Леонид Бородин. Женщина в Море --------------------------------------------- OCR: tomas@mail.ru Ё http://www.mytomas.ru Spellcheck: 11 May 2005 --------------------------------------------- Чудовище, задушившее Лаокоона с сыновьями, вот это уже ближе к моему воображению. Из этой, тупо хлещущей о берег материи может возникнуть, явиться какой-нибудь Ихтиозавр или Циклоп, то есть непременно нечто чудовищное по форме и нелепое по содержанию, поскольку нелепо само существование столь огромной однородной массы материи, имитирующей бытие, а в действительности имеющей быть всего лишь средой обитания для кого то, кто мог бы при других условиях быть чем то иным, возможно, лучшим. . . При всем том, странно, но я не боюсь моря, я его совершенно не боюсь. Увы, я очень не молод, если не сказать печальнее, да, я немолод, и у меня нет ни сил, ни времени на искушения, коими полны мои чувства, когда смотрю на море. Слишком поздно свела меня судьба с морем, даже не свела, а так, провела около . . . С пирса я кидаюсь в волны, плыву под водой, выныриваю, выплевываю горько соленую воду, раскидываю руки и лежу на воде, а волны что то проделывают со мной: голова ноги, голова ноги, но я не могу утонуть, я не верю, что могу утонуть; пусть не омулевую бочку, пусть что-нибудь посущественней, я пошел бы от берега в самое сердце, в самое нутро. В безграничную бессмыслицу этого неземного бытия, чтобы вокруг меня был круг, а я в центре круга, и пусть бы оно убивало меня, оно, море, убивало бы, а я не умирал... Я боюсь змей и вздрагиваю от паука на подушке, но чем выше волны, тем наглее я чувствую себя по отношению к морю, этому вековому, профессиональному убийце, а наглость моя - это нечто ответное на вызов стихии, и вдруг понимаю я всех моряков и морепроходцев и догадываюсь, что, кроме жажды новых земель и прочих реальных оснований, руководило ими еще и чувство дерзости, которое от гордости и совершенно без Бога. Это потом опытом постигается страх, и как всякий страх перед смертью, морской страх справедливо апеллирует к Богу, и тогда, лишь тогда запускается в глубины Посейдон... Вот оно плещется у моих ног, пенится, вздыбливается, расползается, но все это лишь имитация бытия. Море столь же безынициативно, как скала, как камень, как самый ничтожный камешек на дне. Ветер треплет водную стихию, как хочет или как может, в сущности, это все равно, что пинать ногами дохлую кошку... Но отчего же печаль, когда пытаешься считать волны, сравнивать их или берешь в руки обкатанный волнами камень и представляешь ту глыбу времени, что понадобилась для его обкатки? Я, говорящий это, пишущий это, вот таким образом думающий, сопоставляющий себя, искорку ничтожную, с вечностью этой колыхающейся мертвечины, разве могу я не оскорбиться несправедливостью, что хлещет меня по глазам, иглой вонзается в сердце, обесценивая самое ценное во мне - мою мысль! Море действует на меня атеистически, а я хочу сопротивляться его воздействию, я говорю, что время это только мне присущая категория, я говорю, что время - это способ существования мысли, только мысли, но не материи, у материи вообще нет существования, ибо материя не субстанция, а функция, как, к примеру, движение моей руки не существует само по себе, это лишь функция руки... Продолжая думать таким образом, я готов стать объективным идеалистом, субъективным идеалистом, гегельянцем, берклианцем, самым последним социалистом, пусть даже обзовут меня еще страшнее и непонятнее, на все готов, лишь бы не унижаться перед мертвечиной, которая переживет и меня, и мою мысль, и мысли всех мыслящих и мысливших, если признать за материей существование. Не признаю ! Да здравствует мир как комплекс моих ощущений! Да здравствует вторичность материи и первичность меня! Раскаленный шар опускается в волу, но возмущения стихий не происходит, красный от накала шар касается моря и затем начинает медленно погружаться в него, и я знаю, догадываюсь: шар не бесчувственен к погружению... В нескольких шагах от меня в воду входит женщина, в закатных отблесках она почти красная, а медная, это уж точно. Вот ее ноги коснулись воды, и губы чуть дрогнули, каждый мужчина знает это движение женских губ, оно пробуждение... Вода чуть выше колен, сладострастная улыбка рождается на лице женщины, она играет с соблазном в поддавки... Вода выше, все тело ее сладко напрягается, мне стыдно и неприятно смотреть на нее, но совсем невозможно отвернуться, я присутствую при извращении: живое совокупляется с мертвым . . . На лице женщины блаженство, для нее сейчас в мире только она и море, даже я, всего лишь в нескольких метрах болтающийся на воде и подсматривающий ее страсть, я для нее не существую как живой, я для нее не свидетель. Вода коснулась груди, взметнулись руки, упали за голову, глаза закрыты, на лице истома... Кошка! Это я кричу шепчу в злобе и ныряю под воду, глубоко, к