прозвучал сурово, даже угрожающе. -- Я думаю, -- сказал он, -- подробности не станут известны Александру Марковичу. Вариант для него такой. .. такой: сделано желудочно-кишечное соустье. Впрочем, полковник Тимохин тут останется и доложит ему сам. Нора Викентьевна подала Харламову полотенце. Тимохин все ходил и напевал, сердито поглядывая по сторонам: "тру-ту-ту-тру-ту-ту!" А Лукашевич робко попросил у Анжелики, наводившей порядок в своем хозяйстве: -- Будьте добры, сестрица, дайте мне тридцать граммов спирта с вишневым сиропом. Простыл я в самолете. И для правдоподобия зябко поежился. Уехал он вместе с Харламовым и Норой Викентьевной, а Тимохин остался, и было странно видеть, как сидит он в левинской ординаторской и пишет там что-то в маленькой записной книжечке. Да и весь этот день был какой-то странный и печальный, не похожий на другие дни. Под вечер Тимохин долго разговаривал с Барканом. И Баркан вышел от него расстроенным, тихим, с виоватым выражением лица. 22 На восьмой день Левину сняли швы, а на пятнадцатый он отправился в первый поход по своему отделению. Ольга Ивановна шла рядом с ним, поглядывая на него с тревогой, а он говорил ей сердито-веселым голосом: -- Лежание пошло мне на пользу, я вчера покончил со своими заметками, надоели только гости. Вы видели, что делалось? Уж Мордвинов, человек как будто занятой, и тот чуть не каждый день являлся. А Тимохин, знаете ли, милейшая личность. Умен и много знает. Бурчит только иногда, как медведь, слов не разберешь. Лукашевич тоже милейший человек. Вообще, конечно, все это было довольно трогательно, особенно если бы времени побольше. Ну а тут полон рот хлопот, чувствуешь себя отлично и изволь -- лежи. Да, а вы говорите -- хирургия! Прооперировали -- и значительно легче стало. Нет этого отвратительного ощущения постороннего тела в животе. А до операции было похоже на сказку, помните, кто-то там съел бабушку, волк, что ли? Вот и у меня было совершенно такое чувство, как у волка. Ну, идите себе, мне на камбуз надо, я ругаться иду, вам это слышать не следует. И помахал ей рукою. Он пошел вниз, а она стояла и смотрела ему вслед. Как странно: неужели ему в самом деле легче? Вот пошел на камбуз ругаться. Вчера объявил выговор Онуфрию. Два дня назад собрал у себя в палате летучку и при всех сказал, что объявляет ей, Варварушкиной, благодарность. Ольга Ивановна шла по коридору и думала. -- Доброе утро, товарищ доктор!--сказал ей майор Ватрушкин. -- Помните меня? -- Помню, -- сказала она. -- Вы капитан Ватрушкин. -- А вот и нет! -- сказал Ватрушкин. -- Вот и майор. Меня, между прочим, опять ранили. -- Да что вы говорите? -- И глупо ранили, -- сказал Ватрушкин.---Ну, да , это вам все равно не понять. А скажите, где сейчас подполковник Левин? Это правда, что его оперировали? И, говорят, будто он никуда от нас не хотел ехать? Это все верно? -- Верно! -- сказала Варварушкина, невольно улыбаясь. С Ватрушкиным нельзя было говорить и не улыбаться. -- Ну, молодец старикан! --воскликнул Ватрушкин.-- У него среди нашего брата большой авторитет. Не верите? -- Верю, -- ответила Ольга Ивановна. -- Только чего вы расхаживаете? Идите-ка в палату! -- Мне ходить и стоять здоровее,-- сказал Ватрушкин. -- Впрочем, я вас провожу. А вы слышали, что у меня сын родился? -- Нет, -- сказала Варварушкина. -- Где же нам слышать! Мы люди темные, газет не читаем. -- Родился, -- подтвердил Ватрушкин. -- Ванькой назвали. Нынче самое редкое имя. Комичный парень. Да-а, а вы все думаете --капитан Ватрушкин. Нет, до Ватрушкина теперь рукой не достать. И он так громко и весело захохотал, что Варварушкина на него зашикала. -- Извиняюсь,-- испугался он, --забыл. Отвык от госпиталя. У нас офицеры так однажды хохотали, что в землянке стена лопнула и песок посыпался. Не верите? -- Не верю. -- И никто не верит. Такая землянка подобралась. Ольга Ивановна ушла, а Ватрушкин остался дежурить в коридоре, чтобы еще с кем-нибудь поболтать. В палате ему было скучно, там все сейчас почему-то спали. "Вот Левин пойдет -- его и поймаю, -- решил Ватрушкин.