ебя ненавидит! Одинокая какашка! - Запомни, Вячеслав: за китайский вопрос ответишь у меня головой. Это вопрос номер один, я вам покажу, вы у меня попляшете, голубчики! - Сталин даже ручки потер от удовольствия, когда представил расстановку сил на мировой арене и бардак в коммунистическом движении после того, как Китай позарится на российские и прочие края. - Я вам подкину такого цыпленка-табака, что вы у меня пальчики оближете. Все! Пора кончать с Германией. Пора кончать с Японией. Пора помочь Мао-Цзе-Дуну сбросить Рузвельта в Тихий океан. Подгоните Курчатова, а не то я назначу президентом Академии наук Лаврентия. Я вам покажу, негодяи, как вербовать мою ногу! Сталин действительно гениальный стратег! И ему есть для чего жить. Это, Коля, были последние слова, которые я услышал. Тихо стало. Конференция началась. Генерал Колобков привел подменных, снял с деревьев и вывел из кустов часовых-тихарей и скомандовал, поскольку те плясали от нетерпения: - На оправку бегом, шагом ма-арш! Крепись! Не то все на фронт угодите, засранцы! Протопали мимо меня солдатики, а я, Коля, не подох с голоду самым чудесным образом. Они там вечером банкет захреначили, и вдруг сверху, сквозь сплетение глициний и лоз виноградных что-то перед самой моей решкой - шарах-бабах! Я еще руку не успел сквозь нее просунуть, а уже учуял, унюхал упавшую ласточку - гусь! Гусь, Коля! Но зажаренный так, как только может быть зажарен гусь для товарища Сталина. Объяснить вкуса этого гуся на словах нельзя. Этого гуся, Коля, схавать надо. А уж как он упал, чорт его знает. Может, официант подскользнулся, может, сам Сталин подумал, что чем обаятельней выглядит гусь, тем вероятней его отравленность, взял да и выкинул того жареного гуся в окно, опасаясь за свою драгоценную жизнь. А жить, Коля, как ты сам теперь видишь, было для чего у товарища Сталина. Он нам заделал-таки великий Китай, и что с родимой нашей Россией будет дальше, неизвестно. Нам с тобой, милый Коля, в будущее не дано заглянуть. Потому что мы с тобой не горные орлы, а всего навсего совершенно нормальные люди. И слушай, почему бы нам не выпить, знаешь за кого? Нет, дорогой, за зэков - слонов, львов, обезьян, аистов и удавов мы уже пили. Давай выпьем за ихних служителей! Да! Давай выпьем за них! За обезьяний, за гиппопотамский, за птичий надзор! За то, чтобы он не отжимал у тигров и россомах мясо и бациллу, у белок - орешки--- фундук, у синичек семечки, у орангутангов бананы, у тюленей свежую рыбку. И еще за то выпьем, чтобы не был надзор зверей-заключенных. Не был, не колол и не дразнил. Понеслась, Колк! Давай теперь возвратимся в человеческий мой зоопарк, в подлючий лагерь. 11 Вдруг Чернышевский хипежит на весь наш крысиный забой: - Товарищи! Опасность слева! Приготовить кандалы к бою! Я ведь, Коля, совсем забыл тебе сказать, что мы были закованы. Тяжесть небольшая, но на душе от кандалов железная тоска. Повоевали с крысами. Побили штук восемь. Норму на две крысы перевыполнили. Цепочками погремели. От работы повеселели все, Шумят. Лыбятся. Разложили крыс на камешках и стали им фамилий присваивать: Мартов, Аксельрод, Бердяев, Богданов, Федотов, Мах, Флоренский, Авенариус, Надсон, а самую большую крысу окрыстили, извини за каламбур, Вышинский. Чернышевский тут же предложил товарищам встать на трудовую вахту в честь дня учителя и взять на себя повышенные обязательства покончить с неуловимым вождем каторжных крыс самцом Жаном-Полем-Сартром ко дню рождения Сталина. Зэки мне легенды о крысином вожде тискали, Огромен был и хитер. Кападал бесшумно. Кусал исключительно за лодыжки и любил хлестаться, убегая, холодным длинным хвостом. Видел в полной темноте прекрасно, хотя имел, по слухам бельмо на глазу. Ведь Берия, Коля, какую каторгу изобрел для старых большевичков? С утра до вечера бороться с крысами, которых в руднике было навалом. Причем, повторяю, бороться в полной темноте. А вот откуда они брались,позорницы, тоже легенды ходили. Я-то думаю, что рядом с нашей зоной был лазарет, а при нем кладбище. Верней, свалка мертвых зэков. Крысы на нем гужевались от пуза, а к нам в забой по каким-то подземным ходам бегали для развлечения. Для игры. Опасная игра, но крысы ее любили. Без игры, очевидно, в природе нельзя. Есть даже такая теория игр. И проклял я себя еще раз, Коля, в том забое за то, что сам напросился в него попасть. Однако, сам знаешь, приговор приговором, но стремиться к свободе надо. Мы ведь чем отличаемся от питонов и бегемотов в зоопарке? Мы знаем совершенно точно конец нашего срока. Хотя он, пока не восстановили так называемые ленинские нормы законности, тоже бывал нам неизвестен и неведом более того. Первым делом научился я видеть в темноте. Добился этого просто. Ты же знаешь, я любил читать в экспрессах, и вычитал, что у людей когда-то в чудесные доисторические времена имелся такой шнифт. Где-то между мозгой и хребтиной, а, возможно, и