о она, по моему, не ездила никогда! У ней был свой шик, некий гусарский жанр, но без всякой пошлости; она имела большой успех, свои амурные дела не афишировала и не теряла подлинной женственности. Была она и очень ловка, умела из серебряной шоколадной обертки слепить целый столовый прибор -- вилку, ножик, ложку, тарелку, рюмку, графинчик - она и меня научила (в далеком будущем это будто и ничтожное умение мне очень пригодится для уроков английского языка с шестилетним мальчиком -- в Ульяновске, в 1953 г.). Были у нее предлинные ресницы, она их крепко склеивала черным "риммель", и на верхних стрельчатых ресницах одного глаза она иногда, шутки ради, укладывала кучкой до двадцати шести спичек. Жорж Северский был почти профессионал; сын известного до революции в Петербурге опереточного певца Северского и брат знаменитого авиаконструктора, о котором я уж упоминала. В войну 1914-го года и он, и отец его, и брат -- все были военными летчиками. Он пел английские и американские песенки тех времен, как, например, репертуар гремевшего тогда на весь мир певца Мак-Кормика, но и некоторые русские песни, и даже советские - братьев Покрасс. Голосок имел небольшой, сладкий, стардтельно учился английскому прононсу, был роста невысокого, с бледными глазами и чем-то неподвижным в лице. Успехом он пользовался немалым, особенно у высоких, крупных дам бальзаковского возраста... А, как известно, этот возраст в наш век начинается не в тридцать лет, а сразу после пятидесяти. У меня с ним всегда были ершистые отношения. Я старалась соблюдать с ним полную корректность и вежливость, это его раздражало и подчас он впадал в бешенство и кричал : "Вот, собрались здесь проклятые аристократы!" - чем меня и смешил, но и сердил. А вот Бюцов, тоже совсем небольшого роста и плотный, с крупной прекрасной головой, почти горбун, много старше нас всех и уже седеющий, -- это был каленый орешек, и с ним все было сложно, трудно и всегда интересно. Он был музыкант с головы до ног, чрезвычайно в своей области образованный, обладал точной речью, редким юмором, мог быть упрям и несносен, как пятилетний мальчик, и своими "сценами" нередко доводил меня. Но он, как старая дева, любил "выяснять отношения", а как такой стих с него соскочит, опять становился обаятельным, ласковым и каким-то "огненным" собеседником. На рояле он играл чудесно, все наизусть -- или раз проиграет и уж знает; мягкость и глубина его "тушэ" ни в чем не сравнимы, и даже когда он аккомпанировал Лизе или играл "для слуха" переливы новых модных напевов -- все было преподнесено мастерски, с известной долей но в меру романтизма, темперамента, и при этом никогда не случалось ни малейшей погрешности. Иногда, когда кто-нибудь заболевал или уезжал, на неделю-другую появлялась "исполнительница русских песен" Мария Петровна Комарова; ей было лет пятьдесят и, думаю, жилось ей трудно. Когда-то в России она ездила с гастролями по провинции, дело свое знала и обладала недурной техникой; у ней и в Париже была своя публика, которая ее любила. Милейший и добрейший человек, она звала меня "деточка", была сговорчива и никаких подножек никому не ставила. А мы все потихоньку над ней посмеивались -- над ее прической, вечным оренбургским платком и каким-то удивительным говором, составленным из совсем особого словаря и оборотов -- казалось странным, что ей почему-то приходится жить и петь в Париже, а не в Калуге, Воронеже или на ярмарке в Нижнем. За год ни одна из подавальщиц в "Самарканде" не сменилась, а было их три: старшая, Марина Николаевна Псел, с лицом большой красоты и детской доброй душой -- ей было лет 35, и я могла целиком и во всем на нее положиться; и еще было две Инны -- старшая тоже милая и славная, но у меня с ней было меньше контакта; и, наконец, Инночка-младшая, армяночка девятнадцати лет, со стриженными волосами, худенькая, лукавая -- мы ее звали "Саломея с блюдом". Был у дверей и "chasseur" (швейцар? рассыльный?--не знаю уж даже, как и перевести), из простых русских людей, сражавшихся в Добровольческой Армии и очутившихся вдруг в Константинополе, Болгарии и, наконец, в Париже. Он родился на Украине, было ему тоже лет сорок и звали его Никола. Он принимал клиентов на улице из такси, бегал за папиросами, следил за тем, когда по улице проедут "ласточки" - полицейские на велосипедах, в суконных накидках на плечах - им иногда давали бутылку красного вина, днем исполнял для меня кое-какие поручения, а, зная, что у меня нет денег на уборщицу, подчас сам брал щетку и пылесос и чистил мою комнату. У него был свой особый и колоритный язык, по-французски говорил плохо, его обычной присказкой было: "Это уж действительно кель-ки-шоз!" (quelque chose) . После "Самарканда" я его потеряла из вида; одно время он жил тем, что кроил и шил балетные туфли для танцовщиц, даже поставлял их в Grand Opйra. А в году 30-м или 31-м мы, как-то заехав поужинать в бар Доминик