недоступен для позора". [Дао-дэ-цзин. Гл.56.]
10. Единство с Дао имеет сходство с духовным состоянием ребенка. (Гл.
10,28,55.) [В русском издании 1929 года данная вставка отсутствует, цитирую
по английскому изданию. - прим. ред.
Can you keep the unquiet physical soul from strayong, hold fast to the
Unity, and never quit it?
Can you, when concentrating your breath, make it soft like that of a
little child?
He who knows the male, yet cleaves to what is female, Becomes like a
ravine, receiving all things under heaven; And being such a ravine, He knows
all the time a power that he never calls upon in vain. This is returning to
the state of infancy.
The impunity of what which is fraught with this power May be likened to
that of an infant.]
Известно, что такая психологическая установка является также одним из
условий обретения христианского Царства Божьего, которое - несмотря на все
рациональные толкования - есть, в сущности, центральная иррациональная
сущность: образ и символ, от которых исходит спасительное действие. Но
только христианский символ имеет более социальный (государственный)
характер, чем родственные ему восточные понятия. Эти последние
непосредственнее примыкают к динамическим представлениям, во всяком случае
существовавшим от древности, а именно к образу магической силы, исходящей от
вещей и людей, а на высшей ступени - от богов или от единого принципа.
И. Согласно представлениям даосской религии, Дао распадается на две
принципиальные противоположности, на Ян и Инь. Ян есть тепло, свет,
мужественность. Инь есть холод, тьма, женственность. Ян есть также и небо, а
Инь - земля. Из силы Ян происходит Шен (shen), небесная часть человеческой
души, а из силы Инь происходит Квей (kwei), земная часть души. Таким
образом, человек, в качестве микрокосма, является и соединителем пар
противоположностей. Небо, человек и земля составляют три основных элемента
мира, именуемых Сан-тсай (san-tsai).
Этот образ есть вполне первобытное представление, подобные которому мы
находим и в других странах, например в западноафриканском мифе о
прародителях, Обатала и Одудуа (небо и земля), лежавших вместе в тыкве до
тех пор, пока между ними не возник сын - человек. Итак, человек, как
микрокосм, соединяющий в себе мировые противоположности, соответствует
иррациональному символу, объединяющему противоположности психологические.
Такой исконный образ человека предносился, очевидно, и Шиллеру, когда он
назвал символ "живым образом".
Раздвоение человеческой души на душу Шен, или Хван (hwan), и душу Квей,
или Поо (р'о), является великой психологической истиной. Это китайское
представление находит себе отклик опять-таки в известных строфах "Фауста":
Ах, две души
живут в больной груди моей,
Друг другу чуждые -
и жаждут разделенья!
Из них одной мила земля -
И здесь ей любо, в этом мире,
Другой - небесные поля,
Где духи носятся в эфире. /48- Т.4/
Существование двух противоположных тенденций, стремящихся в разные
стороны, способных вовлечь человека в крайние установки, втянуть его в мир -
будь то в его духовную или материальную сторону - и тем вызвать в нем разлад
с самим собою, требует существования противовеса, каковым и является
иррациональная величина Дао. Поэтому правоверный опасливо стремится жить в
соответствии с Дао, чтобы не впасть в напряженность противоположения. Так
как Дао есть иррациональная величина, то его нельзя намеренно создавать, на
что постоянно указывает Лао-Цзы. Именно этому обстоятельству обязано своим
значением другое, специфически китайское понятие - Вувей (wu-wei). Оно
означает "бездействие", которое не следует путать с "ничегонеделанием".
"Бездействие" подразумевает именно - "ни действовать, ни не действовать".
Рациональная "воля к созданию чего-то", составляющая величие и зло нашей
современной эпохи, не приводит к Дао.
Итак, стремление даосской этики направлено на то, чтобы путем
возвращения к Дао освободить и разрешить то напряженное противоположение,
которое возникло из мировой основы. В этой связи мы должны вспомнить и
"мудреца из Оми", Накаэ Тойю /55/, замечательного японского философа XVII
века. Опираясь на пришедшее из Китая учение школы Шу-хи (Chu-hi), он
установил два принципа, Ри и Ки. Ри есть мировая душа, Ки - мировая материя.
