Юлия Иванова. Дремучие двери --------------------------------------------------------------- © Юлия Львовна Иванова E-mail: izania@mail.ru WWW: http://izania.narod.ru Ё http://izania.narod.ru Изд: "Палея-Свет", М., 1999 Date: 5.03.2001 --------------------------------------------------------------- - Подробное оглавление-аннотация приведено в конце книги - ом I Суд же состоит в том, что свет пришел в мир; но люди возлюбили более тьму, нежели свет, потому что дела их были злы" /Иоан.3,19/ Вы куплены дорогой ценой; не делайтесь рабами человеков" /I Кор.7,23/ ПРОЛОГ День выдался странным с самого начала. Накануне у нее были дела в городе. Переночевав в московской квартире, она уже по дороге на дачу, проезжая мимо храма, неожиданно решила зайти. Вдоль церковной ограды прямо на асфальте сидели нищие, среди которых выделялся то ли узбек, то ли таджик в малиново-зеленом полосатом ватном халате и чунях с галошами, несмотря на жару. На коленях у него лежала тюбетейка с мелочью, один глаз был перевязан прозрачной женской косынкой с люриксом. Когда она подала ему, старик скосил на нее другим глазом, подслеповато-водянистым, медузьим, закивал, улыбнулся, обнажив редкие гнилые зубы, и пробормотал по-своему что-то неразборчивое. Служба едва началась, на исповеди народу было мало, и она подошла, вспомнив, что давно не исповедывалась. Отстояла литургию, на молебен не осталась и, приложившись к кресту, сразу же вышла и поспешила к машине. Старик с перевязанным косынкой глазом по-прежнему сидел у ограды. Он полоснул по ней из-под люрикса здоровым глазом, и тот был уже ярко-желтым, как предупреждающий сигнал светофора. Но самым странным был даже не этот глаз, а то, что он вдруг старомодно и церемонно, на чистейшем русском, как какой-нибудь замоскворецкий купец, выговорил: - С днем памяти святых благоверных мучеников Бориса и Глеба, матушка! Она ошеломленно вывалила в засаленную тюбетейку всю оставшуюся в кошельке мелочь и бросилась прочь. И тут удивление сменилось открытием, что да, ведь сегодня действительно "Борис и Глеб", и поведал ей об этом какой- то чудной южный дед, а сама она, простояв всю службу, как-то все пропустила мимо ушей. И вот теперь надо срочно позвонить Варе, если она в Москве, передать Глебу от нее поздравления - сегодня они наверняка созвонятся. И, конечно, пусть заодно передаст привет Гане... Варя оказалась в Москве и сказала, что пусть Иоанна непременно приезжает, что сегодня будут Егорка с Айрис - отметят Глебовы именины, а потом они вечером провожают Айрис рожать в Штаты. Так настояли ее родители, а Егорка /"ты же знаешь, какой от него в этом смысле прок, вечно занят по горло"/ - согласился. Так что они вместе посидят, отпразднуют, морально поддержат Айрис и помолятся, чтобы все прошло благополучно. Приехать Варя велела сразу же, чтоб помочь накрыть стол. Хотя правилами Златогорья и не поощрялись лакомства, Иоанна дерзнула купить торт к чаю и фруктов для Айрис и будущего бэби. В квартире Златовых все изменилось - две смежных комнаты, где когда-то жили дети, с отдельным входом из коридора, - были заставлены столами с компьютерами. Там работали какие-то ушлые ребята, беспрестанно что-то верещало, попискивало. Варя пояснила, что там теперь пресс-центр Златогорья. На вопрос об иконах, библиотеке и картинах со снисходительной улыбкой успокоила, что все вывезено и "в деле", то есть работает и дает доход и пользу приносит, что теперь у них свой выставочный зал, читальня и т.д. Про торт Варя сказала, что это разврат, белая смерть, но "красотища", дала руководящие указания насчет стола и сообщила, что Егорка повез Айрис за город к отцу Андрею получить благословение перед дальней дорогой и родами. Что уже почти наверняка известно, что будет девочка, наука идет вперед, и будущую девочку решили назвать Марией - самое почитаемое имя по обе стороны океана. Машенька, Мэри. Хлопнула входная дверь. Егорка. - Ма, у меня здесь дела, надо срочно кое с кем связаться, ты съезди с Айрис. Она внизу в машине, ей тяжело лишний раз подниматься... Там с ней Владик и Николай /шофер и телохранитель/, пусть прокатится, он мне здесь не нужен... Поклон от меня отцу Андрею и побыстрей возвращайтесь. Привет, Иоанна. Как хорошо, что ты здесь... Егорка, несмотря на разницу лет, всегда называл ее по имени и на "ты". Впрочем, он всех своих так называл, по-христиански. Иоанна сразу же поняла - какое-то ЧП. У нее было чутье на подобные вещи. Она открыла было рот - Егор приложил палец к губам. И только когда лифт с Варей поехал вниз, увлек Иоанну на кухню и прикрыл за собой дверь, - Что случилось? Русоволосый темноглазый Егорка, "легкий вес", в потертой джинсе - к таким всю жизнь обращаются: "молодой человек", Егорка - он же властитель, возмутитель дум, освободитель душ, лидер "той самой" таинственной Изании, витязь на белом коне: - Ну что?! - почти заорала она. - Прежде всего, тише, - заговорил он своим обычным тоном, властным, не допускающим возражений. - Машина твоя здесь? - Вон на насыпи, серая мышь. А что? - Вижу. Очень хорошо. Сейчас ты