на затылке. Темнота полная, вернее, чернота тьмы, мучила меня ужасно, и холодина к тому же убивала просто мою душу, Коля. В темноте этой тоже, разумеется, привыкаешь, наощупь стоишь, ходишь, время убиваешь, трекаешь, крыс глушишь, и больше нету у тебя никакой другой работы, но очень уж скучно, Коля. Очень скучно. И тогда я себе сказал: "Ты должен, Фан Фаныч, победить тьму момента, а заодно и историческую необходимость, которая, как дьявол, хочет схавать личную твою судьбу!" Так и сказал и начал воскрешать с полным напряжением души и искусством рук давно ослепший третий шнифт. Раз запретил Берия иметь самым важным каторжникам в забое спички, раз запретил добывать огонь первобытным способом и пропускать во тьму лучи солнца, луны и звезд, то Фан Фаныч имеет право нарушить режим, несмотря на угрозу попасть на лазаретную свалку к крысам! Имеет! Имеет! Имеет! Массирую я, Коля, сначала лоб. Никакого результата. Рога, помоему, зачесались, а светлее от этого не стало. Массирую вмятину на затылке и в ужас прихожу. Вмятина-то эта от удара прикладом. В двадцатом схлопотал. Вдруг приклад красноармейской винтовки, сам того не ведая, уделал на веки веков мой третий шнифт? Что тогда? Унынье наступило. Четыре месяца тружусь. За это время, я уж потом узнал, академик Сахаров ухитрился водородную бомбу замастырить в подарок всем простым людям доброй воли, а я что-то тяну и тяну со своим третьим шнифтом. Ничего не получается. Вспомнил дирижера Тосканини. Он наверняка кнокал третьим шнифтом в зал. Решаю поставить крест на всех участках черепа, кроме одного: шишечки под вмятиной, вроде маленького холмика она. Дрочу ее, глажу, мну, снова глажу по часовой стрелке, потому что все важно делать по часовой стрелке, даже мочиться и сдавать пустые бутылки. Мной замечено, Коля, что эта падла Нюрка, которая летом пивом торгует у нас за углом, зимой посуду принимает, и если сдашь ей посуду не по часовой стрелке, обязательно или объебет, извини, на полтинник, или вовсе половину не примет. И что я ей такого, гадине, сделал? Ты пойми, мне не полтинника жалко, и пиво я датское в банках беру в самой "Березке", но зачем так мизерно использовать правило часовой стрелки? Короче говоря, двадцать один день обрабатывал шишечку под вмятиной, холмик обрабатывал, и зачесался он, словно спросонья настоящий шнифт. Приятно зачесался, чешется, даже повлажнел, прослезился. Но видимости никакой. Темно в забое. Чернышевский разбирает себе, надо ли было проводить коллективизацию и убирать НЭП или не надо, а я тру, тру и тру ослепший за временной ненадобностью третий шнифт. Вспоминай, говорю, солнышко мое, как ты в пещерах вечных ночей мне служил, вспоминай, вспоминай! И вдруг, Коля, отнимаю я от черепа руки и вижу в двух шагах за собой в серой полутьме надзирателя Дзюбу. Но виду, что вижу его, не подаю. Не то, сам понимаешь, сразу лишишься, как бритвы при шмоне, неположенного органа зрения. В этом третьем шнифте оказалось очень большое удобство. Глядел он не вперед, а назад, с затылка, и смотреть по сторонам сперва было непривычно. Стоит Дзюба, никто его не видит, только я. И лицо, прости за выражение, Коля, у Дзюбы чем-то на свое непохоже. Что-то нормальное в нем появилось, как, скажем, в лице какого-нибудь дебила, пришедшего со страхом и срочной болью вырвать зуб. Как будто ноет в дзюбином теле под портупеей и погонами больная душа, ноет и не может просечь, откуда и за что послана ей такая боль. Покнокал я третьим шнифтом и на штурмовиков Зимнего дворца. И в ихних лицах, в ихних особенно глазах такое же выражение быдо, как в лице и шнифтах народного надзирателя РСФСР и заслуженного надзирателя Казахской ССР Дзюбы. Ужас, какое выражение, Коля! Немая, слезная, последняя мольба: скорее же вырвите нам душу! Вырвите! Нам же больно! По нимаете? Очень больно! Ну сколько это может продолжаться? Боль, одним словом, состругивает много лишнего с человека. Тут, Коля, Фан Фаныч не выдержал такого зрелища, смахнул слезинку с третьего шнифта. Закрыл его и говорю: - Внимание! Жареными семечками пахнет, борщом и салом в забое! - Верно! Чуете, гады, чекистский дух. Пришел я вас порадовать. Международная реакция заточила в застенок борца за мир Никоса Белояниса! Но радоваться вам недолго. Народы грудью встанут на его защиту! Выходи на митинг вольняшек! Стройся! И чтоб цепей не терять! Ясно, сволочи? - Руки прочь от Анджелы Девис! - говорит Чернышевский. - Руки прочь от Назыма Хикмета! Мы с тобой, Карвалан! - Молчать, циники проклятые! Чернышевскому за иронию трое суток карцера! - отвечает Дзюба. - О, нет! Мир еще не был свидетелем такой трагедии непонимания единомышленников единомышленниками! Есть трое суток карцера! Дисциплина должна быть дисциплиной даже здесь. Партийная дисциплина - абсолют! - все это Чернышевский трекал в строю по дороге на митинг. А я иду по зоне и смотрю назад, на зэков, на бараки, на заборы с