на Монпарнасе, увидали нашего Николу, прислуживающим за стойкой бара. Никола нар всегда радостно встречал, и как-то сообщил мне, что скоро сбудется мечта его жизни и он... приобретет мотоцикл. Я пришла в ужас, говорила ему, что это безумие, в его возрасте начать ездить на мотоцикле, и не лучше ли еще подкопить и купить подержанную машину? Но вот весной мы только вошли в Доминик, как Никола радостно сообщил, что вчера купил мотоцикл, а послезавтра воскресенье, и он с утра поедет кататься. Он и выехал с утра, и тут же, буквально в двух шагах, на углу бульвара Распай, его на смерть раздавил грузовик. На кухне "Самарканда" работали два повара (они были и хозяевами ресторана на равных с нами правах) ; главный шеф, Корчагин, был уж пожилой, а в России служил... главным поваром у Вел. князя Александра Михайловича. Когда хотел и был в духе -- готовил отлично, но когда был во хмелю, сердился на все и на вся, в том числе и на меня. Бывало, что он входил в зал и читал стихи своего сочинения. Второй повар был молодой, и известную роль играл тут не он, а его жена Сима, скромная русская мещаночка, закинутая в Париж, - но душа у ней была настоящего дельца, даже скорее великого комбинатора. Потом, когда "Самарканд" закрылся, она сама годами держала в Париже русские ресторанчики : то "Медведь", то "У Симы", то просто "Сима", прогорала на одном, ломала рубли и тут же открывала новый, и так вплоть до 1948 г. Дальше ничего про нее не знаю -- я сама уже была в СССР. Что с такой женщиной было бы, останься она в России? Верно, не пропала бы и стала бы завхозом или, скорее, завмагом. Ее публикой были русские шоферы такси и рабочие "Ситроена" -- это была хорошая и стойкая клиентура. Когда в 1944 г. она узнала, что Игорь Александрович вывезен немцами в Бухенвальд, сразу же через кого-то предложила мне освободить его -- на это у ней есть "знакомства"... Я пошла к ней в очередной ресторанчик поблагодарить за добрые намерения и, главное, чтобы остановить возможные ее обращения к гестаповцам низшего разряда и пресечь неподобающие разговоры о моем муже и обо мне. Она была очень мила, жалела меня, поплакала; но я ей объяснила, что теперь уж хлопотать негде и ни к чему. Вот тени минувшего, тени "Самарканда"... Кто посещал этот ресторанчик-кабаре? Очень приличная публика и часто приятная; писать о них всех было бы сейчас уже трудно, ведь многих я знала не близко, а большинство только как клиентов. Кое-что, однако, и до сих пор живет в памяти, будто вчера видела. Из них -- милая пара -- Саша Макаров и его жена Бубочка; он -- цыган, знаменитый по хору в московском "Яре". Тогда ему было лет под шестьдесят; обычно он приходил с гитарой и с милейшей своей русской, несколько грузной, в светлых кудряшках, женой; часто подсаживался к ним Михаил Львович Толстой, младший сын Льва Николаевича. Иногда они оба подпевали Лизе Муравьевой, и тогда публика просила Сашу Макарова спеть, что он изредка и делал. Нельзя забыть его пение : низкий, хрипловатый голос, легкий аккомпанемент на гитаре. Вот как-то пришло мне в голову устроить вечер цыганского пения в ресторане, и я попросила Сашу Макарова и Мих. Льв. Толстого прийти вечером и попеть цыганские песни и старинные русские романсы, а угощаю я. Они оба сразу согласились, и вечер вскоре состоялся, и для меня он - одно из светлых воспоминаний этого скорее нудного и, вообще говоря, нелегкого периода жизни. Моя мать говорила: ненавижу цыганщину, одна пошлость -- а вот Варю Панину слушаю и не наслушаюсь. Так и про Сашу Макарова: не наслушаешься, да и Михаил Львович за долгую жизнь веселого кутилы и со своим отличным вкусом и небольшим, но очень тонким голосом -- пел скромно и прелестно. Народу в ресторане было много, и все были под очарованием этих двух людей, сохранивших и принесших с собой в Париж - нет, не "цыганщину", а подлинное певческое умение и традицию. Под конец М.Л. Толстой мне сказал в ответ на мои благодарности : "Нам самим было так приятно у вас петь. Чтобы кончить, мы сыграем вещь, которую, зерно, теперь уже знаем только Саша да я : торжественный марш для восьми гитар, который игрался при выборах цыганского короля, когда шли перед королем по табору восемь гитаристов и играли. Это мы вам в подарок, как хозяйке". Невольно были у меня тогда контакты и с другими ресторанами или вечерними кабаре, особенно на Монмартре. Одно время, когда часто бывала в "Самарканде" Нина Павл. Кошиц, мне несколько раз пришлось с ней после закрытия ресторана ехать "дальше", она всегда приглашала и Северского, и Бюцова. Обычно ехали в "Кунак", где хозяином был Бер, племянник Софьи Андреевны Толстой. "Кунак" открывался после 12-ти ночи - до утра. Когда приезжали туда, то вдруг оказывалось, что мы все голодны: я в "Самарканде" так безумно уставала, что есть не хотелось, да и там я была на работе, а сюда приезжала в компании веселиться. На столе появлялся графинчик ледяной