Но Ри и Ки суть одно и то же, ибо они суть атрибуты Бога и потому существуют
лишь в нем и через него. Бог есть их соединение. Точно так же и душа вмещает
в себе Ри и Ки. О Боге Тойю говорит: "Бог, как сущность мира, охватывает
весь мир, но вместе с тем он находится в непосредственной близости к нам, и
притом в нашем собственном теле". Бог есть для него универсальная Самость,
тогда как индивидуальная самость есть "небо" в нас, нечто сверхчувственное,
божественное, которое называется Риоши (Ryochi). Риоши есть "Бог внутри
нас", он живет в каждом индивиде. Это и есть истинная самость. Дело в том,
что Тойю различает истинную самость и ложную. Ложная самость есть личность
приобретенная, созданная из превратных мнений. Эту ложную самость мы
свободно могли бы назвать персоной (persona), ибо она есть то совокупное
представление о нашем существе, которое мы выработали из опыта нашего
воздействия на окружающий мир и его воздействия на нас. "Персона" обозначает
то, чем человек является себе самому и окружающей его среде, но не то, что
он есть, выражаясь словами Шопенгауэра. То, что человек есть, составляет его
индивидуальное, по выражению Тойю, "истинную" самость, или риоши. Риоши
называется также "одиноким бытием", "одиноким знанием", очевидно потому, что
это есть состояние, отнесенное к самому существу нашей самости и пребывающее
по ту сторону всех личных суждений, обусловленных внешним опытом. Тойю
понимает Риоши как "summum bonum" (верховное благо), как блаженство (Брахман
есть ananda = блаженство). Риоши есть свет, пронизывающий мир; Инойе
проводит параллель между Риоши и Брахманом. Риоши есть человеческая любовь,
бессмертная, всеведущая, благая. Зло происходит от воли (Шопенгауэр!). Риоши
есть саморегулирующаяся функция, посредник и примиритель между парами
противоположностей, Ри и Ки: оно есть, вполне согласно индийскому
представлению, "мудрый старец, живущий в твоем сердце", или, как говорит
Ванг Иангминг (Wang Yangming), китайский предок японской философии: "В
каждом сердце живет сеин (sejin = мудрец). Только люди не верят в это с
достаточной твердостью, и потому все это и остается схороненным".
Отсюда уже нетрудно понять, какой именно изначальный (исконный) образ
способствовал разрешению проблемы в "Парсифале" Вагнера: страдание состоит в
напряженности противоположения между Граалем и властью Клингзора,
заключающейся в обладании священным копьем. Под чарами Клингзора находится
Кундри, та инстинктивная, еще природная жизненная сила, которой лишен
Амфортас. Парсифаль освобождает либидо из состояния непрестанной влекомости
тем, что он, с одной стороны, не подпадает под ее власть, с другой стороны,
оказывается оторванным от Грааля. Амфортас состоит при Граале и страдает при
этом, потому что лишен другого. Парсифаль не обладает ни тем ни другим, он -
"hirdvandva", свободный от противоположностей, и потому он становится
спасителем, дарующим исцеление и обновленную жизненную силу, объединяющим
противоположности: светлое, небесное, женственное - Грааль, и темное,
земное, мужское - копье. Смерть Кундри легко объясняется как освобождение
либидо от природной, неукрощенной формы (от "формы быка", ср. выше!),
спадающей с нее в качестве мертвой формы, тогда как сила ее пробивается в
виде нового потока жизни в сиянии Грааля.
Благодаря отчасти непроизвольному воздержанию от противоположностей
Парсифаль создал то скопление, которое сделало возможным новый потенциал и
тем самым обновленное проявление энергии. Несомненно, сексуальная
терминология легко могла бы повести к соблазну - истолковать односторонне
соединение копья и чаши Грааля как освобождение сексуальности. Однако судьба
Амфортаса показывает, что дело не в сексуальности, что, напротив, причина
его страдания и потерн им власти состояла именно в том, что он соскользнул в
природную, животную установку. Обольщение его, совершенное Кундри, имеет
значение символического акта, смысл которого не столько в том, что именно
сексуальность наносит такие раны, сколько в том, что это есть дело установки
естественной влекомости, безвольного подчинения биологическому наслаждению.
Эта установка равносильна перевесу животной стороны нашей психики. Кого
животное одолевает, тому наносится жертвенная рана, предназначенная
животному (ради дальнейшего развития человека). Как я уже указал в своей
книге "Либидо: его метаморфозы и символы", дело идет, в сущности говоря, не
о сексуальной проблеме, а о доместикации ("приручении") либидо, о
сексуальности же - лишь постольку, поскольку она является одним из самых
важных и опасных способов обнаружения либидо.
