никто ничего и
сделать не мог, а вот запах в кабине стоял неприятный. Ивнинг похвалил себя:
он-то как-никак всего лишь обмочился.
За безопасное расстояние от этой проклятой стены Ивнинг считал бы
сейчас не меньше, чем тысячу, а лучше две, верст, но убраться он - хотя не
бежал ногами, а ехал гусеничным ходом - успел только на версту с небольшим.
Дисплей передал со спутника картинку, которую затем изучали во всех
секретных институтах Российской Империи, так и не придя, однако единому
мнению. Над грядой скал вознеслась какая-то длинная хреновина, то ли шея
динозавра, то ли туловище змеи, увенчанная колоссальных размеров лицом -
человеческим лицом, идеально красивым, каким-то даже "древнегреческим"; под
подбородком меж тем извивалось что-то небольшое, отдельное, ни на что не
похожее. Идеальное лицо раскрыло рот, словно хотело сказать "О-о!", рот
растянулся, и именно в него, а не куда-нибудь еще, одна за другой влетели
все шесть крылатых ракет. Лицо умильно улыбнулось, сомкнуло губы, улыбнулось
умильной и отстраненной улыбкой - и погрузилось за скалы вместе с шеей.
Но все эти детали Ивнинг рассмотрел позже, а сейчас его интересовал
визор прямого наблюдения, там видна была скальная стена с позорно взятыми за
носы танками, а справа... Справа от сиротливых танковых слонят нагло и
спокойно разворачивалась диафрагма той самой дыры, в которую ушел
помилованный офеня, и в которую он, Ивнинг, слава Богу, не полез. Во
внезапном озарении, ведать не ведая, что творит, управляющий делами личной
канцелярии императора перекрестился правильным, двойным офенским крестом.
Потом упал на подушки и замер, задев по дороге наушники.
"Систематическое сожжение списков "Слова" продолжилось и после войны
двенадцатого года." - тут же включился Чихорич, -"Пятого июня - но новому
стилю - тысяча девятьсот шестого года во время пожара, целиком уничтожившего
Сызрань, в собрании местного собирателя старины Терентия Сударева погиб так
называемый "сударевский" список; наконец, в начале тридцатых годов, в
Москве, на Большой Садовой улице, в доме за номером триста..."
Ивнинг дотянулся и отключил лекцию. Сюда бы сейчас Чихорича лично.
Какие бы он, интересно, порекомендовал противопожарные методы? И только
обмочился бы, или еще что?
Оклемался Ивнинг только в Усть-Сысольске, куда въехал скромно, на
реквизированном ЗИПе, оставив танк в подарок расквартированной поблизости
части. Он наглотался транквилизаторов и сел изучать донесения из Карпогор,
где половина персонала от ужаса пока что говорить не могла, а вторая
половина дружно несла чушь совершенно несуразную, - мол, появился возле
аэродрома престарелый, хромой и горбатый Змей-Горыныч, ростом с приличный
кедр, на одном костыле и с одной головой; предъявлял всем и каждому две
культи, оставшиеся от отрубленных неизвестным богатырем голов, а также почти
целиком разорванное по сухожилию крыло, другим же крылом при этом опираясь
на костыль, и слезно просил подать ему Христа ради, изъясняясь старинно и
былинно, с зачинами и рокотаниями, как профессиональный сказитель. Не обретя
среди слушателей ни ценителей, ни подаяния, Змей-Горыныч сменил репертуар и
запел, как поездной слепец: "Когда-а я на по-очте служил я-амщико-ом..."
Милостыни ему и теперь не подали, уже от оцепенения, и тогда отчаявшийся
персонаж русского фольклора сунул уцелевшую левую крайнюю голову в клуб,
прихватил зубами видеомагнитофон с монитором - и тем утешился. Переложив
добычу под крыло, опиравшееся на костыль и, удовлетворенно пуская из ноздрей
слабый дымок, Змей-Горыныч удалился якобы засим в направлении неизвестном.
Все свидетели единодушно утверждали, что в магнитофоне находилась
видеокассета с записью знаменитого кинофильма семьдесят третьего года
"Большая нужда".
В другое время Ивнинг объявил бы свидетелей психами и отправил на
экспертизу в институт имени Канатчикова, а тут всему поверил и приказал
считать инцидент исчерпанным. Усть-Сысольское градоначальство почтительно
вручило Ивнингу конверт, опечатанный личным перстнем императора: утром его
доставил прямой курьер из Москвы. Ивнинг понимал, что сейчас будет ему на
орехи.