-- С ним потолковать интересно. Про сына ему расскажу. И пусть, в самом деле, зашьет мне рану, что ли!" А Александр Маркович сидел в это время на кухне возле большого разделочного стола и говорил руководящему Онуфрию Гавриловичу: -- Однако из тех же продуктов можно варить совершенно приличное горячее. Вы убедились в этом сами. Но стоило мне на две недели оставить вас в покое, как вы опять принялись варить несъедобную дрянь. В чем же дело, скажите на милость? Онуфрий посмотрел на него коротко и злобно. И Левин успел заметить этот взгляд. -- Вы думали, что я никогда тут не появлюсь, -- продолжал он, -- а я появился и постоянно буду появляться. Если же умру, то после каждого дурно сваренного вами обеда буду приходить и душить вас по ночам... Я буду являться как привидение. Руководящий осклабился. Гроза проходила стороною--Левин шутил. И Онуфрий даже сразу не понял, когда Александр Маркович сказал: -- Я отстраняю вас на трое суток от работы на кухне. Вы будете теперь колоть дрова, выносить из кухни помои и делать другую работу, которую никогда не делает повар. Понимаете? Таким способом я наказываю вас. Я наказываю вас за то, что вы кормите людей, проливших свою кровь за родину, невкусной, дурно проваренной, противной пищей. Вы поняли, за что я вас наказываю? -- Понял, -- отвернувшись, сказал кок. -- Я не слышу, что вы там бурчите. Повернитесь ко мне и повторите. -- Понял! -- И не кричите, а то будете колоть дрова не трое суток, а пятеро. Ясно? -- Ясно. -- Варить будет ваш помощник Сахаров. Он не знает, что такое "дефуа-гра", но он варит лучше вас, потому что старается. Варить будете вы, слышите, Сахаров? -- Есть! -- выкрикнул Сахаров. -- А если по возвращении с дворовых работ вы, Онуфрий Гаврилович, не исправитесь, я отдам вас под суд как злостного нарушителя трудовой дисциплины. И вы будете сурово наказаны. -- На здоровье!--сказал руководящий и кинул черпак в котел с такой силой, что суп брызнул на плиту и на пол. -- Не безобразничайте!--сказал Левин. -- Вы получили взыскание по заслугам, и очень мягкое. Я не собираюсь вас перевоспитывать, вы дурной человек и дурной работник. Но так как мне некем вас заменить, то я принуждаю вас работать честно и буду принуждать до тех пор, пока вы не станете нормальным работником. Выходя в тамбур кухни, он услышал, как Онуфрий сказал Сахарову: -- Уж и ползать совершенно нисколько не может, а туда же, командует. Другие люди об это время всех жалеют, а он как все равно собака накидывается. Александр Маркович усмехнулся. Нет, он не будет всех жалеть. Всех жалеть отвратительно. Пожалеть кока -- это значит не выполнить свой долг по отношению к раненым. Нет, он не пожалеет Онуфрия. Всех жалеть -- это значит никого не любить. Пусть Онуфрий отправляется колоть дрова и носить помои. Не надо разводить июни. Вот он разговаривал с Барканом всегда прямо и резко, и теперь в Баркане что-то переменилось. Может быть, это ему кажется, может быть, он еще ошибается, но Баркан уже не тот, каким был раньше. Он иначе разговаривает теперь и больше спрашивает, чем утверждает. Нет, извините, он не будет прощать и жалеть. Вот, например, Розочкин -- вялый человек. Что может быть страшнее вялого человека? Ему, наверное, хочется лежать и перелистывать старый журнал, а вернее всего -- ничего не хочется, и это тоже нельзя прощать, потому что вялость Розочкина не только его внутреннее качество, а качество и внешнее -- касающееся всего госпиталя-- вот как. Что ж, пожалеть и Розочкнпа? В халате, с палкой он пришел к Розочкину и поболтал с ним минут десять. Розочкин сообщил, что у него тридцать семь и шесть. -- Да, у вас, видимо, насморк, -- сказал Левин.