Если бы в положении Амфортаса и в сочетании копья и Грааля усмотреть
одну сексуальную проблему, то обнаружилось бы неразрешимое противоречие, ибо
в таком случае вредящее начало было бы в то же время и целительным. Однако
такой парадокс допустим и правилен лишь в том случае, если в то же время
видеть соединение противоположностей в более высокой плоскости, именно если
понимать, что дело не в сексуальности той или иной формы, а единственно и
исключительно в установке, которой подчинена всякая деятельность, а
следовательно, и сексуальная. Я принужден снова указывать на то, что
практическая проблема аналитической психологии лежит глубже, чем
сексуальность и ее вытеснение. Такая точка зрения имеет несомненную ценность
для объяснения этой инфантильной и потому болезненной части души, но она
неудовлетворительна как принцип объяснения человеческой души в ее целом. То,
что находится по ту сторону сексуальности или влечения к власти, есть
установка по отношению к сексуальности или к власти. Поскольку установка не
есть чисто интуитивный, то есть бессознательный, самопроизвольный феномен,
но и сознательная функция, постольку она есть, главным образом, некое
понимание. Во всех проблематических вопросах наше понимание подпадает - реже
сознательно, в большинстве же случаев бессознательно - под сильнейшее
влияние известных коллективных идей, образующих нашу духовную атмосферу. Эти
коллективные идеи находятся в самой тесной связи с жизнепониманием или
мировоззрением прошедших веков или тысячелетий. Осознана или не осознана
нами эта зависимость, это не играет роли, потому что мы находимся под
влиянием этих идей уже благодаря той атмосфере, которою мы дышим. Эти
коллективные идеи имеют всегда религиозный характер, и философская идея лишь
тогда приобретает коллективный характер, когда она выражает какой-нибудь
изначальный (исконный) образ, то есть коллективный первообраз. Религиозный
характер этих идей происходит оттого, что они выражают фактические данные
коллективного бессознательного, и благодаря этому они способны разряжать
скрытые энергии бессознательного. Великие жизненные проблемы, к которым,
между прочим, принадлежит и сексуальная проблема, всегда стоят в отношении к
исконным образам коллективного бессознательного. Эти образы являются даже то
уравновешивающими, то компенсирующими факторами по отношению к проблемам,
которые ставит жизнь в лице действительности.
Это и не удивительно, поскольку эти образы являются осадками,
накопившимися в течение многотысячелетнего опыта приспособления и борьбы за
существование. Поэтому все великие жизненные переживания, все высшие
напряженности затрагивают сокровищницу этих образов и превращают их во
внутренние явления, которые в качестве таковых становятся сознательными,
если оказывается налицо достаточно самоосознания и постигающей силы, чтобы
индивид мыслил то, что переживает, а не просто и не только переживал бы, то
есть не изживал бы конкретно миф и символ, сам того не зная.
4. Относительность символа
а) Поклонение женщине и поклонение душе
Принцип христианского соединения противоположностей есть поклонение
Богу; в буддизме - поклонение самому себе, своей самости (саморазвитие); у
Гете и Шпиттелера мы видим, что разрешающий принцип определяется как
поклонение душе, символически выраженное в поклонении женщине. В этом
заключается, с одной стороны, современный, индивидуалистический принцип, с
другой же - примитивный, полидемонистический принцип, указывающий не только
каждому племени, но и каждому роду, каждой семье и даже каждому индивиду его
собственное религиозное начало.
Средневековый оригинал Фауста потому имеет совершенно особенное
значение, что у колыбели современного индивидуализма действительно стоит
средневековый элемент. Началось это, как мне кажется, с поклонения женщине,
что значительно укрепило мужскую душу как психологический фактор; ибо
поклонение женщине имело в виду поклонение душе. Нигде это не выражено
прекраснее и полнее, как в "Божественной комедии" Данте.
Данте - духовный рыцарь своей дамы; ради нее он переживает приключения
низшего и высшего мира. И в этом героическом труде образ ее возвышается для
него до потусторонней, мистической фигуры Богоматери, фигуры, отрешившейся
от объекта и ставшей благодаря этому олицетворением чисто психологического
фактора, а именно тех бессознательных содержаний, персонификацию которых я
называю анимой. В XXXIII песне Рая, в молитве Бернарда, мы находим этот
венец психического развития Данте:
1. О Дева-Мать, дочь Сына Своего! Смиренная,
возвышена Ты более,
Чем всякое другое существо!
4. Ты цель конечная верховной воли;
Тобою род наш так облагорожен,
Что сам Творец возжаждал нашей доли.
к развитию Данте относятся также стих 22 и последующие:
Сей муж из бездны, больше всех глубокой,
В сии круги поднялся с перстью дольной,
Их счастьем порознь упоивши око.
И ныне молит - силы дать довольно,
Да - милостью Твоей - он хоть однажды
До радости взлетит первопрестольной.
стих 31 и дальше:
Рассей же в нем все смертности туманы,
Дабы, очищен, мог он насладиться
Верховнейшим блаженством невозбранно.
и дальше:
Восторжествуй над плотью в бореньи!
Пусть сонм святой сольется весь - о том,
Со мной и Беатриче, в сем моленьи! /56/
То обстоятельство, что Данте говорит здесь устами св. Бернарда,
указывает на преобразование и возвышение его собственного существа. Ведь
такое же превращение происходит и в Фаусте, который восходит от Маргариты к
Елене, а от нее к Богоматери и, несколько раз изменяя свое существо путем
фигуральной смерти, достигает, в качестве "доктора Мариануса", высочайшей
цели. В его лице Фауст обращает свою молитву к Деве-Матери:
О владычица моя!
В сфере поднебесной,
В тайне пусть увижу я
Образ твой чудесный!