И - ошибся. Высочайшим повелением за операцию, отлично проведенную в
условиях, максимально приближенных к боевым, он, Анатолий Маркович Ивнинг,
возводился в чин тайного советника, что соответствовало воинскому званию
генерал-лейтенанта, военно-морскому званию вице-адмирала и придворному -
обер-шталмейстера, а если б он, Ивнинг, оказался казачьего роду-племени - то
чину войскового атамана. Короче говоря, отныне Ивнинг был уравнен в правах и
званиях, к примеру, со знаменитым академиком русской исторической
словесности, Андреем Иродионовичем Чихоричем. Вторым указом государь
приказывал немедленно забрать в каком-то небольшом городке Тверской губернии
все жалобы и прошения, скопившиеся от жителей Киммерийской волости - с
точным указанием, где, у кого и как следует таковые жалобы получить.
Наконец, Ивнингу отдавалось приказание в скорейшем времени разработать
проект торжественного въезда в столицу - его, государя, негласной невесты
княгини Антонины вместе с будущим наследником престола Павлом: приезда
княгини и наследника следовало ждать к следующей годовщине коронации, в
ноябре будущего года. А последним приказом государь направлял Ивнинга из
Усть-Сысольска на остров Валаам, где должна была состояться церковная и
гражданская панихида по внезапно скончавшемуся в местной больнице всемирно
известному мореплавателю Хуру Сигурдссону. О смерти последнего Ивнинг еще не
знал, но в самое краткое время установил, что убила славного покорителя
морей и древних цивилизаций мысль о том, что именно на Валааме находятся
руины самой наидревнейшей из всех известных человечеству цивилизаций -
такой, древнее которой человечество никогда не создавало, да и не создаст.
Дождавшись удобного момента, уединившись в кабинете местного
губернатора, Ивнинг подсчитал, с какой стороны от Усть-Сысольска находится
Москва, и перекрестился на нее правильным двойным офенским крестом,
перенятым от помилованного офени, затем отвесил низкий поясной поклон. И
снова ошибся, как может ошибиться любой, оказавшись в незнакомом дотоле
помещении. Сам того не ведая, крестился и кланялся Ивнинг никак не в сторону
столицы, а прямо в сторону Киммерии.
30
Вот так же и мне следует ждать небесного знамения, хотя совершенно
ясно, что высоким суждением великого божества я давно уже призван и
предназначен к блаженному служению.
Апулей. Метаморфозы
Павлик проснулся очень рано. За окном была темень, но он слышал: дует
не один, а сразу два ветра. И понял, что стал взрослым. Впрочем,
по-киммерийски взрослым он был с того дня, как стукнула ему киммерийская
декада лет: с этого возраста с разрешения главы гильдии могут даже принять в
нее полноправным членом. Но пока что гильдии царевичей в Киммерионе не было.
Под подушкой лежала книга, из числа принесенных в замок последними
гостями. Черногорский писатель Момчило Милорадович написал роман "Дочь
каховского раввина" - который стал мировым бестселлером и в первый же год
был переведен с черногорского на сто сорок языков. Роман повествовал о
неведомой стране Киммерии и жителях ее, киммерийцах, не оставивших после
себя на земле ничего, кроме имени. Кто-то из офеней прихватил эту книгу в
Киммерион, видать, от изумления: он-то знал, что Киммерия не только была, но
и есть, и ежели какое-то испытание "левиафантом да елефантом", согласно
легенде, благополучно вытерпит, то будет стоять еще до остервенения. В
Киммерионе книга никому не понадобилась, - Гаспар, должно быть, сидел в
типографии за корректурами, - и попала в графский замок. Узнал Павлик из
книги, что увидит Киммерию лишь тот, кто отведает хлеба, испеченного
кентаврами. Словом, занятная была книга, но Киммерия в ней была не родная, а
какая-то другая.
А здесь, в родной Киммерии, стояла зима, - тем более в замке графа
Палинского, на высоте двух верст по прямой от озера Мyрло, в которое граф,
впрочем, и сейчас прыгал не реже двух раз в общерусскую неделю. Время здесь,
похоже, шлотолько для Павлика, из маленького мальчика превратившегося в
юношу: курносого в отца, крепкокостного в мать. Ему шел тринадцатый год, он
бегло говорил на четырех языках не считая родного русского, знал выездку и
вообще был с лошадьми накоротке не хуже графа, а управлялся с ними почище
графского камердинера Прохора. Его слушались птицы и змеи, ему - и только
ему - принадлежала картинная галерея, где супруги Коварди понавесили великое
количество картин, изображающих его любимых зверей, мамонтов: идущих на
водопой, вступающих в битву друг с другом и с большими кошками, - притом из
пасти кошек торчали бивни лишь немногим меньше, чем у мамонтов; тут были
мамонты отдыхающие, мамонты, взбирающиеся на гору для поклонения его
сиятельству графу Сувору Палинскому и для встречи с его высочеством Павлом
Павловичем, - тут были мамонты в окружении мамонтят и мамонты в окружении
бобров, тут были все на свете мамонты, каких мог затребовать мальчик Павлик:
супруги Коварди держали слово и рисовали их в любом количестве, притом -
только для Павлика. А Павлик, соблюдая слово, данное самому себе, мог
подарить кому угодно и что угодно, но никогда не должен был отдать никому ни
единого мамонта. И крестная его матушка, Василиса Ябедова, очень была
довольна, что у мальчика такой твердый характер.
