вать. Мы
трусливы.
-- Не знаю, трусость это или нет, -- сказал Жакмор, -- но на сердце
тяжело.
-- Чтобы не было слишком тяжело, я привнес в путешествие легкое
ощущение опасности: отсутствие продуктов, небольшая дырка в корпусе и
ограниченное количество питьевой воды. Ну как, легче?
-- Ненормальный, -- зло буркнул Жакмор.
-- Таким образом, -- продолжал Ангель, -- с моральной точки зрения это
будет трусостью, а с материальной -- храбростью.
-- Это не храбрость, это глупость, -- прервал его Жакмор. -- Не надо
смешивать одно с другим. А потом, в моральном плане что вы в этом находите
трусливого? Трусом не становятся только потому, что кого-то не любят или
перестают кого-то любить. Вот и все.
-- Мы сейчас снова запутаемся, -- остановил его Ангель. -- Каждый раз,
когда мы начинаем беседовать, нас заносит в глубокомыслие. У меня появляется
еще одна причина для ухода: я не смогу подавать вам плохие идеи.
-- Можно подумать, что остальные подают мне хорошие, -- пробормотал
Жакмор.
-- Да, это правда, простите меня. Я совсем забыл о вашей пресловутой
пустоте.
Ангель усмехнулся, юркнул внутрь лодки -- там что-то заурчало -- и
тотчас оттуда вынырнул.
-- Все в порядке, -- сказал он. -- Я готов. Впрочем, даже лучше, что
она воспитает их одна. Я бы все время оспаривал ее решения, а мне так
ненавистны эти споры.
Жакмор смотрел на светлую воду, которая увеличивала размеры гальки и
водорослей. Красивое море почти не шевелилось; еле слышный всплеск,
лопнувший пузырек в растворе мокрых губ. Он опустил голову.
-- Да, вот еще что, -- спохватился он. -- Не устраивайте фарса.
-- У меня это никогда не получалось, -- сказал Ангель. -- Теперь,
хочешь -- не хочешь, надо форсировать. Я больше не могу отступать.
Он спустился с мостика и вынул из кармана спичечный коробок.
Наклонился, чиркнул спичкой и поджег просмоленную щепку, вылезающую из
последней шпалы.
-- А вам, -- отметил он, -- не придется больше об этом думать.
Они следил за голубым огненным язычком, вылизывающим деревянный рельс.
Вспыхнуло и устремилось вверх пожелтевшее пламя. Затрещало почерневшее
дерево. Ангель поднялся на борт и скинул трап на песчаный берег.
-- Вы не берете его с собой? -- отвернувшись от горящих рельсов,
спросил Жакмор.
-- Не понадобится, -- ответил Ангель. -- Хочу вам признаться: я не
переношу детей. До свидания, старина.
-- До свидания, сукин вы сын.
За спиной Жакмора фыркал и чихал огонь. Ангель улыбался, но его глаза
подозрительно блестели. Он спустился в рубку; раздалось чудовищное
бульканье, и деревянные ноги забили по воде. Ангель поднялся на капитанский
мостик и встал у штурвала. Корабль отчалил и стал быстро удаляться от
берега; сначала над волнами поднялась ватерлиния, затем, по мере увеличения
скорости, показались шагающие и вспенивающие водную гладь ноги.
Ангель, превратившийся на таком расстоянии в маленького игрушечного
капитана, поднял руку. Жакмор махнул ему в ответ. Было шесть часов вечера.
Огонь бушевал вовсю, и -- чем не повод? -- психиатру пришлось покинуть
пристань. Он вытер лицо. Густой дым клубился, закручиваясь в огромные,
оранжево просвечивающие кольца. Гигантские завитки поднялись над скалой и
устремились прямо в небо.
Жакмор вздрогнул. Он только сейчас понял, что все это время жалобно
мяукал от горя и боли, как мог бы мяукать кастрируемый кот. Психиатр закрыл
рот, неловко напялил ботинки и направился к склону. Перед тем как начать
подъем, он бросил последний взгляд на море. Еще не угасшие лучи солнца
высвечивали что-то крохотное, сверкающее, двигающееся по воде. Совсем как
плавунец. Или плавук. Или паук. Или что-то, шагающее само по себе по воде с
Ангелем, самим по себе, на борту.
XVIII
39 июнгуста
Сидя у окна, она смотрела сквозь свое отражение вдаль. Перед ней сад
карабкался на скалу, тянулся к косому солнцу каждой травинкой, каждым
листком за последней предзакатной лаской. Заблудившись в своих размышлениях,
Клементина чувствовала себя слабой и присматривала за собой -- мало ли что
там внутри.
Услышав далекий перезвон колоколов, созывающий к вечерне, она
вздрогнула.
Решительно вышла из комнаты. В саду их не было. Обеспокоенная
Клементина спустилась по лестнице и ворвалась на кухню. Из прачечной
доносились плескания Белянки.
Дети уже успели подтащить стул к буфету. Ноэль придерживал его двумя
руками. Забравшийся наверх Ситроэн передавал Жоэлю куски хлеба из хлебницы;
банка с вареньем стояла на стуле у ног Ситроэна. Измазанные щеки
двойняшек свидетельствовали об успешно проведенной операции.
Услышав шаги, они обернулись; Жоэль расплакался. Ноэль сразу же
поддержал брата. Ситроэн даже не пошевелился. Повернувшись лицом к матери,
он достал последний кусок хлеба, откусил и уселся рядом с банкой варенья.
Жевал он неторопливо, обстоятельно.