О, дозволь, чтоб муж душой
Строгой умилился,
Чтобы, полн любви святой,
Весь к тебе стремился!
Исполняем, полны сил,
Мы твои веленья;
Ты огня смиряешь пыл
Словом примиренья.
Дева чистая душой,
Матерь перед нами
И царица над землей,
Равная с богами.
и далее:
Каясь, нежные вы к ней
Взоры устремите,
За блаженство ваше ей
Благодарность шлите.
Что велишь, готов свершать.
Всякий дух спасенный:
О, царица-дева-мать,
Будь к нам благосклонной! /57/
В связи с этим необходимо указать и на замечательные символические
атрибуты Пресвятой Девы в Литании Лорето (в переводе С. А. Лорие:
"лавретанской литании". - прим. ред.).
Матерь любезная,
Матерь чудесная,
Матерь благого совета.
Зерцало справедливости,
Лоно премудрости,
Источник нашей радости.
Сосуд духовный,
Сосуд почитания,
Сосуд совершенный благочестия.
Роза мистическая,
Башня Давидова,
Башня из слоновой кости.
Дом золотой,
Завета ковчег,
Врата в небеса,
Утренняя звезда.
(Missale Romanum.)
Эти атрибуты обнаруживают функциональное значение образа Девы-Матери;
они показывают, как душевный образ (анима) действует на сознательную
установку, а именно как сосуд благочестия и поклонения, источник премудрости
и обновления.
Наиболее сжатую и наглядную форму такого характерного перехода от
служения женщине к служению души мы находим в "Пастыре" Гермаса,
исповедническом сочинении эпохи раннего христианства, написанном
приблизительно в 140 году по Рождеству Христову. Написанная по-гречески,
книга состоит из ряда видений и откровений, изображающих, по существу,
укрепление в новой вере. Некоторое время эта книга считалась канонической,
однако была отвергнута мураторским каноном (Muratori Canon). Она начинается
так:
"Тот, кто взрастил меня, продал меня в Рим некоей Рооде. По прошествии
многих лет я опять познакомился с нею и полюбил ее как сестру. Однажды,
некоторое время спустя, я увидел ее купающейся в реке Тибр, и я подал ей
руку и помог ей выйти из воды. Увидя ее красоту, я подумал в сердце моем: "Я
был бы счастлив, если бы имел жену такой красоты и такого вида". Это было
мое единственное желание, и ничего другого, кроме этого".
Это переживание было исходной точкой для последующего затем эпизода и
видения. По-видимому, Гермас служил у Рооды рабом, затем, как это часто
бывало, был отпущен на волю и позднее снова встретился с нею, причем в душе
его, столько же из благодарности, сколько от удовольствия, шевельнулось
чувство любви, которое, однако, для его сознания имело характер чисто
братского чувства. Гермас был христианином; кроме того, как явствует из
последующего текста, он в то время был уже отцом семейства; и эти
обстоятельства вполне объясняют вытеснение эротического элемента. Но тем
более благоприятствовала осознанию эротического желания та своеобразная
ситуация, которая оставляет открытым целый ряд вопросов. Собственно говоря,
это желание ясно выражено в мысли о том, что он хотел бы, чтобы Роода была
его женой; однако, как Гермас особенно подчеркивает, это желание
ограничивается простым констатированием, вероятно, потому, что все
дальнейшее и более непосредственное тотчас же подверглось моральному
вытеснению. Из последующего с несомненностью выясняется, что вытесненная
часть либидо вызвала в его бессознательном огромное изменение, ибо она
оживила в нем душевный образ и сообщила ему самопроизвольную действенность.
Обратимся далее к тексту:
"Через некоторое время, когда я шел в Кумы и прославлял творение Божие
за его величие, красоту и мощь, мною овладела на ходу сонливость. И дух взял
меня и увел меня прочь через бездорожную страну, по которой человек не мог
пройти. Ибо местность была вся в трещинах и изрыта водными потоками. Я
перешел через эту реку и очутился на равнине, где бросился на колени, вознес
молитву к Богу и исповедался в моих грехах. Пока я так молился, разверзлись
небеса и я увидел ту женщину, по которой тосковал; она приветствовала меня с
небес и сказала: "Привет тебе, Гермас!" И, смотря на нее, я сказал ей:
"Госпожа, что делаешь ты тут?" А она мне ответила: "Меня вознесли на небеса,
чтобы я принесла Господу жалобу на тебя за грехи твои". Я сказал ей: "Ты
жалуешься на меня теперь?" - "Нет, - сказала она, - но выслушай слова,
которые я скажу тебе. Бог, обитающий в небесах и сотворивший сущее из
не-сущего, увеличивший и умноживший его ради Святой Церкви своей, гневается
на тебя, потому что ты согрешил против меня". Я отвечал ей и сказал: "Разве
я согрешил против тебя? Где и когда сказал я тебе дурное слово? Разве я не
смотрел на тебя всегда и всюду, как на богиню? Не обращался ли я всегда с
тобою, как с сестрой? Почему же, о женщина, ты несправедливо обвиняешь меня
в столь дурных и нечистых делах?" Она засмеялась и сказала мне: "Жажда греха
восстала в твоем сердце. Или тебе не кажется греховодным делом для
праведного мужа, если грешное вожделение восстает в его сердце?" - "Да, -
сказал он, - это грех, и грех великий. Ибо праведный стремится к тому, что
праведно"".