По специальному разрешению, выданному графом в ответ на письменную
просьбу, Василиса посетила крестника на Палинском Камне. Ее совершенно не
испугал подъем по лестнице в две версты высотой, хотя за крепость самой
лестницы она и опасалась, зная свои немалые габариты: в офенской гостинице,
где она состояла шеф-поваром, уже давно расширили все двери, которые могли
ей понадобиться, - в обычную дверь Василиса не проходила даже боком. Но и
силушки в крестной матушке царевича было заложено не меньше: в каждый
двунадесятый праздник она, возвратясь от вечерни, завязывала бантиком
кочергу. Эта кочерга, напоминая обо всех делах, намеченных на ближайшие дни,
лежала под окном в кухне до следующего праздника, а потом Василиса
завязывала новую. Прежние кочерги раз в год забирала оружейная гильдия и
отвозила к себе на Самопальный остров в переплавку. На такую женщину
нержавеющих кочерег гильдии было не жалко. Не каждая женщина в Киммерии
способна вот уже почти пять декад лет вязать ежегодно по двунадесять
кочерег. Как-то раз подсунули ей кочергу из метеоритного железа. Забраковала
ее Василиса, изорвала на клочки и выбросила. Для памяти нержавеющая сталь
нужна! Самопальной выплавки! Гильдия гордилась, хотя никто ей за такую
гордость не доплачивал. Зато был повод языки почесать.
Впрочем, среди киммерийских мастеров насчет язык почесать и сама
Василиса была в числе первых. Выдюжив переезд с Лисьего Хвоста к Триеду на
знаменитой лодке (рулевым - Астерий, впередсмотрящим - старый бобер-колошарь
Фи, а в лодке - Гаспар да Василиса), не очень запыхавшись при подъеме на
Палинский Камень, Василиса начала сплетничать еще у входа в замок,
только-только поздоровавшись с камердинером.
- Ас-се, ас-се, ты какой милашечка! - заявила она скиталу Гармодию, как
обычно, погруженному в зимнюю спячку под лестницей, ведущей к верхним
этажам. - Мышку хочешь? На тебе мышку! - и огромный скитал, приоткрыв
краешек губ, не просыпаясь, заглотал пирог с мышатиной, которыми Василиса,
едучи в змеиный край, обильно запаслась с разрешения батюшки Аполлоса,
который хоть и был в полном епископском облачении, а чуть не подавился со
смеху, такое разрешение давая. Однако же и богобоязненный народ киммерийцы:
пирога с мышом без позволения духовника не испекут! - Ас-се, вот и умница!
Назад буду идти - еще мышку дам! Ячменную! - Василиса важно вступила на
лестницу замка, - эта, в отличие от горных ступенек, была деревянная и под
весом поварихи гнулась. Однако же плохого ничего не случилось, и Василиса с
трудом протиснулась в комнату крестника, неся с собой запахи сдобы и
мышатины. Тут, на большой высоте, воздух был разрежен, и дышала повариха с
громкостью хорошего паровоза.
- Новостей-то у меня, новостей! - выпалила повариха, немного
отдышавшись и крестника обцеловав, что выдержал он с солдатской стойкостью,
памятуя, что после родителей крестные мать с отцом человеку - самые близкие
родственники - Батюшка Кириакий тебе во первых строках кланяется и тебя
целует, чтобы рос ты большим и здоровым, и служил царю и отечеству верой и
правдой! Сам батюшка не совсем в полном здравии, в четверток на сырной
неделе штоф бокряниковой под сорок блинов откушал да полез на шест живого
петуха доставать. Ну, вверх-то он молодцом, и петуха достал, а вниз... Сидит
на шесте, петуха держит, кричит, что на кулачки сейчас пойдет биться, а
петух сильный оказался да и выпорхнул, а крестный-то твой за петухом... Ну,
лежит у Святого Пантелеймона, ничего, говорят, к Великдню уже своими
ноженьками ходить будет, костыли ему вовек больше не понадобятся.
К манере Василисы изъясняться монологами Павлик привык с раннего
детства и встревать с вопросами давно отучился: знал, что самое интересное
тогда матушка Василиса рассказать забудет. У Святого Пантелеймона батюшка
Кириакий, городской стражник на пенсии, лежал регулярно, различались лишь
церковные праздники, к которым он собирался быть совсем, ну совсем здоров. А
Василиса тем временем продолжала.