Клементина переполошилась -- ведь опять забыла про полдник! Ее охватил
стыд -- ощущение еще более неприятное, чем досада, которую, она испытывала,
просто опаздывая. Даже само поведение Ситроэна, нарочито вызывающее,
дополняло реакцию двойняшек; если он понимал, что делает с братьями что-то
запрещенное, но тем не менее демонстрировал подобную враждебность, то,
значит, считал, что мать ругает их почем зря и специально не кормит. От этих
мыслей Клементина так расстроилась, что сама чуть не разрыдалась. Но, не
желая превращать кухню в море разливанное, она укротила свои слезные железы.
Она подошла к ним и взяла Ситроэна на руки. Тот сжался. Она поцеловала
упрямца в перепачканную щеку.
-- Лапушка, -- нежно заворковала она. -- Скверная мамка забыла про
полдник. За ваши страдания вы сейчас получите по большой чашке какао с
молоком.
Клементина поставила его на пол. Двойняшки сразу же перестали плакать,
радостно заверещали и бросились к матери. Они терлись своими грязными
мордашками о ее черные штаны, а она тянулась к плите за кастрюлей, чтобы
вскипятить молоко. Ситроэн, застывший с куском хлеба в руке, не спускал с
нее глаз. Его сморщенный лоб разгладился. Слезы еще блестели в глазах, он не
решался подойти к матери. Она обворожительно улыбнулась. Он, словно синюшный
от страха зверек, робко улыбнулся ей в ответ.
-- Вот посмотрим, как ты теперь будешь меня любить, -- прошептала она,
обращаясь чуть ли не к себе самой. -- Тебе больше никогда ни в чем не
придется меня упрекать.
"Ну вот, они уже сами едят, я им больше не нужна, -- подумала она с
горечью. -- Может быть, они и краны уже сами открывают".
Ничего. Ничего страшного. Она дала бы им столько любви. Она даст им
столько любви, что вся их жизнь, сплетенная из забот и услуг, потеряет без
матери всякий смысл!
В этот момент ее взгляд, блуждающий в растворе окна, остановился на
густом дыме, который поднимался от сарая. Горели корабельные рельсы.
Она вышла, чтобы посмотреть; сзади восторженно лопотали маленькие
зеваки. Она уже понимала, что означает этот пожар, можно было не выяснять.
Исчезло последнее препятствие.
Сарай трещал и скрипел на все лады. Черные обгоревшие балки падали с
крыши. У двери, уставившись на огонь, замер Жакмор. Клементина положила ему
на плечо руку. Он вздрогнул, но ничего не сказал.
-- Ангель уплыл? -- спросила Клементина.
Он кивнул.
-- Когда все догорит, -- сказала Клементина, -- вы со служанкой
расчистите место. Получится чудесная площадка для детских игр. Сделаем для
них турник. То есть вы сделаете турник. Вот будет раздолье!
Он удивился, но, взглянув на нее, понял, что обсуждению это не
подлежит.
-- Вы справитесь! -- заверила она. -- Мой муж сделал бы это в два
счета. Он был ловким. Надеюсь, в этом дети будут похожи на него.
* ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ *
I
55 январеля
"Я здесь уже четыре года с хвостиком", -- сказал себе Жакмор.
Борода его удлинилась.
II
59 январеля
Закапал мелкий вредоносный дождик, и дети раскашлялись. Сад липко
растекался во все стороны. Еле проглядывало море, такое же серое, как и
небо, а над бухтой дождь, покоряясь ветру, полосовал воздух вкривь и вкось.
С дождем ничего не поделаешь. Приходится сидеть дома. Ноэль, Жоэль и
Ситроэн играли у себя в комнате. Они играли в слюни. Ситроэн ползал на
четвереньках вдоль края ковра, останавливаясь около каждого красного
участка. Он опускал голову и пускал слюну. Ноэль и Жоэль тянулись следом,
стараясь попадать в те же самые места. Кропотливое занятие.
А дождь все равно не прекращался. На кухне Клементина готовила молочное
пюре. Она располнела. Она больше не пользовалась косметикой. Она занималась
своими детьми. Покончив с пюре, она поднялась сменить сиделку. Подходя к
детской, услышала, как Белянка журит детей:
-- Какие вы мерзкие. Маленькие грязнули.
-- Дождь идет, -- заметил Ситроэн, который только что выдал удачную
провисающую слюнищу.
-- Дождь идет, -- повторил Жоэль.
-- Дождь, -- отозвался немногословный Ноэль.
У него как раз потекло, тут уж не до разговоров.
-- А кто за вами будет убирать?
-- Ты, -- сказал Ситроэн.
Клементина вошла в комнату. Она застала конец сцены.
-- Конечно же, вы, -- заявила она. -- Для этого вы здесь и сидите. А
мои бедные лапушки имеют полное право развлекаться, как им вздумается. Или
вы находите, что на улице хорошая погода?
-- А погода-то здесь при чем? -- удивилась Белянка.
-- Хватит, -- отрезала Клементина. -- Можете идти гладить. Я займусь
ими сама.
Служанка вышла.
-- Пускайте и дальше свои слюни, -- сказала Клементина. -- Если моим
котяткам так хочется!
-- Больше не хочется, -- сказал Ситроэн.
Он встал.
-- Пошли, -- позвал он братьев. -- Теперь будем играть в поезд.
-- Поцелуйте меня в щечку, -- попросила Клементина.
-- Нет, -- отказался Ситроэн.
-- Нет, -- отказался Жоэль.