водки, в нем лихо алел цельный стручок красного перца, приносили чудесные, шипящие, с жару запеченные пельмени, и оказывалось, что все весело, красиво, вкусно, и что в кабаре можно и веселиться, а не только мучительно и напряженно работать, как мне приходилось в "Самарканде". Но главное, в "Кунаке" встречала нас Маша Суворина, цыганка, жена одного из сыновей издателя петербургской газеты Новое Время. Она была немолодая, расползшаяся, с лицом некрасивым, но незабываемым, и с особым цыганским тембром голоса. До чего был милый человек! -- Ей можно было все рассказать, и она всегда находила -- если не ответ, то настоящий совет, слушала внимательно : казалось, ей тоже важно, что с тобой и какая беда... Пела не всегда, не каждый вечер, а только когда хотела, что тоже важно. Но уж если приезжал Бюцов, она просто расцветала, говорила : "Вот какой музыкант к нам в "Кунак" приехал!" -- и Бюцов, бывало, уже под утро садился за пианино и играл сам что хотел. Я всегда радовалась встрече с Машей Сувориной, спрашивала, можно ли к ней подсесть, и без конца с ней беседовала, и всегда уезжала после этих бесед с легким сердцем. Но кончился "Самарканд", я устала, переутомилась от недостатка сна, свежего воздуха и от вечных забот, когда приходилось крутиться изо дня в день "на кассе", а та была частенько и просто пуста, от курения, от вечного кофе... Сдали ресторан "en gйrance". то есть кому-то, кто будет работать и мне немного платить. Но этот "кто-то" оказался чистейший жулик : после длительного процесса его с трудом удалось выставить, и "Самарканд" сам ушел от меня в другие руки. Конечно, Игорь Александрович помогал и тоже участвовал в делах "Самарканда", но мало - он уж начал по-настоящему работать как инженер, сперва в испытательной лаборатории "APEL ", а потом на заводе Lemercier Frиres, где проработал целых двадцать лет. Но из финансовой путаницы, создавшейся в нашей жизни после закрытия "Самарканда", было выбраться нелегко. Пришлось выехать из комнаты над рестораном, да и последние месяцы, когда вели борьбу с "gйrant", было жить туго, и несколько месяцев мы прожили без света, без газа и даже без воды : все это было отключено за неуплату. а платить было нечем. В нетопленной комнате, при свечке, я готовила на керосинке (у русских людей всегда откуда-то найдется керосинка!) ежедневно одно и то же : геркулес на воде и чай. Иногда ходили к родителям подкормиться. Но всему наступает конец, и мы выехали из Парижа в "красное предместье" Clichy, где над мэрией висел громадный красный флаг, а рядом детский флажок с французскими национальными цветами. Квартира была гнусная, грязная, дом кишел клопами; надо было как-то карабкаться, и я пошла учиться в школу "стенотипии", то есть машинной стенографии. Это очень простая фонетическая система стенографии на легонькой портативной машинке; я освоила систему легко, и уж через четыре месяца могла записывать до 175 слов в минуту. По объявлению в вечерней газете я вскоре начала работать секретаршей-стенографисткой со знанием трех иностранных языков. Первые два мои места были мало удачны или приятны, но потом, уже имея за собой целый год опыта, я попала секретарем в старинный французский торговый дом, где тоже приходилось работать вовсю, но где скоро все стали моими друзьями, кроме "замдиректора", который вел все дело и, как полагается, был хам и назойливый дурак. Осенью 1928 г. мы внезапно, в три дня, оставили Клиши и переехали в однокомнатную квартиру на четвертом этаже в старом доме, с видом на темноватый двор, но в трех минутах от Champs Elysйes, и вот в этом доме мы прожили двадцать лет. Безумие строительства тридцатиэтажных коробок тогда еще не начиналось, дома в 10 этажей и то попадались редко. Даже в такой роскошной части города еще продолжали жить вот такие дома без возраста, почти ни в чем не изменившиеся вплоть до войны; впрочем, сейчас 1978 год, а наш дом, 22 rue Jean Goujon, до сих пор здравствует. Через год мы спустились по нашей крутой лестнице, к которой я уж совсем привыкла, на первый этаж, и тут у нас, впервые после отъезда из России, появилась настоящая квартира в три комнаты, с окнами на улицу, где мы себе все понемногу устроили -- прежде всего ванную: ведь столько лет подряд приходилось идти мыться в ванное заведение, или же иногда к мачехе! Дай помаленьку покупали на "Marchй-aux-Puces" старинную мебель стиля Empire, абажуры и лампы на светящихся подставках, в то время входивших в моду, -- словом, только тогда мы сбросили парашют и, наконец, сели на французскую землю. Это были одни из самых удачных годов нашей жизни; не скажу, чтобы мы богатели, потому что, кроме очередной зарплаты, на счету в банке ничего не было; но мы начали ездить на каникулы, посещать кино, театры, покупали книги. Да и я, кое-чему научившись в "Самарканде" и у мачехи, теперь умела прилично готовить, и мы ели скромно, но все вкусное, свежее -- о геркулесе