самому дну, и, запрокинув голову, вижу проплывающей надо мной ту, что только что отдалась морю... Обычные плавательные движения рук и ног со дна кажутся продолжением ее чувств, что были мной подсмотрены. Они непристойны... Мне бы испугать ее, дернуть за ногу... Не забывайтесь, гражданка, ведите себя прилично в общественном месте! Но мне не двадцать, и за то, что она напомнила мне о моих не двадцати, я ненавижу ее, я всплываю и уплываю, не оборачиваясь. Раскаленный шар еще не исчез под водой, но уже исчезает, раскатывая в той стороне воистину итальянское небо. В России такого неба не бывает. Я видел подобное в заграничных фильмах и не верил в подлинное. Теперь верю. Но это не наше небо, хотя оно и прекрасно, потому что всегда жить под таким небом невозможно, под таким небом можно отдыхать, но можно ли работать, когда над тобой ослепительная и изнурительная голубизна да еще с сотнями оттенков? Шар почти погружен, лишь кусок каленой оболочки еще держится на поверхности моря, мгновение, и я уже не вижу его, но не вижу и женщины. Она только что была рядом, впрочем, рядом был я, а она была в море, там я ее и нахожу. Она далеко. Она вызывающе далеко. Я вижу ее головку, и эта головка удаляется от меня и от берега. Никаких плавательных движений, море само несет ее куда то, куда ему нужно, нужно морю и ей. Они в греховном сговоре. В конце концов это их личное дело. Но я встревожен, ведь она уже за буем, а это вызов. Мне же и в голову не пришло плыть так далеко. Женщина бросает вызов мне, еще в эпоху культа личности переплывшего Ангару, во времена волюнтаризма перемахнувшего через Лену в районе Усть -Кута... Правда, в годы метания, рек я не переплывал. Я в основном переезжал их в вагонах без окон, когда по изменившемуся эху колес и перестука догадываешься, что поезд идет по мосту, и пытаешься представить... Впрочем, речь не об этом, а о том, что, хотя мне уже далеко не двадцать, но я все же не могу позволить какой-то греховоднице переплюнуть меня в смелости и потому плыву, сначала довольно быстро, затем медленно, потом совсем медленно, но все же заметно приближаясь к косматой головке, качающейся на волнах уже не зеленовато голубых, как час назад, но серых и будто бы даже хмурых. Здесь, на юге, темнота наступает мгновенно, и я догадываюсь, что женщина надеется вернуться на берег по темну, чтобы никто ее не осудил, ведь берег опустеет к тому времени. Мне противно быть свидетелем, и все же я настигаю ее, она уже в десятке метров и не видит меня, не подозревает о моем существовании так близко... Вот она вскидывает руки нервно и сладострастно и погружается в воду полностью, даже руки исчезают. Ее нет долго, так долго, словно ее вообще не было. Как ни хочется проделать то же самое, воздерживаюсь, потому что устал, а она не устала, ее все еще нет. И вдруг она выныривает совсем рядом, я ведь не стоял на месте, я плыл. Она не выныривает, а выпрыгивает чуть ли не по грудь, колотит по воде руками и хрипит дико и неприлично, погружается снова, и снова выбрасывается на волну, кашляя и захлебываясь. Изумленный, но еще не потрясенный, я констатирую, что она, эта женщина, всего на всего... тонет... Только этого мне не хватало, шепчу. Я попал в ловушку: спасти я ее не смогу, я не умею, она утопит меня, истеричка. Но и не спасать я не могу, я же рядом, совсем рядом, в двух взмахах рук, не спасти утопающего в такой близости от него равносильно убийству. Ее голова уже не курчавая, волосы прилипли к голове, теперь эта голова не похожа на женскую, и все мои надежды на то, что волосы ее густы и крепки. Волна подбрасывает меня вверх, ее швыряет вниз, с высоты волны я протягиваю руку, хватаю или хватаюсь за мокрые волосы и в секунду этого действия успеваю с удовлетворением отметить, что волосы хороши, их даже можно на пол оборота намотать на руку. Что то происходит с нашими телами, рука моя странно выворачивается, лицо женщины в сантиметрах от моего. Она кашляет мне в глаза, и отчетливый запах винного перегара приводит меня в короткий шок. Так она просто пьяна! Судя по густоте перегара, по степени его омерзительности, она заглотнула канистру коньяка или самогона с золотым корнем. "-Козел!" - кричит она мне в лицо, бьет меня по лицу, точнее, по лбу так сильно, что я сам на мгновение погружаюсь и успеваю нахлебаться морской соли, при том, конечно же, выпускаю из рук ее волосы. Я выныриваю, она погружается. Ее ноги в судорогах, погруженные стукаются о мои, я брезгливо отталкиваюсь, но волна накидывает меня, и я ощущаю, что теперь сам почти топчусь на ней, тут же нога моя оказывается в хватке, я успеваю нырнуть сам и всплыть вместе с ней, уже утратившей разум, уже полу утопленницей . Но истерика или агония ее сознания продолжается, и она снова отталкивается от меня, только я теперь умнее, я же все понял, она самоубийца. Волосы на затылке прочно в моей руке, рука вытянута, я выворачиваю ей голову подбородком к небу и, слава Богу, держусь сам на плаву. Такое возможно только на море, в пресной воде нам обоим уже был бы конец... Она молотит руками по воде, хрипит, кажется, что горло ее вот-вот разорвется от дикого хрипа кашля. "Что дальше?" - пытаюсь сообразить. До берега метров триста. Я недавно на море, но уже заметил: к берегу плыть всегда труднее. С ней мне не доплыть, мне с ней даже на плаву долго не продержаться. Я, конечно, не утону, я отпущу ее, прежде чем начну тонуть, я предчувствую, что поступлю так в определенный момент, когда мой личный инстинкт самосохранения заявит о себе. Становится тошно. "Пьяная шлюха!"