спустишься, сядешь в машину и будешь читать газету. Есть в машине газета? - Кажется, да. "Мир новостей". - Прекрасно. Будешь читать "Мир новостей", будто кого-то ждешь. Зеркало установи так, чтоб было видно, что происходит перед домом. Если заметишь что - дай знать, - он протянул ей мобильный телефон. - Номер наизусть помнишь? - Что замечу? - Погоди... Может, показалось. Ну, ты сама знаешь, на нас бесконечные наезды, провокации, угрозы, в последнее время особенно часто... - Что им надо? - Надо, чтоб нас не было. Чтобы мы "свернули богадельню", как они говорят... Это все нормально, значит, началось, процесс пошел... Просто мне показалось, я их увидел. Они пригнулись, но я видел. Троих. С автоматами, на головах эти... с прорезями, эдакий боевичок а ля рюс. Видел у светофора, потом еще. Им что-то помешало, я даже знаю, что... Шестисотый мерс, темно- синий, номер заляпан. Темно-синий Мерс, почти черный. Им нужен я... За машиной нашей они вряд ли поехали, они меня пасут. Будут где-то здесь ошиваться. Пока выйду... Заметишь у подъезда возню или Мерс поблизости - звони. Дождись наших и поднимайся следом, ребята тебя заменят. - Ой, а как же... - она растерянно глянула на заваленный продуктами кухонный стол и тут же поняла, что сморозила глупость. - Иди, я все сделаю. И вот что - у их мерса фары разные - белая и желтая. Запомни, гигант детективного жанра. Неулыбчивый максималист Егорка балагурил крайне редко. Она поняла, что все очень серьезно. Она в точности исполнила Егоркины указания, но, как ни вперяла взгляд в окрестности дома Златовых - ничего такого. Она пролистала всю газету и совсем было успокоилась. "Фары у него разные - белая и желтая". Ну разные, ну и что? Мысль, что где-то это уже сегодня было. Разные. Белая и желтая. Господи, нищий! То ли узбек, то ли таджик с разными глазами и замоскворецким говором... Чушь какая-то, причем тут старик? А ведь это он ее направил к Варе, она б давно уже была на даче, гуляла с Анчаром... Неприятный холодок пробежал по спине. Но тут подъехала Егоркина машина. Айрис с Варей безо всяких эксцессов вошли в подъезд, ребята, как и полагалось, остались внизу на посту. Ничего такого... Иоанна поднялась следом, расцеловалась с Айрис, заметно округлившейся и без привычного загара /загорать запретили врачи/, восхитилась профессионально накрытым столом, подумав, что вот уж верно - талантливый талантлив во всем. Егорка снова приложил к губам палец, и она покорно выслушала незаслуженные комплименты в свой адрес по поводу сервировки. Подгребли из "пресс-бюро" еще какие-то гости, прочли молитву и сели за стол. Пытались дозвониться до Глеба, но там были неполадки с линией. Варя на всякий случай продиктовала телеграмму и сказала, что вечером, когда ребята уедут /самолет улетал около полуночи/, попробует еще позвонить. За столом, как обычно, вскоре заговорили о златогорских делах и проблемах, а Иоанна, распрощавшись и спустившись к машине, уже совсем собралась было ехать на дачу, но почему-то раздумала. Нет, пусть она покараулит еще часок-другой, но зато на сердце будет спокойно. Убедится, что они уехали, что ничего не случилось, перекрестит вслед Егорку с Айрис... Никакого конкретного плана действия на случай ЧП у нее не было - телефон она вернула Егорке. Просто акт самоуспокоения... Вот уже десять лет как ее страну, в которой она выросла и прожила жизнь и которую любила, захватил многоглавый дракон. Он разодрал страну на части - каждой голове по куску, разорил, осквернил, оплевал и опоганил все вокруг, он жрал все подряд - воинов, взрослых кормильцев, стариков, невинных девушек и детей. Жрал не только тела, но и души, заставляя служить не высоким идеалам, а пищей своей ненасытной многоглавой похоти. Дракон заразил страну своей жаждой крови, и люди жадно расхватывали остатки кровавой пищи с барского стола, не думая, что это кровь их ближних. А то и пожирали этих ближних сами. Она привыкла к дракону, к тому, что он непобедим, что жертвы спокойно роют себе братскую могилу, умоляя лишь заплатить за рытье, чтоб было что выпить и закусить перед смертью. Она привыкла, что клятвоотступников возводят в святые, а верных до гроба - в предатели, что все отныне не то и не так, что артиллерия бьет по своим, что белые лебеди чернеют на глазах, лев сдается комару, а голова голосует за свое отделение от тела. Что червонцы превращаются в пустые бумажки, полуголые гражданки всех возрастов, в тачках и без, снуют по городу, а на всевозможные "сеансы с разоблачениями" уже никто не обращает внимания. Что самолеты падают людям на головы, наши бомбы - на наши мирные дома, а вылезающие из-под руин старухи интересуются не судьбой близких, а чем закончилась очередная серия "Санта - Барбары". Что героиня "Молодой гвардии", по которой прежде молодежь сверяла свою жизнь, и несгибаемый "председатель" доживают жалкими придворными шутами и шутихами, что многочисленные Иваны Бездомные со свечками и в кальсонах бегают за черными котами по Патриаршим, она привыкла к этому вдруг воплотившемуся в жизнь абсурду, когда "кости встают