- Как есть сейчас Пост, гостинцы нынче, вишь, постные. Но какая клюква
в этом году, Святая Лукерья да Николай Угодник только знают, какая клюква!
Сахарная и в кулак больше трех ягод не ухватишь! Ягодная гильдия даже цены
на нее отпустила, весь город клюквой объелся, но я уж тебе особой, почти что
у Миусов такую с левого берега ягодники берут, достала. Ну, брусничнички
тебе тут у меня, бокряничнички, кедровые орешки в мармеладном меду тоже
ничего, изюм у Рыла Кувшинного для тебя в подарок грецкий приняла, простила
его, пропойную морду, даром, что в офенях почти три декады, но кликуха такая
без серьезного повода к человеку не прилипла бы, это я точно знаю, не будь я
Василиса. Ну уж изюм! Со сливу, сам видишь, в кулак больше пяти штук не
ухватишь! Опять же и кателетки грешневые с финиковой подливой тут есть для
тебя, а особливо - с мушмулою, твои любимые. Грузди тоже вот с грушевой
подливкой. Но это только так, сверху, главный короб у меня ниже. Ты погляди
только, чего я тебе тут припасла!
Съесть все, что на масленицу заготавливала любимому крестнику повариха,
обычно не мог и дом на Саксонской, а тут, у графа, потребителями основной
части обречены были оказаться змеи да птицы. Впрочем, не пропадало ничего, в
крайнем случае все можно было заложить в пасть Гармодию, - никогда и ничего
представитель вымершего змеиного рода не выплюнул. Изюм и орехи Павлик
заранее планировал отдать графу: орлан Измаил, любимый графский питомец,
нуждался в угощении не меньше прочих. Ястреб-змееяд Галл, конечно, ничего из
этого угощения не примет, ну, для него из Триеда свои гостинцы на лифте
прибудут, матушке Василисе про них знать не обязательно. Она, поди,
ящеричного хвоста и не ела никогда. А Павлик, угощая этими хвостами то птиц,
то лошадок, и сам как-то приохотился. Пирожок с мышатиной не съел бы, мыши
неизвестно чем питаются, - а ящерица тварь благородная и сахарная. Любимая
лошадь Павлика, длинногривая Артемисия, сама всегда хозяину последний
хвостик отставляла, как тут откажешься? Хотя она, ящерица, не постная, но...
Не обязательно все и всем рассказывать. Впрочем, в том, что сама матушка
Василиса могла бы сохранить какую бы то ни было тайну, Павлик сомневался.
- А еще новую штуку несут офени: снаружи, под Заратустровым Раменьем,
наставят автопарат, и через минутку лезет из него фотография. Наделают таких
фотографий и несут евреям на обмен, мебий две дюжины. Как пойдет еврей за
покупкою на Елисеево поле, так всем эти карточки дарит. Ну, мне офени для
тебя и так карточек надавали - поразглядывай потом, а пока меня слушай, я же
тебе ничего еще и не рассказала.
Позже Павлик принесенную стопку фотографий хорошо рассмотрел, и даже
пересчитал танки, пушками увязнувшие в каменной стене у Лисьей Норы: сорок
один, как один. И все так ровненько, как на параде, стоят, только носами в
стену вросли. Объяснения этой новости в Киммерионе ходили самые невероятные,
как-то связывалось это с тем, что чудо-юдо Герион вставал на своем острове в
полный рост и какие-то летучие перышки глотал, а потом животом мучился, да
так, что ниже по течению Рифея рыба дохла, и посылали к Гериону специального
врача - лечить от металлического несварения. Говорят, еле ноги унес тот врач
от - какого-то Герионова приятеля, но тут подробностей Павлику ни дядя
Гаспар, ни матушка Василиса, ни тем более Прохор или тетушка Нинель - никто
не рассказывал. Впрочем, Павлик с расспросами ни к кому не приставал, твердо
зная, что придет час - и узнает он все на свете, что захочет узнать, потому
как должность у него такая будет.
- А еще тетка твоя Нинка страсти последнее время сказывать стала.
Говорит, дурней наверху много развелось таких, которые географию прежде
истории делают, не разобравшись, который брат которого обидел. И все
повторяет эту страсть да повторяет, сама истолковать не хочет, мы не можем,
люди мы темные, - ну, ходили к батюшке, а он нам поворот дал: не того,
сказывает, исповедания тетка Нинка, чтоб нам ее слова понимать. Ну, мы не
понимаем, но ушей-то смолой не зальешь!..