- кричу несколько раз и, кажется, даже матерюсь. Отчаяния, однако же, испытать не успеваю. Я вижу моторку, шлепающую днищем по волнам, стремительно приближающуюся, слишком стремительно. Боясь быть раздавленным, отпускаю женщину и подаюсь в сторону... В лодке на меня нападет дрожь, стучу зубами, трясусь и стараюсь не смотреть, как два здоровенных парня мнут грудь утопленницы самоубийцы, как она хрипит и плюется, стараюсь не смотреть, но вижу, потому что не могу отвернуться, все мое тело в судорожной тряске. О чем то меня спрашивают, что то отвечаю, но как только лодка втыкается в прибрежную гальку, выпрыгиваю и бегу к своей одежде. Не хватало, чтоб ее украли. Но, слава Богу, одежда на месте . . Я согреваюсь резкими движениями. Я остаюсь у моря, уже почти невидимого, темнота сползла с гор и растворила в себе побережье, фонари бессильны против тьмы, их свет уныл, словно они понимают мизерность своих возможностей, лишь отблески их мечутся по хребтам волн, но сами волны теперь только в звуке, а звук отчетлив и требователен. Невидимое море умело имитирует существование. В сознании проносятся штампы, дескать, некое чудище, ухающее и ахающее в темноте.., но банальности только просятся на язык, к реализации же я их не допускаю и упрямо говорю себе, что и в темноте можно пинать дохлую кошку, а кому то постороннему померещится нечто живое и мечущееся. Мертвечина, повторяю. Эта мертвечина недавно едва не убила меня и женщину, о которой я поначалу подумал совсем неверно. А женщина, кажется, красива. Не могу вспомнить лица, помню лишь судороги, гримасы, а все же думается почему то, что она красива, но красота эта должна быть порочной, существует же такой штамп порочности на идеальной форме. Он, этот штамп, или след иногда неуловим, неопределим, но никакой косметикой его не скрыть... А впрочем, ну ее! Она осложнила мое и без того сложное отношение к морю, а только оно интересует меня сегодня, я должен определиться, я должен успокоиться, мне не нравится, что море меня волнует, ведь я заранее сказал себе, что не удивлюсь ему, потому что удивляться морю банально. Ему все удивляются, а истины не бывает у всех, таким вот образом моя гордыня сражается за мою индивидуальность, при этом проигрывая много чаще, чем выигрывая. И вообще я раздражен. Причина раздражения - женщина в море. Невозможно перечеркнуть тот факт, что она собиралась умереть, а из неперечеркнутого факта следует, что в море я столкнулся с драмой, что больше всех моих собственных драм, а жизнь мне их подкидывала изрядно, но ни одна из них не поставила меня на грань жизни и смерти, и если иногда и подумывал о том, чтобы уйти, то уход этот мыслился лишь неким театральным действом, и потому не мог служить побуждением к действию. Всякий человек пуще прочего уважает свои трагедии, от них ведет отсчет жизненного опыта, ими возвышается над окружением, которое видится через призму беды более благополучным и соответственно достойным панибратского снисхождения. Но сознательный выбор смерти - против этого не попрешь, но споткнешься в растерянности и снимешь шляпу в благоговении и почтительности. А решиться умереть в море, вот так, как она, медленно войти в него и отдаться ему, и раствориться в нем, и в тот момент, когда над головой распластывается итальянское небо, когда багровый диск солнца, как в колыбель, опускается в море, когда оно, море, почти в истоме, когда только и можно понять его, как нечто живое и доброе, и вот именно тогда решиться на уход , это ведь не просто необычно, это чрезвычайно. А то, что женщина была пьяна, несущественно, даже сели она хроническая алкоголичка и тогда несущественно, ведь она уплыла за буи, то есть за пределы социального, она решила исчезнуть без обнаружения, ведь случайность, что там же болтался и я, что нас заметили с проходящей лодки. Нет, теперь мне ясно, что если я не увижу этой женщины, это значит, перешагну через набитый кошелек, из всех возможных сравнений я выбираю это, наиболее пошлое, чтобы сохранить циничный оттенок в своем изумлении перед событием, где я как участник на вторых ролях. Этим вечером, прощаясь с морем, я грожу ему пальцем, дескать, наша любовь впереди и мы еще разберемся