дыбом", "кровь застревает в жилах", и "волосы стынут в горле". К тому, что "Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью", что все здравое и разумное отныне невозможно, лишь прямиком в эту проклятую смрадную пасть: Что уже "близ, при дверях", и летит птица-тройка не вперед, не назад, а к чертовой бабушке, в бездну. Она убеждала себя, что весь этот апокалипсис предсказан в Библии, что колесу истории противостоять невозможно, и что Егорка Златов со своей распрекрасной Изанией, сын Варвары и Глеба, просто существует в каком-то ином измерении, недоступном дракону, куда дракону нельзя. Как никогда не прорвется в сказочную страну, куда улетела Дюймовочка, какой- нибудь озверевший танк с кротом и мышью в кабине и не пальнет из пушки по эльфам... Она знала изначально - с Егоркой ничего не может, не должно случиться. Покров Божий над ним, ибо Господь не посылает испытаний сверх меры и не случайно дал Егорку ее отчаявшеюся гибнущей стране. "Волос с головы не упадет," - убеждала, уговаривала она себя, и все же уехать почему-то не могла. Обычно они стреляют у подъезда, когда жертва садится в машину. Или в самом подъезде. Или подкладывают бомбу. Или из оптического прицела с чердака соседнего дома... Подъезд ребята наверняка проверили... Нет, она все же дождется, и спокойненько поедет на дачу, и будет смеяться над своими страхами. Только бы они не заметили, что она, дуреха, здесь торчит. Хорошо, что темнеет. В опостылевшем "Мире новостей" уже нельзя было различить ни строчки, когда они, наконец, вышли - Егор, Айрис и Варя. Расцеловались. Айрис села впереди с шофером, Егорка с телохранителем сзади. Она пригнулась - вдруг заметят несмотря на темноту, услыхала шум отъезжающей машины, хлопнула за Варей дверь подъезда. Ну вот, теперь и ей можно в путь. Она повернула ключ зажигания и в ту же секунду увидала в зеркале выползающий из-под арки черный мерс с зажженными в сумерках фарами. Белой и желтой. Господи, этого не может быть, этого не должно быть... И все-таки это происходило. Как в кошмарном сне разноглазый, неизвестно откуда взявшийся мерс выползал из черной бездны арки, поворачивая направо. Она сразу поняла, похолодев, что он сейчас там, у аптеки, развернется и промчится как раз под ней, по дороге под насыпью, потом выскочит на проспект и понесется черным разноглазым демоном за мчащейся к аэродрому егоркиной машиной. В молниеносном прозрении она увидела, как мерс настигает их, бьет по колесам, прошивает молниеносной очередью шофера, Егорку и Айрис с будущим бэби, девочкой по имени Мария, самым чтимым по обе стороны океана. Смрадно взревет мотор, сверкнут разноглазые фары, и он, безнаказанный, неуловимый, несудимый, умчится в ночь, как всегда, победив. И не будет никогда ни Марии, ни Айрис, ни Егорки, снова только ночь, беспросветный этот апокалипсис... И она ничего, ничего не может сделать. Ну уж нет. Никогда! Неистовая, нечеловеческая ярость, вся ненависть этого десятилетия, накопленная день ото дня, придавленная, заглушаемая прежде разумом, осторожностью, инстинктом самосохранения, прорвавшись вдруг, сжалась и скрутилась внутри каким-то невероятной плотности ядром, сродни тому первозданному, космическому, из которого полетели когда-то во все стороны галактики со скоростью света - чудовищной плотности точка, готовая к свершению. Ненависть к этому многоглавому драконову отродью, всеоскверняющему и всепожирающему - Родину, святыни, чистоту, судьбы, тела, души. Ну уж нет! Она знала, что делать. Ни страха, ни колебания не было, только упоение, восторг от предвкушения счастья наконец-то их остановить, смертельным кляпом влететь в их смрадную прожорливую глотку и разнести в клочья. Так, наверное, кидались на амбразуру, шли на таран. Заткнуть! Откуда-то издалека, из детского прошлого, может, из какого-то фильма донесся светлый и чистый зов трубы. "Поднимайся, барабанщик!" И еще откуда- то властное: "Встань и иди". Кровь в висках четко отсчитывала секунды - она уже каким-то сверхчутьем распределила их. По возможности осторожнее сползать с насыпи, - какое счастье, что она поставила машину носом к дороге! - и потом резко нажать на газ. Вот машина ползет, ползет, зависает, клюет носом... Ну еще, миленькая, еще мгновенье! Ей казалось, что жигуленок дрожит от нетерпения, готовясь к прыжку, они теперь были одно целое. Разноглазый мерс еще не видит опасности. Развернувшись, он мчится прямо на нее, ревя мощным мотором и набирая скорость, уже слепят его фары. Колесо истории, которое она призвана остановить. Помоги, Господи... Все. Пора. Машина заскакала по насыпи, задергался в руках руль, взревел мотор. Истошный вой клаксона справа, заметавшиеся фары, визг тормозов. Все, ребята, свершилось. "Чудище обло, огромно, озорно, стозевно и лаяй". - Жри, гадина! - то ли прокричала, то ли подумала она, с наслаждением швыряя в надвигающуюся разверстую огнедышащую пасть этот свой торжествующе- победный крик, бешено раскручивающуюся, как праща, ярость вместе с плотью, сознанием, душой, железом и страшным апокалиптическим хрустом, скрежетом, огнем