Матушка Василиса журчала словесным потоком полдня, потом с отменным
вежеством отказалась от обеда за барским столом, согласилась пройти к
Прохору на кухню, но (к счастью для Прохора - камердинера очень
чистоплотного, но все же не настолько, насколько этого требовала повариха)
протиснуться туда не смогла, хотя откушала котелок Прохоровых солдатских щей
и сдержанно похвалила, узнав, что щи как раз те, которыми нынче их
сиятельство трапезовать изволят, любимые, третьедневошные.
- Ну, а главная весть, Павлушенька, такая для тебя, - продолжила
Василиса, как только Прохор унес миску, - Новость неслыханная,
тайная-претайная, оттого весь город только о ней гудит. Из Арясина, где для
наших свадеб кружева плетут, новость. Истребовал государь от нашего человека
жалобы на высочайшее имя, да по всем решения и вынес. Что дивно - все
решения по всем жалобам - разные! Кому велит малое дитя грудью кормить без
сопротивления, кому помилование от навета с выплатами натурой, кому кандалы
да вечный Римедиум, кому камень точильный добывать десять лет, а кому того
добытчика сторожить. Опричь тех решений прислал государь письмо - в личные
руке твоей матушке. Затворилась матушка в своей горнице и до вечера голоса
не подавала, уж бояться за нее стали. Ну, Доня ваша не из дурной дюжины, как
села под дверью голосить, так и голосила, покуда матушка твоя носа не
высунула, а нос у нее, надо тебе, как большому мальчику, знать - зареванный
оказался. Ничего никому твоя матушка не сказала, только известно теперь
всем, что предстоит тебе осенью вместе с матушкой дальняя дорога - зовет
батюшка твой матушку твою венчаться, и хрустальный звон, сказывают, будет по
такому случаю звонить по всей великой Руси и по Киммерии тоже - чай,
телевизоров к нам офени понатаскали от пуза, даже грыжу иные натаскали. Так
что предстоит тебе, сыночек, дорога дальняя, - Василиса засопела в платочек,
- и встреча с батюшкой. Я уж Нинку-то осадила: что ж, и не вспомнит теперь
Павлик свой родной дом? Нинка, ехидина, говорит, что не только вспомнит, а
будет сюда каждый год... с охотой. С которой охотой, спрашиваю, подступаю к
ней эдак, знаешь, как я умею. А она, ехидина косоглазая, только и твердит
мне - с великой, мол, охотой, а больше ничего говорить не хочет.
Поболтав еще час-другой, Василиса облобызала крестника, в пояс
поклонилась в сторону кабинета, графа к ней пообщаться так и не вышедшего,
потрепала по бороде Прохора, еще разок угостила пирогом с мышатиной Гармодия
и под ручку с дядей Гаспаром отбыла вниз, в лодку, где ждали ее бобер Фи и
лодочник Астерий. Графу ее новости, видимо, были известны куда раньше, чем
Павлику, и он, как обычно, высказал недовольство длинным языком поварихи,
впрочем, не забыв -сказать и того, что, конечно, не ему судить крестную мать
будущего русского царя. С такими новостями наедине и прожил последние дни
Павлик, читая "Дочь каховского раввина" и прислушиваясь к ветрам за окном.
Точно, был это не один ветер, а два, один дул с юга на север, и был это
ветер мужской, ровный и долгий, как Рифей-батюшка, - а другой, с севера на
юг, тяжелый, большой, напоминавший матушку Василису, поэтому Павлик
безошибочно опознал, что он - женский. А кто умеет слышать в одном ветре
два, тот уже стал взрослым, тот уже годится и в ямщики, и в цари.
Зимние сквозняки хозяйничали в замке на Палинском Камне, по плевать
Павлик хотел на все сквозняки на свете - благодаря графскому воспитанию, он
вообще не знал, что такое простуда, а птицы, змеи и лошади только придавали
сквознякам неповторимую смесь запахов, не существующую, наверное, больше
нигде на свете. Граф снова собирал карточную партию с призраками, причем
опять в этот раз приползал с азиатского склона убогий - тот, что в драном
саване - и жаловался, что его на Каре железноклювые птицы вдребезги
расклевали. Однако на этот раз призрака играть не пустили: из стены вышел
симпатичный Дикий Оскар, говоривший на забавном английском языке, и даже
призрак адмирала с ним не ругаться не стал: сели, расписали партию, что-то
друг другу проиграли, прежние долги списали, потом граф обыграл обоих и
оставил в длинных долгах под мелок до следующего роббера, - из-за этого
слова Павлик сообразил, что игра шла не в преферанс, однако во что именно -
так и не понял, хотя в картах разбирался уже настолько прилично, что видел
некоторые скромные уловки графа, позволявшие ему играть с небольшим
преимуществом, простительным потому, что играть с призраками можно,
разумеется, только на интерес, а никак не на деньги. Стимфалиды дважды
пролетали мимо замка, и Павлик заметил: их стало гораздо больше, - видимо,
стая как-то увеличилась за счет молодых особей, вылупившихся из пернатых
яиц; про пернатые яйца откуда-то знал Прохор, и тайн от молодого барина из
этого не делал. Ну, замужем главная стимфалида, Стима, вот и кладет яйца. За
кем она замужем - не знал даже Прохор. Но почему-то очень мужу этой Стимы
сочувствовал. Это Павлик неожиданно понимал: он бы тоже не хотел быть мужем
двуглавой птицы с медными перьями и железными клювами. Но помнил также и то,
что не всякий и не всегда - хозяин своей судьбы.