козырьками, проволоку колючую и вышки с попками. Смотрю третьим шнифтом на все на это, и трудно ему узнавать знакомую лично мне, Фан Фанычу, жизнь и мир вокруг. Смотрю на то, что мы, люди, с ним сделали. Чернышевский спрашивает у меня.' - Зачем вы, товарищ Йорк, голову так задираете? Что-то вождистское в вас появилось. Вокруг странно смотрите. И верно, Коля, просек этот идиот. Ведь у третьего шнифта угол зрения был совсем другой, не тот, что у двух остальных. Мне приходилось задирать голову и медленно ее поворачивать, а впереди себя я ничего не видал, только небо и тоскливые, осенние, серые тучи на небе. Тут я и догадался, что в вожди пробиваются люди с немного приоткрытым третьим шнифтом. У них и поворот головы солидный, или же, наоборот, шея верткая, и вскидывают они то и дело голову: пристально смотрят назад, на стадо, которое ведут, а передние шнифты прищуривают, потому что на хрена они нужны в момент управления стадом? Но стаду, Коля, кажется, что вождь видит необозримые дали, что заглянул он, родимый,туда, куда не дадено заглянуть простым смертным, и увидел там при этом такие чудеса, такую прекрасную жизнь, что людям свою собственную не жалко положить и жизнь своих сыновей, и любые трудности вынести, лишь бы внукам и правнукам было хорошо. Уж они-то, ласточки, воспользуются плодами дел наших, снимут урожай с земли, политой кровью рабочих, крестьян, интеллигентов, военнослужащих, и загужуются от пуза. В общем, Коля, задирают вожди свои головы, оглядывая третьим шнифтом печальный путь, пройденный людьми, спасти их хотят. Но пропасти впереди себя не видят. И тут уж не до хорошего. Дай Бог, чтобы внукам дышать чем было, дай им Бог водицы кружку и птюху хлеба на день, помоги нам, Господи, прекратить превращение одного из бесчисленных творений твоих - прекрасной земли - в камеру смертников, где обсасывают перед последней секундочкой жизни крошку хлебушка и слизывают с края оловянной кружки водички последний глоток! Короче говоря, Коля, шел я тогда по зоне и думал, что если открылся у тебя третий шнифт, и увидел ты общую муку палачей и казнимых, и понял, это исключительно между нами, Коля, понял, что очень хорошо и сочувственно к ним ко всем относишься, то ты - нормальный человек. Кстати, важно в такой миг за несчастных помолиться. Но если, Коля, в миг этот страстно захотелось тебе всех и вся спасти, если задрожал ты от ярости и ненависти,и показалось тебе, что просек ты истинную причину нечеловеческих адских мук и что, следовательно, надо мир переделать и так его, милого перелицевать и устроить, чтобы тот, кто был Никем, внезапно, на обломках старой жизни, на баррикаде стал Всем, Всем, Всем, то - держитесь, братцы, держитесь, голуби, держитесь, ласточки, - ты понесся, Коля, ля, в вожди! .. Слушай, я же не о тебе лично толкую, ты никогда не будешь вождем. Ну зачем ты заводишься с полоборота? В общем, держитвсь, голуби! Держитесь ласточки, запасайтесь лекарствами! Сейчас вас начнет спасать очередной вождь. Вперед, мерзавцы! Вас, сук, носами в самую цель тычут, а вы упираетесь, пропаскудины, и еще хотите, чтобы я вас по головкам гладил?? Не дождетесь! Брысь вперед, негодяи! Кыш, лоботрясы, в светлое будущее! Руки прочь от Карвалана! Вывели нас за зону, значит. Поставили сбоку от вольняшек. Предупредили, конечно, что в случае побега шмальнут на месте. Речуги начали кидать. Сначала шоферюга на трибуну вылез, пьяный, на ногах не стоит. - Если бы, - говорит, - был на самом деле железный занавес, то и не узнали бы мы, что повязали греческие мусора Белояниса Никоса. Занавес-то, он, господа поджигатели борцов за мир, с вашей стороны железный, а с нашей-то он завсегда, бля, прозрачный! Накось-выкуси! Правда, господа, путешествует без путевых листов, повашему без виз, и лучше давайте подобру-поздорову руки прочь от греческого народа и его старшего сына Никоса, не то я две смены зэков на погруз-разгруз возить буду. Заебу-у-у-у! Тут шоферюгу баба с трибуны сволокла и по харе, по харе его - бамс, бамс. - Где, - говорит, - таперича получку евоную мне искать? Помогите, прогрессивные люди добрые, с окаянным Пашкой управиться. Фары опять залил бесстыицае! Руки прочь от жены и детейl Шуганули их обоих. Чернышевский мне шепчет: - Теперь вы представляете, Йорк, какой у нас объем работы, и снаружи, и внутри? Я ответил, что хорошо представляю и все передам Галлахеру. За шоферюгой кинул речугу молоденький начальник нашей каторги. Этот замандражил от возмущения на поступки классового врага, голос срывается: - Где, - говорит, - ваша совесть и честь Эллады, вспомните Гомера, господа, Байрон кровь за вас проливал! Как вам не стыдно, как рука у вас поднялась посадить Никоса Белояниса с гвоздикой в петлице, посадить в Тауэр? Опомнитесь! Вот что такое ваша хваленая демократия и свобода! Свобода кидать за решетку лучших сынов народа! Услышь нас, товарищ... - тут, Коля, Дзюба что-то промаячил