Ноэль промолчал. Более лаконичного отрицания и не придумаешь.
-- Вы больше не любите свою мамулечку? -- спросила Клементина,
опускаясь на колени.
-- Да любим же, любим, -- ответил Ситроэн. -- Но мы играем в поезд. Ты
должна быть в поезде.
-- Ладно, сажусь, -- согласилась Клементина. -- Хоп! По вагонам!
-- Гуди теперь, -- приказал Ситроэн. -- Ты будешь гудком. А я --
машинистом.
-- И я тоже, -- сказал Жоэль и застучал -- чух-чух -- колесами.
-- А я... -- начал Ноэль и замолчал.
-- Ах! Мои дорогие малыши, -- расчувствовалась Клементина и бросилась
их целовать.
-- Гуди, -- сказал Ситроэн. -- Мы уже подъезжаем.
Жоэль затормозил.
-- Ну что ж, -- просипела охрипшая от долгого гудения Клементина, --
этот ваш поезд работает как зверь. А теперь идите кушать пюре.
-- Нет, -- сказал Ситроэн.
-- Нет, -- сказал Жоэль.
-- Ну, ради меня, -- взмолилась Клементина.
-- Нет, -- сказал Ситроэн.
-- Нет, -- сказал Жоэль.
-- Тогда я заплачу, -- предупредила Клементина.
-- Ты не умеешь, -- презрительно изрек Ноэль, спровоцированный на эту
необычную многословность наглым материнским заявлением.
-- Что? Я не умею плакать? -- возмутилась Клементина.
Она разрыдалась, но Ситроэн быстро привел ее в чувство.
-- Нет, -- сказал он. -- Ты не умеешь. Ты делаешь "у-у-у". А мы делаем
"а-а-а".
-- Ну, тогда а-а-а! -- заныла Клементина.
-- Не так, -- сказал Жоэль. -- Слушай.
Прочувствовав ситуацию, Ноэль выжал слезу. Жоэль, не желая уступать
брату, заплакал в свою очередь. Ситроэн никогда не плакал. Он только
грустил. Может быть, даже тосковал. Клементина испугалась.
-- Вы что, плачете по-настоящему? Ситроэн! Ноэль! Жоэль! Перестаньте
же! Деточки мои! Да что с вами такое? Что случилось?
-- Противная! -- жалобно проскулил Жоэль.
-- Злая! -- злобно взвизгнул Ситроэн.
-- Йя! -- завопил изо всех сил Ноэль.
-- Деточки мои дорогие! Да нет же! Ничего страшного, я ведь пошутила!
Вы меня с ума сведете!
-- Я не хочу пюре, -- сказал Ситроэн и вдруг заревел.
-- Не очу! -- вторил Ноэль.
Выходя из себя, Жоэль и Ноэль забывали говорить правильно и начинали
по-детски лепетать.
Сбитая с толку Клементина бросилась их ласкать и целовать.
-- Мои ангелочки, -- затараторила она. -- Ну и ладно, с этим пюре.
Съедим потом. Не сейчас.
Все прекратилось как по волшебству.
-- Пошли играть в корабль, -- предложил Жоэлю Ситроэн.
-- О! Да, в корабль, -- обрадовался Жоэль.
-- В корабль, -- подытожил Ноэль. Они отодвинулись от Клементины.
-- Оставь нас, -- сказал Ситроэн. -- Мы будем играть.
-- Я вас оставляю, -- промолвила Клементина. -- А если я останусь с
вами и немного повяжу?
-- В другой комнате, -- разрешил Ситроэн.
-- В другой, -- повторил Жоэль. -- У, корабль!
Клементина вздохнула и скрепя сердце вышла. Как ей хотелось, чтобы они
оставались ее малышами, ее очаровашками. Совсем как в первый день, когда она
кормила их грудью. Клементина опустила голову и погрузилась в воспоминания.
III
73 феврюня
Жакмор влачил тоску и грусть,
В деревне, где все наизусть,
Он думал, что года не вспять,
А на эмоции чихать.
Пустым он был, чего уж тут,
А результатов нет ничут,
Погода -- серая мокрища,
Как яйца битые, грязища
Заляпала ботинки, ну и пусть...
Заорала какая-то птица.
-- Чу! Чу! -- шикнул Жакмор. -- Ты меня сбила. А как все хорошо
складывалось. Отныне я буду говорить о себе в третьем лице. Это меня
вдохновляет.
Он все шел и шел. По обе стороны дороги изгородь по-зимнему укуталась
гагачиным пухом (гагачи -- птенцы гаг, как аристократичи -- дети
аристократов), и все это маленькое гагачье, набившееся в кусты боярышника,
чтобы поклевать себе пузо, казалось скоплением сугробиков из искусственного
снега. Холодные зеленые канавы, залитые водой с лягушками, томились в
ожидании юльтабрьской засухи.
"Я совсем доконался, -- продолжал Жакмор. -- Это место меня доконало.
Когда я здесь только появился, я был молодым энергичным психиатром, а теперь
я по-прежнему молодой, но совершенно не энергичный психиатр. Отличие,
несомненно, разительное. А все из-за этой поганой деревни. Этой чертовой
гнусной деревни. Воспоминание о первой ярмарке стариков теперь меня веселит.
Скрепя сердце я отвешиваю затрещины подмастерьям и уже отыгрался на Сляве,
чтобы не чувствовать своей вины. Ладно! Теперь все. Я активно примусь за
работу". Все это говорил себе он, Жакмор. И чего только в голову не придет,
просто невероятно, всего и не передумаешь.