на воде я вспоминала с ужасом! Однако, как говорила мачеха, кто-то всегда да стоит рядом и слушает... Да, да, еще будет мне геркулес на воде в жизни, да еще я сочту за счастье... А пока -- живем, и в 1930 г. Купили маленькую машину Rosengardt и, назвав ее Карапашка, ездили на ней не то что втроем, но даже и вчетвером! Понемногу побывали повсюду -- и на юге Франции, и в Бретани, и, на той же Карапашке, ездили в 1931 г. к друзьям в Англию, и там тоже объездили весь юг, включая Корнуаль. По настоянию мачехи я первая написала моей матери письмо -- после того, как не видела ее двенадцать лет, а она ведь "с паперти" меня прокляла еще в Петрограде, вскоре после того, как я ушла в Финляндию, за то, что я признала новую жену моего отца... Теперь она с 1922 г. жила в Югославии с моей сестрой, и после обмена письмами я в 1931 г. поехала в Белград, в "ту" семью, где было и немало других родичей по старой линии "освобождения славян", - так я провела тогда в Белграде все лето, крутилась в совсем иной по составу и интересам эмиграции, много танцевала, и даже один из моих тогдашних белградских партнеров оказался будущим главным балетмейстером оперного театра в ... Гаване, некто Яворский, в ту пору просто отличный танцор на вечеринках. Словом, я веселилась вовсю в балканской экзотике. Впрочем, я не только резвилась: к тому времени я уже была членом Партии Младороссов, и состояла в ней, и даже работала, вплоть до 1939 г. Вот это, пожалуй, известного рода буек в моей жизни той эпохи: начиная с 1926 г. и до 1930, да и дальше, мы невольно почти ушли из обычных кругов русской эмиграции, в которых вращались в первые годы (для меня Париж-Белград-Стогкольм-Берлин и снова с 1923 г. Париж). Игорь Александрович работал с 1925 г. на французских предприятиях. Я тоже, вскоре освоив технику не очень-то замысловатой секретарской работы, целые дни проводила среди французов; наша французская компания понемногу отряхивала послевоенные богемные нравы -- кто стал адвокатом, кто инженером, большинство поженилось, начали жить своим домом, и вот так, незаметно, мы втянулись в чисто французский круг -- конечно, читали русские эмигрантские газеты, ходили на всякие вечера или в русскую оперу и балет, на некоторые политические собрания, но жизнь становилась и для нас все нормальнее в Париже, и мы понемногу стали устраивать у себя приемы, даже обеды на 6-8 человек. Это не была еще dolce vita, но мы понимали, что жизнь снова повернулась к нам лицом, и что в дальнейшем Можно ждать и лучшего. Младороссы Вот тут я прочла в газетах о процессе, который был в 1930 или 1931 г. в Ленинграде, где судили "монархистов", во главе которых стоял офицер Царской Армии Николай Васильевич Карташев; всех, конечно, расстреляли, а Карташев после приговора успел крикнуть : "Да здравствует царская Россия! Да здравствует законный царь Кирилл Владимирович!" Это известие меня потрясло : на снимке из зала суда, перепечатанном Последними Новостями из Правды, была группа из пяти человек, какие-то неясные черные фигуры, а посередине -- высокий, худощавый, статный, с прекрасными, поднятыми над головой, руками, Карташев, когда-то чудесный танцор, с чарующей улыбкой, с каким-то особенным плоским, чисто татарским лицом, светлыми серо-желтоватыми кошачьими глазами, с совсем особой походкой и повадкой -- его все же можно было узнать, на этом трагическом снимке, милого "Кокочку", который, опираясь на трость и слегка приволакивая раненую ногу, пришел к нам на Кирочную в октябре 1916 г. вместе е Васей Мещерским. Он бывал часто, играл в общей компании в биллиард, моя старшая кузина наигрывала вальсы, фокстроты и танго в полутемном зале, и тогда я с ним танцевала всласть, ведь он так чудесно танцевал! Но с ним можно было говорить и о другом -- он, казалось, всегда все понимал, хотя особого образования, кроме военного, не получил. Но ведь есть же люди, обладающие даром обаяния, и вот у него он был -- а ведь вернее всего его можно было бы назвать немецким словом "Taugenichts" -- милый бездельник. Он был неравнодушен к моей сестре, это было серьезно, но... тут вмешалась моя мать и, увы, Кокочка сразу от нас исчез... Через год или полтора, уже в революционное время, он женился и жил в той самой квартире на Кирочной 32, в доме Ратькова-Рожнова, где мы прожили целых 9 лет до переезда в собственный дом на Кирочной 22. Итак, вот этот очаровательный бездельник стал участником громкого монархического заговора, публичного процесса, и теперь уж расстрелян, и... теперь уж герой! Очевидно, никому ненужный герой... как, впрочем, почти все герои. А кто же начал, в общем, это нелепое дело? Оказалось, "послали", вернее заслали в Россию кого-то, и этот кто-то собрал монархистов -- да и сам был расстрелян. Возможно ли, что еще можно найти там, "за чертополохом", людей, хранящих монархический идеал, и даже идущих за него на смерть? Казалось, это просто невообразимо. В