Известно, что одинокие прогулки способствуют мечтаниям и
фантазированию. Так и Гермас на пути в Кумы размышлял, вероятно, о своей
госпоже, причем вытесненная эротическая фантазия понемногу увлекла его
либидо вниз, в бессознательное. Вследствие этого, то есть благодаря
понижению интенсивности сознания, им овладела сонливость и он впал в
сомнамбулическое, или экстатическое состояние, которое есть не что иное, как
особенно интенсивная фантазия, всецело пленяющая сознание. Замечательно, что
им овладевает не эротическая фантазия, но он как бы переносится в иную
страну, что в фантазии выражается как переправа через реку и хождение по
бездорожным местам. Таким образом, бессознательное является ему миром
противостоящим или сверхмиром, в котором совершаются события и движутся
люди, наподобие действительного мира. Его владычица жена предстает ему не в
эротической фантазии, но в "обожествленном" виде, подобно богине в небесах.
Это обстоятельство указывает на то, что эротическое впечатление, вытесненное
в бессознательное, оживило лежащий наготове первообраз богини, то есть
первоначальный душевный образ. Очевидно, эротическое впечатление сочеталось
в коллективном бессознательном с теми архаическими осадками, которые от века
хранят в себе следы мощных неизгладимых впечатлений о сущности женщины -
женщины как матери и женщины как желанной девы. Эти впечатления потому были
могучи, что как в младенце, так и в зрелом муже они разряжали силы,
непосредственно заслуживающие атрибута божественности, то есть чего-то
непреодолимого, безусловно принуждающего. Познание этих сил, как
демонических властей, обязано своим происхождением не столько моральному
вытеснению, сколько саморегулированию психического организма, который, при
помощи такого оборота, старается оградить себя от потери равновесия. Ибо
если психика оказывается способной противопоставить непреодолимо увлекающей
силе страсти, бросающей одного человека на путь другого и предающей его на
гнев и на милость, - иную позицию, отнимая на самой высоте страсти у
беспредельно желанного объекта ореол идола и заставляя человека пасть на
колени пред образом божества, то она тем самым спасает человека от
проклятия, прикрепляющего к объекту. Тогда человек возвращен самому себе, и,
вынужденный предаться себе, он вновь находит себя самого среди богов и
людей, на своем собственном пути, подчиненным своему собственному закону.
Невероятная робость, присущая первобытному человеку, эта робость перед всем
производящим сильное впечатление, что он тотчас же ощущает как волшебство,
как нечто заряженное магической силой, - охраняет его вполне целесообразно
от того, что можно назвать утратой души, утратой, которой боятся все
первобытные народы, ибо за нею следуют болезнь и смерть.
Утрата души соответствует отрыву части собственного существа,
исчезновению и эмансипации одного комплекса, который через это становится
тираническим узурпатором сознания, подавляет человека в его целом,
выбрасывает его из русла и принуждает его к поступкам, слепая
односторонность которых неизбежно приводит его к саморазрушению. Известно,
что первобытные народы подвержены таким явлениям, как исступление (амок),
неистовость, одержимость и проч. Осознание демонического характера такой
силы является действенной защитой, ибо такое представление тотчас же
отнимает у объекта большую часть его чарующей силы и переносит источник ее в
демонический мир, то есть в бессознательное, откуда в действительности и
произошла сила страсти. Экзорсистскому возвращению либидо в бессознательное
служат также и обряды заклинания, которые должны вернуть душу и разрушить
чары.
Этот механизм действует, по-видимому, и в эпизоде с Гермасом.
Превращение Рооды в божественную госпожу отняло у действительного объекта
его вызывающую страсть и губительную силу и подчинило Гермаса закону его
собственной души и ее коллективных определений. Гермас благодаря своим
способностям был несомненно более глубоко приобщен к духовным течениям
своего времени. Как раз в это самое время его брат, Пий, занимал в Риме
епископский престол. Поэтому Гермас был, вероятно, призван работать над
великими заданиями своего времени в большей степени, чем он мог это
сознательно осуществить в качестве бывшего раба. Ни один способный человек
того времени не мог надолго противостоять исторической задаче той эпохи -
христианизации, разве только если пределы и свойства его расы, естественно,
указывали ему иную функцию в великом процессе духовного преобразования.