Начальнику и смутил его. Все же Белоянис, хоть и грек, но зэк . Смутил, и начальник начал сбиваться: то назовет Белояниса товарищем, то гражданином, как посоветовал ему, наверно, Дзюба, то по-новой товарищем и все историей стыдит греческое МГБ. - Постесняйтесь Зевса! Призовите на помощь всю свою Афродиту! Не позорьте родины огня, пощадите больную печень Прометея, руки прочь от Манолиса Девис! Зэки мои бедные вопят вместе с вольняшками и вохрой: "Руки прочь! Руки прочь от Эллады!" Потом вылезла на трибуну, Коля, начальница бабского лагеря, тоже, вроде Дзюбы, бывшая исполнительница кровавых романсов Дзержинского и Ежова, и говорит: - Дорогие товарищи и вовсе не дорогие никому из нас граждане враги народа! Вот смотрю я на Анну Иванну Ашкину в первых рядах, на председателя райисполкома и думаю, в какой еще стране кухарка может руководить государством? В Англии? Нет! Во в США? Нет! Али в Гватемале? Нет! Или взять меня. Муж мой погиб в 39-ом году на боевом посту. Нагремшись шибко, взорвался в его руках наган, которым он вывел из строя лучших наших матерых врагов народа. Похоронила я Семен Семеныча и заступила на его место. И товарищи не подъялдыкивали меня поначалу. Поддержали советами, к мушке глаз приучили. Пошло тогда у меня дело. Пошло! А что было бы тогда со мной и детишками в Америке? Было бы! Подохла бы я под статуей Свободы без работы, и никто там женщине не доверил бы не то что электрических стульев, товарищи и граждане, а и револьвера плохонького не доверил бы. Присоединяю свой голос к протесту. Мы с тобой, Никось Белоянись!! Слезла падла смрадная, слезы ее душат. "И кто же ему, родненькому, передачку принесет?" - вопит на весь митинг. Махнул Дзюба рукой Чернышевскому. Тот и взлетел, гремя кандалами, на трибуну. Горло ему сначала тоже сдавило. И повело, повело, повело. - Реакция наглеет, пора взять ее за кадык... В какой еще отдельно взятой стране мы могли бы - надзор и заключенные - стоять вот так, плечом к плечу, и голоса наши сливаются в гневном хоре: "Руки прочь от Белояниса!" В какой, скажите, стране? Мы просим послать месячный паек сахарного песка в африканские Бутырки и начать всенародный сбор средств на птюху и инструмент для побега Белояниса в Советский Союз! Тут Дзюба громко разъяснил, что зэки не имеют права называть Белояниса и его гвоздику в петлице товарищами. Для нас, мол, он гражданин. - Мы с тобой, гражданин Никос, ты не одинок! Мы все с тобой в твоей тюрьме! - заявил Чернышевский. - И вновь перед нами со всей беспощадностью встает вопрос: "Что делать?" Бороться! Бороться за урожай, бороться за снижение человеко-побегов из наших лагерей и соответственно за повышение человеко-побегов из застенков реакции. Бороться за единство наших рядов, бороться с крысами всех мастей и с желанием поставить себя в сторонке от исторической необходимости. Да здравствует... - тут, Коля, Дзюба дернул за цепь Чернышевского. - Да здравствует гражданин Сталин - светоч в нашей борьбе. Руки прочь от Арисменди Анджелы Белоянис! Свободу Корвалану! Смерть Солженицыну и академику-врагу Сахарову! Позор убийцам! - Ну а теперь, друзья-товарищи и граждане-враги, - говорит Дзюба, - нехай выступает перед нами самая что ни на есть реакционная шкура мракобесья, которая шеф-поваром у Максима Горького работала и в суп евоный, а также во второе и в кофе каждый день плевала. Плевала и плевала из-за угла, а, может, и еще чего в смысле мочи и кала делала, но признанья не вырвали у нее органы. Иди, Марыськин, и отвечай товарищу Белоянису. Признавайся хоть перед ним, раскалывайся в злодействе и кто вложил в твою руку бешеную слюну! Выходи, гадина, на высокую нашу трибуну! Живо, не то прикладом подгонят! Смотрю, Коля, вышел из наших рядов чвловечишко. Первый раз я его тогда увидел, поскольку особа в высшей степени неприметная, из тех, которые стараются каждую секунду скрыться с чьихлибо глаз или же провалиться сквозь землю. Худенький человечишко, особенно какой-то жалкий, просто возненавидеть можно такого человечишку за одну только жалость, что чувствуешь к нему. И серый весь, как бушлат. Безнадега серая и на лице. Нету жизни вроде бы в человечишке, и цепи даже на нем ни разу не звякнули, пока шел и поднимался он на высокую нашу трибуну. Долго кашлял, потом отхаркивался, а Дзюба приказал не сметь с трибуны никуда плевать, ибо тут ему не уха для Горького с растегаями и на второе котлета по-киевски. Плюнул Марыськин в рукав и делает, Коля, совершенно для меня неожиданно, следующее заявление: - Люди! Жить мне осталось недолго. Я - прекрасный, к чему уж скромничать, кулинар. Мои прадед, и дед, и отец были кулинарами. Я не служил у Горького, а работал шеф-поваром в "Иртыше", рядом с НКВД. И какому-то следователю в макароны-по флотски попал черный шнурок с неизвестного ботинка. Я был взят и сознался под пытками, у меня отбиты легкие, что плевал в блюда Максима Горького. Не пле-вал! Не