это время я встретила приятных людей, которых знала мало, они были оба порядочно старше нас: Адам Беннигсени его красавица жена Фанни. У кого мы встретились, не помню; шел общий разговор, скоро перешедший на обсуждение похищения и гибели генерала Кутепова, -- каждый говорил, что знал про это дело, а я потом упомянула и про монархистов в Ленинграде, и про "ненужную, будто бы никчемную смерть Николая Карташева". Беннигсен мне возражал; он сказал, что я не в курсе дела, что корень заговора здесь, в Париже -- Партия Младороссов. Это еще что за зверь?! Я смеялась и пожимала плечами, все это для России кончено и ненужно. Однако Адам Беннигсен мне сказал, что Миша Чавчавадзе, муж его belle-sœur, уже некоторое время назад вступил в эту партию, что во главе ее стоит некто Александр Львович Казем-Бек, и что там много талантливых людей. Беннигсен считал, что это чрезвычайно интересное явление -- новая политическая партия, рожденная самой эмиграцией. Через несколько дней Миша Чавчавадзе сопровождал меня в кафе "Le Vaugirard" в 15-м районе Парижа, где проживало много русских : так я попала к младороссам и так... там и осталась. Вскоре в Младоросской Партии был создан женский отдел -- или "очаг" -- все члены Партии входили в очаги, вверху пирамиды был "глава", этим главой и был сам Александр Казем-Бек, человек примечательный, обладавший блестящей памятью, умением тонко и ловко полемизировать и парировать атаки -- а сколько их было! В ранней юности скаут, еще в России он был скаутом, в шестнадцать лет участником гражданской войны, потом участником первых православных и монархических съездов в Европе. Человек честолюбивый, солидно изучивший социальные науки и теории того времени, с громадным ораторским талантом, он имел все данные стать "лидером"; а так как все русские политические организации -- кадеты, хдеки, эсэры -- рухнули под натиском марксистского нашествия, то и надо было найти нечто иное, создать что-то новое. Таким образом, Младоросская Партия оказалась единственной новой, то есть не дореволюционной партией, партией, родившейся в эмиграции и нравилась она или нет -- она и до сих пор остается единственным политическим ответом в зарубежьи на большевистскую революцию. Был ли это просто ответ на новый социальный фактор тридцатых годов XX-го века -- ФАШИЗМ? Да, конечно, это отчасти так и было, и в 1935-36 гг. как белый, так и красный фашизм довольно-таки ярко и четко выявили свои гадкие мордочки среди Младороссов. Главное, что меня привлекло к ним, -- был их лозунг : "Лицом к России!" Лицом, а не задом, как поворачивалась эмиграция, считавшая, что с ней из России ушла соль земли, и что "там" просто ничего уже нет. Конечно, это "лицом к России" не все Младороссы могли вполне воспринять и переварить ; иногда они впадали в нелепое и почти смехотворное преклонение, в восторг перед "достижениями". В первые же месяцы моей младоросской эры мне пришлось быть на докладе о промышленных и технических достижениях в Советском Союзе, где повторялись вслепую данные советской прессы, и где выходило, что до 1920 г. в России и вообще не было промышленности, ни техники... вообще ничего! Я заявила, что на следующем же собрании этого очага берусь доказать, насколько все тут ошибаются. В самом деле, через неделю, собрав в памяти все, что я могла знать о развитии тяжелой промышленности в России от моего отца, я рассказала "очагу" о фабриках московского или волжского купечества, о теплоходах на Волге, о телефонизации (одной из старейших в Европе!) и т.п. Сперва мне кто-то возражал, и даже довольно резко, но я не дала себя забить, и кончилось тем, что многие (из более молодых младороссов особенно) признались, что первый раз в жизни все это слышат. Ну, а другое, что меня привлекло к Младороссам, -- это принцип "орденства", служения; мы не просто партия, говорил Казем-Бек. мы Орден, но не с тайным заданием, что часто встречается, а с заданием открытым -- служение России. Принцип монархического возглавления будущей России сперва казался мне неудачным, недемократичным, уже изжитым -- особенно после мрачных событий и атмосферы, окружавших последнего монарха и его столь непопулярную жену... Казалось, этому возврата не будет. Был у нас в то время друг, много старше нас, Егор Васильевич фон Дэн, последний русский консул в Париже -- вежливый, галантный, просвещенный прибалтиец; мать его происходила из старого сибирского купеческого рода. Он твердил мне, что Младороссы -- это дурость, мода, ерунда, и непонятно, что я там, собственно, делаю?! Как-то он зашел к нам, я была дома одна; сидели, распивая крепкий чай и покуривая, и вдруг, после иных житейских тем, Егор Васильевич сказал (отлично помню каждое слово) : "Я упрекаю вас, что вы у Младороссов, будто в этом есть какой-то non-sens, a по-настоящему я и сам глубоко предан России и монархической идее: для меня, сына балтийца, государь был