и крушением всего и вся. Его зубы вонзились в нее, но ошеломляющаяся невозможная боль утихла, едва начавшись, и закувыркался мир, что-то вспыхнуло, грохнуло, заметались в кувыркающемся мире огненные отблески. - Это они, они! - краешком сознания поняла она. - Теперь им не добраться до Егорки. Свершилось! - в победном ликовании пело, орало все ее уничтожаемое, дробящееся, кувыркающееся вместе с машиной естество, и невыразимое неземное наслаждение было в этой смертной муке. Так, наверное, умирает зерно, прорастая в иное измерение. Побеждает, уничтожаясь. - Я сделала это. Неужели сделала?.. И когда все остановилось, замолкло, погасло, когда сжатая, раздавленная, стиснутая со всех сторон - островок сознания, тонущего в сплошном океане какой-то тупой, отстраненной, будто не ее боли, - она еще раз успела подумать, что вопли, сполохи и рев пламени - это там, у них, в Вампирии. И блаженно-райским было видение мчащейся по шоссе Егоркиной машины, в аккурат успевающей на полуночный заокеанский рейс. ДВЕРЬ ПЕРВАЯ. ДЕТСТВО Остановись мгновенье... В прекрасном этом мгновении вечно летел в довоенном синем небе запущенный отцом змей, вечно танцевала она с Ганей, скинув туфли, на пушистом Регинином ковре, и вечно мчалась по шоссе в вечной безопасности Егоркина машина, спешащая на полуночный заокеанский рейс. Дальше все происходило уже в ином измерении. Чьи-то голоса, прикосновения, отзывающиеся все той же "не ее" болью, то озабоченные, но чаще любопытные пятна лиц, носилки, ослепительная лампа над головой... Потом лампа станет то ли луной, то ли солнцем - не разберешь из-за наползающих отовсюду туч. Тучи сомкнулись и пошел дождь, капли были острыми, раскаленными, жалили нещадно. Иоанна едва спаслась от них в какой- то полутемной и душной то ли оранжерее, то ли галерее, где можно было продвигаться лишь по узкой дощатой дорожке. Едва отклонишься - снова капли- иглы вонзались в лицо, шею, руки... Иоанна старалась идти только вперед, не обращая внимания на расположенные вдоль тротуара то ли кадки с засохшими стеблями, то ли пустые рамы из-под картин... Как душно, дышать все труднее, скрипят доски под ее шагами, хотя ног своих она не чувствует. И что-то ей все это напоминает, что-то очень давнее и страшное. Этот деревянный коричневый прямоугольник, к которому она неотвратимо приближается. Четыре ромба с облупившейся краской, криво прибитая ручка... Дверь с ромбами! Нет, Господи, только не это. Сейчас она проснется, и тот давний детский кошмар окажется лишь пустой заблудившейся во времени страшилкой... Но проснуться не получается. Назад, вправо, влево - не получается - везде огненные иглы впиваются в шею и плечи, и пусть уж лучше иглы... Она задыхается, бороться нет больше сил. Дверь открывается медленно, Иоанну втягивает в нее, как в черную воронку, черная вода пополам с черной глиной склеивает глаза, нос, губы... И дверь гулко захлопывается. За ней нет ни галереи-оранжереи, ни огненных разящих игл, ни черной воды пополам с черной глиной, ни боли, ни самой Иоанны. Есть только последняя мысль Иоанны. Остановившаяся, как стоп-кадр, отчаянное: "Вот и все" Эта застывшая мысль и была отныне самой Иоанной, всем, что от нее осталось и ныне, и присно, и во веки веков. "Вот и все". Навеки заевшая пластинка, навсегда остановившийся кадр. Вечная Иоанна - мысль по имени "Вот и все". Конец фильма, где она сыграла свою жизнь. Гаснет свет, зрители расходятся по домам. Все, кроме нее. Вот что такое ад. Ни раскаленных сковородок, ни небытия. Лишь бессмертная кромешная мысль, что уже никогда ничего не будет. И где-то есть Вечное и Прекрасное "Все", от которого она навеки отлучена. - Чего вопишь-причитаешь? - проник во тьму кромешную вкрадчивый шепот /Разве она кричала?/ - Еще не пробило полночь, Иоанна, еще есть шанс вернуться. Просто проедешь мимо храма, и никаких тебе узбеков с разными глазами, никаких "Мерсов"... Проснешься в Лужине с небольшой мигренью, вот и все дела. По рукам? - А Егорка? - не спросила, а подумала она. - Что "Егорка", дался тебе Егорка, проживем и без Егорки, - ласково шелестел Шепот, - Открутим твой фильм назад и прибавим еще пару серий с хэппи-эндом. А Егорка останется в предыдущей серии - разве не бывает? Внезапная кончина актера, поправка поневоле... Ты же профессионалка, Иоанна... Иоанна-мысль "Вот и все" стала Иоанной "Нет". Ну, на нет и суда нет, - подосадовал Шепот, - Наше дело предложить. Приоткрывшаяся было дверь с ромбами, за которой пахнула бензиновым шумом московская улица, снова захлопнулась гулко. Но Иоанна уже знает - это не совсем конец, коли есть выбор. Значит, есть и другая дверь, в прошлое. Там лестница, ведущая на второй этаж в детство, к самым истокам бытия Иоанны... Надо лишь перемотать кассету на начало, а там, за дверью, как тогда, мама... И мама, конечно, спасет. Но по-прежнему ни дверей, ни стен, ни самой Иоанны. - Господи!.. - взывает Иоанна-мысль. И вдруг тонкий золотой луч спасительным проводком пробивает толщу тьмы, влечет за собой: Иоанна оказывается замурованной в стене, снова чувствуя тело - сгусток нестерпимой боли и адского холода, сплющенный со всех сторон этой стеной, так что нечем дышать, под странно белым слепящим солнцем, вокруг которого плывут, кружатся в замедленном хороводе белые маски. И надо вырваться от этого застрявшего в стене собственного тела, как дух из бутылки... - Господи!.. И золотой луч помогает ей. Она уже видит в проломе стены слабо- призрачную желтизну лампочки под лестницей, ведущие на второй этаж щербатые ступени, мамин силуэт в этой желтизне, ее протянутые руки, выдирающие из боли, холода и тесноты бесценную свою Яночку... Узкое горло бутылки сжимается до невозможности. - Ма-ма-а!.. Внезапная волшебная легкость, и все начинается сначала, с самого первого кадра. Когда она впервые подумала: "Я хочу". И удивилась этому своему новорожденному "Я". Перед ней холодное оконное стекло, мутное и белесое, за которым какое- то непонятное белое движение. Трехлетней Яне страшно интересно, что там, на улице. Она взобралась с ногами на подоконник, смотрит во все глаза. Наконец, догадывается мазнуть ладошкой по запотевшему стеклу и видит кусок неба, населенного странными белыми существами. Та, другая, взрослая Иоанна знает, что это снег, что она в раннем своем детстве. Иоанна помнит про ненавистный разноглазый "Мерс", про мчащегося к аэродрому Егорку. Но трехлетняя Яна со своим полным незнанием, Яна, для которой сейчас ничего не существует, кроме таинственных существ за окном, - эта Яна куда реальнее. Она вбирает в себя Иоанну знающую, как река ручей, и ручей уже течет по всем законам реки, растворяется в реке, оставаясь в то же время самим собой. Истоком, сутью, началом реки. Какая-то сила подхватывает ее сзади под мышки и опускает с подоконника на пол. До чего же он высок, подоконник, на котором она только что стояла. Окна с полу и не видно. Яна ревет. Слезы затекают в нос, в уши, за шиворот. - Соня, она опять: Товарищи, дайте же работать! Отец. Она почти не помнит его. Он всегда сидел над диссертацией, когда бывал дома, а мама с Яной ему мешали. Так он и не защитится - через год уйдет на войну и никогда не вернется. Взглянуть бы на его лицо... Обернуться... Но Яна-маленькая не собирается оборачиваться, она ревет, пытаясь дотянуться до подоконника. Ревет по неразгаданному чуду, которое у нее отобрали. - Соня! Яна снова взлетает на подоконник. Боже мой, мама. Ее удивительный запах. В нем кисели и молочные каши, пеленки и цветочное мыло /не делают больше такого мыла/ - и еще мамины духи. Она не меняла с возрастом духов, и когда они исчезли, то ли "Весенние зори", то ли "Весенние грезы" - совсем перестала употреблять какие бы то ни было. Но сейчас шелковый мамин халатик благоухает "Зорями" вовсю, и еще в нем сто других маминых запахов, и ее тепло, и: - Ну что, ну снег там. Идет снег... Он холодный. Бр-р! Если нагреть - растает и будет вода. По нему можно кататься на санках. Вот когда выздоровеешь... Краем глаза Иоанна видит совсем рядом юный мамин профиль, силится повернуть к ней голову, но... Та, другая Яна поглощена лишь снегом. Удается выреветь невозможное - закутав в платок, мама разрешает ей высунуть руку в форточку и ощутить на коже щекочущее ледяное прикосновение. Яна разочарованно разглядывает мокрую пустую ладошку. - Да вот же она, вот! Смотри. На рукаве - крошечное белое чудо. Снежинка той последней предвоенной зимы. Первый в памяти снег. Где она, в каком измерении? Их как бы двое. Яна-первая удивляется снежинке, Иоанна - своей крошечной ладони. Но она повторяет все, что делала тогда. Никакой свободы воли. Удалось обернуться. Наверное, она и тогда обернулась. Видит отца за столом, под зеленым стеклянным абажуром его лампу, служащую ей во время игры клумбой, черный репродуктор над головой. Стол в темном углу, и лампа горит даже днем. Как хочется разглядеть отца, но он будто не в фокусе. И мама уходит не в фокус. Она уходит просто на кухню, Иоанна даже чувствует оттуда запах жареной рыбы... Но ей нельзя туда. Она не помнит, что было дальше, глазу не за что ухватиться, и комната расплывается, исчезает. И вот уже все вокруг другое, Яна на несколько месяцев старше. Она не хочет это вспоминать, но от нее ничего не зависит. Яна сидит в кресле, как паша, вся обложенная плюшевыми подушками. На коленях у нее мишка, тоже плюшевый, в руке - плитка шоколада, в волосах - огромный бант. Но самое интересное - перед ней. Таинственный ящик с трубой, таинственный дядька, нагнувшийся к ящику. Дядька и ящик покрыты черным, только волосатая рука видна. Но и рука эта необыкновенная - на ней кланяется и гримасничает Петрушка в красном колпачке с кисточкой. И все это для нее, только для нее. Яна-маленькая то замирает в восторге, то закатывается смехом, даже повизгивает от счастья. - Чудесно. Должно получиться просто замечательно. Только знаете, мы бы еще хотели снять ее плачущей - у нее такая забавная мордаха, когда ревет: К вашим услугам, дамочка, пусть плачет. - Ну, у нее всегда глаза на мокром месте. Яна, видишь, Петрушка заболел, у него головка болит, смотри, он плачет, у-уу... Подыграйте же, товарищ фотограф! Петрушка поник, схватился руками за голову, но рот у него по-прежнему до ушей и ясней ясного - ничего у него не болит, просто притворяется. Яна хохочет. Фотограф пожимает плечами. - Яна, слышишь, я ухожу. Совсем. Я брошу тебя здесь одну. Вот, смотри, я ушла. Конечно, мама тоже притворяется. Мир для трехлетней Яны справедлив и незыблем, и этот мир - мама, его основа, воплощение. Мама скрывается за дверью, но Яна даже не смотрит в ее сторону. Вот и Петрушка поправился - у него больше не болит голова. Все просто играют с ней, сейчас мама вернется. Яна хохочет. Мама возвращается. - Ну, дамочка, будет ваш ребенок плакать? Вы мне, между прочим, процесс задерживаете. Очередь ждет, дамочка. Мама идет к Яне, лицо у нее какое-то странное, непохожее. Не надо, мама! Ну что тебе эти снимки Яны плачущей - они разойдутся по родственникам и знакомым, потеряются, останется один, тот, что валяется сейчас в коробке из-под пива вместе с другими фотографиями. Который она в детстве злобно исчертила карандашом, и на который до сих пор предпочитает не смотреть. Не делай этого, мама. Может, наши отношения сложились бы иначе, может, я выросла бы другой. Не надо... Шлеп, шлеп... Рука Яны чуть порозовела. Мама ударила не очень больно, но она ударила всерьез. Ударила НИ ЗА ЧТО. В первое мгновение Яна не хочет поверить в случившееся. Смотрит на руку, на маму, надеясь, что здесь какая- то ошибка, что сейчас мама все объяснит, исправит. Но мать отводит глаза. Мир рушится. Нестерпимо горький клубок катится откуда-то из глубины к горлу, растет, все больше наливаясь горечью, обидой, не дает вздохнуть, и, наконец, Яна выталкивает его криком. Закатывается и оглашает комнату таким неслыханным ревом, что и другие дети немедленно начинают ей вторить. Фотограф побыстрей делает снимки, машет руками. - Ступайте, дамочка, я вас без квитанции обслужу. Вы мне всех клиентов распугаете, дамочка, подумают, у нас тут режут. Неистовые виноватые мамины поцелуи, ласковые слова, конфеты, посещение магазина игрушек и, наконец, взятка - рыжая кукла с вытаращенными стеклянными глазами постепенно делают свое дело. Яна успокаивается, только еще время от времени судорожно всхлипывает. Еще много раз в ее жизни будут рушиться миры, но Яна-маленькая этого пока не знает. Яна не знает, что в трамвае, где мама стоит, а она сидит на почетном детском месте, беззвучно рассказывая лупоглазой кукле про свою обиду, не знает, что сейчас она впервые жалуется сама себе. * * * Она не помнила, как началась война, только остался в памяти разрытый - двор и глубокая - преглубокая канава, куда надо было спускаться по ступенькам - видимо, щель бомбоубежища. Ребята постарше играли там в какие- то свои игры, а Яну лишь однажды взяли с собой - у нее был папин карманный фонарик. Фонарик мальчишки, конечно же, сразу отобрали, убежали куда-то, и Яна осталась одна в подземелье. Хлюпает под ногами вода. Сандалии совсем промокли, вязнут в противно чавкающей глине. Дрожа от холода и страха, Яна-маленькая раздумывает - не лучше ли зареветь? Но тут видит: подземное дерево. Оно растет прямо в земляной стене. Ясно виден толстый, толще руки, ствол, голые ветви. Некоторые выбились из стены, безжизненно свисают к воде, другие обрублены - круглые белые печати. Дерево без листьев... Чем выше, тем толще ствол. Дерево растет вниз головой! Яна-маленькая ошеломлена - разве можно расти вниз головой? Иоанне- знающей нет дела до какого-то березового корня, она ждет отца. Ведь именно он должен спуститься за ней и вытащить на свет Божий - это она хорошо помнит. Может, удастся, наконец, разглядеть его. Вот он появляется в отверстии щели, вглядывается в темноту, скрипят ступени... Проклятая темнота. Яна-маленькая нарочно отступает, прячется но, не выдержав, прыскает. - Жанна, ты? Ну, держись, вражья сила! "Жанна" - так он настоял ее назвать в честь своей любимой Орлеанской девы. Но мама терпеть не могла иностранщины, и в свидетельстве записали русский вариант - редкое "Иоанна". Сколько народу, и все куда-то спешат, бегут... С чемоданами, мешками, узлами, тележками. Платформа, вагоны. Те вагоны, из детства, со ступеньками, с оконными стеклами, со скрежетом задвигающимися, вагоны, в которых ездили на крышах, висели на подножках, махали руками из окон. Яна по-прежнему на руках у отца, будто он так и вынес ее из щели бомбоубежища на платформу, с которой они уезжали в эвакуацию. Память объединила эти мгновения в одно, а между ними, наверное, несколько дней, неделя... Отец уже в военной форме. Сегодня он их проводит, завтра - на фронт, а через несколько месяцев в их пустую квартиру придет похоронка. Долго будет белеть в почтовом ящике, попадет по ошибке к Снежиным вместо Синегиных и, уже конверт в конверте, настигнет их, наконец, в маленьком уральском поселке. "Вы уж простите, но мой муж не Синегин Аркадий Иванович, а Снежин Аркадий Ионович. Я на почту документы носила, они просили перед вами извиниться" - было в письме. "Просили извиниться"... Мама все пересчитывает узлы. На ней серый габардиновый пыльник и шляпка