плевал! Я - кулинар, люди! И я желаю звучать гордо! Руки прочь от Марыськина! Свободу Марыськину! У меня семья в Москве... жена... детишки... Тут Дзюба ему в зубы - тык, тык, а человечишка, Коля, кровь сплюнул и по-новой кричит: - Руки прочь от Марыськина! Руки прочь! Свободу невинному человеку! Что тут началось! Чернышевский, гумозник, возмущается неслыханной наглостью двурушника, поставившего свои интересы выше интересов партии. Дзюба вопит, чтобы призывал Марыськин руки прочь не от себя, а от Белояниса, не то он ему все зубы выбьет и уксуса в рот нальет, чтоб больнее было. А Марыськин заладил одно: - Руки прочь от Марыськина! Вольняшки и мусора сволокли его с трибуны, и самосуд пошел. Ногами, ногами в рот метят, в рот, в губы, чтобы забить сапомаищами в глотку нормальную просьбу невинного человека отстать от него к чертовой матери и отпустить на свободу. Ногами, ногами, Коля, а сами хрипят при этом, звери, ой, нет, не звери, люди хрипят: - Руки прочь от Белояниса Корвалана! Свободу Димитрову и Тельману! А человечишко, с грязью осенней смешанный, отвечает им чистым и ясным голосом, откуда только силы у него брались: - Руки прочь от Марыськина! Свободу Марыськину! Дзюба нам орет: - В зону, падлы! Цепей не терять! На губах Марыськина пузыри кровавые, лицо он, Коля, в коленки все пытался уткнуть, чтобы уйти из жизни скрючившись, как в животе материнском, в цепях, бедный,запутался, но хипежит свое: - Руки прочь от Марыськина! Свободу Марыськину! ЙТы уж к зоне подходили, а я, поскольку оборачиваться на ходу нельзя, все кнокал и кнокал третьим шнифтом на тело, которое месили ногами мусора и вольняшки, и стервенели от того, что никак не удавалось им загубить в Марыськине свободную жизнь. И текли из третьего моего шнифта, Коля, счастливые слезы, ибо, пусть меня схавают с последними потрохами, пусть вынут душу мою, если темню, не встречал Фан Фаныч ни в одной из стран мира и ни в одной из его паршивых тюрем такого самостоятельного человека, как подохший в осенней грязи Марыськин. Вечная ему слава и вечный ему огонь! Вот такой, Коля, компот и такие пироги, как любят говорить наши внешние, а также внутренние враги... 12 А со шнифтом моим третьим стало мне жить в забое крысином намного легче. Привел нас туда Дзюба по утрянке на следующий после митинга день и говорит, чтобы норма была перевыполнена на пять крыс, не то будем работать и в воскресенье. Беру я обушок от кайла, замечаю все крысиные ходы и выходы, баррикадирую их, паскудин, и как покажется где мерзкая крысиная рожа, я ей обушком промеж рог и врезаю, и крысе - кранты. Чернышевский присвоил мне звание ударника коммунистического труда и велел выполнить сходу годовое задание, а Дзюба увеличит дневную норму убийства крыс, и все мы в глубокой попке. Да и крыс таким образом можно по-быстрому ликвидировать и тогда неизвестно, с какими тварями нам придется бороться, ибо я очень мандражу летучих мышей, пауков, мокриц и прочей пакости. Ни в чем, впрочем, перед нами не виноватой. Или муравьев нам Дзюба подкинет, а с ними бороться потрудней, чем с крысами. Убедил я товарищей, хотя был заклеймен, как тредъюнионист, прагматик, кулак, мещанин и белогвардейская дрянь. Я, видишь ли, отказался установить мировой рекорд исстребления крыс политкаторжанами. Глушу я, значит, потихонечку каждую смену крыс, только вот ихний вождь, почему-то прозванный Жаном-Полем-Сартром, все не попадается со своим бельмом на глазу и длинным холодным хвостом. Наверно, он подзуживал крысиные массы к атаке и последнему решительному бою, а сам наблюдал из своей норы или из щели какой-нибудь за нашими сражениями. Глушу, Коля, крыс, потому что, если их не глушить, то они все ноги обглодают, и просто потому, что противно. Я глушу, а товарищи рады. Фан Фаныч работает, они же, благодаря ему, трекают целую смену о расстановке сил на международной арене, трагедии Португалии, Испании, Югославии, скромности и простоте Ильича, нежном сердце Дзержинского, железной логике Сталина и что при коммунизме всех сразу освободят. Чернышевский также разработал в деталях ультиматум Англии. Ей предлагалось в недельный срок выкопать шкелетину Кырлы Мырлы с Хайгетского кладбища и переправить самолетом для перезахоронения на истинной родине социализма, на Красной площади, и положить, одев костюм с бородой, рядом с лучшим учеником в мавзолее. Если же Англия, сука такая, откажется выдать гениальную шкелетину, то с ней надо немедленно порвать все дипломатические отношения, а штат посольства держать как заложников до тех пор, пока английский народ не скажет своего гневного "Нет!" королеве и ее послушному рабу - парламенту. Ультиматум этот решили вручить Дзюбе для передачи Черчиллю, Если тот откажется передавать, сославшись на то, что нынче в огороде дел много, а баба беременна, тогда Чернышевский предложил вырвать из челюстей всех товарищей золотые фиксы и подкупить шоферюгу Пашку. Тот бросит конверт в ящик, и останется только ждать, когда палата общин вцепится в глотку папаты лордов. И все дела. И еще Чернышевскому всю дорогу было интересно, как это я так метко и неожиданным поворотом на 180 поражаю обушком о крыс. - Как вам это, Йорк, удается? Я говорю, что мне это удается потому, что я смотрю не вперед, как некоторые, а назад и хорошо вижу в абсолютной темноте, - Английские товарищи могут вами гордиться, Йорк! Тут я, Коля, немного пошухерил. Без шуток Фан Фаныч будет лежать исключительно в сырой земле, в деревянной дубленке и в последним шлепанцах, а пока жив Фан Фаныч, он, несмотря ни на какие удары рока, намерен восхищать свою бедную и несчастную душу волшебным смехом! Я что сделал? Нацарапал острым камушком на породе слова, сдул крошки, с понтом этим словам лет сто, и говорю коллегам по каторге: - Обнаружена надпись на камне. Необходимо ее разобрать. Кто сможет? Начал Чернышевский читать наощупь, шепчет, слышу, слезы глотает и говорит: - Товарищи! Трудно в это поверить! Это кажется осязательной галлюцинацией! Слушайте же! Здесь написано дореволюционным русским языком: РАНЬШЕ СЯДЕШЬ - РАНЬШЕ ВЫЙДЕШЬ. КЮХЕЛЬБЕКЕР 1829 год. - Товарищи! мы сделали не просто историческое или палеографическое открытие! Оно смело выходит за целый ряд замечательных рамок! Оно говорит о том, что обрусевший ум великого декабриста в условиях царской каторги, объективно являвшейся, как мы теперь видим, катализатором мыслительного процесса, оставил далеко позади себя громоздкую и многотомную диалектическую систему идеалиста Гегеля. Диалектика Кюхельбекера, этого духовного вождя политкаторжан, предельно проста: раньше сел - раньше вышел. Мы с вами не раз горько жалели, что не были на Сенатской площади. Но дело не в этом, не в нашей доброй партийной зависти к давно освободившимся товарищам. Дело в том, что наш Кюхельбекер открыл теорию относительности задолго до господина Эйнштейна. Ибо раньше" - категория времени, а "сесть и выйти" - категории пространства. Мы можем считать бессмертный афоризм Вильгельма универсальной формулой, объясняющей все закономерности общественно-политического процесса национальной и государственной жизни России. Я уж не говорю о том, что формула словесная лучше цифровой и не удалена на космические расстояния от широких масс. От каждого из нас. Теперь вы понимаете, что я был прав? Теперь вы понимаете железную логику, историческую правоту и мужество Сталина, скрепя сердце пошедшего на массовые репрессии намного раньше, чем ему советовали Бухарин и компания, и охватившего этими репрессиями все пространство первого в мире социалистического государства. Вот что такое марксистское понимание релятивизма времени и пространства! Господа Троцкие, Каменевы и Зиновьевы подбивали партию пойти на то, чтобы мы сели намного позже. Партия сказала им: "Нет!" И мы выйдем, товарищи, намного раньше. Карта врага бита. Да и остались ли у него козыри вообще? Да здравствует Кюхельбекер - великнй диалектик России и ее революционного процесса! Ой! Бейте Сартра! Куда же вы смотрите, Йорк? Бейте же Сартра! Это он! Он больно кусается! Сартра, Коля, мне тогда глушануть не удалось, но хвост я ему, по-моему, перебил. Дорогой мой! Ты заметил, что я начал трекать о крысином забое и прочей прелести, и мы с тобо й давно не пили за зверей, заключенных в клетку? Заметил. А что ты скажешь, если я тебе предложу выпить за крыс? Для зоопарков они интереса не представляют, их все больше держат в лабораториях для опытов, но, между прочим, Коля, какими бы омерзительными и гумозными не представлялись нам эти создания, им тоже больно от жизни, ран и голода, и если можно было бы взять мою боль, вот я прижег сигаретой ладошку, и боль крысы после того, как и ей - мерзости прижгли бы лапу, то, поверь мне, Коля, а я по твоим гнусным глазам вижу, что веришь, нельзя было бы отличить друг от друга две наших боли. Нельзя! Человеческая боль ни на слезинку, ни на крик или же обморок не больше боли бабочки, коровы, орла или крысы. Не больше. Это все, что я хорошо знаю. И ладошку, дурак, я себе прижег зря. Но зато давай выпьем за все живое и за то, чтоб любой живой твари или совсем не испытывать боли - ведь носятся же над всякими ромашками полян мотыльки и помирают, никем не обиженные, в свой час - или же испытывать любой живой твари боль эту как можно реже, Как можно реже. Ты знаешь, Коля, я сейчас ни с того, ни с сего подумал, что у некоторых зверей в зоопарке тоже бывают свои большие перемены в жизни. То к хорошему, то к плохому. Вдруг шарах - и дергают тигра на этап. Загоняют гордую и непримиримую тварь из одной клетки в другую, на колесах, и волокут неизвестно куда. Не дай Бог попасть твари в передвижной зверинец. Это - вечный мучительный этап. Лучше просто в другой зоопарк. Там новая обстановка, может, климат мягче, а может, наоборот, скучно стало архангельским или мурманским гражданам