на тот счет, что ты есть для меня. "Прощай, дохлая кошка ветров", - говорю угрюмо и угрожающе. Как только я заикаюсь старшей сестре, что хотел бы видеть женщину, которую вчера вечером привезли с пляжа, она мгновенно из официальной дамы превращается в своего человека, одаривает улыбками, уговаривает меня посидеть минут пять вот здесь, вот в этом углу и подождать и почитать журнал "Здоровье", пока она пойдет и узнает у дежурного врача. Но не проходит и пяти минут, как из за угла ко мне спешит молодой человек спортивной наружности, и еще через минуту я заглядываю в служебное удостоверение сотрудника уголовного розыска. Симпатизирую я этим молодым сыщикам, они, как поджарые, сноровистые волки, пробуждают во мне тоже что то волчье, порою я даже испытываю потребность вздыбиться загривком и рвануть по какому-нибудь следу, хотя бы по своему собственному, кого-то непременно догнать, пусть даже самого себя, и вцепиться в холку, и прижать к земле, а после - небрежно отряхнуться и сказать: "Шутка!" Я чувствую в этих соколах удачи присутствие чего-то нечеловеческого, и вовсе не в дурном смысле слова, это всего лишь нечто, не присущее большинству и не сотворенное от Начал, но приобретенное и ставшее необходимым человечеству. Ей Богу, я люблю сыщиков. Когда они идут не по моему следу. Но особенно приятно, это вот как сейчас. Здесь какая то история, в которой я ни при чем, но он, молодой волк, этого еще не знает, и азартно раздувая ноздри, шуршит по ложному следу. Я вижу, как он напрягается для игры со мной, и мне чертовски сложно удержаться от игры с ним, ведь как никак, это его работа... Скоро все выясняется, и он смотрит на меня равнодушно, вяло предлагает мне расписаться в неразглашении сведений предварительного следствия. Я не соглашаюсь и резонно настаиваю на обладании теми сведениями, кои мне не рекомендуется разглашать. После некоторого колебания он говорит мне, что арестована группа аферистов и мошенников, что интересующая меня женщина играла в этой группе одну из главных ролей, что узнав об арестах, она скрылась, и успев кое кого предупредить, видимо, решила покончить с собой. Поскольку она обладает большой информацией о действиях преступной группы, допускается, что кто либо из ее сообщников захочет узнать о ее состоянии, а возможно, и повлиять известным образом на это состояние. - Жуткая история! - говорю я почтительно и добиваюсь цели, молодой сыщик снисходительно машет рукой, дескать, обычное дело. Я закидываю еще парочку простеньких червячков в зубы юного честолюбца, а затем слегка потягиваю за веревочку. Как бы там ни было, а я все же спаситель, я так сказать, на блюдечке подал вам преступницу живой и потому имею моральное право на свидание с ней, хотя бы на несколько минут, хотя бы только затем, чтобы извиниться перед ней за свое безапелляционное вмешательство в ее судьбу... Неожиданно он соглашается дать мне, как он говорит, "пятиминутку" с глазу на глаз, а я догадываюсь, что, если дело столь серьезно, как он мне намекает, третьи глаза в помещении каким то способом, но будут обеспечены. Я взволнован. Я не уверен в том, что поступаю правильно. Не уверен, что мне нужно ее видеть, а ей нужно ли видеть меня... Короче, порог палаты я переступаю сомневающимся человеком. Палата вызывающе пуста, то есть, кроме койки и женщины, сидящей на ней, ничего. Впрочем, стул. Я здороваюсь и все еще не смотрю на нее, то есть я, конечно, вижу ее, но глаза мои бегают по голым стенам, по чисто выметенному полу, по окну с узорчатой решеткой... "- Здравствуйте," - говорю и наконец смотрю на нее. Красивая. От тридцати до сорока, обычный диапазон возраста женщины, особо любящей жизнь. Ищу предположенную мной порочность в ее лице и, кажется, нахожу что то в рисунке губ жесткое, может быть, хищное, но так думать не хочется... Нет, объясняю ей, я не следователь, я, так сказать, ее спаситель. И теперь только смотрю ей в глаза, не то серые, не то темно голубые. - Ждете благодарности? - спрашивает спокойным, неприятным голосом. - Нет, - отвечаю. - Как раз наоборот. Жду проклятий. - Считайте, что я их вам уже выдала. На ней больничный халат захлопнут по самое горло. На кровати она сидит прямо, смотрит на меня равнодушно, но не гонит. - Какое сегодня море? - вдруг спрашивает она. - Один два балла. С утра прошли дельфины от Хосты. - Никогда не видела, чтобы они шли обратно. - Ночью, наверное... - Не знаю. Но тоже заметил, что всегда идут от Хосты . - Кончилась жизнь, - говорит она шепотом и смотрит мимо меня. - Нет, отвечаю и смотрю ей в глаза. - Но я пожила! Пожила! Понятно вам! - Нет. Она как то многозначительно ухмыляется и становится некрасивой и жалкой. - Собаки на сене! - цедит зло. - Сами не живут и другим не дают! - Это их работа. - возражаю осторожно. - Да и понятия о жизни существуют разные... Она осматривает меня с головы до ног. Ухмылка ее не то презрительна, не то снисходительна. - Вы, конечно, сознательный строитель коммунизма? - Впервые слышу такое предположение в свой адрес. Но интуиция вас не обманывает. Мы с вами действительно из разных миров. - При чем здесь интуиция.