с короткими полями. В июльскую-то жару. Наверное, не влезло в чемодан. Сейчас Яне хорошо видно ее раскрасневшееся, еще по-детски округлое лицо с прилипшими ко лбу кудряшками перманента, бисеринки пота на верхней губе. Маме - 27 лет, отцу - 26. - Ну куда ты столько набрала - ну женщины! Война через пару месяцев кончится, а ты:. Куда столько мыла - слона купать? Мыло кончится через полтора года. Каждый кусок мама будет делить на четыре части, натирать на терке и заливать водой. Несколько кусков выменяют на сахар. Они болтают о какой-то ерунде. Боты, квитанции, ключи... Мама даже смеется. Через много лет отчим в гостях будет наливать в твой бокал лимонад, потому что после одной-двух рюмок ты начинаешь плакать. и рассказывать первому попавшемуся гостю о великой неповторимой любви еврейской девочки Сони и русского парня Аркадия. О том, как бабушка с дедушкой, тоже погибшие в войну, заперли тебя на втором этаже, и ты, комсомолка, со значком ГТО, спустишься с балкона по простыне, босиком, и отец так и увезет тебя босоножкой-бесприданницей на мотоцикле. Он в Австралии, - будешь рассказывать ты, - Попал в плен и теперь в какой-то закрытой лаборатории. Его просто не выпускают - он такой талантливый! Вокруг обычная вокзальная суета, никаких слез. Все и вправду верят, что война ненадолго. Неужели она так и не разглядит отца? Яне скучно, она начинает хныкать. Отец сажает ее на узел, они с матерью прощаются. Яне скучно, она не глядит на них. - А у меня чего есть... Рядом на чемодане девчонка в панамке. Яна сразу понимает - что-то у нее в самом деле есть, что-то необыкновенное - такой уж вид у девчонки. И с этого момента девчонкино "что-то", оказавшееся обыкновенной черепахой, превращает Яну-маленькую в одно сплошное "Дай!", не имеющее ничего общего ни с отцом, ни с эвакуацией. - Ой какая! Дай подержать... Можно погладить? Ой, шевелится! Мама - черепаха! Живая! Папа - черепаха! Хочу! Дай! Ну купи!.. Яну хватают, тащат в вагон, оглушенную собственным ревом, ослепшую от слез. Уговоры матери, ее раздраженный подзатыльник, прощальные поцелуи отца, урезонивания окружающих, что "милиционер заберет" - все ничто по сравнению с вожделенной живой коробочкой на ножках, без которой дальнейшая жизнь не имеет никакого смысла. И никто не хочет ей помочь. Никому нет дела до ее безутешного горя. * * * Что это были за цветы! Больше никогда и нигде я их не увижу! То есть будет нечто похожее, приблизительное, напоминающее, но таких голубых и огромных и в таком изобилии - нет, никогда. Железнодорожная насыпь была голубой. Кажется - протяни руку - и коснешься их, влажных от дождя, теплых от солнца, прохладно-свежих от ветра, дующего откуда-то с полей. Яна знает: когда у поля нет конца, это называется степью, когда нет конца у пруда , это называется морем. Поезд стоит уже давно, но все боятся, что он вот-вот тронется, поэтому никто не выходит из битком набитых, душных вагонов нарвать голубых цветов. Так объяснила мама. Яна лежит локтями и грудью на оконной раме, руки по локоть в паровозной саже. Яна разговаривает с голубыми цветами. Она рассказывает, что они с мамой едут в эвакуацию - это такой город, где нет войны, а папу они оставили, потому что папа на войне нужен, а они с мамой не нужны. Они с мамой не умеют стрелять, а на войне надо стрелять и не бояться бомб. И там надо отдать свою жизнь за Родину. А когда папа отдаст свою жизнь за Родину, он приедет в эвакуацию и заберет их с мамой домой. - Ма-а... Ну, ма, же!.. - Отстань, не видишь - маме некогда. Вот я тебе выпачкаюсь! Я тебе поторчу на сквозняке... Ведь не бывает же таких цветов - почему ты не смотришь? Или я, та Яна, вижу их другими? Другими, чем ты, чем все взрослые? Впрочем, разве тебе до цветов? И не до меня тебе, жива я, здорова, ну и ладно. Так уж получилось - война. Скоро мы почти не будем видеться - из детского сада меня будет забирать квартирная хозяйка, кормить ужином - меня, сына Кольку и бабку Ксению. Чечевичная каша, или суп из селедочных голов, или картофельные дранки, чудо из чудес. После ужина бабка Ксения будет мне рассказывать про своего Бога, научит непонятным, таинственным словам, которыми надо разговаривать с Богом. Я буду выпаливать их перед сном, как пароль, а потом уже по-своему рассказывать, что случилось за день. Богу бабки Ксении, а не тебе. Советоваться с ним, что-либо клянчить. Ты будешь возвращаться с завода, когда я уже сплю, и уходить, когда я еще сплю. Только ночью сквозь сон я буду чувствовать рядом твое тепло. Даже по воскресеньям ты или в поле подшефного колхоза, или дома над кастрюлями, корытами, хозяйской зингеровской машинкой. - Потом, Яна, потом - видишь, сколько дел у мамы. Ты уже большая, должна понимать. Иди, Яна... Я отвыкаю от тебя. "Вот погоди, кончится война..." Мы живем будущим. Когда кончится война, я снова увижу папу, и мне купят мороженое, и наш поезд на обратном пути остановится у насыпи с голубыми цветами. Будет стоять долго-долго, и мы нарвем большие-пребольшие букеты... Перед сном я прошу Бога бабки Ксении, чтобы завтра кончилась война, и тогда все сбудется. Мы вернемся осенью сорок третьего - какие осенью цветы? На Казанском вокзале ты купишь мне мороженое. Папы уже не будет. А ты... После работы - занятия на вечернем отделении института, ты будешь наверстывать, наверстывать эти годы. Дерзкая мысль - завершить диссертацию отца. И опять я почти не буду тебя видеть. Во имя чего? Институт ты, правда, закончишь, но аспирантура как-то сама собой отпадет, потому что выяснится, что папину тему уже кто-то где-то успешно разработал и завершил. И ты сломаешься, будешь сидеть вечерами дома, не зная, куда себя деть. Ты уже отвыкла от дома, я от тебя, и мы будем только мешать друг другу. Потом спохватишься, что тебе уже за тридцать, и коли не получилось с аспирантурой и наукой, надо самоутвердиться иначе, и кинешься искать мужа - исступленно, как все, что ты когда-либо делала. В комнате нашей появятся коробочки, флакончики, отрезы, запорхают имена всяких там Леокадий и Эмилий из парикмахерской, соседи станут говорить, что ты прямо-таки невероятно похорошела, а в тебя и вправду будто вселился бес. Такой худой ты не была даже в юности, а худоба тебе идет. Подведенные глаза кажутся мрачно- огромными, как у цыганки-гадалки, прекрасный открытый лоб, легкие тени на впадинах скул, ярко-вишневый мазок губ, и вся ты - яркая, гибкая, узкая в том своем узком вишневом платье с вышивкой, в котором и шагу-то ступить невозможно (я, во всяком случае, не могла, когда примеряла), а ты в нем летала, скользила, закидывала ногу на ногу, будто родилась в этом невероятно узком наряде, будто он был твоей второй кожей. Такой ты мне запомнишься, девчонки будут говорить: "Какая у тебя красивая мама!" - и ты в конце концов отыщешь себе мужа в том послевоенном безмужье, причем мужа вполне приличного - доброго, внимательного, непьющего вдовца, лаже внешне приятного, даже работающего каким-то начальником. Мы с ним будем решать задачки про рыболовов и пешеходов и вообще отлично поладим, и когда ты станешь удирать от нас обоих - то к каким-то подругам, то заделаешься вдруг заядлой театралкой, то общественницей, то просто будешь задерживаться на работе, по поводу и без повода, лишь бы не домой - я буду осуждать тебя и жалеть отчима. И только через много лет пойму, что не нужна тебе была ни аспирантура, ни кипучая деятельность, ни самый что ни на есть расхороший муж. Что нужен тебе был только Аркадий Синегин, что состоять его женой, его "половиной" на земле было твоим предназначением, призванием в самом высоком смысле этого слова, потому что у больших ученых (отцу прочили блестящее будущее) должны быть именно такие жены. И кто знает, сколько великих человечество получило лишь благодаря этим самым "половинам". Только много лет спустя я пойму, что его гибель явилась для тебя не потерей мужа и любимого человека - это была потеря призвания, смысла, цели жизни, и здесь причина твоих слепых беспорядочных метаний. От работы к работе, от мужчины к мужчине, от роли к роли. Корабль без компаса: Ты переиграешь десятки ролей, неудавшихся, не твоих, и когда, наконец, вспомнишь о роли "мать" и решишь, что вот твое "то", единственное, я буду уже почти что в другом измерении, за несколько тысяч дней от голубой насыпи. Дней без тебя. Меня будет шокировать этот внезапный шквал родительских чувств, все твои "моя маленькая", "надень кофточку", твои поцелуи и прочие "нежности". Ты покажешься мне смешной и нелепой, как старая дева со сборками и ужимками школьницы, мне, Иоанне Синегиной, печатающей в городской газете свои вдохновенные опусы на морально-этическую тему. Знатоку человеческих душ. Твоей дочери. И потом, еще через несколько тысяч дней, сама в голодной запоздалой тоске по твоим "моя маленькая" и "надень кофточку", мучимая стыдом за тупую черствость, я буду трусливо откладывать встречу с тобой, должную наконец-то соединить нас, мать и дочь. А пока что посылать тебе в Керчь открытки к праздникам. "Дорогая мамочка, поздравляю тебя..." Всегда не любила и не умела писать письма. В Керчь ты переедешь после моего замужества. Там родился и вырос Аркадий Синегин. Там вы познакомились на пляже. Он подошел и сказал: "Девушка, вы, по-моему, сгорели". Тебе в этой фразе чудилось нечто символическое. Телеграмма из Керчи меня не застанет - туристская поездка по Италии. Посовещавшись, и не расстраивать - все равно ведь ничего не изменишь. Я опять опоздаю к тебе. В последний раз опоздаю к тебе, мама! А у меня черепаха, - хвастает Яна голубым цветам. - Она домики надевает. У ней во-о сколько домиков. Пальто-домик, платье-домик... Цветы удивленно покачиваются на неправдоподобно длинных стеблях. - Ой, мама, мамочка, уже поехали... Сейчас мама встанет, чтобы закрыть окно, она боится за Янины уши. С ее колен, звякнув, упадут ножницы, и пока она нагнется их поднять - всего пять секунд, Яна будет еще видеть летящую мимо голубизну. Поезд влетает в тоннель, движется все медленнее, наконец, совсем останавливается в кромешной тьме. Яна с ужасом осознает, что она снова в тамбуре среди дремучих дверей, где нет ничего, кроме этой