Дорога стонала под ногами Жакмора. Шипела. Чавкала. Урчала. Хлипчала. В
небе каркали живописные вороны, но их было не слышно, так как психиатр
находился с подветренной стороны.
"А как может быть, -- внезапно подумал Жакмор, -- что здесь совсем не
рыбачат? Море же рядом, а в нем полно крабов, ракопедов и прочей чешуйчатой
снеди. Почему же? Почему же? Почему же? Причала нет, вот почему!"
Он так обрадовался найденному ответу, что сам себе любезно улыбнулся.
Над изгородью торчала голова большой бурой коровы. Он подошел, чтобы
поздороваться; она была повернута в другую сторону, и он окликнул ее.
Подойдя вплотную, он понял, что голова была отрублена и посажена на кол --
не иначе как в наказание. Соответствующая табличка лежала рядом в канаве.
Жакмор поднял ее и прочел смешанные с грязью слова: "В
сле-дующий-пятно-разпятно-ты-да-пятно-шь-пятно-больше
молока-пятно-пятно-пятно".
Жакмор тоскливо покачал головой. Он так и не смог к этому привыкнуть.
Подмастерья еще куда ни шло... Но животные -- нет. Он бросил табличку.
Летающая живность уже успела пожрать глаза и нос проштрафившейся коровы;
морда -- что раковая опухоль. Обхохочешься.
"Опять Сляве достанется, -- подумал он вслух. -- Попадет, как всегда,
ему. За что он и получит золото. От которого никакой пользы, поскольку он
ничего не сможет на него купить. А значит, только оно и ценно. То есть
бесценно".
Шел Жакмор, тропа бежала.
Мозг искал без сентиментов
Кучу разных аргументов
В пользу истинной природы
Драгоценного металла.
"Ну-ка, ну-ка, -- сказал себе Жакмор. -- Ко мне вновь возвращается
былое красноречие. Хотя суть последней сентенции была начисто лишена
интереса, поскольку Слява оказался механически введенным в ситуацию, при
которой его золото ни с чем не рифмуется. А потом, какое мне дело до золота,
разве что еще сотня метров пройдена".
Показалась деревня. Красный ручей, по которому фланировала в поисках
отбросов лодка Слявы. Жакмор окликнул его. Когда судно подплыло к психиатру,
тот запрыгнул на борт.
-- Ну? -- радостно спросил он. -- Что нового?
-- Ничего, -- ответил Слява.
Жакмор почувствовал, как формулируется мысль, подспудно отягощавшая его
разум с самого утра.
-- Может, мы пойдем к вам? -- предложил он. -- Я бы хотел задать вам
несколько вопросов.
-- Хорошо, -- согласился тот, -- давайте. Почему бы и нет? Прошу
прощения!
Он резко -- словно подброшенный невидимой пружиной -- выпрыгнул из
лодки. Тяжело дыша и дрожа от холода, он с трудом подплыл к какому-то куску
и ловко схватил его зубами. Оказалось, что это довольно маленькая
отрубленная кисть. Испачканная чернилами. Он залез в лодку.
-- Ишь ты, -- сказал он, рассматривая добычу, -- сорванец Шярля опять
не выполнил задание по чистописанию.
IV
98 апруста
"Меня уже просто воротит от этой деревни", -- промолвил Жакмор,
разглядывая себя в зеркале. Он только что постриг бороду.
V
99 апруста
Клементине хотелось есть. В последнее время она почти ничего не ела за
обедом, отдавая все силы на закармливание тройняшек. Она подошла к двери и
заперла ее на ключ. Так спокойнее. Никто не войдет. Она вышла на середину
комнаты и чуть ослабила пояс на платье. Украдкой посмотрела на себя в
зеркало шкафа. Подошла к окну, закрыла его. Потом вернулась к шкафу. Она не
торопилась, смаковала проходящие минуты. Ключ от шкафа висел у нее на поясе
на плетеном кожаном ремешке. Она посмотрела на ключ и вставила его в
скважину. Из шкафа неприятно пахнуло. Пахло настоящей гнилью. Запах исходил
из картонной коробки для обуви. Клементина взяла ее в руки и принюхалась. В
коробке стояло блюдце с остатком догнивающего бифштекса. Гнил он чисто, без
мух и опарышей. Просто зеленел и вонял. Гадость. Она потрогала мясо пальцем.
Мягкое. Она понюхала палец. Достаточно гнилое. Она аккуратно взяла его
большим и указательным пальцем и впилась зубами в мякоть, стараясь оторвать
ровный кусок. Мясо было нежным, кусалось легко. Она медленно жевала,
поглощая плесневелую -- с мыльным привкусом -- кашицу, от которой пощипывало
десны, и упивалась резким запахом, исходившим из коробки. Она съела
половину, положила мясо в коробку, а коробку задвинула на прежнее место.
Рядом на тарелке сиротливо лежал треугольный кусочек сыра почти в таком же
состоянии. Она поковырялась в нем пальцем, а потом этот палец долго
облизывала. С явным сожалением закрыла шкаф, прошла в туалет и вымыла руки.
Затем растянулась на кровати. На этот раз ее не вытошнит. Она знала это
наверняка. Все усвоится. Надо только как следует проголодаться. Теперь она
будет за этим следить. Так или иначе правило должно неукоснительно
соблюдаться: все лучшее -- детям; она даже не могла вспоминать без смеха,
как вначале ограничивалась объедками, подъедала бараний жир и пленки
ветчины, остающиеся в их тарелках, собирала намокшие в молоке бутерброды,
разбросанные по столу за завтраком. Это может делать кто угодно. Любая мать.