-- Полощите нос соленой водой. Мне это помогало. Розочкин посмотрел на пего жалостно своими красивыми, томными глазами. -- А ложиться вам нельзя, -- сказал Левин, -- нельзя, товарищ Розочкин, нельзя, коллега. Вы у нас один. Вы нам нужны. Да, вот так. До свидания, коллега. И Розочкина он не пожалел. А Розочкину так хотелось полежать и почитать журнал. Это ведь очень приятно -- полежать с маленьким гриппом, совсем маленьким, чтобы тепло было, уютно, -- и почитать. И совсем даже не почитать, а полистать. И подремать. Под лестницей его поймал майор Ватрушкин. -- А-а, -- сказал Левин, -- вот так встреча! Что вы тут делаете, старик? Почему вы в халате? Вас опять ранило? -- Подо мною снаряд разорвался, -- сказал Ватрушкин и захохотал. --- И лекпом наш отказывается лечить. А полковник накричал и к вам наладил. Неудобно, честное слово. Он взял под руку Левина и пошел с ним рядом. По дороге он рассказал про сына Ивана и про то, что в палате с ним лежат какие-то кошмарные типы. Словом не с кем перекинуться. -- Они, знаете ли, тяжело ранены, -- сказал Левин. -- Я, между прочим, помню, как вас однажды к нам привезли. Вы тоже тогда не хохотали и не шумели в госпитале, не дай вам бог еще такую же историю. -- Это когда меня в грудь ударило? -- Нет, в живот. В грудь -- это еще ничего. И потом -- разве это вас ударило в грудь? -- А не меня? -- сказал, несколько обидевшись, Ватрушкин. -- Да, да, теперь вспоминаю, -- сказал Левин. -- Но это все вздор по сравнению с животом. Так значит -- Иван! Интересно, очень интересно! Ну что ж, пойдемте в перевязочную, я вас посмотрю. В перевязочной Ватрушкин разделся, и Александр Маркович обошел его кругом. -- "Стремим мы полет наших птиц..." -- напевал Левин негромко. -- Да, есть на что посмотреть, -- сказал он, -- и все мои швы. Знаете, если вдуматься, то это почти перелицованный костюм. Вы помните, как мы вам тут делали новую спинку? И недурная спинка, а? -- Недурная! -- согласился Ватрушкин. -- А живот? Если сейчас вспомнить, то мы тоже с ним немало помучились. Ватрушкин с уважением посмотрел на свой живот. А Левин мыл руки и, задумавшись, насвистывал что-то печальное и сложное. Погодя он занялся чтением газет, и центральных и местных, и не заметил, как вошел Дорош. Потом взглянул на него с изумлением и воскликнул: -- Нет, вы только посмотрите! Вы -- прочитайте! Жив Курилка, отыскался след Тараса... В "Северном страже" было напечатано письмо в редакцию, подписанное несколькими людьми. Письмо называлось "Где авторы видели подобных летчиков", а внизу были подписи, и первой значилась -- полковник м. с. Шеремет. Речь в письме шла о постановке местного самодеятельного ансамбля и о том, что авторы "исказили и оклеветали любимые народом образы". -- Оперяется, прохвост, вылезает! -- вздохнул Дорош.--Он по разоблачениям мастак. В свое время и на вас писал, что вы в Германии учились и что нечего вам тут делать. -- Мне? -- удивился Александр Маркович. Он опять перечитал письмо в редакцию. Каждое слово дышало негодованием, и если бы Левин в свое время сам не видел эту постановку -- смешную и милую,-- он бы поверил Шеремету. Но спектакль Александру Марковичу нравился, и, кроме того, он знал Шеремета... -- "Клевета... -- прочитал Левин, -- в лучшем случае близорукость, а если присмотреться внимательно..." К чему присмотреться? -- Намекает, -- произнес Дорош, -- что, вы его забыли? Он всегда намекал, особенно в писанине. Как начнет строчить... Бросьте, не расстраивайтесь, товарищ подполковник.. 23 В воскресенье утром он застал у себя в ординаторской Калугина. Инженер стоял у карты и точно бы не видел ее. -- Здравствуйте, -- сказал Левин. -- Какие новости? -- А вы не знаете? -- Нет, не знаю. Калугин засмеялся счастливым смехом. -- Јй-богу, ничего не знаете? -- Даю вам слово. -- Их сейчас привезут сюда, -- сказал Калугин.-- Они живы. -- Кто? -- Экипаж Плотникова, вот кто! Понимаете? Весь экипаж Плотникова. -- Идите вы к черту! -- сказал Левин. -- Как это может быть? Столько времени! -- А я вам говорю! -- крикнул Калугин, словно испугавшись, что всего этого и в самом деле может не быть. -- Я точно знаю. За ними уже катер пошел, а жена Курочки --Вера Васильевна -- сидит у меня в землянке. Вы ведь даже не знаете, чего я тут натерпелся. Она к нему в отпуск приехала, а он не вернулся с задания. И к Плотникову с главной базы кто-то приехал... Он был в необыкновенном возбуждении, этот обычно спокойный и молчаливый инженер. Торопясь и радуясь, но довольно бессвязно он говорил, что они совершили какой-то грандиозный подвиг, что подробности не известны никому, кроме командующего, что они представлены к Героям и что будто бы