сюзерен, которому я был обязан служением, а, будучи и сыном сибирской купчихи, я воспринимаю царя русского, как своего царя". - "Да, да, - прибавил он, помолчав, -- думаю, даже уверен, что будет момент, когда по Москве проскачет белый конь, и вот, если вы, Младороссы, успеете в этот момент посадить на него русского царя, то и будет в России снова царь. Но это будет одно мгновенье, и если вы пропустите его, тогда -- конец навсегда!" Теперь, в 1978 г. ясно, что если кто и посадит царя на белого коня, то уж никак не Младороссы, -- иных уж нет, а многие далече, и от всей младоросской Партии мало что осталось, даже документы младоросские -- все исчезло. А ведь, пожалуй, белый конь когда-то еще проскачет, но... некому и некого будет на него сажать. Сейчас я уж просто не в состоянии изложить всю младоросскую политическую "постройку" будущего России; писал эти теоретические выкладки, главным образом, сам Казем-Бек, но ему помогал главный секретарь и доверенное лицо Кирилл Величковский. Это было довольно-таки продуманное сооружение русско-общинной демократической монархии. Величковский, который тогда тоже был еще очень молод, лет 28-ми--30-ти, имел солидное политическое образование, и вполне очевидно испытывал сильное влияние Шарля Морраса (Charles Maurras), известного идеолога французской монархической партии, издававшего в то время интересный ежемесячный журнал Le Courrier monarchique[*] Программу свою Младороссы тщательно изучали, а некоторые, не столь шибко грамотные, просто зубрили ее наизусть. Понемногу у многих из них укоренилось твердое убеждение, что раз "глава" так сказал или так написал -- значит это правильно, больше и думать тут нечего. "Глава" - это был Казем-Бек, и многие, когда он появлялся, вскакивали и громкими деревянными голосами кричали : "Глава! Глава!" Появились значки под номерами, бело-черно-желтого цвета "штандарт", твердо наметились возглавлявшие "очаги" начальники. К 1935-36 гг. у Младороссов окончательно оформились внутренняя структура, иерархия и дисциплина. Итак -- все тот же пресловутый "культ личности" и столь нам теперь уж известное по-строение общества пирамидой, приводящей к "единому, все понимающему отцу"?.. И да, и нет: наверху стоял монарх, он-то и был отец всех, а никак не "глава" партии. Много тут было и смешного, и жалкого, и подражательства всему тому, что тогда владело умами. Я с большим интересом и азартом работала в женской секции, где под конец было более 40-50 участниц; главная наша тема была, конечно, новая женщина, ее облик, ее участие в будущем родной страны. Тогда все это дело мыслилось в плане чисто общественном и политическом. Собрания проходили живо, и это уводило нас всех от эмигрантской рутины. Я напечатала тогда несколько заметок в младоросской прессе (подписывала: Н. Алексеева), прочитала за год три открытых доклада о русских революционерках -- Софье Перовской, Вере Засулич и Вере Фигнер. Вот это было чрезвычайно занятно; я ходила в Тургеневскую библиотеку, которая в то время была по-настоящему русским культурным центром Парижа, и где мне все было по-душе; там можно было найти всю нелегальную литературу царских времен, начиная от ленинской Искры, были и все энциклопедии, и также чрезвычайно интересные книжечки "Издательства политкаторжан", которые появились в СССР в 20-х годах, и которых теперь и днем с огнем не сыщешь. Доклады я готовила тщательно, хоть аудитория и была "своя", -- однако на каждый доклад набиралось человек 100-120, а после доклада задавали вопросы, и вот на них-то надо было сразу и не задумываясь ответить; особенно всех волновали вопросы террора, его возможных последствий и вообще допустимости террористических актов. Знали ли все мы тогда о том, что творилось в России -- на Соловках, на пресловутых стройках, при коллективазации деревни, при разорении приходов и взрыве церквей? Казалось, должны были не только знать, но и громко кричать про это. Но мы шли своим путем. Помню, как в 1932 или 1933 г. у Младороссов появилась Татьяна Николаевна Сивере с сыном, юношей лет семнадцати; она была старшая сестра Е.Н. Муравьевой, которая в 1926 г. выступала с романсами в "Самарканде". Много она рассказывала о жизни в России -- ее муж погиб на Соловках, она туда ездила к нему на свидание и, если не все, то многое увидела и поняла... Будучи сама по-настоящему верующей, она в те годы принимала активное участие в помощи арестованным священникам и верующим. Полное отсутствие писем из России тоже могло бы навести на мысль о том, что там творится... Сейчас, через шестьдесят лет после начала эмиграции, многие "союзы", "землячества", "объединения", как ни удивительно, все еще существуют -- это, наверное, доказывает живучесть русских на чужой земле. Некоторые чисто бытовые учреждения сами отмерли за ненужностью : приюты, дешевые столовые, ясли -- ведь среди русских эмигрантов в третьем поколении нуждающихся родителей больше