без тигра. И тогда ему, бедняге, придется очень зябко. Бывает, конечно, в цирки тигров и прочих зверей дергают. Но и тут иди гадай, какой тебе начальник попадется и развращен ли надзор, половинящий твои кровные пайки. Бывает, попадает зверье из зоопарка в уголок Дурова. Но это главная звериная шарашка - для редких очевидцев. Слоны, скажем, живут долго, а уголку Дурова положено иметь только одного или двух. Другие же помногу лет дожидаются своей очереди и так и подыхают, не дождавшись. Так и с актрисами часто происходит. Ждут они, ждут, пока какая-нибудь Яблочкина на пенсию слиняет или в анатомический театр и много ролей тогда освободится, а Яблочкина, словно бы чует такие надежды, подъемный кран ее, развалину, на сцену поднимает, еле движется, челюстью шлямкает, суфлеру на язык наступает, чтобы погромче маячил, говорят, даже подгузники ей надевали перед особо трагическими сценами, но она исключительно назло пропадающим ни за грош молодым и ежеминутно стареющим актрискам, не желает линять из кремлевского трупа и вишневых курантов и так далее. Ей хочется, видите ли, истлеть до шкелетины на глазах у самого внимательного и взыскательного в мире советского зрителя. Чего я, собственно, растрекался о Яблочкиной? Извини, Коля. Я же, кажется, толковал о больших переменах в лагерной жизни слонов и тигров. Одним словом - освобождаюсь. Причем воистину неожиданно. После того митинга, когда руки прочь от Белояниса и затоптали насмерть Марыськина, Дзюба к нам в барак больше не заявлялся. А в крысиный забой нас конвоировал немой сержант. Слышать он все слышал, стерва, а говорить не говорил. Приведет, пересчитает, хотя куда нам можно деться, неясно, и подпольная большевистская партячейка приняла к тому же резолюцию Чернышевского считать побег нарушением дисциплины, несовместимым с пребываиием в В, К.П. /б/. Пересчитает, значит, нас немой, уйдет, через девять часов по-новой придет и пересчитает, примет дневную норму - убитых крыс - и в барак. Крыс, благодаря своему третьему шнифту, я глушил, как печенье перебирал на фабрике "Большевичка". Шарах между глаз обушком, и крыса с копыт. Стахановец. Времечко течет и течет, только считал я не дни и недели, даже не месяцы, к чему, собственно, было их считать, да и не по чему, а зиму-лето, зиму-лето. Как теперь поет молодела, . Прошла зима, настало лето . Спасибо партии за это. Информашки не получаем никакой. Пару раз, впрочем, ветер заносил в зону обрывки заблеванной "Правды" и ржавой послеселедочной Комсосмолки". Так мои партийцы что-то узнали о корейской войне и работе Сталина насчет языкознания. Сам понимаешь, хавали они эту информашку с полгода. Дискуссии у них были, расколы, выговора, снятие выговоров, партконференция, какие-то саморефераты, самочистки и, наконец, Чернышевский всех убедил, что Сталин, как всегда, прав. - Все дело в языке. Партия и народ говорят иногда на разных языках и это тормозит движение идеи к цели. Партия, например, сказала: "Надо!!!" А народ ответил: "Будет!" И партия уверена, что будет" - это высокое обещание народа помереть, но воплотить в жизнь историческое какое-нибудь постановление. Но постановление не выполняется, хотя бедной партии в голову не могло придти, что оно может не воплотиться и не выполниться. Партия спокойно сочиняет другие исторические постановления, по наивности не подозревая, что народ гадит ей втихомолку, пьянствует, ворует, не выводит, негодяй-народ, родинок капитализма. И только после тщательного расследования, проведенного нашими славными органами, - сказал Чернышевский, - вдруг оказывается, что на языке народа "будет" - синоним "хватит". И если бы он, Чернышевский, оставался членом ЦК, то он обратил бы на это внимание партии и пропаганды вредительского лозунга была бы задушена в самом зародыше. "Надо" и "будя" - слова-антагонисты. Нужна беспощадная жестокая сила, чтобы заставить народ преодолеть языковой барьер! Спели Иитернационал, провозгласили здравицу в честь гениальной сталинской интуиции, расставили фишки на самодельных международных аренах, и по-новой тупо потекла мутная крысиная жижа наших ночей и дней. Подпольные большевнки даже не знали, что Сталин врезал дуба, а Берию шмальнули вместе с некоторыми его партнерами. По выкладкам Чернышевского все сходилось на том, что во Франции и Италии произошли революции и сейчас там бушует красный террор. Работы у тамошних партий - край непочатый, и поэтому необходимо привлечь мафию и синадикаты гангстеров к службе в ИЧЕКА и ФЭЧЕКА. Это - задача N1. США превращены в концлагерь, Китай освободил японский народ, Англия стала островом безработных, кризис победоносно шагает по ведущим биржам капстран - и все дела. Пролетарии всех стран вот-вот сольются в экстазе, сожгут Дюпона, Форда с Рокфеллером, а пепел ихний стряхнут в Тихий океан, и покандехает по планете ОБОЗ - Объединенное бесклассовое общество Земли. С этим большевички вставали, с