- и опять неприятно ухмыляется. - Меня ваши сандалии не обманывают, а не интуиция. На мне тупоносые, жесткие и неудобные сандалии, и я отдаю должное ее юмору. Я, собственно, пришел сказать... мне так кажется, по крайней мере, что жизнь всегда лучше, чем не жизнь, если, конечно, у человека нет ничего, что дороже жизни. А так бывает редко... Чувствую, что мои слова падают в пустоту, а то и раздражают ее. Она снова окидывает меня снисходительным взглядом. - Эскимосы живут на Севере, едят одну рыбу. Вы смогли бы прожить с ними всю жизнь? - Пожалуй, нет. Холод и рыбу не люблю. - А мне не нужно другой жизни, чем как я жила. Я все имела, что хотела. - А как много вы хотели?- Она не отвечает. Отворачивается к окну. Я рад, что она молчит, диспут и мне не нужен. - Мент за дверью?- спрашивает тихо, одними губами . - Возможно, - отвечаю так же. Она вскидывается всем телом, глаза зеленые звезды. Вправду, переменчивы. Профилем в дверь. Губы чуть дрожат, побелевшие пальцы сцеплены на вороте халата, как на петле удавке. - Они думают, что? Все выгребли... Демонстративно громко, шакалы! А шакалам объедки! - А вы... Это мне, и я сжимаюсь, я не хочу от нее грубости, мне жаль ее, красивую, проигравшую, обреченную... - ...Думаете, я не вижу, как вы меня жалеете! Она хохочет мне в лицо, снова что то случается с ее красотой, я догадываюсь, это потому, что смех ее ненатурален. Однако же она вполне физиономистка, и даже в такой ситуации остается женщиной. Почувствовав мое разочарование, умолкает, и, кажется, сердита на себя. Незаурядная женщина, я уверен, ей было много отпущено по рождению, возможно, она догадывалась об этом. Не сумела распорядиться. Мне бы хотелось прочитать или просмотреть ее жизнь: милая девочка с косой, красавица на выданье, молодая женщина... но пустое! Чужую жизнь можно только условно реконструировать, заранее предполагая неточности и неверности. Я оставляю эту женщину для себя загадкой. Мне ее жаль. Но я уважаю самоубийц, и потому моя жалость к ней не оскорбительна. - Уходите. Я встаю, но она делает движение рукой, я останавливаюсь. - Дочку мою навестите. Скажите, что все в порядке, что она по миру не пойдет. Овражья ул. четырнадцать. - Сегодня же, отвечаю. - Морю привет. - До свидания, говорю и выхожу из палаты. За дверью мой знакомый орел из органов и еще кто то почти такой же. Такой же остается, а мы вдвоем идем по коридорам больницы. - Не знал, что бывают палаты с решетками в обыкновенных больницах. - Разные больные бывают. До выходной двери идем молча. У двери я останавливаюсь. - Скажите, что ее ждет? Он разводит руками. Знаю я этот развод. Дескать наше дело - поймать, решает суд... - Оставьте. - говорю, - я по делу не прихожу и скоро уеду. - Сколько? Он усмехается, оглядываясь назад. - Активная бабенка, если червонцем отделается, значит везучая. - А вам не приходит в голову, что это несправедливо? Сыщик многозначителен. - Если б вы знали, что она наворочала но всему побережью от Батуми до Новороссийска! - Не в том дело. - возражаю вдруг горячо, - ведь она сама приговорила себя к самому худшему, к смерти и исполнила приговор, а то, что ей помешали, я и те в лодке, ну, это так, как бывает, когда у повешенного рвется веревка. Во многих странах такое рассматривалось как вмешательство Провидения. Казнь, отменялась. Помните, был такой фильм... Сыщик спортсмен весело смеется. У него отличные зубы. Они будто из мышц выросли, такие отличные. - Провидение, это не по нашей части. А что топилась, так это понятно, хотела уйти от ответственности . - Куда уйти? Ведь чего бы она ни натворила, вышка ей не грозила. Так? - Ну, это, пожалуй, нет. Ей и червонца хватит. - Вот видите. - тороплюсь, - самый строгий суд не приговорит ее к смерти. А она сама себя приговорила и исполнила. Есть же правило поглощения большим наказанием меньшего... - Ерунду говорите. - Он даже не раздражается. - Если она и приговорила себя, так это не от раскаяния в содеянном, а от страха перед расплатой. - А смерть не расплата? Если бы она утонула, ее ведь не судили бы. Но преступницей она не перестала бы быть. Она нарушила закон и, как говорится, принадлежит закону, то есть только закон распоряжается теперь ее жизнью, смертью и свободой. Последнее слово на суде вот все, что она теперь может сама, да и то по закону. Ему самому нравится, как он хорошо говорит, но он не подозревает даже, насколько его позиция прочней моей, он не знает, что христианство рассматривает самоубийство как смертный грех, то есть грех неискупимый. И по Богу и по закону человек должен нести бремя жизни до конца... - А я? Что же, я больший язычник, чем этот