Дело привычное. Очистки персиков -- это уже сложнее. Из-за ощущения
бархатной кожицы на языке. Но и очистки персиков -- тоже не велика заслуга;
ведь многие едят их, не срезая кожи. Но только она одна оставляла гнить все
эти остатки. Дети заслуживали подобной жертвы, и чем омерзительнее это было,
чем хуже это пахло, тем крепче, сильнее ей казалась ее любовь к ним, как
если бы из страданий, которым она себя подвергала, могло родиться что-то
чистое и настоящее, -- вот и приходилось восполнять все пробелы, платить
сторицей за каждую минуту, прожитую без осознания материнского долга.
Но она не чувствовала полного удовлетворения, так как попробовать
опарышей по-прежнему не решалась. И ведь понимала, что мошенничала, закрывая
от мух объедки в продуктовом шкафу. Не случится ли так, что это может
отразиться на детях?
Завтра она попробует.
VI
107 апруста
"Я так беспокоюсь", -- подумала Клементина, облокотившись на
подоконник.
Сад румянился на солнце.
"Я даже не знаю, где Ноэль, Жоэль и Ситроэн. В эту минуту они могут
упасть в колодец, попробовать ядовитых фруктов, заразиться туберкулезом,
подцепив палочку Коха, потерять сознание, надышавшись аромата пахучих
цветов, упасть с дерева, упасть на бегу и сломать ногу, утонуть, играя в
воде, оступиться и свернуть себе шею, спускаясь с обрыва, заболеть
столбняком, поцарапавшись о ржавую проволоку; какой-нибудь ребенок,
забавляясь на дороге с арбалетом, может попасть им в глаз стрелой, их может
укусить скорпион, привезенный дедушкой какого-нибудь другого ребенка --
знаменитым исследователем, недавно вернувшимся из страны скорпионов; они
могут зайти в глубь сада и перевернуть какой-нибудь валун, под валуном будет
лежать маленькая желтая личинка, которая моментально превратится в
насекомое, которое полетит в деревню, проберется в хлев к злому быку, укусит
его в рыло; бык выскочит из хлева и начнет все крушить на своем пути, вот он
как бешеный несется по направлению к дому и оставляет на виражах клочки
черной шерсти, цепляющейся за кусты барбариса; прямо перед домом он врежется
в тяжелую телегу с запряженной в нее старой полуслепой кобылой. От удара
телега разваливается и какая-то железяка взлетает высоко вверх; может быть,
это шуруп, винт, болт, гвоздь, скоба оглобли, крюк упряжки, заклепка колес,
прикаретненных, затем разбитых и снова притачанных посредством вручную
выструганного колышка из ясеня, и вот эта железяка со свистом взмывает в
голубое небо. Пролетает над садовой оградой, о Господи, и падает, падает, а
при падении задевает какого-нибудь летающего муравья и отрывает ему крыло, и
потерявший равновесие и управление муравей-калека мечется над деревьями,
резко пикирует в район лужайки, о Господи, а там Жоэль, Ноэль и Ситроэн,
муравей сваливается на щеку Ситроэна и, почуя следы варенья, кусает
мальчика..."
-- Ситроэн! Ты где?
Клементина выбежала из комнаты и бросилась вниз по лестнице, не
переставая истошно кричать. В прихожей она налетела на служанку.
-- Где они? Где мои дети?
-- Да спят они, -- удивленно ответила та. -- Они всегда спят после
обеда.
"Да, на этот раз все обошлось, но могло и не обойтись". Она снова
поднялась в свою комнату. Ее сердце учащенно билось. "Все-таки как опасно
оставлять их одних в саду. И уж в любом случае нужно запретить им
переворачивать камни. Неизвестно, что можно найти под камнем. Ядовитые
мокрицы, пауки, чей яд смертелен, тараканы -- носители тропических болезней,
против которых нет никаких медицинских средств, отравленные иголки,
спрятанные врачом-убийцей, скрывающимся в деревне после смерти своих
одиннадцати пациентов, которых он заставил переписать завещание в свою
пользу -- на редкость подлый подлог, обнаруженный молодым практикантом на
дежурстве, странным типом с рыжей бородой. Кстати, о странности и
рыжебородости, -- подумалось ей, -- что сталось с Жакмором? Я его почти не
вижу. Так даже лучше. Под предлогом того, что он и психиатр и психоаналитик
одновременно, Жакмор еще, чего доброго, вздумает вмешиваться в воспитание
Жоэля, Ноэля и Ситроэна. А по какому праву, собственно говоря?! Дети
принадлежат матери. Поскольку матерям так трудно рожать, дети принадлежат
только им. А вовсе не отцам. Матери их любят, следовательно, дети должны
делать то, что матери им говорят. Матерям лучше знать, что нужно детям, что
для них хорошо, а поэтому они останутся детьми как можно дольше... Ноги
китаянок. Китаянок обувают в специальные башмаки. Может быть, заматывают
ступни жгутами. Или сжимают в тисках. Или в стальных колодках. Так или иначе
что-то выдумывают, лишь бы ступни оставались маленькими. Вот если бы с целым
ребенком проделать то же самое. Помешать ему расти. Это самый лучший
возраст. Никаких забот. Никаких потребностей. Никаких порочных желаний. А
потом они вырастут. И будут расширять свои владения. Они захотят идти все
дальше и дальше. Прибавится столько хлопот. Как только они выйдут из сада,
появится тысяча дополнительных опасностей. Что я говорю? Десятки тысяч! Я
совсем не преувеличиваю. Нельзя допустить, чтобы они выходили из сада.