Подобно тому как внешние условия жизни принуждают человека к известным
социальным функциям, так и душа имеет известные коллективные определения,
принудительно ведущие к социализации мнений и убеждений. Превращение
возможного социального нарушения и возможного вызванного страстью
самоповреждения - в служение душе подводит Гермаса к исполнению социальной
задачи духовного свойства, которая для того времени имела, конечно, немалое
значение.
Но чтобы сделать его способным к выполнению такого задания, необходимо,
по-видимому, чтобы душа его разрушила в нем последнюю возможность
эротической привязанности к объекту. Эта последняя возможность состоит в
нечестности перед самим собою. Сознательно отрицая в себе эротическое
желание, Гермас доказывает только, что ему было бы приятнее, если бы
эротического желания в нем не было, но совсем не доказывает, что в нем
действительно нет эротических стремлений и фантазий. Поэтому женщина и его
госпожа, то есть душа, беспощадно вскрывает наличность его греха и тем
освобождает его и от тайной привязанности к объекту. Этим она, как "сосуд
благочестия", перенимает ту страсть, которая стремилась бесполезно
растратить себя на объект. Необходимо было искоренить и последний остаток
этого именно для того, чтобы выполнить задание той эпохи, заключавшееся в
отсечении человека от чувственной прикрепленности, от первобытной
"participation mystique". Для человека того времени эта прикрепленность
стала непереносимой. И для восстановления психического равновесия духовное
начало должно было пройти через дифференциацию. Все философские попытки
восстановить это психическое равновесие, эту aequanimitas, попытки,
сгустившиеся главным образом в учении стоицизма, терпели крушение вследствие
своей рационалистичности. Разум может дать равновесие только тому, для кого
разум стал уже органом равновесия.
Но для многих ли и в какие исторические эпохи разум был этим органом?
По общему правилу, человек должен иметь в себе самом и самую
противоположность к данному своему состоянию, для того чтобы вынужденно
держаться середины. На основании одного только разума человек вряд ли
когда-нибудь сможет отказаться от жизненной полноты и чувственной
наглядности непосредственного состояния. Поэтому для него необходимо, чтобы
силе и наслаждению временности противостояла радость вечности, а чувственной
страсти - сверхчувственный восторг. Насколько первое для него неоспоримо
действительно, настолько последнее должно быть для него принудительно
действенным.
Через усмотрение действительной наличности своего эротического желания
Гермас получает возможность достигнуть признания метафизической реальности,
то есть через это душевный образ приобретает и то чувственное либидо,
которое доселе цеплялось за конкретный объект, а теперь придает образу,
кумиру, ту реальность, на которую чувственный объект искони претендовал
исключительно для себя. Таким образом, душа получила возможность действенно
говорить и успешно удовлетворять свои притязания.
После вышеприведенного разговора с Роодой образ ее исчез, и небеса
вновь замкнулись. Вместо того появилась "старая женщина в светящемся
одеянии", которая поучает Гермаса, что его эротическое желание есть
греховная и бессмысленная затея, направленная против духа, достойного
почитания, но что Бог гневается на него не за то, а за то, что он, Гермас,
терпит грехи своей семьи. Таким искусным приемом либидо окончательно
отвлекается от эротического желания и следующим поворотом переводится на
социальную задачу. Особенная тонкость скрыта в том, что душа сбросила даже
облик Рооды и приняла вид старой женщины, для того чтобы отодвинуть
эротический элемент по возможности на задний план. Впоследствии Гермас
узнает на пути откровения, что эта старая женщина есть сама Церковь; этим
конкретно-личное разрешается в абстракцию, а идея обретает фактическую
действительность, которой она раньше не имела. После этого старуха читает
ему из таинственной книги, направленной против язычников и вероотступников,
но смысла ему не удается постигнуть. Несколько дальше мы узнаем, что книга
эта указует некую миссию. Таким образом, его госпожа дает ему задание,
которое ему, в качестве ее рыцаря, надлежит исполнить. Происходит и
испытание в добродетели. Ибо вскоре после этого у Гермаса опять было
видение: ему явилась старуха и обещала ему возвратиться в пятом часу и
истолковать ему откровение. Гермас вышел из города и отправился в
условленное место. Когда он пришел туда, то он нашел ложе из слоновой кости,
покрытое мягкою подстилкой и тонким полотном. "Увидя все это, - сообщает
Гермас, - я страшно изумился, как бы дрожь напала на меня, волосы мои стали
дыбом и словно панический страх обуял меня, когда я очутился там один. Придя
опять в себя, вспомнив славу Божию и снова приободрившись, я опустился на
колени и вновь исповедался пред Господом в моих грехах, как то делал и
раньше. И она пришла с шестью молодыми людьми, которых я и раньше видел, и
она стояла рядом со мною, слушая, как я молюсь и исповедаюсь Господу в моих
грехах. Она коснулась меня и промолвила: "Гермас, прекрати все твои моления
об отпущении твоих грехов. Моли так же о справедливости, дабы часть ее
унести в свой дом". И она подняла меня за руку и подвела меня к ложу, а
молодым людям сказала: "Идите и стройте!" Когда молодые люди удалились и мы
остались одни, она сказала мне: "Садись сюда". Я ей ответил: "Госпожа, пусть
сперва сядут старшие". Она сказала: "Делай, что я тебе говорю, и садись". Но
когда я, следуя моему желанию, хотел сесть по правую руку ее, она движением
руки указала, чтобы я сел слева. Когда же я стал из-за этого задумчив и
огорчен, потому что она не дала мне сесть справа, тогда она сказала мне: "Ты
опечален, Гермас? Место справа предназначено другим, которые уже угодны Богу
и пострадали во имя Его. Но тебе многого еще недостает для того, чтобы
сидеть с ними. Но оставайся, как доселе, в твоей простоте, и ты сядешь рядом
с ними; так будет со всеми, когда они исполнят то, в чем был их труд, и
вынесут то, что вынесли они"".