бравый, уверенный в себе сыщик? Ведь мое сознание восхищенно трепещет перед актом самоубийства. Страшно... Для меня самоубийство подвиг, к которому, как мне кажется порою, я готовлюсь всю жизнь, но не уверен, что совершу, а чаще кажется, что не совершу никогда и до последней судороги буду цепляться за жизнь. А это... некрасиво, это против. Но. . . Вот только море разве? Оно действует на меня атеистически, оно могло бы подтолкнуть. И если бы я жил у моря, то однажды сказал себе: нет в мире ничего, кроме него и меня, а жизнь и смерть это только наши проблемы мои и моря, потому что оно оскорбляет меня имитацией жизни, оно намекает на что то во мне самом глубоко имитационное. Подход к этому признанию может звучать так: если море дохлая кошка ветров, то я дохлая кошка обстоятельств, и в так называемой моей инициативе смысла не больше, чем в болтанке морских волн. И какое уж тут христианство! Хотя это всего лишь подход к признанию, а договорись я до конца, и дороги к храмам свернутся в клубок... И это все море! Я иду по набережной, а шея моя словно парализована поворотом влево, в сторону моря. Море волнует. А горы? А звездное небо над нами ? Почему человека волнует среда его обитания? Волнует, то есть тревожит. Какую тревогу несет в себе для человека окружающая его материя? Тревогу родства? Протискиваясь в городской толпе, толпой я вовсе не взволнован. Мне нет до нее дела. Но быть у моря и не выворачивать шею невозможно. Лишь совершеннейший сухарь мог выдумать формулу: красиво полезное. Напротив! Лишь совершенно бесполезное способно приводить наши души в божественный трепет. Или в сатанинский? Какое состояние моря особенно привлекает взор? Шторм. Что может быть бесполезнее! И если существует сатанинское начало в эстетике, то именно им мы умиляемся пуще прочего. И разве в том не голос смерти? И все мое понимание христианской мудрости не способно опровергнуть того, вызревшего во мне предположения или почти убеждения, что добровольный шаг навстречу голосу смерти есть высшее мужество, на какое способен человек, потому что смерть бесполезна, а только бесполезное прекрасно... Я ищу нужный мне адрес и обнаруживаю милый коттедж с видом на морской простор. Не успеваю дойти до калитки, как из нее выходит молодая пара, экипированная для морской прогулки. В девушке невозможно не узнать утопленницы, какой она, возможно, была двадцать лет назад. Я уверенно догоняю их. Равнодушие, с каким восприняты мои объяснения, шокирует меня. - Лучше бы ей утонуть. - грустно говорит Людмила . - Пожалуй, - спокойно соглашается с ней ее друг Валера. Меня приглашают присоединиться к прогулке, и я почему то соглашаюсь. Впрочем, не почему то. Мне очень нравится дочь самоубийцы, ее красота трагична, или мне это вообразилось, но сочетание глаз небесного цвета с профилем почти римским, почти идеальным, будто созданным для скульптора и неспособным к беспечной улыбке, а улыбка эта вдруг возникает и преобразует лицо в новое сочетание античности и дня самого сегодняшнего, и я ловлю себя на сострадании, коим буквально захлестнуты мои глаза, я убегаю взглядом в сторону, чтобы сохранить спокойствие души и трезвость сознания. А трезвость нужна, ведь передо мной прекрасное чудовище, разве не чудовищно желать смерти собственной матери. Передо мной поколение, которого я совсем не знаю, и дело не в том, что не каждый способен произнести жестокую или циничную фразу, дело в том, что у этого поколения есть одна общая характеристика, не мыслимая во времена моей молодости: уверенность или, точнее, раскованность, я еще не решил для себя, очень ли это хорошо или не очень, но завидую, потому что это неиспытанное состояние и его уже не испытать, ведь в моем возрасте качество внутренней свободы, если оно обретено, не имеет той цены, ибо оно от опыта, оно результат жизни, а не ее изначальное условие, как у них, нынешних молодых. Как много они могут, если умно распорядятся благом, обретенным с рождения или с пеленок, или лишь чуть позже! Что они смогут сотворить и натворить с такой вот размашистостью движений тела и души! Во всем, что они сделают, не будет ни моей вины, ни моей заслуги, с этим поколением мои дороги не пересекались. Выходим на берег. Людмила впереди, мы сзади, как пажи морской царевны. Море стелется ей в ноги, холуйски пятясь в пучину. Она все воспринимает как должное, у нее не возникает сомнения в том, что миллиарды лет формировавшаяся природа дождалась наконец своего часа, часа явления смысла ее формирования и долгого полузабытья в ожидании. Предполагаю, что ее, Людмилу, не смущают ни масштабы, ни века. Если вселенная произошла из точки, то и смысл этого происхождения не в масштабах и временах, а в некой точке, которая есть венец всего процесса. Эта точка она, царица, ступающая ныне по песчаному ковру, а море, целующее ее ноги, трепещет от Крыма до Турции от соприкосновения