они из глубокого немецкого тыла наводили наши самолеты на фашистские караваны и на отдельные крупные транспорты. Левин снял очки, надел их и покачал головою. -- Нет, это удивительно! -- воскликнул он. -- Это невозможно себе представить. Вот вам и Федор Тимофееич, вот вам и добрый день! Что же мы сидим? Надо пойти подготовить палаты! Надо им создать замечательные условия! Э, но какие можно создать условия, когда тут нет ни одного цветочка! Позвонил телефон, и Дорош сказал, что санитарные машины идут на пирс. -- У меня есть автомобиль, -- сказал Калугин, -- я вас подвезу. Но вам уже можно? Говорят, вы тут чуть-чуть не померли? Но теперь все в порядке? Левин усмехнулся и не ответил. Если бы он мог поверить, что теперь все в порядке! Конечно, как каждый человек, и он иногда думал, что Тимохин не солгал ему. Он думал так вчера от двух до трех часов ночи. Но потом подумал иначе. А вообще об этом не стоит думать. -- Что же, поедем? -- спросил Александр Маркович. На воздухе у него слегка закружилась голова, совершенно как у выздоравливающего. Калугин познакомил его с женою Курочки, и Левин удивился: жена Курочки была очень красива и, наверное, выше его на голову. И еще одна девушка в пуховом платке тоже подошла к Левину и сказала ему: -- Настя. -- Вот с подполковником и поговорите, -- посоветовал ей Калугин, -- он вам может помочь. Голова у Левина все кружилась, и ему было трудно слушать, но основную мысль он уловил: эта девушка хочет быть санитаркой или сестрой. -- Ну да, ну да, -- сказал Левин. -- Отчего же, это вполне возможно. Вы зайдите ко мне. Это второе хирургическое, вам покажут, а моя фамилия -- Левин. Хорошо? -- Хорошо! -- ответила она робко и радостно. -- Но столько я еще ничего не умею. У меня другая специальность... была, -- добавила она после паузы. -- Это ничего, -- сказал Левин. -- Вы у нас подучитесь. И отвернулся-- так все заходило перед ним, запрыгало и закружилось. Но потом прошло, и он увидел командующего, который медленно прохаживался над самой водой, сунув руку за борт шинели. А Зубов стоял неподвижно и устало щурился на блестящий под солнцем залив и на катер командующего, показавшийся из-за скалы. Сверху же из гарнизона по крутой, скользкой дороге бежали люди -- их было очень много -- в черных шинелях, в молескиновых куртках, в регланах и унтах, в ярко-желтых комбинезонах. И "виллисы" командиров полков, отчаянно гудя, мчались вниз, чтобы не опоздать. Сердце у Левина билось учащенно, толчками, глаза вдруг сделались влажными, но это было не стыдно, потому что даже Зубов, человек, известный своей суровостью, все время с грохотом сморкался, очень часто отворачивая полу шинели и доставая оттуда платок. Проще было не прятать платок обратно. Команды никакой не было, но все люди на пирсе вдруг сами по себе встали "смирно" и замерли, пока катер швартовался. А когда матросы сбросили трап, такая сделалась тишина, что почти громом показался топот санитаров, вынесших первые носилки. Какая-то женщина в платочке, странно закидывая назад голову и раздвигая руками летчиков, пошла вперед. Это была Шура -- Левин узнал ее, -- жена штурмана плотниковского экипажа. Она упала бы возле носилок, если бы не Зубов, который поддержал ее и повел за носилками. Потом показались вторые носилки, и к ним кинулась та девушка, которая назвала себя Настей. Ее тоже пропустили, и она пошла рядом с носилками до самой санитарной машины, которую пятил, вывернувшись назад, Глущенко. Было очень тихо, и только Глушенко говорил умоляющим голосом: -- Товарищи офицеры, ну, товарищи офицеры, попрошу вас раздаться. Невозможно же работать, товарищи офицеры. Потом, видимо, Плотников сказал что-то смешное, потому что рядом с носилками раздался хохот и пошел волнами -- все шире и шире, и Левин увидел командующего, который тоже смеялся и укоризненно качал головой. -- Что он сказал? -- крикнул кто-то за спиною Левина, и смех стал еще громче и веселее. Было неважно, что сказал Плотников, но важно было то, что он вообще говорит и шутит, что он есть, что он вернулся. И толпа так сомкнулась, что шофер Глущенко взмолился отчаянным, визгливым голосом, и