Помешать любой ценой. Даже в саду они подвержены бесчисленным опасностям.
Вдруг подует ветер, сломает ветку, и она их прибьет. Хлынет ливень, а они
вспотеют после игры в лошадь или в поезд, или в жандарма и вора, или в
другую распространенную игру, так вот, хлынет ливень, и они подхватят
воспаление легких, или плеврит, или простуду, или ревматизм, или
полиомиелит, или тиф, или скарлатину, или краснуху, или ветряную оспу, или
эту новую болезнь, названия которой еще никто не знает. А если начнется
гроза? Ударит молния. Грозовые разряды. Не знаю, может произойти даже то, о
чем недавно говорили, -- этот феномен ионизации, достаточно гадкое слово,
чтобы обозначать что-то страшное, наверное, что-то вроде истощения. А
сколько всего еще может случиться! Если они выйдут из сада, будет еще хуже.
Лучше об этом пока не думать. Да и сад сам по себе на выдумки хитер. А когда
они вырастут, ой! Ой! Ой! Да, вот в чем ужас; они вырастут и выйдут из сада.
Сколько еще опасностей следует предвидеть. Конечно, мать должна предвидеть
все. Ну да ладно, оставим это. Я поразмышляю об этом позднее; главное -- не
забыть: рост и выход. А пока ограничусь садом. Даже здесь количество бед
неизмеримо. Да! Хотя бы гравий на аллеях. Сколько раз я говорила, что глупо
позволять детям играть с гравием. Если они проглотят щебенку? Это сразу
невозможно установить. А через три дня -- аппендицит. Необходима срочная
операция. Кто ее сделает? Жакмор? Он не доктор. А в деревне только
ветеринар. Значит, они вот так и умрут. Настрадавшись при этом. Горячка.
Крики. Нет, не крики, а стоны, это еще ужаснее. И льда, конечно, нет.
Невозможно найти лед, чтобы положить им на живот. Температура поднимается,
поднимается. Ртуть переходит последнюю отметку. Градусник взрывается. И
осколок стекла попадает в глаз Жоэлю, который смотрит на страдающего
Ситроэна. У Жоэля течет кровь. Он теряет глаз. И никто ему не поможет. Все
заняты Ситроэном, чьи стоны становятся все тише и тише. Пользуясь всеобщей
неразберихой, Ноэль проскальзывает в кухню. На печи чан с кипящей водой. Он
голоден. Его, конечно же, забыли покормить, ведь братья больны, о нем никто
не вспомнил. Он залезает на стул перед печью, чтобы достать банку с
вареньем. Но служанка задвинула ее дальше, чем обычно, пыль так и ест глаза.
А вытирай она как следует пыль, этого бы никогда не произошло. Значит, он
наклоняется. Поскальзывается. Падает в чан. Он успевает крикнуть лишь один
раз перед тем, как свариться заживо; уже мертвый, он все еще продолжает по
инерции шевелиться, как рак, которого бросают живым в кипящую воду. Он
краснеет как рак. Он мертв. Ноэль!" Клементина бросилась к двери. Позвала
служанку.
-- Да, мадам.
-- Я вам запрещаю готовить раков на обед.
-- Но я их и не готовлю. У нас на обед ростбиф и картофель.
-- Все равно, я вам запрещаю.
-- Хорошо, мадам.
-- И вообще, никогда не готовьте раков. Ни омаров. Ни крабов. Ни
лангустов.
-- Хорошо, мадам.
Она вернулась в комнату. "А не лучше ли все варить, пока они спят, и
все есть холодным? Чтобы не зажигать огонь, когда они бодрствуют. И,
разумеется, обязательно запирать спички на ключ. Это уже делается. Кипяченую
воду, которую они пьют, надо будет кипятить вечером, после того как они
заснут. Какое счастье, что я вспомнила о кипяченой воде. Микробы погибают в
хорошо прокипяченной воде. Да, но как быть с грязью, которой они набивают
свои рты, гуляя в саду? Ох уж этот сад! Нужно постараться как можно реже
выпускать их в сад. Чистая, ежедневно вылизанная комната, вне всякого
сомнения, лучше какого-то сада. Конечно, они могут простудиться, шлепая по
холодному кафелю. Но ведь они могут простудиться и в саду! Там столько
сквозняков. И мокрая трава. Чистая комната. Ну, конечно же! Опасность
кафельной плитки все равно остается. Они порежутся. Они распорют себе
артерии на запястье и, сознавая свою вину, побоятся об этом рассказать;
кровь течет, течет, а Ситроэн все бледнеет, бледнеет. Жоэль и Ноэль плачут,
а Ситроэн истекает кровью. Дверь заперта на ключ, так как служанка пошла за
покупками, Ноэль пугается при виде крови, он хочет вылезти через окно, чтобы
позвать на помощь, и вот он забирается Жоэлю на плечи, неудачно цепляется,
падает и тоже распарывает себе артерию, но уже сонную, на шее; он умирает в
считанные секунды, его маленькое личико -- белее простыни. Нет, ни в коем
случае, нет, только не запирать дверь..."
Она вылетела из комнаты и, ничего не соображая, ворвалась в детскую.
Солнце просачивалось в помещение сквозь щели штор, окрашивая стены в розовый
свет; слышалось только ровное дыхание трех малышей. Ноэль пошевелился и
заворчал. Ситроэн и Жоэль, разжав кулачки, так безвольно, так беззащитно
улыбались во сне. Сердце Клементины билось учащенно. Она вышла из комнаты и
направилась к себе. На этот раз дверь в детскую она оставила открытой.