с венцом бытия. Она ступает по песку. Ее скульптурная головка благосклонно и горделиво внимает угодливому лепету моря, а мне хочется прошептать ей в другое ушко: "-Не обманывайся, глупая красавица, моря как такового не существует, это всего лишь безобразно и бессмысленно огромная куча аш два о, а ты рядом с этой кучей намного меньше, чем лягушка на спине бегемота!" Но я ничего такого не говорю, я просто любуюсь женщиной у моря, и еще мне очень хотелось бы, чтобы не было здесь кого то третьего, а он есть, он топает рядом со мной с равнодушной физиономией сытого молодого дога... Катер катерок радостно вздрагивает внутренностями. Мы уходим в море. Людмила и Валера раздеваются, оставив на своих телах тряпочки меньше фигового листочка. Тела их совершенны, откровенно бесстыдны и демонстративно равнодушны друг к другу. Я не верю этой демонстрации, я вижу в ней извращение. Микро-кают компания поражает мое воображение. Микрохолодильник. Микротелевизор. Микробар. Стереосистема с микро цветомузыкой и ложе, не микро, но самый раз для радостей сладких, а как оформлено! Катер катерок, сколько же ты стоишь! И почему тебя до сих пор не конфисковали? На микро палубе уютные лежаки для приема солнечных ванн. На одном Людмила демонстрирует южному небу свои прелести. Валера за рулем в микро рубке. Никаких шнуров и примитивных стартеров. Изящный ключик на золоченой цепочке с брелком приводит в движение золотой катер катерок. Моря, однако же, я сейчас почти не замечаю. Сколь ни совершенна имитация живого, живое совершеннее. И глядя на распластавшееся передо мной совершенство, я отчего то забываю или стараюсь не помнить, кто она, эта женщина, из какого она мира, что уже было в ее жизни, что еще будет, и об этом догадываться не хочется. Я более всего хочу, чтобы она не говорила, но она говорит, глядя на меня сквозь ресницы. - Вы уродливы? Искалечены? Или растатуированы? - Почему? - Не люблю шрамы и татуировки. - А есть мнение, что шрамы красят мужчину, тем более что... - А вы можете говорить без придаточных предложений? - И если у вас нет шрамов и татуировок, можете раздеться и устроиться. Рядом с ней свободное место. Только на одного человека. Я не уродлив и без особых примет, но все же боюсь попортить пейзаж. Смотрите, вдруг говорит она, сегодня море мраморного цвета! - Разве? - возражаю задиристо. - По моему, оно сегодня мыльного цвета, словно вытекло из мировой бани. Она резко поднимается, брови стрелы в самое мое сердце. - Если будете говорить гадости, полетите за борт! Валера заметно оживлен. - Уж так прямо и за борт! Я ведь как никак гость, а не персидская княжна. - Хамская песня. С детства ее ненавидела. И ни какой он не бунтарь, этот ваш Стенька, а просто бандит и хам! Лично я тоже не в восторге от "донского казака", но все же не спешу соглашаться с Людмилой. Я хотел бы вернуться к интересующей меня теме. - Между прочим. - говорю, не мешало бы навестить мать. Нужна масса всяких мелочей, и питание там дрянное. - А вы откуда знаете? И вообще вы не мент случайно? Глаза ее холодны и колючи. Я их знаю. Такие глаза бывают у классовой борьбы. Они бесполы, как беспола ненависть. Про ненависть и спрашиваю: - ...вы еще так молоды. Откуда она у вас? - Слишком много чести, чтобы их ненавидеть. Я их презираю! Но вот тут то ты меня не обманешь, красавица! Типично уголовное явление: желаемое принимается за действительное. Хотелось бы презрения, но, в сущности, всегда лишь страх и ненависть. - Я их презираю. - сверкает глазами Людмила, - это самые тупые двуногие. Они думают, что служат закону, а всегда только холуи у тех, в чьих руках пирог! Они все одинаковые. Все! Все! Все! Они нужны, не спорю. Как половые тряпки, как сапожные щетки, сапожным щеткам все равно, кому чистить сапоги. Холуи! И чаще всего продажные, точнее, подкупные. У всех у них своя цена. Один подешевле, другой подороже, но продаются все! - Так уж и все! - усмехаюсь. - Если кто и есть не купленный, так это только означает, что ему еще не предложили его цены, или он в академию готовится, или просто трусит брать. Вот таких много. Сами трусят, а представляются как неподкупные. Таких не покупают, таких пугают. Саранча ! Она выговорилась, а возможно, ей показалось, что злоба может тенью упасть на ее красивые черты и исказить их, и потому, вероятно, она вдруг как то поспешно улыбается и прежним ленивым тоном отмахивается от темы. - Да ну их! А на счет мамы не беспокойтесь. Она там будет иметь все. Если нельзя купить свободу, то можно по крайней мере купить привилегии в неволе. - Хотя. . . Что то похожее на испуг мелькает в ее глазах. Только мелькает, и снова ничего, кроме обычной женской тайны... - А вы действительно не понимаете моря или кривляетесь? Меня всегда шокировала эта удивительная способность женщин мгновенно устанавливать равенство, будь ты хоть семи пядей во лбу, тебя похлопают