нет, уже и второе поколение недурно устроилось. Пока держатся лишь Старческие дома, давно, правда, перешедшие в ведение французского социального страхования; продолжаются и уроки русского языка для малышей при некоторых церковных приходах, а многие подростки учат в школе русский язык как иностранный. Из политических же объединений первых десятилетий эмиграции до сегодняшнего дня дожил только НТС -- и живет он полнокровно; а вот найти хоть малый обломок Младоросской Партии -- нельзя. Подул над Европой ветер -- и все сразу рухнуло и распалось! Во время "чудной войны" (drфle de guerre, 1939-40) многие младороссы попали во французский концлагерь Vernet; французская полиция твердо знала младоросский лозунг, скажем прямо, несколько экзотический -- "Царь и Советы" : первое слово забылось, а вот "Les Soviets" было весьма мало популярно, оно живо напоминало клики преданных Сталину коммунистов: "Vive les Soviets!" Сам Казем-Бек тоже некоторое время пробыл в Vernet, но вскоре сумел освободиться, в начале июня 1940 г. уехал на юг, оттуда в Испанию, а затем, вплоть до 1957 г., жил в Калифорнии. Его отъезд сильно огорчил и даже покоробил многих младороссов. Правда, некоторые говорили: "Что ж ему самому, что ли, в петлю лезть? Немцы его живо бы забрали!" Это так, но что-то все же выходило вроде "sauve qui peut!"', в Испании у Казем-Бека была высокая протекция в лице Кирилла Владимировича. Отъезд этот похоронил еще вполне живых политически и морально членов Младоросской Партии, которая никогда не смогла вполне оправиться от "ухода" Казем-Бека и его группы. Война и оккупация докончили этот распад, и во время оккупации, а позже во время "холодной войны" многие младороссы уничтожали имевшиеся у них газеты, документы, статьи, так что теперь какие-то случайные обрывки младоросской печати остались лишь в некоторых библиотеках. Говорили, что, например, Евразийцы -- несколько высоколобое и чисто интеллигентское движение в эмиграции -- были вызваны к жизни и даже организованы советскими агентами. Однако с тех пор само слово "Евразия" стало чуть ли не обиходным и всем известным. Говорили и про младоросское движение то же самое. А вернее всего, каждое поколение дает в жизни свои собственные ответы, соответствующие эпохе. В 1934 г., шестого июля, в невероятно жаркий вечер под Ивана Купала, появился на свет (именно появился, через кесарево сечение) наш сын Никита, и жизнь моя изменилась целиком. Кроме маленького ребенка в квартире на Jean Goujon оказалась и няня, так как мне долгие месяцы запрещалось подымать что-либо тяжелое; в ту пору кесарево сечение считалось тяжелой операцией - ее обычно и не повторяли. Няни у Никиты были до 4-х лет, и было их две : первая -- русская, отличная няня, хотя и несколько капризная; вторая прожила у нас 2,5 года и была неграмотная полька, Анеля, уже немолодая, перешедшая к нам из семьи барона Палена, где она прожила целых 12 лет; мне пришлось с ней расстаться в 1938 г., когда во Франции внезапно грянул экономический кризис, цены резко повысились и каждое пятнадцатое число у меня было в семейной кассе -- ничего, просто пусто. После долгого перерыва я снова стала посещать младоросские собрания; там появились у меня и многие друзья -- некоторые на всю жизнь... Из них первые - Ирина Николаевна и Александр Александрович Угримовы. Это был "младоросский брак": сперва я узнала Ирину, а потом уж ее жениха "Шушу"; свадьба их была году в 31-м; постепенно мы близко сошлись и со всей семьей, с родителями Шушу -- проф. Александром Ивановичем Угримовым и его женой Надеждой Владимировной, и дальше эта дружба распространилась и на все их нисходящее поколение и родичей. Да и жизнь как-то особенно спаяла наши две семьи : в течение целых сорока лет судьбы наши шли параллельно; дети наши -- Татка у Угримовых и Никита у нас -- родились на расстоянии шести месяцев друг от друга; войну 1939-1945 мы прожили почти целиком вместе - вместе спасались от немецкого нашествия в тихом местечке Франции, Шабри (на реке Шер, за Луарой), где нас немцы и настигли. А потом Париж, голодный, холодный, черный, и знаменательная дата 22-го июня 1941 г. И дальше -- оба мужа наши с Ириной Николаевной участники движения Сопротивления во Франции, и дальше, дальше, замена "Нансеновского" паспорта советским в 1947 г. и, наконец, в апреле 1948 г. отъезд нашей группы в 32 человека из Марселя на электроходе "Россия" туда, на Родину, где уже с октября 1947 г. были наши мужья. Ну, и потом там, "за чертополохом", костяная рука настигла Угримовых почти сразу, через 3 месяца после приезда Ирины Николаевны в Москву, а нас с опозданием почти на год, в сентябре 1949 г., когда мой муж был арестован чинами Чека и, как и Угримовы, осужден на 10 лет лагеря... Но это впереди, а пока еще время довоенное, и тут вспоминается невольно один малоприятный для меня момент. Придя как-то в 1937 г. на очередное собрание в кафе "Вожирар", я поняла, что все мои друзья, именно те, с кем я чувствовала себя в полном единении настроений и мыслей - как-то молниеносно покинули Младоросскую Партию и, звонко хлопнув дверью, вышли из ее состава. Я была потрясена тем, что они это сделали, даже и не предупредив меня, -- значит, видимо считали, что я не из "семи пар чистых" и, собственно, к их группе вовсе и не принадлежу! Я позвала к себе Шушу, как главного организатора этого "ухода", который тогда вызвал немало шума и толков, и было у меня с ним громкое и малоприятное выяснение отношений. Я ему заявила, что понимаю его положение в этом деле, также, как и всей его группы, но раз уж они меня так презрели и обошли, -- то я останусь у младороссов и буду продолжать вести все ту же антифашистскую линию... Для меня это событие было очень болезненно -- не только личный "провал", но и элемент отчуждения от людей, которых я считала друзьями. Эта группа тоже начала устраивать собрания, она печатала небольшую газету Русский Временник, многих я быстро потеряла из вида. А у Младороссов я продолжала как раньше, и даже с большим азартом : особенно много работала с молодежными группами, учила их правильно говорить по-русски, следить за русской и советской литературой и, главное, постараться разобраться в том, что же такое фашизм и что он с собой несет. Я тогда где-то прочла фразу (верно у Шарля Морраса) : "// faut servir l'idйal sans illusions!" Это стало основным положением всех моих "собеседований" с иногда очень юными девочками, и неожиданно уж после войны кто-то из них пришел мне рассказать, что многое из того, что тогда говорилось, потом, во время оккупации, сыграло решающую роль в их поведении. Лето 1938 г. я провела с Никитой, которому тогда было четыре года, в Белграде, и представляла его той, другой семье. Сестра моя жила очень хорошо, работала у одного из виднейших адвокатов Белграда, милейшего хорвата Олипа, квартира была просторная -- в старом турецком доме с большим внутренним двором. Лето стояло жаркое, мы часто ездили на Дунай купаться, в доме вечно толклись русские белградцы. По вечерам играли в бридж на несколько столов, потом поздно садились ужинать. Устраивались пикники и поездки -- словом, в этом новом Белграде, преображенном чудными стройками, парками, фонтанами, жилось весело и беспечно. А в середине сентября я с Никитой, моей сестрой и ее мужем Сергеем Ивановичем Энтель поехали в Блед на виллу Олипа, где нам открыли две громадные комнаты, кухню, ванную; это был бывший австрийский Тироль, очаровательное зеленое местечко на берегу небольшого озера; там отлично отдыхали, гуляли по лесам, где собирали массу рыжиков, которые потом солили, ездили на извозчиках в тирольских шляпах с перышком в дальние поездки по прекрасным бывшим австрийским шоссе... И вдруг, однажды утром Сергей Иванович вбежал в дом с газетой в руках, крича : "Война, война! Во Франции уже всеобщая мобилизация!" Да, да, за прогулками и рыжиками мы газет просто не читали... Эта новость ударила как молния. Через час я уж решила, что нынче же, с ночным поездом уезжаю с Никитой в Париж. Настроение было паническое ; сестра уговаривала меня остаться в Белграде, говорила: "Увидишь, немцы в неделю займут Францию, и война кончится, тогда и поедешь". Но я твердо решилась, и вот ровно в полночь ловкий носильщик побросал в тамбур вагона 3-го класса мои вещи, меня и Никиту, и поезд тронулся -- а стоял он в Бледе всего одну минуту. Я успела крикнуть сестре, что весь вагон и все проходы заняты сидящими на полу сербскими эмигрантами, едущими в Америку с курами в клетках и кадками, что нигде нет свободного места. И мы поехали в ужасное путешествие среди обезумевших от страха перед начинавшейся войной пассажиров. У меня было с собой всего сто франков, что в пути оказалось невероятным осложнением... Так началась новая эра. Правда, война началась только через год, но уже все было ясно, карты были сданы, и козырями поначалу владел Гитлер. Поездка наша была ужасна: Никита от такой неожиданности, случившейся в его детской жизни совсем онемел; он хоть и не плакал, но судорожно цеплялся за мое платье ; на швейцарской границе стояли целых пять часов -- не то пропустят, не то нет! Но вот наконец мы переехали из Базеля швейцарского в Базель французский, нас прицепили к другому поезду, поставили второй паровоз-толкач, и начальник станции в знакомой французской кепке на-бок, с раскрытым воротом мундира, малиновый от волнения, со слипшимися волосами, наконец махнул красным флажком и крикнул: "Eh lа! roulez au diable!", и мы покатили в темный Париж, где все фонари были уже затемнены, вокзал тесно окружен конной полицией, и шла всеобщая мобилизация... А потом Мюнхен, всеобщий вздох облегчения, и через три недели, 13-го ноября, смерть моего отца. *** Смерть отца была для меня неожиданным и тяжелым ударом; ему шел 72-ой год, уже несколько лет, как он болел диаб