А сегодня он проснулся рано и слушал два ветра за окнами, долго слушал
- однако не пробило еще и семи утра, как раздался в коридоре грохот копыт
графского жеребца. Лошадей в замке было немало, но ездил на них почти один
Павлик, сам граф - только в исключительных случаях, если торопился. Граф,
ругаясь по-немецки, мчался к балкону, с которого прыгал не реже двух раз в
общерусскую неделю в озеро. На такой случай действовало строгое правило:
Павлик не имел права выходить из комнаты или подходить к окнам, а при
малейшей тревоге - лечь на пол под окно, выходящее на Демонов Зороастра.
Почему-то это окно граф считал более безопасным.
"Странно как все устроено! - думал Павлик, переворачиваясь в постели на
спину, - Если ты будущий царь, так непременно спи на дереве и без подушки.
Если ты граф Палинский, так непременно ради своего здоровья прыгай два раза
в неделю без парашюта. Если ты денщик графа, так скрывай свое имя, хотя весь
мир знает, что зовут тебя Прохор. Если..."
Додумать ему не дал характерный толчок: граф прямо с лошади ухнул в
озеро. Что-то там внизу приключилось. И глядя на потолок собственной комнаты
понял по разноцветным разводам, что вызван был граф с помощью гелиографа:
густой лиловый цвет, излучаемый Тарахом Осьмым, заливал комнату. Этого цвета
Павлик не видел с тех пор, как поднялся на Палинский Камень и попал в
воспитание к графу. А значить это могло только одно: там, внизу - дедушка
Федор Кузьмич. И с ним, скорей всего, академик Гаспар Шерош. Никто на свете,
кроме законного, хоть и ушедшего на покой русского царя, не выманил бы
владыку сектантов на крышу собственного дома, не заставил бы переливаться
всеми цветами радуги в фокусе гелиографа, подавая графу лиловый сигнал:
"Граф, пожалуйте к докладу".
Довольно долго свет на потолке угасал, выцветая и скрадываясь, пока не
исчез вовсе. Павлик успел задремать под совместные пульсирующие вздохи двух
ветров за окном: покуда граф не взбежит обратно в замок, не разотрется
мохнатым полотенцем да не закричит петухом, утро в замке не наступит. За
годы отрочества привыкший смотреть на мир с высоты птичьего полета, Павлик,
никогда не летал во сне, напротив, сны его всегда были снами пешехода, он
бродил по улицам неведомых городов, один из которых был очень похож на
родной Киммерион, только не весь раскинулся на островах, застроен был куда
плотней и куда разнородней, больших церквей и башней со шпилями в нем было
гораздо больше, река была почти пустой, свободной от бобровых запруд, а
улицы, наоборот, были забиты народом. В городе этом стоял дворец, возле
дворца - площадь с колонной в честь дедушки Федора Кузьмича, а за колонной к
дворцу было пристроено что-то вроде киоска, хилую крышу которого
поддерживали четыре голых мужских фигуры, был этот киоск тут ни к селу, ни к
городу, Павлик приказывал фигурам дружно шагать отсюда прочь и не портить
прекрасного города; фигуры повиновались, Павлик оборачивался в сторону
колонны - и сон на этом всегда кончался. Но сегодня ему приснился другой
город, куда больше первого, совершенно не похожий на первый.
В этом городе не было реки, вместо нее извивался широкий ручей, через
который, впрочем, во многих местах были переброшены несуразно огромные
каменные мосты, а еще на холме возле ручья стояла большая крепость вроде
монастыря Давида Рифейского, только сложены стены крепости не из точильного
камня были, а из кирпича, зачем-то покрашенного в красный цвет; с одной
стороны от крепости высился огромный собор с колоннами, с другой - еще одна
церковь поменьше, с множеством витых куполов, и все купола были покрашены
разными красками, словно главный кулич, который каждую Пасху присылала
матушка Василиса. В крепости жил отец Павлика, но мальчик его не видел: за
стены крепости никого не пускали. Город этот, в отличие от первого, не
слушался никаких приказов и жил так, будто нигде на свете, кроме как в нем
самом, ничего не происходит, и это было совершенно неправильно, и Павлик
всегда принимал решение, что возле этого города надо поставить большие горы
- чтобы город понял, какой он маленький и низкий в сравнении с ними, с
горами, а еще тут нужно поселить змей, лошадей и белохвостых орланов,
скитала Гармодия и дядю Веденея, который один может объяснить жителям, что
русский язык, на котором они тут разговаривают, годится для чтения книжек, а
для разговора по душам говорить надо по-киммерийски, тогда только и сможет
выразить русский человек всю полноту чувств, не ругаясь бессильно и попусту,
- Павлик приказывал жителям этого города говорить по-киммерийски, и они,
странное дело, повиновались...