это тоже всем показалось ужасно смешно и забавно. -- Товарищи офицеры, -- просил Глущенко, -- вы ж мне машину раздавите. Товарищи офицеры, не давите на стекла. Товарищи офицеры, или мне комендантский патруль вызвать? После Плотникова понесли Курочку. Инженер лежал на высоко взбитой подушке, гладко выбритый, со следами пудры на ввалившихся щеках, и улыбался недоверчиво, растерянно и как-то иначе, чем раньше. А рядом с ним шла жена, та жена, которая причинила ему столько горя, -- высокая, статная, в хорошо сшитом сером костюме, гладко причесанная, и поглядывала на всех вокруг равнодушно и немного недоумевающе, словно еще не понимала, что произошло и почему все так торжественно и счастливо встречают ее ничем не примечательного мужа. И хоть она ему не писала, или если писала, то не так, как писали другие жены, -- теперь она шла рядом с носилками и рука ее была где-то возле подушки, словно нынче она признала своего мужа. За Курочкой понесли еще носилки, и незнакомый врач из морской пехоты что-то быстро и старательно докладывал командующему, который кивал головою и приговаривал: -- Добро, ну, добро, отлично, молодцами действовали... Одна "санитарка" уже ушла, теперь уходила вторая, но командующий, увидев Левина, остановил машину и приказал Александру Марковичу ехать с инженером и его супругой. Он так и сказал -- "супруга", и глаза его в это мгновение неприязненно и жестоко блеснули. -- И зачем вы выходите! -- пожурил он Левина. -- Рано вам еще, расхаживать... Александр Маркович оказался в машине. Снаружи к стеклам, расплющив носы, прижимались какие-то незнакомые лица, но шофер дал газ, и носы пропали, только шум, подобный грохоту волн, еще долго доносился с пирса. -- Ну что? -- спросил инженер Левина, точно виделись они час назад. -- Да вот так... -- Это моя жена -- Вера Васильевна, -- сказал Курочка. И улыбнулся, словно ему было чего-то неловко. -- Суровые у вас края! -- произнесла женщина, повернувшись к Левину. -- Ни дерева настоящего, только камни да море... Она говорила, словно читая книгу, а Курочка с жадной нежностью смотрел на нее, и казалось, что он не верит, что это она, его жена, что она приехала сюда, что н видит се и слышит ее низкий, глубокий голос. А Левин молчал, поджав губы, и думал: "Поскорее бы госпиталь, поскорее бы кончилось это унижение..." -- Ты через денек-два уезжай! -- сказал жене Курочка. -- Трудно тут тебе будет и... тоскливо... У госпиталя тоже стояла толпа летчиков, но тут командовала Анжелика, а с нею шутки были плохи, особенно в тех случаях, когда она находилась при исполнении служебных обязанностей. Толстая, на коротких ногах, в черной шинели, подпоясанной ремнем, с решительно поджатыми губами, с сизым румянцем на налитых щеках, она расхаживала возле госпиталя и грозно посматривала на молчаливую толпу. Потом спросила: -- Чего собрались? Все равно в отделение никто пропущен не будет. Издали робкий голос нерешительно произнес: -- Просим сообщить, как с ними и что. Нам интересно, мы однополчане. Анжелика всмотрелась в толпу и ответила только тогда, когда узнала "однополчанина". -- Вот я доложу, Кротов, вашему командиру полка, что вы безобразничаете, -- сказала она, -- тогда будет вам вовсе неинтересно. -- Ну и на здоровье, -- ответил издали Кротов женским голосом, -- мы вас не испугались. Малюта Скуратов, а не медработник! -- И Малюту доложу, -- крикнула Анжелика, -- любым женским голосом можете говорить, я все равно узнаю. Закройте двери, Жакомбай, и без меня никого не впускайте. На Жакомбая можно было вполне положиться -- уж он-то не впустит. В вестибюле Анжелика сбросила шинель, заглянула мимоходом в зеркало и пошла надевать халат и косынку. Потом медленно -- она всегда ходила не торопясь, -- делая смотр всему, что попадалось на глаза, зашла в палату, где лежал Черешнев -- стрелок-радист плотниковского экипажа. Новичок дремал. В другой палате, рядом, Левин толковал с докторами-терапевтами насчет состояния здоровья Курочки. А Вера Васильевна, позевывая, перелистывала журнал, словно военинженера и не было здесь. "Разве это человек! -- патетически подумала про Веру Васильевну