этим трекали, пока я крыс глушил, и с этим ложились кемарить. Но вдруг, Коля, начали их дергать по одному. Причем, дергают с концами. Не возвращаются товарищи. В забой нас водить перестал немой сержант. Шмаляют или на этап? О свободе я, честно говоря, не думал, потому что не сомневался, что - Советская власть - это всерьез и надолго. Остался я в бараке вдвоем с Чернышевским. Режемся с ним целыми днями в буру. Карты я замастырил из "Краткого курса". Вырезал трафаретики мастей, тушь заделал, полкаблука сжег, а сажу на моей моче развели и на чернышевской. И начали мы биться. Он сначала в мастях пугался, а потом освоился и понес меня. Подряд выигрывал по десять и больше партий. Попал Фаи Фаныч за все ланцы. Сижу полуголый на нарах, завернутый в казенную простынку и соображаю, за что мне такая невезуха. Но остановиться не могу, я в бою заводной. Начал, чтобы отмазаться, играть в ста партиях сахарок. Попал до пятидесятилетия Советской власти. Партнер, пользуясь преимуществом, давил на меня и настоял на отмеривании времени разными датами Второй месяц бурим. И по-новой я попадаю! Попадаю, словно я с самим чертом играю на хлебушек до пятидесятилетия органов, на баланду до столетия со дня рождения Сталина, на вынос параши до такого же столетия Ленина, на уборку барака до установления Советской власти в кладовке капитализма - Швейцарии.Чернышевский остановился. Соскочил. Он имел на это право. Международные урки, Коля, содрогнулись бы, узнав, в какой я очутился замазке! Играть больше не на что. Предлагаю от отчаяния - эксгумацию в случае моего освобождения трупа Кырлы Мырлы и перевозку шкелетины в Москву, чтобы отмазать хоть хлебушек. Темню, говорю, что на Хайгетском кладбище имею большие связи с могильщиками-дантистами, но Чернышевский уперся - ни в какую. Объявка есть объявка. Верь, Коля, ни один урка за всю историю мира не попадал так, как попал я. Пульнуть мне какую-нибудь шмутку для отмазки, кто пульнет? Удавить Чернышевского? Некрасиво. Я партнер честный и вообще никогда фуфло не двигал. Предлагаю сыграть на мою жизнь в десяти партиях против трехдневной птюхи хлеба. Я же дня четыре, может, даже пять ничего во рту не держал. Утром, как говорится, чай, днем баян, вечером собрание. Дохавал все сухарики из тумбочек дернутых куда-то партийцев. Ты меня представляешь заглядывающим на карачках в чужие тумбочки, Коля? - Играем, - говорю, - на мою жизнь или не играем, чертила с козлиной рожей? Не соглашается садистски Чернышевский. Это, видите ли, уже будет не игра, а внутрипартийная дуэль с уничтожением одного из коммунистов, и там самым мы объективно сыграем на руку реакции. - Тогда, - говорю, - могу замочить немого сержанта, совершить нападение на вахту, поджечь барак с криком "Учение Маркса всесильно-о, потому что оно верно-о-о-о!" На все могу пойти, но дай, - говорю, - Николай Гаврилыч, если у тебя сердце в груди, а не камень, возможность отмазать хотя бы хлебушек! - Нет, Йорк! Мы доигрались до революции в Швейцарии. До крупной исторической вехи - и точка. Кроме всего прочего, в нынешней ситуации мы, коммунисты, не можем делать ставку на террор. Пусть реакция побудет без козырей. Не давать же их нам самим в ее руки? Пардон. Нет, Коля, ты предстань себе ситуацию: я ждал годами пришития дела. Подписался на него. Обволок страшнейшие месяцы моей жизни в третьей комфортабельной камере. Судим был на так называемом процессе будущего. Выслушал смертный приговор. Первая смерть... Туфтовый полет в тухлом космосе... Опять чуть не поехал в этом полете. Спас меня ноготок. Вторая смерть... Лагерь... Третий шнифт... Победа над крысами в ударном труде - и вот на тебе! Фан Фаныч всерьез и надолго врезает медленного дуба от голода, попав в замазку к вонючему козлу с выхолощенным сердцем и розгой, пораженной заразой дьявольской болезни. И ведь бурил он честно, ни разу лишней карты не брал, я ведь не Пронькин: у меня за столом не пукнешь, на одной сплошной везухе уделал. Ты себе не представляешь, Коля, как я его умолял и устно и телепатически пульнуть мне хлебушка или баланды хоть раз в четыре дня, как в кандее, но эта падаль, вызывая, что очень странно, некоторое даже во мне удивление, метала с огромным аппетитом и свои, и мои сахарки, птюхи и баланды. Я, разумеется, подох бы, но не попросил вслух и, однако, как жаль было нелепо и бездарно слабеть на нарах закутанному в казенную простынку Фан Фанычу. В свечку превратился, горю, оплываю раньше, чем фитилек сгорел. А гоношить что-либо бесполезно. С обслугой контактов не установишь. Кешаря с хлеб-с-маслом ждать не от кого. Оплываю. Вспомнил ни с того, ни с сего "Ленина в 18-ом году". Как он отдал половину своей пайки, а может, и целую птюху уставшему рабочему Василию. Чернышев ский словно прочитал мои мысли и говорит: - Все-таки, я всегда тяготел к Сталину, а тот, другой, был, несмотря на решительную подчас жестокость, слишком мягок.