Последнее, что успел нынешним утром увидеть в этом городе Павлик, была
нелепая карета, без единой лошади медленно ехавшая с севера на юг по большой
улице; в карете стояла мама в странной шляпе, на полях которой лежали
бананы, вишни и, кажется, ананас, а рядом с мамой он сам, Павлик, в лазурном
мундирчике и со шпагой на боку, в машину со всех сторон бросали цветы, но ни
один не долетал, а на правом радиаторе кареты сидела птица, которую он
раньше видел только на картинках - ярко-синий попугай с желтыми пятнышками
возле клюва, - попугай одной лапой цеплялся за радиатор а другой деловито
держал яблоко, которое совсем по-человечески надкусывал и глотал, ни на что
вокруг не обращая внимания. Глаза у попугая были красивые и умные, как у
дяди Гаспара.Проснулся мальчик - впрочем, уже не мальчик, а юноша - от того,
что дядя Гаспар прикоснулся к его плечу. И в следующий миг до слуха Павлика
долетел голос графа, на первом этаже замка заоравшего сиплым петухом.
Значит, покуда граф растирался полотенцем, дядя Гаспар прошел прямо к нему -
он-то в озере не плавал и согреваться после купания было ему ни к чему.
- Вставайте, Павел Павлович, одевайтесь. Новости важные и нам надо
поговорить. Я подожду в зале.
Павлик сперва почувствовал себя дурак дураком: с чего это дядя Гаспар
заговорил с ним на "вы"? Потом вспомнил, что он - царевич, будущий царь, а
дядя Гаспар всего только президент, и стал быстро влезать в одежку, потом не
без труда натянул новые сапоги. Подумал - и шпоры пристегивать не стал. Едва
ли в такую рань пришел еще кто-нибудь. Федор Кузьмич поднимался в замок на
его памяти очень редко, три, кажется, раза, и занимало это полдня. А за
окном сейчас было все еще утро.
В коридоре Павлику попался камердинер Прохор. Глаза его были полны
слез. Увидев Павлика, он отвернулся и со всех ног бросился прочь по
коридору.
Академик стоял в игорной зале у окна с видом на европейский уступ; за
окном все не рассветало - выходило оно как-никак на запад. Последнее время
Гаспар Шерош стал глуховат и Павлика услышал лишь тогда, когда тот подошел и
встал рядом, отдав честь по-военному, как приказывал себя вести в таких
случаях граф. На Гаспаре были необычайно высокие сапоги с отворотами, из-за
правого отворота торчал ярко-красный мобильный телефон.
- Доброе утро, Павел Павлович, - мягко сказал академик, - у нас с вами
дела. Прежде всего прочтите вот это. - академик протянул ему сложенную
корочку документа с русским двуглавым орлом на лицевой стороне и надписью
"Свидетельство о рождении".
- Тут ошибка, господин Шерош, - Павлик решил, что надо себя тоже вести
по-взрослому, - он прочел свое свидетельство о рождении и ошибку увидел
сразу, - Я не девятого июня родился, я девятого сентября.
Академик только усмехнулся и протянул еще несколько бумажек - это были
ксерокопии выписок из церковной книги - за подписью нынешнего епископа, отца
Аполлоса. По ним получалось, что он и вправду родился в том же году, в каком
думал, в семьсот девяностом по-киммерийски, но в сентябре же! И по знаку
зодиака Павлик всегда считал, что он - Дева. А теперь выходило, что
Близнецы. Вообще-то было даже приятно, что он, оказывается, на три месяца
старше, чем думал. Ну, а как же с днем рождения быть?
- У вас, Павел Павлович, теперь два дня рождения. Русский в июне,
киммерийский в сентябре. Пусть в России думают, что мама, Федор Кузьмич и
Авдотья Артемьевна в Киммерион в июне пришли. В известном смысле так оно и
было, для новых людей время в Лисьей Норе искажается на три месяца... Из-за
этого через нее ни один киммериец не может выйти: время назад идти не может.
И офени поэтому стареют раньше других, - хотя им при выходе обратно ничего
не делается, но и время вспять не течет. Лисья Нора только Змею подчиняется,
да и то, кажется, не всегда. А киммериец может выйти из Киммерии только если
Змей разомкнется. Так, кстати, сегодня ночью и ушел Варфоломей Хладимирович.