по плечу, и напрягайся, чтобы на следующем этапе общения вплотную не познакомиться с каблучком хамства. Не о всех речь, конечно, но часто, черт возьми... - Да, пожалуй, я не понимаю моря. Я ведь впервые . . . Глаза ее просто взрываются изумлением и жалостью ко мне. Да как же вы смели прожить жизнь, ведь вам уже не сорок, прожить, и не увидеть моря! Вы или очень холодный. Или очень, ленивый человек! Разве вы не знаете Айвазовского? Знаете ведь! - Ну , конечно, - Сейчас она утопит меня в своем презрении. Я набираю побольше воздуха, чтобы не захлебнуться. - Видеть изображение и не захотеть увидеть натуру! Считайте, что вы зря прожили половину вашей жизни! Смотрите же во все глаза, вы еще хоть, что-нибудь можете наверстать! Я смотрю не во все глаза, я смотрю в ее глаза и теряюсь, и забываю, кто она, эта морская фея. И мне грустно. Боже, как мне грустно, я бы выпрыгнул в море, да мы уже больно далеко от берега, доплыву ли? К тому же волны. Они подшвыривают наш катерок весьма ощутимо. Глохнет мотор. Валера выключил его и теперь, чуть ли не перешагивая через меня, поднимается на палубу и устраивается рядом с Людмилой на том самом месте, которое я не поспешил занять. Понимаю, такая программа. Уходим в море, выключаем двигатель, загораем доверившись произволу волн и течений. Я точно помню, что согласился на эту прогулку из познавательных соображений, но, увы, я никак не могу вспомнить, что именно я собирался познавать, увязавшись третьим лишним... Я вопиюще лишний на катерке, я лишний в море... А до этого... Что было до этого? До этого была жизнь, в которой я более всего боялся окопаться лишним и всем, что было отпущено природой, упрямо доказывал обратное. Всю свою жизнь я отдал политическому упрямству, никогда не жалел об этом, а сейчас пытаюсь вычислить, сколько красоты прошло мимо меня. И чтобы не получить уничтожающий ответ, пытаюсь определить красоту самого упрямства. Только что-то не очень получается... Но все равно сейчас мне хочется думать только о красоте, найти какие-то нетривиальные слова, чтобы в одном суждении вместить весь смысл короткой человеческой жизни и ее главное печальное противоречие между жалкой трагедией плоти и величественно демонической трагедией духа... А может быть, все проще. Может быть, мне просто нравится эта женщина на палубе катерка, женщина, которую ни при каких обстоятельствах я бы не хотел видеть своей, но смотреть и смотреть, и слушать ее ужасные речи, и не противиться им, но изумляться тем бесплодным изумлением, которое ни к чему не обязывает и не обременяет ответственностью. Потому что женщина и чужая, и ненужная, и можно даже испытать некую нечистую радость оттого, что есть в жизни нечто, на что можно смотреть хладнокровно и любознательно, не рискуя ни единой клеткой своих нервов. - Все человечество делится на живущих v моря и не живущих у моря - говорит Людмила, вызывающе глядя мне в глаза. - И в чем же преимущества первых? - спрашиваю. И, наконец, прорезается Валера. - Людочка хочет сказать, что, какие бы ни были у вас личные достоинства, вы человек неполноценный, потому что только живущий у моря есть существо воистину космического порядка. Я не улавливаю оттенка его голоса, но что-то в его словах не очень доброе по отношению к Людмиле. Похоже, что и она почувствовала это. - А ты меня не комментируй, пожалуйста! - говорит она почти зло. Молодые красавцы, они лежат передо мной и пикируются с ленивой злостью, а я люблюсь ими и не успеваю заметить начало ссоры. Предполагаю только, что ссорятся они потому, что пресыщены друг другом, устали от взаимного совершенства, от равенства, от пут любви, которая уже не только радость. Катерок качает на волнах, и фразы их, еще не очень обидные, соскальзывают с бортов в море и превращаются в медуз, сначала мелких, затем крупнее. Мне не тревожно. Мне любопытно. Мне никак не удается определить статус Валеры. По совершенству мускулов - спортсмен, по лексикону - кто угодно. На редкость нахватанная молодежь в нынешние времена. Как я догадываюсь, они сейчас выясняют, кто из них кому больше обязан. Поскольку присутствует третий лишний, они говорят условными фразами и оттого еще больше запутываются в непонимании. Едва ли это любовь, говорю себе и ловлю себя на провинциализме, на устарелости моих критериев, а возможно, и на примитивизме, потому что вот по отношению к этим двум мыслю скорее формально, чем по существу, заведомо отказывая им в праве на сложность чувств. Но я же не могу забыть, что мать юной Афродиты сейчас в тюремной камере, что прошло немногим более суток, как она уходила из жизни и вернулась к ней, чтобы испытать нечто, что для нее страшнее смерти. - Послушайте, молодые люди,- вмешиваюсь бесцеремонно в их ссору.- хотите, я вам расскажу, что сейчас происходит в вашей местной тюрьме. Они смотрят на меня удивленно, потому что в голосе моем чуть-чут