По-видимому, Гермас был очень близок к тому, чтобы оценить ошибочно
положение дел. Вся встреча с самого начала производит впечатление свидания,
назначенного "в прекрасном и уединенном месте" (как он говорит). Роскошное,
раскинутое там ложе наводит роковым образом на мысль об эросе, так что
страх, охвативший Гермаса при виде его, представляется весьма понятным.
Очевидно, ему пришлось всеми силами бороться против эротических ассоциаций,
чтобы не впасть в неблагочестивое настроение. Искушения он, по-видимому, не
понимает, если только такое понимание не подразумевается само собой в
описании его страха, причем такая честность была скорее возможна в человеке
той эпохи, чем в современном человеке. Ибо человек той эпохи был все-таки в
общем ближе к своей природе, чем мы, и поэтому скорее мог непосредственно
воспринимать свои естественные реакции и верно понимать их. В таком случае
весьма возможно, что его покаяние в грехах относилось именно к восприятию
своего неблагочестивого чувства. Во всяком случае последующий вопрос о том,
сидеть ли ему справа или слева, указывает на некоторое моральное
наставление, которое он получает от своей госпожи. Хотя в римских
прорицаниях именно знаки, приходящие слева, считались благоприятными,
однако, в общем, как у греков, так и у римлян левая сторона считалась
неблагоприятной, на что указывает и двойное значение слова "sinister"
(зловещий). Но, как на то указывает последующее место в тексте, поставленный
здесь вопрос о правом и левом не имеет сначала никакого отношения к
народному суеверию, а заимствован из Библии и, очевидно, имеет в виду Матф.
25, 33: "И поставит овец по правую Свою сторону, а козлов по левую". Овцы,
по своей безобидной и кроткой природе, являются аллегорией добрых, а козлы,
по своей необузданности и похотливости, являются прообразом злых. Указывая
ему по левую руку, госпожа иносказательно показывает ему, что понимает его
психологию.
Когда же Гермас занял свое место слева с некоторой печалью, как он
подчеркивает, тогда госпожа указывает ему на некий призрачный образ,
развертывающийся у него пред глазами: он видит, как юноши при содействии
десятков тысяч других мужей воздвигают огромную башню, причем камни ее без
смычек плотно прилаживаются друг к другу. Эта башня, построенная без смычек,
стало быть особенно плотно и несокрушимо, означает Церковь, как узнал
Гермас. Его госпожи есть Церковь, и башня есть тоже Церковь. В атрибутах
Литании Лорето (лавретанской литании) мы уже видели, что Марию именуют
Turris Davidica и Turris eburnea, то есть башней из слоновой кости.
По-видимому, и тут мы имеем дело с тем же самым или сходным отношением.
Несомненно, башня имеет значение чего-то устойчивого и надежного, как в
Псалме 64, 4: "Потому что ты был прибежищем для меня, крепкой защитой от
врага". Надо думать, что известная аналогия с вавилонским столпотворением
была бы тут исключена, в силу особенно интенсивных внутренних
противопоказаний; однако намек на такую аналогию был бы все-таки возможен,
ибо Гермас, наверное, точно так же страдал от угнетающего зрелища
нескончаемых расколов и еретических пререканий ранней Церкви, как и все
мыслящие люди его круга. Вероятно, такое впечатление и было существенным
основанием для составления настоящей исповеди, как мы можем заключить это из
намека на то, что открывшаяся ему книга направлена против язычников и
отступников. Гетероглоссия, смешение языков, сделавшее невозможным
вавилонское столпотворение, почти всецело господствовало над христианской
Церковью первых веков и требовало от верующих отчаянных усилий для овладения
этим замешательством. Так как христианство тех времен далеко не было единым
стадом под единым пастырем, то было совершенно естественно, что Гермас
стремился найти как могущественного "пастыря", poimen'a, так и устойчивую,
надежную форму, могущую собрать разрозненные элементы, взятые с четырех
стран света, с гор и морей, и объединить их в одно нерушимое целое.