Анжелика. -- Это только красивая самка и более ничего, да, да, более ничего". У Плотникова сидела незнакомая женщина, и он ей что-то говорил медленно и значительно, а она плакала обильными и счастливыми слезами. "Это жена, -- подумала Анжелика, -- или будет настоящей женой". Жена штурмана Гурьева, - Шура, сидела низко склонившись к мужу и что-то ему шептала, а он прижимал к губам ее ладонь. И все это вместе вдруг расстроило Анжелику. Она сердито засопела и спросила в коридоре незнакомого летчика, как он сюда попал и кто ему выписал пропуск. У летчика пропуска не было, и у второго -- капитана -- тоже не было, и еще у двух не было. Взбешенная Анжелика, стуча каблуками и ставя ноги носками внутрь, выскочила на крыльцо. Жакомбая там не было, а вместо него стояла Лора и чему-то смеялась. Незнакомый стрелок-радист угощал ее тыквенными семечками, она весело их лузгала и говорила кокетливо: -- Уж вас только слушай! Уж вы наскажете! Нет, нет, слушать даже не хочу! -- Воскресенская, пройдите за мной! -- сказала Анжелика. Лора прошла. И тотчас же быстрым шепотом заговорила: -- Жакомбая товарищ подполковник Дорош отсюдова сняли. Что быыло! Кок-то Онуфрий про подполковника Левина выразился, что все равно ему не жить, потому что ничего ему даже и не вырезали, а просто как было все зашили. Будто ему все известно, а от кого ему известно, мы хорошо знаем. Там две санитарки были, когда флагманский хирург руки мыл, они и слышали. Ну и дальше стал говорить Онуфрий-то, что его Левин наказал, а он этого не простит. Сидел бы, говорит, да о своей смерти думал, нечего на людей кидаться, когда самому жить всего ничего. И выразился по-хамски. А Жакомбай как на него наскочит! Даже пена изо рта пошла -- не верите? Это все сделалось как раз, когда все на пирс отправились героев наших встречать. Ну, которые выздоравливающие -- все, конечно, за Жакомбая, второй кок -- Сахаров -- даже в слезы ударился. Не могу, говорит, я с таким змеем работать, у него, говорит, воспаление злости на все человечество. Девочки наши тоже все разволновались. Верка до сих пор плачет, а майор Ольга Ивановна даже капли пила, не верите? Так это хорошо, что вы в это время тут не были и не переживали, просто счастье ваше. А что я тут стою, так это мне подполковник Дорош приказали. Стань, говорит, Лорочка, тут и смотри, чтобы все нормально было! -- Хорошо! -- сказала Анжелика. -- Но что же такое, по-вашему, "нормально", когда полон госпиталь товарищей летчиков набрался и никто понятия о пропусках не имеет. Какой-то кошмар! В коридоре Анжелика встретила Жакомбая. Он был бледнее обычного, но держался спокойно и на вопрос Анжелики, чем все кончилось, ответил, что получил взыскание. -- Серьезное? -- Справедливое! -- сухо ответил Жакомбай. Один глаз Анжелики вдруг наполнился слезою, нос густо покраснел, она всхлипнула, сильно сжала руку Жакомбая возле локтя и сказала прерывающимся голосом: -- Спасибо вам за подполковника Левина, Жакомбай. Разумеется, это не следовало делать на военной службе, но как человек, как гражданин я не могу не поблагодарить вас, не могу не высказать вам, что вы... -- Не надо высказывать, -- совсем сухо перебил Жакомбай. -- Ничего не надо высказывать. Я плохо поступил, неправильно поступил. Разрешите мне идти? И вышел, аккуратно затворив за собою дверь. К вечеру, едва улеглась суматоха с плотниковским экипажем, начальник госпиталя созвал к себе совещание. Судя по его тону, ожидались крупные бои и в связи с этим большие поступления раненых. Готовы ли врачи? Есть ли заминки, неувязки, неполадки? Какие будут вопросы? Было задано несколько вопросов. Полковник ответил. И, отвечая, почему-то смотрел на Александра Марковича. -- Больше ни у кого вопросов нет? -- еще раз спросил полковник. -- У меня лично никаких вопросов не имеется!--подавляя раздражение, подчеркнуто официальным голосом сказал Левин. Дополнительно начальник госпиталя сообщил, что на помощь извне в дальнейшем рассчитывать будет невозможно. Кто не справится, пусть пеняет на себя. Впрочем, в особых случаях своевременно данные заявки начальников отделений учтутся. У кого имеются такого рода заявки? И, барабаня по столу пальцами, он исподлобья оглядел своих подчиненных. Потом взгляд его остановился на Левине. Все молчали. Промолчал и Левин. -- Значит, ясно? -- спросил полковник. -- Абсолютно ясно! -- ответил Левин и поднялся. Ему было душно и хотелось на воздух. Кроме того, он много ходил сегодня, и, наверное, поэтому в желудке вновь возникло ощущение тяжести. А во время совещания он почувствовал и боли тоже. Вечер был не холодный, уже весенний, но с залива приполз такой густой мозгло-молочный туман, что в двух шагах совершенно ничего не было видно. Опираясь на палку, Левин постоял на крыльце, потом сел на скамеечку, сделанную Жакомбаем еще прошлым летом, и стал вглядываться в белую пелену, плотно облепившую весь городок. Ощущение тяжести прошло, дышать стало легче, и на мгновение он вдруг почувствовал себя молодым, здоровым, веселым, таким, что ему и черт не брат и море по колено. "А что,-- подумал он, -- я и в самом деле не очень стар! Вот кончится война, поеду на юг, буду купаться в теплом море, пить кислое вино, есть виноград. И вернусь загорелым, черным, таким, что меня никто не узнает". -- Отдыхаете? -- спросил кто-то из тумана. Голос был знакомый, но он не узнал его сразу. И ответил осторожно: -- Отдыхаю. А кто это? -- Вольнонаемный! -- ответил голос, и Александр Маркович почувствовал, что человек, который подходил к нему из влажной белой тьмы, пьян. Синяя лампочка над крыльцом госпиталя на одно мгновение осветила длинный белый нос кока Онуфрия, и вновь лицо его исчезло в тумане. -- Разрешите обратиться? -- спросил кок Онуфрий. Левин вздохнул и разрешил. Если бы он был волевым командиром, он прогнал бы Онуфрия вон. -- Разрешите сесть? -- спросил опять Онуфрий. И сесть тоже Левин разрешил, обругав предварительно себя за то, что распускает людей. Помолчали. Руководящий повертелся на скамейке и вздохнул два раза. "Сейчас храпеть будет, -- почему-то подумал Левин. -- Вот и хорошо. Он уснет, а я уйду". -- Обидели вы меня, товарищ подполковник, -- еще раз вздохнув, сказал кок, и в голосе его Левин услышал не обиду, но злобу, ничем не сдерживаемую, давящую. Стараясь не поддаваться этому тону, он ответил почти шутливо: -- Не понравилось дрова колоть? Кок молчал. От залива потянуло холодом, Левин поднял воротник реглана. -- Не понравилось,-- с вызовом сказал кок. -- А чего тут нравиться? Даже интересно -- чего же тут может нравиться? -- С горя и напились? -- спросил Левин и сразу же почувствовал, что этого вопроса задавать не следовало. -- Я не напился, а выпил, -- сказал Онуфрий. -- Это две разницы -- напиться и выпить. Почему не выпить, если отгульный день? Вполне можно выпить. И безобразия я никакого не делаю. Сижу себе тихо, покуриваю. Может, вы желаете закурить? Левин не ответил. -- Не желаете? Пожалуйста, если не желаете, я со своим табаком не лезу. А что обидно, товарищ подполковник, то обидно. На всех угодить невозможно. Который человек больной, ему что ни подашь -- все трава. Больной человек никакого вкуса не имеет, у него температура, и ему только пить подавай -- воды. Думаете, я не понимаю? Я никакой не кашевар, я, извините, в старом Петрограде в ресторане "Олень" работал, не скажу что шефом, но именно помощником работал и все своими руками делал. Я, товарищ подполковник, любое блюдо могу подать и любой соус изготовить. Например, соус кумберлен -- кто приготовит? Я. Или тартар к лососинке -- пожалуйста, или бешемель для курочки. Да что говорить -- филе миньон, пожалуйста, с грибками и почечками, консоме, претаньерчик, бульон с пашотом, борщок с ушками, селяночку по-купечески -- отчего не сделать? Или, допустим, дичь, или жиго баранье, или десерт любой -- пожалуйста. А тут -- здрасте -- не угодил. Сержанту, понимаете, Ноздрюшкину да солдату Понюшкину не угодил! А тот Ноздрюшкин со своим Понюшкиным -- чего понимают? Картошки с салом да сало с картошками -- вот и все их понимание! -- А знаете, Онуфрий Гаврилович, -- вдруг перебил Левин, -- нет ничего хуже вот этакого лакейского пренебрежения к Ноздрюшкину и Понюшкину. Вы что -- людей презираете, что они не знают, какой это такой соус кумберлен? Ну, и я не знаю, что такое соус кумберлен. .. -- Не знаете? -- Не знаю. -- А когда не знаете, -- сказал Онуфрий, -- когда не знаете... И замолчал. Потом усмехнулся и вновь заговорил, жадно посасывая свою самокрутку. -- Никто не знает, а все указывают. Каждый человек указывает, и даже некоторые берут и наказывают. Не понравился руководящий Ноздрюшкину с Понюшкиным. Не угодил. Они хотя и больные, но они указывают, они командуют, они жалобы предъявляют. Как же это понять, товарищ подполковник? -- А так и понять, -- спокойно ответил Александр Маркович, -- так и понять, что там, у вашего ресторатора, на всех ваших нэпманов вы работали старательно, работой интересовались, а тут, на наших солдат и матросов, на наших офицеров, работаете из рук вон плохо, варите такую дрянь, что в рот взять невозможно, да еще и презираете людей, проливших за родину свою кровь, называете их Ноздрюшкиными и Понюшкиными... От пищи вашей воротит... -- Кого же это воротит?-- чуть наклонившись к Левину, спросил Онуфрий. -- Раненых? Так ведь им что ни подай, все едино жрать не станут. Им все поперек глотки... -- Неправда, я тоже пробую.., -- Вы? -- Я! -- А вы-то, извиняюсь, здоровый? -- еще ближе наклонившись к Левину, спросил Онуфрий. -- Если уже откровенно говорить, то и вы не очень здоровый. -- Позвольте... -- Чего ж тут позволять, товарищ подполковник, когда вы вовсе нездоровый человек, и всем это известно. Вы на себя посмотрите, как вас совершенно невозможно даже узнать. Левин отстранился от Онуфрия, почувствовал, что надо уйти, но не ушел. -- Я действительно болен, -- сухо сказал он, -- но тем не менее всегда и безошибочно отличал вашу кухню от кухни вашего помощника Сахарова, и притом в невыгодную для вас сторону. Сахаров хоть и обыкновенный флотский кок и кумберлена не знает, однако он человек, а вы... дурной человек. Что же касается до меня, то предупреждаю вас, что теперь мне сделали операцию, и пока я еще на диете, но в ближайшее время я буду снимать пробы со всего вами изготовляемого, и буду строго взыскивать. .. -- В ближайшее время? -- с сочувствием и интересом спросил Онуфрий. -- Да, в ближайшее, -- не совсем уверенно повторил Александр Маркович. Онуфрий усмехнулся и покрутил головой. - Что же вы видите в этом смешного? -- сухо и строго спросил Левин. Сердце его билось учащенно. -- Смешного ничего, -- произнес Онуфрий. --Но только пробы вам снимать нельзя. Надо вам себя беречь, а не пробы снимать. Не такое теперь время вашей жизни, чтобы снимать пробы. -- Какое же это такое время моей жизни? -- спросил Левин и услышал, что голос у него сухой и строгий. -- А вы не знаете? -- Мне неизвестно, о чем вы говорите. -- Скрыли от вас, -- сказал Онуфрий, -- чтобы, значит, не волновались вы. А того не понимают, что для вашего здоровья надо в постели лежать, а не по госпиталю от подвала до операционной бегать, того не понимают, что при вашем характере вы в месяц кончитесь, потому что нервничаете вы сильно и все до самого сердца принимаете. Вам и пробы снять надо, и белье госпитальное до вас касается, и операции, само собою, и лечение... -- Что же они от меня скрыли, по-вашему? -- презирая себя за то, что спрашивает об этом, все-таки спросил Левин. -- И кто скрыл? -- Да операцию-то ведь вам не сделали, -- тихо, с сочувствием в голосе сказал Онуфрий, -- посмотрели только и обратно зашили. Небось сами знаете, а говорите -- операция. И, еще раз жадно затянувшись, он плевком потушил окурок. Некоторое время Левин молчал. Ему показалось, что его ударили молотком сзади по голове. Онуфрий сбоку смотрел на него. Наверное, прошло много времени, прежде чем Левин справился с собою. Он должен был справиться совершенно. И он справился настолько, что ответил так же сухо и спокойно, как отвечал раньше. -- Да, я знаю,-- сказал он. -- Так что из того, что я знаю? Онуфрий засопел. Теперь ему, наверное, стало страшно. И оттого, что Онуфрию стало страшно, Левин почувствовал себя еще увереннее. -- Да, я знаю, -- повторил он медленно, -- знаю. Некоторое время я надеялся, надежда свойственна всякому человеку, да и теперь мне еще трудно представить себе,