- Как это ушел? Кто разрешил?.. - очень удивился Павлик.
- Не разрешил, Павел Павлович. - слабо усмехнулся академик. - По
приказу архонта. Кирия Александра Грек приняла решение и отправила гипофета
во Внешнюю Русь. Обязанности его пока что будет исполнять младший брат.
Варфоломей Хладимирович уже неделю как свободный человек и вполне может
работать гипофетом. Тесть его, Махнудов, первым на прорицание записался
Сивилла покряхтела ему и вдруг говорит: "Все дороги ведут в Тверь".
Варфоломей теперь над этим голову ломает. А Веденей Хладимирович пошел
пешком, его Астерий Миноевич отвез вчера вечером вон туда, - академик указал
в окно, - а рано утром нас с Федором Кузьмичом сюда привез. Федор Кузьмич...
отдал графу приказ: осенью вы с мамой уезжаете в Москву.
Павлик мигом расстроился. Он знал, что рано или поздно ему такая дорога
предстоит, но слишком сильно засело в нем киммерийское отсутствие охоты к
перемене мест. Академик накрыл его руку своей. Вся кисть руки Павлика была
короче одних только пальцев Гаспара. Лучшего напоминания о том, что он,
Павлик, все-таки должен жить в Москве, придумать было нельзя и Павлик взял
себя в руки.
Царевич отвернулся к окну. Воздух был на редкость прозрачным, в дымке
вдали даже виднелись крыши Киммериона. А по Селезни, направляясь в Рифей,
кто-то плыл. Павлик удивился.
- Это стеллеров бык, Астерий Миноевич его вперед нас в озеро пропустил,
- Лаврентий, ты же знаешь. Вот, посмотри. - Гаспар протянул царевичу сильный
бинокль графа, обычно стоявший у того в кабинете, но сегодня, видать, взятый
взаймы.
- А на спине у него кто?
На спине у быка сидело что-то маленькое, вроде лягушки, поджавшее ноги,
и держало перед собой красный телефон. Существо явно говорило, но другой
телефон, засунутый за обшлаг Гаспарова сапога, молчал. Павлик удивился:
телефоны эти наверняка больше ни с кем не соединялись. Свой академик обычно
держал включенным и все глупости, которые набалтывала ему старуха Европа,
заносил в записную книжку.
- Куда же ее теперь?
- Назад, на Кипр. Зря ее вообще сюда прихватили. А теперь ее хатка
понадобилась. Призрак этот, что к Сувор Васильичу на преферанс приходил,
теперь в ее хатке жить будет. Впрочем, какая теперь у него жизнь. Там, в
хатке, вовсе умрет. Европе-то все равно. Хатка у нее под скалой была, а
значит - в Азии. В Европе такого второго места нет, чтобы призрак этот
больше по ней бродить не мог, но... твой папа приказал, чтобы он и Азию тоже
не поганил. Пришлось выселять Европу... по прежнему месту прописки, на Кипр,
а Лаврентий смирный - приказали, он и поплыл. Ничего, к середине лета
вернется к своим коровам, они без него нам весь Рифей... обмычат.
- А кто ж с ним справился, дядя Гаспар? - Павлик временно забыл, что он
уже взрослый, да и академик ничего не имел против такого обращения.
- Нина Зияевна подсказала. Помнишь, к вам другой призрак играть в вист
приходил, Дикий Оскар? Вот он и управился, он этого призрака сперва раздел,
- костлявое, я тебе скажу, зрелище, - потом в хатку сунул и дверь запечатал.
Вечным проклятием. А потом еще дикий мужик приплыл, знаешь, Ильин, и свое
добавил, ну, не проклятие, но то самое добавил, что дикие мужики обычно
только и говорят. Вот и конец призраку.
- А не жалко его?
Лицо академика окаменело.
- Нет, Павел Павлович. Хватит этого призрака и с нас, и с вас, и вообще
хватит. Лишний он. Пусть лежит под Рифейским хребтом, и никакие хозяйки
медной горы к нему не ползают. Тарах праздник сегодня по этому случаю
устраивает - говорит, от этого призрака у него даже посевы морской капусты с
тоски кисли сколько лет. Надоел, словом.
Бык выруливал из Селезни в Рифей. Европу у него спине уженельзя было
разглядеть, да и сам он даже в бинокль виделся светлым пятнышком на темных
водах реки. А что же Европа?
Академик вдруг засмеялся - наверное, от облегчения.
- Я вот тоже задумался - а что Европа? Я, Павел Павлович, так думаю:
дура она старая, эта Европа - вот и весь сказ.
1994-1999
Москва
Библиотека веселой фантастики