"Я -- хорошая мать. Я думаю обо всем, что может с ними произойти. Я
думаю заранее обо всех опасностях, которым они подвергаются. Я уж не говорю
о том, что может с ними случиться, когда они чуть-чуть повзрослеют. Или
когда они выйдут за ограду сада. Нет, это я оставлю на потом. Я ведь решила,
что буду думать об этом, когда придет время. Время еще есть. У меня еще есть
время. Достаточно только представить себе все несчастные случаи, которые
подстерегают их уже сейчас. Я люблю их, поскольку думаю о самом худшем, что
может с ними произойти. Для того чтобы это предвидеть. Чтобы это
предупредить. Эти кровавые образы меня совсем не забавляют. Они мне
навязываются. Это доказывает, что я дорожу своими крошками. Я несу за них
ответственность. Они зависят от меня. Это мои дети. Я должна сделать все,
что в моих силах, для того чтобы уберечь их от бесчисленный бедствий,
которые их поджидают. Этих ангелочков. Неспособных защищаться, понимать, что
хорошо, а что плохо. Я люблю их. И думаю я обо всем этом ради их блага. Мне
это не доставляет никакого удовольствия. Меня бросает в дрожь при мысли о
том, что они могут съесть ядовитые ягоды, сесть на мокрую траву прямо под
веткой, которая -- того и гляди -- свалится им на голову, провалиться в
колодец, упасть с обрыва, проглотить булыжник, уколоться шипами; их могут
искусать муравьи, ужалить пчелы, загрызть жуки, заклевать птицы; они захотят
понюхать цветы, они будут глубоко вдыхать цветочный аромат, лепесток
застрянет у них в ноздре, нос окажется забитым, лепесток попадет в мозг, и
они умрут, еще такие маленькие, они упадут в колодец, они утонут, ветка
упадет им на голову, расколотая плитка, кровь, кровь..."
Клементина уже не могла себя сдержать. Она бесшумно встала и крадучись
подошла к детской. Села на стул. Отсюда она видела всех троих. Они спали и
не видели снов. Клементина стала постепенно погружаться в дремоту, дремучую,
судорожную, беспокойную. Временами она вздрагивала во сне, словно сторожевая
собака, которой грезится стадо в единой упряжке.
VII
135 апруста
"Уф, -- выдохнул Жакмор, дойдя до деревни, -- в тысячный раз я прихожу
в это чертово селенье, и дорога меня уже ничем не может удивить. С другой
стороны, она не мешает мне удивляться чему-нибудь другому. Ну да ладно, ведь
не каждый день выдается такое развлечение, как сегодня".
Повсюду были расклеены белые афиши с фиолетовыми буквами, размноженные
не иначе как на ротаторе. СЕГОДНЯ ВЕЧЕРОМ РОСКОШНОЕ ЗРЕЛИЩЕ... и т. д. и т.
п. Спектакль должен был проходить в сарае за домом кюре. Судя по всему, он
сам этот спектакль и организовал.
На красном ручье Слявой и не пахло. Наверное, он заплыл очень далеко,
аж за излучину. Из серых домов выходили празднично -- то есть как на
похороны -- одетые люди. Оставленные дома подмастерья получали с самого утра
двойную, праздничную, порцию пинков -- чтобы завидки не брали -- и с
удовольствием проводили весь остаток воскресенья одни.
Теперь Жакмор знал здесь все закоулки, переулки и напрямички. Он
пересек большую площадь, где регулярно устраивались ярмарки стариков, прошел
вдоль школы; несколько минут спустя он уже огибал здание церкви и подходил к
кассе, которой заведовал мальчонка -- один из служек церковного хора. Жакмор
купил билет -- место выбрал дорогое, чтобы лучше видеть, -- и вошел в сарай.
Некоторые уже сидели внутри, остальные толпились снаружи. В дверях второй
служка оторвал половину билета или, точнее, разорвал целый билет на две
половины, из которых одну вернул. Третий служка рассаживал зрителей; он как
раз заканчивал обслуживать семью, вошедшую перед Жакмором, психиатру
пришлось немного подождать. Хористы были одеты в парадные костюмы -- красные
юбки, ермолки и обтрепанные кружева. Служка-распорядитель забрал у Жакмора
билет и провел в партер. Для спектакля кюре собрал все имеющиеся в церкви
стулья; их было столько, что на последних рядах они сбивались в кучу,
громоздились один на другой, так что для зрителей места уже не оставалось.
Но это позволяло продать больше билетов.
Жакмор уселся и скрепя сердце отвесил служке, задержавшемуся в надежде
получить чаевые, хорошую затрещину; ребенок, не дожидаясь дополнительных
тумаков, сразу же убежал. Вполне естественно, что Жакмор не мог выступать
против местных обычаев, несмотря на отвращение, которое он испытывал к
подобным методам. Он стал следить за приготовлениями к спектаклю, но чувство
неловкости его так и не покидало.
Посреди сарая с четырьмя стульями по краям возвышался идеально
натянутый ринг: четыре лепных столба поддерживались толстыми металлическими
тросами и соединялись красным бархатным канатом. Расположенные по диагонали
рельефы на первых двух столбах хрестоматийно иллюстрировали жизнь Христа:
Иисус, почесывающий себе пятки на обочине дороги, Иисус, выдувающий литр
красненького, Иисус на рыбалке, короче -- классический набор картинок в
прицерковных лавках. Что касается двух других столбов, они отличались
большей оригинальностью. Левый, ближний к Жакмору, сильно смахивал на
толстый трезубец с ощетинившимися зубьями, весь украшенный рельефами на
адскую тематику, среди которых фигурировали сюжеты чисто (или грязно)
провокационного содержания, способные ввести в краску доминиканского монаха.
Или целую колонну доминиканских монахов. Или даже дивизион с
командиром-настоятелем во главе. Последний столб, крестообразной формы и
менее вызывающий, демонстрировал прихожанам жанровую сценку, в которой
голый, со спины, кюре ищет закатившуюся под кровать пуговицу.
Люди продолжали прибывать; шум передвигаемых стульев, ругань зрителей,
решивших сэкономить и потому оставшихся без места, жалобные крики маленьких
служек, стоны стариков, которых купили на ярмарке и пригнали сюда, чтобы
вволю пощипать во время антракта, наконец, густой запах, исходивший от ног
собравшихся, -- все это составляло привычную атмосферу воскресного
спектакля. Внезапно раздалось зычное отхаркивание, напоминающее звук,
воспроизводимый заезженной пластинкой, и громоподобный голос вырвался из
подвешенного к потолочной балке -- как раз над рингом -- громкоговорителя.
Через несколько секунд Жакмор узнал голос кюре; несмотря на плохое качество
звука, речь оратора воспринималась более или мене связно.
-- Плохо дело! -- гаркнул кюре вместо вступления.
-- Ха! Ха! Ха! -- отозвалась толпа, радуясь начавшемуся действию.
-- Некоторые из вас, ведомые чувством омерзительной скаредности и
низкой мелочности, осмелились глумиться над учением Священного Писания. Они
купили дешевые билеты. И они будут стоять! Предложенный вам спектакль есть
действо Богоизбранного Великолепия, а что такое Бог, как не само
совершенство Роскоши, и тот, кто при этом отказывается воздавать ему с
роскошью, то бишь раскошеливаться, будет отправлен в ад к нехорошим
созданиям и подвергнут вечному поджариванию на медленном огне, над хилым
костерком из Древесного угля, торфа, а то и просто сена.
-- Верните деньги! Верните деньги! -- закричали те, кто не смог сесть.
-- Денег вам не вернут. Садитесь где хотите. Богу на это начхать. На
ваши стулья мы поставили другие стулья, чтобы вы поняли, что за такую цену
на этих местах только стульям и сидеть, да и то вверх ножками. Кричите,
возмущайтесь. Бог -- это роскошь и красота; могли бы купить билеты и
подороже. Желающие могут доплатить, но они все равно останутся на своих
местах. Раскаяние не гарантирует прощение.
Публика начинала недоумевать: кюре явно перебарщивал. Услышав громкий
треск, Жакмор обернулся. В ряду дешевых мест он увидел кузнеца, который
держал в каждой руке по стулу и сшибал их один об другой. При очередном
ударе стулья разлетелись в щепки. Кузнец метнул обломки в сторону натянутого
занавеса, служащего кулисами. Это стало общим сигналом. Все владельцы плохих
мест схватили мешающие им стулья и принялись их крушить. Зрители, не
обладающие достаточной разрушительной силой, передавали стулья кузнецу.
Грохот стоял неимоверный, пролетающие со свистом обломки падали на сцену;
щель между двумя частями занавеса становилась все больше и больше. Удачно
запущенный стул сорвал карниз. Из громкоговорителя донесся рев кюре:
-- Вы не имеете права! Бог роскоши презирает ваши жалкие обычаи, ваши
грязные носки, ваши загаженные пожелтевшие трусы, ваши почерневшие
воротнички и годами не чищенные зубы. Бог не допускает в рай жидкопостные
подливки, неприправленную одинокую петушатину, худосочную изможденную
конину; Бог -- это огромный лебедь чистого серебра, Бог -- это сапфирное око
в искрящейся треугольной оправе, бриллиантовая зеница на дне золотого
ночного горшка. Бог -- это сладострастие алмазов, таинственность платины,
стотысячье перстней куртизанок Малампии, Бог -- это немеркнущая свеча в
руках у мягко стелющего епископа. Бог живет в драгоценных металлах, в
жемчужных каплях кипящей ртути, в прозрачных кристаллах эфира. Бог смотрит
на вас, бузотеров, и ему становится стыдно...
При запрещенном слове толпа, вне зависимости от занимаемых мест,
негодующе загудела:
-- Довольно, кюре! Спектакль давай!
Стулья сыпались градом.
-- Ему за вас стыдно! Грубые, грязные, бесцветные, вы -- половая тряпка
мироздания, брюквина небесного огорода, сорняк божественного сада, вы... ой!
ой!
Метко запущенный стул полностью сорвал занавес, и зрители увидели, как
кюре в одних трусах приплясывает около микрофона и потирает себе макушку.
-- Кюре, спектакль! -- скандировала толпа.
-- Ладно! Ой! Ладно! -- ответил кюре. -- Начинаем!
Шум стих. Все расселись по местам, на сцене служки засуетились вокруг
кюре. Один из детей протянул кюре круглый коричневый предмет, в который тот
засунул одну руку. Та же операция с другой рукой. Затем кюре облачился в
роскошный халат ярко-желтого цвета и, прихрамывая, выпрыгнул на ринг. Он
прихватил с собой микрофон и прицепил его над своей головой к
предусмотренному для этого шнуру.
-- Сегодня,