Земное вожделение, чувственность во всех ее многообразных формах,
прилепляющаяся к раздражениям окружающего мира и принуждающая человека
рассеивать психическую энергию в беспредельной множественности мира, -
является главным препятствием для завершения единообразно направленной
установки. Естественно, что устранение этого препятствия должно было быть
одним из важнейших заданий той эпохи. Поэтому вполне понятно, что в
"Пастыре" Гермаса показывается, как можно справиться с этой задачей. Мы уже
видели, как первоначальное эротическое возбуждение и вызванная им энергия
были обращены на олицетворение бессознательного комплекса в образе Экклезии,
старой женщины, свидетельствовавшей в своем призрачном появлении о
самопроизвольности заложенного в основе ее комплекса. И вот, далее мы
узнаем, что старая женщина, Церковь, становится, так сказать, башней, ибо
башня тоже есть Церковь. Такой переход представляется неожиданным, ибо мы не
видим непосредственной связи между башней и старой женщиной. Однако атрибуты
Марии в лавретанской литании направят нас на верный след, ибо, как уже
упомянуто, мы видим, что там Пречистая Матерь-Дева называется "башней".
Это определение взято из Песни Песней IV, 4: "Шея твоя, как столп
Давидов, сооруженный для оружий".
VII, 5: "Шея твоя, как столп из слоновой кости". Или еще VIII, 10: "Я
стена, и сосцы у меня, как башни".
Известно, что Песнь Песней есть в сущности мирская любовная песнь,
может быть брачное песнопение, которому даже еврейские ученые давно уже
отказали в каноническом признании. Однако мистическое толкование охотно
разумело под невестой - Израиль, а под женихом - Иегову, и притом из верного
инстинкта, а именно из стремления внести и эротический элемент в отношение
всего народа к Богу. По тем же соображениям и христианство овладело Песнью
Песней, чтобы истолковать жениха как Христа, а невесту как Церковь. Такая
аналогия была чрезвычайно близка психологии Средневековья; она-то и
вдохновила ту совершенно неприкрытую эротику тогдашней мистики, которая была
направлена на Христа; одним из самых блестящих примеров тому является
Мехтильда Магдебургская. Из этого же духа возникла и лавретанская литания. В
некоторых из атрибутов Девы она примыкает к Песни Песней. Мы уже указывали
на это в связи с символом башни. Уже греческие Отцы Церкви избирали розу как
атрибут Марии, также и лилию, и также опираясь на Песнь Песней 2, 1 и ел.:
"Я - нарцисс саронский, лилия долин. Что лилия между тернами, то
возлюбленная моя между девицами". В средневековых гимнах Марии часто
встречается символ "запертого сада" из Песни Песней 4, 12 ("запертой сад,
сестра моя, невеста") и "заключенного колодезя", "запечатанного источника".
Песнь Песней 4, 12. Несомненно эротический характер этих сравнений в Песни
Песней открыто приемлется Отцами Церкви как таковой. Так, например, Амвросий
толкует "запертой сад" как virginitas (девственность; de instit. virg. с.
10). Амвросий сравнивает также (com. in apoc. с. 6) Марию с тростниковой
корзинкой Моисея: "Тростниковая корзинка обозначает блаженную Деву. Потому
мать приготовила тростниковую корзинку, в которую был положен Моисей, что
мудрость Божия, которая есть Сын Божий, избрала блаженную Марию Деву, во
чреве которой она образовала человека, дабы соединиться с ним чрез единство
личности".
Августин пользуется в применении к Марии позднее весьма
распространенным сравнением с thalamus (брачный покой), опять-таки с явным
указанием на анатомическое значение: "избрал себе непорочный чертог, где бы
соединился жених с невестою"; и еще: "изошел из брачного чертога своего, то
есть из чрева девственного".
Согласно этому, можно было бы считать несомненным, что vas (сосуд)
следует понимать как uterus (чрево матери), когда Амвросий, параллельно к
вышеприведенным местам из Августина, говорит так: "Не из земного, а из
небесного избрал он себе этот сосуд, дабы низойти чрез него, и освятил храм
стыдливости". И у греческих Отцов Церкви нередко встречается выражение
(сосуд). И здесь весьма вероятно заимствование из эротической аллегорики
Песни Песней, хотя выражение vas не встречается в тексте Вульгаты, но зато
говорится о кубке и питии, VII, 3: "Живот твой - круглая чаша, в которой не
истощается ароматное вино. Чрево твое - ворох пшеницы, обставленный
лилиями". Параллельно со смыслом первой фразы появляется сравнение Марии с
сосудом для масла сарептской вдовы в образцовых песнях Кольмарской рукописи:
"В Сарепту страны Сидонской был послан Илия к одной вдове, которая должна
была кормить его; ей поистине подобно мое тело, ибо Господь послал в меня
пророка". Параллелью ко второй фразе являются слова Амвросия: