ческого события мы здесь, не говоря уж о необходимом для этого перешагивании за границы темы, тем менее можем углубляться, что цель данной экспозиции как раз полвести к онтологической загадке подвижности события вообще. Нужно очертить только тот круг феноменов, который онтологически необходимо соподразумевается в разговоре об историчности присутствия. На основе временно фундированной трансценденции мира в событии экзистирующего бытия-в-мире миро-историчное всегда уже "объективно" присутствует без того, чтобы быть историографически охвачено. И поскольку фактичное присутствие падая, растворяется в озаботившем, оно понимает свою историю ближайшим образом миро-исторично. И поскольку к тому же расхожая понятность бытия понимает "бытие" индифферентно как наличность, бытие миро-историчного воспринимается и истолковывается в смысле настающего, пребывающего и исчезающего наличного. Поскольку наконец смысл бытия вообще сходит просто за самопонятный, вопрос о бытийном роде миро-историчного и о подвижности события вообще есть "все-таки собственно" лишь бесплодная состоятельность словесного умствования. Обыденное присутствие рассеяно по многообразию того, что каждодневно "происходит". Ситуации, обстоятельства, которых озабочение заранее "тактически" ожидает, создают "судьбу". Из озаботившего несобственно экзистирующее присутствие только и вычисляет себе свою историю. И поскольку при этом в гонке своих "занятий" оно должно впервые еще собрать себя из рассеяния и бессвязности только что "происшедшего", раз хочет прийти к самому себе, то вообще впервые лишь из горизонта понятности несобственной историчности возникает вопрос о поддержании "взаимосвязи" присутствия в смысле переживаний субъекта, "тоже" наличных. Возможность господства этого горизонта вопроса основана в той нерешительности, которая составляет существо непостоянства самости. Тем самым, исток вопроса о "взаимосвязи" присутствия в смысле единства сцепления переживаний между рождением и смертью выявлен. Происхождение вопроса выдает вместе с тем его неадекватность для целей исходной экзистенциальной интерпретации целости события присутствия. Но при засилии этого "естественного" горизонта вопроса становится с другой стороны объяснимо, почему все выглядит так, словно как раз собственная историчность присутствия, судьба и возобновление, всего менее могут предоставить феноменальную почву для введения того, на что по сути нацелен вопрос о "взаимосвязи жизни", в форму онтологически обоснованной проблемы. Вопрос не может гласить: через что присутствие достигает единства взаимосвязи для сцепления задним числом сложившегося и складывающегося последования "переживаний", но: в каком бытийном модусе себя же самого оно теряет себя так, что должно как бы лишь задним числом собирать себя извлекая из рассеяния и измышляя себе для этой собранности некое объемлющее единство? Затерянность в людях и в миро-историчном была раскрыта ранее как бегство от смерти. Это бегство от... обнажает бытие к смерти как основоопределенность заботы. Заступающая решимость вводит это бытие к смерти в собственную экзистенцию. Событие же этой решимости, заступающе само-передающее возобновление наследства возможностей, мы интерпретируем как собственную историчность. Не в ней ли лежит исходная, непотерянная, взаимосвязи не требующая протяженность целой экзистенции? Решимость самости наперекор непостоянству рассеяния есть в себе самой протяженное устояние, в котором присутствие как судьба держит рождение и смерть вместе с их "между" в свою экзистенцию "включенными'', а именно так, что в таком устоянии оно мгновенно-очно для миро-историчного своей всегдашней ситуации. В судьбоносном возобновлении бывших возможностей присутствие ведет себя "непосредственно", т.е. временно-экстатично, назад к бывшему уже до него. С этой себе-передачей наследия "рождение" в возвращении назад из необходимой возможности смерти вбирается тогда в экзистенцию, с тем чтобы она конечно лишь свободнее от иллюзий принимала брошенность своего вот. Решимость конституирует верность экзистенции своей самости. Как готовая к ужасу решимость верность есть вместе с тем возможное благоговение перед единственным авторитетом, какой способен быть у свободного экзистирования, перед возобновимыми возможностями экзистенции. Решимость была бы онтологически криво понята, захоти кто думать, будто она есть как "переживание" действительна лишь пока "акт" решения "длится". В решимости лежит экзистентное постоянство, которое по своей сути уже предвосхитило всякое возможное, из нее возникающее мгновение-ока. Решимость как судьба, есть свобода для возможно требуемого ситуацией отказа от определенного решения. Этим постоянство экзистенции не перебивается, но как раз мгновенно-очно сберегается. Не постоянство образуется впервые нанизыванием "мгновений" и из него, а последние возникают из уже простертой временности наступающе бывшествующего возобновления. В несобственной историчности, напротив, исходная простертость судьбы потаена. Непостоянное в качестве человеко-самости, присутствие актуализирует свое "сегодня". Ожидая ближайшей новинки, оно уже и забыло старое. Люди уклоняются от выбора. Слепые для возможностей, они неспособны возобновить бывшее, а удерживают и поддерживают только остаточное "действительное" бывшего миро-историчного, рудименты наличные свидетельства о них. Потерянные в актуализации сего-дня, они понимают "прошлое" из "актуальности". Временность собственной историчности как заступающе-взобновляющее мгновение-ока есть наоборот прекращение актуализации сего-дня и отвычка от привычек людей. Несобтвенно историчная экзистенция, загруженная неопознаваеыми уже для нее самой пережитками "прошлого", ищет наоборот модерна. Собственная историчность понимает историю как "возвращение" возможного и знает о том, что возможность возвращается лишь если экзистенция судьбоносно-мгновенно-очно открыта для нее в решившемся возобновлении. Экзистенциальная интерпретация историчности присутствия то и дело попадает нечаянно в тень. Темноты тем менее дают себя отмести, что еще не распутаны даже возможные измерения адекватного вопрошания и во всех судит и рядит загадка бытия и, как теперь стало ясно, движения. Тем не менее можно отважиться на набросок онтологического генезиса историографии как науки из историчности присутствия. Он послужит подготовкой к проводимому в дальнейшем прояснению задачи историографической деструкции истории философии. Ї 76. Экзистенциальное происхождение историографии из историчности присутствия. Что историография подобно всякой науке как способ бытия присутствия фактична и всегда "зависима" от "господствующего мировоззрения", не нуждается в выяснении. Сверх этого факта однако необходимо спросить об онтологической возможности возникновения наук из бытийного устройства присутствия. Это возникновение еще малопрозрачно. В данной взаимосвязи анализ призван контурно обозначить экзистенциальный источник историографии лишь в той мере, в какой через это еще отчетливее выйдет на свет историчность присутствия и ее укорененность во временности. Если бытие присутствия в принципе исторично, то очевидно всякая фактичная наука останется привязана к этому событию. Историография однако каким-то своим и преимущественным образом имеет предпосылкой историчность присутствия. Это вроде можно ближайшим образом прояснить через указание на то, что историография как наука об истории присутствия должна иметь "предпосылкой" исходно историчное сущее в качестве своего возможного "объекта". Но история ведь должна не просто быть, чтобы историографический предмет стал доступен, и историографическое познание исторично не просто как событийное поведение присутствия, но историографическое размыкание истории само по себе, ведется ли оно фактически или нет, по своей онтологической структуре укоренено в историчности присутствия. Эту взаимосвязь подразумевает речь об экзистенциальном происхождении историографии из историчности присутствия. Прояснить его значит методически: онтологически набросать идею историографии из историчности присутствия. Напротив, дело не идет о том чтобы "абстрагировать" понятие историографии из фактичного на сегодня научного производства или подогнать ее понятие под него. Ибо где гарантия, принципиально говоря, что эти фактичные приемы действительно репрезентируют историографию в ее исходных и собственных возможностях? И даже если это так, от всякого решения о чем мы воздерживаемся, то ведь все равно понятие можно было бы "извлечь" из факта лишь по путеводной нити уже понятой идеи историографии. Но и наоборот, экзистенциальную идею историографии не возвысит до более высокой правоты, если историк подтвердит соответствие ей своего фактичного образа действий. Не станет она и "ложной" оттого, что он такое оспорит. В идее историографии как науки лежит, что раскрытие историчного сущего взято ею как особая задача. Всякая наука конституируется первично через тематизацию. Что донаучно известно присутствию как разомкнутому бытию-в-мире, проецируется на его специфическое бытие. Этим наброском ограничивается регион сущего. Подходы к нему получают свою методическую "директиву", структура толковательных концепций приобретает свою разметку. Если, оставляя вопрос о возможности "современной истории", мы отведем историографии задачу размыкания "прошлого", то историографическая тематизация истории возможна лишь когда "прошлое" уже как-то разомкнуто вообще. Еще вполне отвлекаясь от того, доступны ли достаточные источники для историографического представления прошлого, для историографического возвращения в него должен все-таки вообще быть открыт к нему путь. Что подобное имеет место и как это становится возможно, никоим образом не лежит на свету. Поскольку однако бытие присутствия исторично, т.е. открыто в своей бывшести на основе экстатично-горизонтной временности, дорога для осуществимой в экзистенции тематизации "прошедшего" вообще свободна. И коль скоро присутствие и только оно исходно исторично, все подаваемое историографической тематизацией как возможный предмет исследования должно иметь бытийный род сбывшегося присутствия. С фактичным присутствием как бытием-в-мире есть всякий раз и миро-история. Если первого же нет, то и мир тоже присутствовавшим был. Этому не противоречит, что прежнее внутримирно подручное тем не менее еще не уходит и как непрошедшее присутствовавшего мира "историографически" обнаружимо для некой современности. Еще наличные остатки, памятники, сообщения суть возможный "материал" для конкретного раскрытия былого присутствия. Историографическим материалом подобное может стать лишь поскольку оно по своему особому способу быть имеет миро-исторический характер. И оно становится материалом только потому, что заранее понято в аспекте своей внутримирности. Уже набросанный, мир определяется на пути интерпретации мироисторического, "сохранившегося" материала. Получение, проверка и удостоверение материала не впервые лишь дает ход возвращению к "прошлому" но уже имеет своей предпосылкой историчное бытие к былому присутствию, т.е. историчность экзистенции историографа. Последняя экзистенциально фундирует историографию как науку вплоть до ее неприметнейших, "ремесленных" приемов. Если историография таким образом коренится в историчности, то исходя отсюда должно поддаваться определению и что есть "собственно" предмет истории. Очерчивание исходной темы историографии должно будет происходить в соразмерении с собственной историчностью и с принадлежащим ей размыканием присутствовавшего, возобновлением. Этим последним сбывшееся присутствие понимается в его былой собственной возможности. "Рождение" историографии из собственной историчности означает тогда: первичная тематизация предмета историографии набрасывает былое присутствие на самую свою ему возможность экзистенции. Историография должна тогда иметь темой возможное? Разве не направлен весь ее "смысл" единственно на "эмпирию", на то, как оно действительно было? Только что значит: присутствие "эмпирично"? Если присутствие "собственно" действительно лишь в экзистенции, то его "эмпирия" конституируется как раз решительным бросанием себя на избранную способность быть. Но тогда "эмпирически" собственно присутствовавшее есть экзистентная возможность, в которой фактично определились судьба, исторический путь и миро-история, Поскольку экзистенция всегда есть лишь как фактично брошенная, историография будет тем проникновеннее размыкать тихую силу возможного, чем проще и конкретнее понимает и "лишь" представляет бытие-бывшим-в-мире из его возможности. Если историография, сама вырастая из собственной историчности, возобновляя развертывает былое присутствие в его возможности, то "общее" в уникальном ею уже и обнаружено. Вопрос, имеет ли историография предметом лишь ряды уникальных, "индивидуальных" случаев или также "законы", в корне уже промахнулся. Ее тема не есть ни просто уникальное событие, ни парящее над ним общее, но фактично экзистентно бывшая возможность. Возобновления, т.е. собственно историографического понимания ее как таковой нет, если она искажена до бледности надвременного образца. Лишь фактичная собственная историчность способна как решительная судьба так разомкнуть былую историю, что в возобновлении "сила" возможного вторгается в фактичную экзистенцию, т.е. настает для нее в ее будущности. Историография -- подобная тут историчности внеисториографического присутствия -- берет поэтому свое начало никоим образом не в "актуальности" и с того, что лишь сегодня "действительно", чтобы от него нащупывать прошедшее, но историографическое раскрытие временит тоже из будущего. "Отбор" того, что станет для историографии возможным предметом, уже предрешен в фактичном, экзистентном выборе историчности присутствия, в котором историография только и возникает и единственно есть. Основанное в судьбоносном возобновлении историографическое размыкание "прошлого" настолько не "субъективно", что только оно гарантирует "объективность" историографии. Ибо объективность науки нормируется прежде всего тем, способна ли она неискаженно преднести пониманию относящееся к ней тематическое сущее в исходности его бытия. Ни в одной науке "общезначимость" масштабов и заявки на "всеобщность", какой требуют люди и их понятливость, не могут быть в меньшей мере критериями "истинности", чем в собственной историографии. Лишь поскольку центральная тема историографии есть всякий раз возможность присутствовавшей экзистенции, а последняя фактично всегда экзистирует миро-исторично, эта наука может требовать от себя неумолимой ориентации на "эмпирию". Потому фактичное исследование многосложно разветвляется, делая своим предметом историю орудий, труда, культуры, духа и идей. История вместе с тем сама по себе как само-передающая существует всегда в принадлежащей ей истолкованности, которая сама опять же имеет свою историю, так что историография большей частью пробивается к самому присутствовавшему только через историю традиции. Здесь заложено, что конкретное историографическое исследование может держаться во всегда переменной близости к его собственной теме. Историк, который с самого начала "набрасывается" на мировоззрение эпохи, этим еще не доказал, что понимает свой предмет собственно исторически, а не просто ''эстетически''. И с другой стороны экзистенция историка, который "лишь" издает источники, может определяться собственной историчностью. Так же и господство дифференцированного историографического интереса даже к отдаленнейшим и первобытнейшим культурам само по себе еще никак не доказательство собственной историчности "времени". В конце концов всплывание проблемы "историзма" есть яснейший признак того, что историография склонна отстранять присутствие от его собственной историчности. Последняя не обязательно нуждается в историографии. Века без историографии не остаются как таковые уже и без истории. Возможность, что историография вообще способна быть "полезной" или "вредной" "для жизни", основана в том, что последняя в корне своего бытия исторична и потому как фактично экзистирующая всегда уже решилась в пользу собственной или несобственной историчности. Ницше в своем втором несвоевременном размышлении (1874) опознал и однозначно-проницательно сказал существенное о "Пользе и вреде историографии для жизни". Он различает три вида историографии: монументальную, антикварную и критическую, без эксплицитной демонстрации необходимости этой троицы и основания ее единства. Трехчастность историографии прорисована в историчности присутствия. Последняя позволяет вместе с тем понять, в каком смысле собственная историография должна быть фактично конкретным единством этих трех возможностей. Подразделение Ницше не случайно. Начало его "Размышления" позволяет догадываться, что он понимал больше чем давал знать. Историческим присутствие может быть лишь на основе временности. Последняя временит в экстатично-горизонтном единстве своих прорывов. Присутствие экзистирует как будущее собственно в решительном размыкании выбранной возможности. Решительно возвращаясь к себе, оно возобновляюще открыто для "монументальных" возможностей человеческой экзистенции. Возникающая из такой историчности историография "монументальна". Присутствие как бывшествуюшее вручено своей брошенности. В возобновляющем усвоении возможного лежит преднамеченной возможность почтительного сбережения присутствовавшей экзистенции, на которой избранная возможность стала очевидной. В качестве монументальной собственная историография поэтому "антикварна". Присутствие в единстве настающего и бывшести временит как актуальность. Последней собственно разомкнуто, а именно как мгновение-ока, сегодня. Но поскольку сегодня толкуется из настаюше-возобновляющего понимания схваченной возможности экзистенции, собственная историография становится его дезактуализацией, т.е. терпеливым избавлением от падающей публичности сегодня. Монументально-антикварная историография есть как собственная обязательно критика "актуальности". Собственная историчность фундамент возможного единства трех образов историографии. Основа же фундамента собственной историографии временность как экзистенциальный бытийный смысл заботы. Конкретное представление экзистенциально-историчного происхождения историографии осуществляется в анализе тематизации, конституирующей эту науку. Историографическая тематизация имеет своей главной частью создание герменевтической ситуации, открывающейся с решимостью исторично экзистирующего присутствия на возобновляющее размыкание присутствовавшего. Из собственной разомкнутости ("истины") историчной экзистенции выявляются возможность и структура исторической истины. Поскольку опять же основопонятия историографических наук, касаются ли они их объектов или способа их обработки, суть экзистенциальные понятия, теория наук о духе имеет предпосылкой тематически экзистенциальную интерпретацию историчности присутствия. Здесь постоянная цель, к которой стремится подойти ближе исследовательская работа В. Дильтея и яснее вникнуть в которую дают идеи графа Йорка Вартснбурга. Ї 77. Взаимосвязь предыдущей экспозиции проблемы историчности с исследованиями В. Дильтея и идеями графа Йорка. Проведенная раскладка проблемы истории возникла из усвоения работы Дильтея. Она была подтверждена и вместе упрочена тезисами графа Йорка, разрозненно находимыми в его письмах к Дильтею . Сегодня широко еще распространенный образ Дильтея таков: "тонко чувствующий" толкователь истории духа, особенно литературной. "Также" заботящийся о разграничении наук о природе и о духе притом отводящий исключительную роль истории этих наук и равным образом "психологии" и сплавляющий все это в релятивистской "философии жизни". Для поверхностного наблюдения этот портрет "правилен". В нем однако ускользает "субстанция" Он больше затемняет чем раскрывает. Схематически исследовательская работа Дильтея делится на три области: штудии по теории наук о духе и их отграничению от наук о природе; исследования по истории наук о человеке, обществе и государстве усилия по созданию психологии, в которой должен быть доведен до представления "цельный факт человека". Научно-теоретические, научно-исторические и герменевтически-психологические исследования постоянно взаимопроникают и пересекаются. Где одно направление взгляда преобладает, другие тоже уже выступают мотивом и средством. Что воспринимается как расщепленность и неуверенные, случайные "пробы", есть стихийная обеспокоенность единой целью: довести "жизнь" до философской понятности и обеспечить этому пониманию герменевтический фундамент из "самой жизни". Все центрируется в "психологии", которая призвана понять "жизнь" в ее исторической взаимосвязи развития и воздействия как способ, каким человек есть, как возможный предмет наук о духе и тут же как корень этих наук. Герменевтика есть самопрояснение этого понимания и лишь в производной форме методология историографии. Дильтей, правда, с вниманием к современной ему дискуссии, односторонне оттеснившей в область теории науки его собственные исследования по обоснованию наук о духе, неоднократно ориентировал свои публикации в этом направлении. "Логика наук о духе" для него настолько же не центральна, насколько его "психология" разрабатывается не "только" как совершенствование позитивных наук о психическом. Наиболее свою Дильтею философскую тенденцию в переписке с его другом, графом Йорком, этот последний однажды недвусмысленно доводит до выраженности, указывая на "общий для нас интерес, понять историчность" [курс. авт.]. Освоение дильтеев-ских исследований, теперь впервые делающихся доступными в полном объеме, требует настойчивости и конкретности принципиального размежевания. Для тщательного разбора проблем, которыми он был движим, и того, как он был ими движим, здесь нет места. Взамен этому предварительно обозначим некоторые центральные идеи графа Йорка через выборку характерных мест переписки. Тенденция Йорка, живая в общении с проблематикой и работой Дильтея, показывает себя именно в его отношении к задачам основополагающей дисциплины, аналитической психологии. Он пишет по поводу академического трактата Дильтея "Идеи к описательной и расчленяющей психологии" (1894): "Самоосмысление как первичное средство познания, анализ как первичный познавательный прием получают прочную опору. Отсюда формулируются тезисы, верифицируемые собственной данностью. Не делается дальнейшего шага к критическому разложению, прояснению и тем самым внутреннему опровержению конструктивной психологии и ее допущений" (Bricfw. с. 177). "...Отказ от критического разложения = прослеживания психологического генезиса в деталях и во вторгающейся проработке стоит на мой взгляд в связи с понятием и местом, какое Вы отводите теории познания" (с. 177). "Объяснение неприменимости -- факт установлен и доведен до ясности -- дает только теория познания. Она должна отдать отчет об адекватности научных методов, она должна обосновать учение о методе, вместо того как теперь методы заимствуются -- должен сказать, на авось -- из отдельных областей" (с. 179 ел.). В этом требовании Йорка - по существу требовании шагающей впереди наук и ведущей их логики, какою была платоновская и аристотелевская, -- лежит задача позитивно и радикально разработать различные категориальные структуры сущего, которое есть природа, и сущего, которое есть история (присутствия). И. находит, что разыскания Д. "слишком мало подчеркивают родовое различие между онтическим и историческим" (с. 191) [курс. авт.]. "В особенности задействуется как метод наук о духе прием сравнения. Здесь я расхожусь с Вами... Сравнение всегда эстетично, всегда держится фигуры. Виндельбанд предписывает истории фигуры. Ваше понятие типа идет целиком изнутри. Речь тут о характерах, не о фигурах. Для него история: ряд образов, отдельных фигур, эстетическое требование. Для естествоиспытателя рядом с наукой именно и остается как род средства человеческого успокоения только эстетическое наслаждение. Ваше понятие истории это ведь сцепление сил, силовых единств, к которым категория: фигура должна быть применима лишь в меру метафорики" (с. 193). Из уверенного инстинкта к "различию онтического и исторического" И. видит, как прочно традиционное историческое исследование держится еще внутри "чисто окулярных определений" (с. 192), имеющих целью телесное и фигурное. "Ранке это большой окуляр, от которого что ускользнуло, не может стать действительностью... Из общей манеры Ранке объясняется и ограничение исторического материала политикой. Только в ней -- драматизм" (с.60). "Модификации, принесенные течением времени, видятся мне несущественными, и тут я хотел бы ценить пожалуй иначе. К примеру так называемую историческую школу я принимаю просто за побочное течение внутри русла той же реки и представляющее только один член старого сквозного противоположения. В названии есть что-то обманное. Та школа была никакой не исторической [курс. авт.], но антикварной, эстетически конструирующей, тогда как большое доминирующее движение держалось механической конструкции. Поэтому что она методически привнесла, к методу рациональности лишь общее чутье" (с. 68 ел.). "Настоящий филологус, имеющий понятие об истории как о сундуке антиквариата. Где никакой осязаемости -- куда ведет только живая психическая транспозиция, туда господам хода нет. Они в глубине души именно естествоиспытатели и становятся еще более скептиками, раз отсутствует эксперимент. От всех этих финтифлюшек, как часто к примеру Платон бывал в Великой Греции или Сиракузах, надо держаться вовсе вдали. Никакой жизненности с этим не связано. Такая внешняя манера, которую я тут критически рассмотрел, приходит в итоге к большому вопросительному знаку и опозорена на великих реальностях Гомера. Платона, Нового Завета. Все действительно реальное становится схемой, если взято как вещь в себе, если не пережито" (с. 61). 'Ученые' стоят перед силами времени как тончайше образованное французское общество перед тогдашним революционным движением. Здесь как и там формализм, культ формы. Последнее слово всей премудрости определение соотношений. Это направление мысли имеет естественно свою -- как я полагаю, еще не написанную -- историю. Беспочвенность мысли и веры в такую мысль -- на взгляд теории познания: метафизическое поведение -- есть исторический продукт" (с. 39). "Колебания волн, вызванные эксцентрическим принципом, создавшим более четырехсот лет назад некое новое время, мне кажется, до крайности расплылись и измельчали. Познание прогрессировало до снятия его же самого, человек настолько оторвался от самого себя, что себя уже не замечает. 'Человек модерна', т.е. человек после Ренессанса, готов для захоронения" (с.83). В противоположность этому: "Всякая истинно живая, а не только жизнью мерцающая историография есть критика" (с. 19). "Но знание истории есть в своей лучшей части знание потаенных источников" (с. 109). "С историей обстоит так, что все ставящее спектакль и бросающееся в глаза не главное дело. Нервы невидимы, подобно тому как существенное вообще невидимо. И как написано: 'Если бы вы были тихи, то были бы сильны', так верен и вариант: если вы утихнете, то начнете внимать, т.е. понимать" (с.26). "И тогда я наслаждаюсь тихим разговором с собой и общением с духом истории. Он Фаусту в его келье не являлся и маэстро Гете тоже нет. От него они не отшатнулись бы в испуге, сколь бы важным и захватывающим ни было его явление. Оно все-таки братски дружественно и родственно, в другом, более глубоком смысле чем обитатели леса и поля. Усилие тут имеет сходство с борьбой Иакова, для самого боряшегося верное приобретение. А к этому все в первую голову сходится" (с. 133). Ясное прозрение в основочерту истории как "виртуальности" Йорк получает от познания бытийного характера самого человеческого присутствия, т.е. именно не научно-теоретически на объекте историографического рассмотрения: "Что совокупная психофизическая данность не есть [бытие = наличное бытие природы. прим. авт.] но живет, есть точка зарождения историчности. И самоосмысление, которое направлено не на абстрактное Я, но на полноту моей самости, обнаружит меня исторически определенным, как физика познает меня космически определенным. Точно так же как природа я есмь история..." (с. 71). И Йорк, явственно видевший неаутентичность всех "соотносительных определений" и "беспочвенного" релятивизма, не медлит с извлечением последнего вывода из прозрения в историчность присутствия. 'С другой же стороны при внутренней историчности самосознания обособленная от историографии систематика методологически неадекватна. Как физиология не может абстрагироваться от физики так философия - именно когда она критическая - от историчности... Поведение самости и историчность подобны дыханию и напору воздуха -- и -- пусть это звучит в какой-то мере парадоксально -- неисторизация философствования кажется мне в методическом отношении метафизическим остатком" (с.69). ''Поскольку философствовать есть жить, поэтому - не пугайтесь - существует по моему мнению философия истории - кто бы смог ее написать! - Конечно не так, как ее до сих пор воспринимали и пытались осуществить против чего Вы неопровержимо высказались. Прежняя постановка вопроса была именно ложной, да и невозможной, но она не единственная. Так что впредь нет никакой настоящей философии, которая не была бы историчной. Разделение между систематической философией и историографическим представлением по сути неправо" (с.251). "Возможность стать практической есть конечно же собственное основание правоты всякой науки. Но математическая практика не исключительна. Практическая направленность нашей позиции педагогическая, в широчайшем и глубочайшем смысле слова. Она душа всякой истинной философии и правда Платона и Аристотеля" (с.42 ел.). "Вы знаете что я думаю о возможности этики как науки. Тем не менее всегда можно сделать что-то лучше. Для кого собственно такие книги? Регистрации регистрации' Единственно заслуживает внимания стремление прийти от физики к этике" (с,73). "Когда философию понимают как проявление жизни, не как отхаркивание беспочвенной мысли, оказавшейся без почвы потому что взгляд отклоняется от почвы сознания, то задача насколько скудна по результату, настолько запутана и мучительна в его достижении. Свобода от предрассудков тут предпосылка, и уже этого трудно добиться" (с.250). Что Йорк сам вышел на путь к тому, чтобы в противоположность онтическому (окулярному) категориально взять в охват историческим и возвысить "жизнь" до адекватного научного понимания, становится ясно из его указания на род трудности подобных разысканий: эстетически-механистический образ мысли "легче находит словесное выражение, при широком происхождении слов из окулярности понятное, чем анализ, возвращающийся за поверхность разглядывания... Что, наоборот, внедряется в самое основание жизненности, ускользает от экзотерического изображения, отчего вся терминология тут не общепонятна, символична и неизбежна. Из особенного рода философского мышления следует особенность его языкового выражения" (с.70 ел.). "Но Вам известно мое пристрастие к парадоксам, оправдываемое мною тем, что парадоксия есть признак истинности, что communis opinio заведомо нигде не попадает в истину, как стихийный осадок обобщающего полупонимания, в отношении к истине наподобие серных паров, оставляемых молнией. Истина никогда не стихия. Государственно-педагогической задачей мог бы быть подрыв стихийного общественного мнения и какое только возможно поощрение образованием индивидуальности взгляда и воззрения. Тогда вместо так называемой общественной совести -- этого радикального отчуждения -- снова вошла бы в силу индивидуальная совесть, т.е. совесть" (с.249 ел.). Этот интерес, понять историчность, ставит себя перед задачей разработки "родового различия между онтическим и историческим". Тем самым утверждена фундаментальная цель "философии жизни". И все же постановка вопроса нуждается в принципиальной радикализации. Как иначе охватить и "категориально" осмыслить историчность в ее отличии от онтического, если не через то, что "онтическое" равно как "историческое" приводятся к более исходному единству в аспекте возможной сравнимости и различимости? Это возможно только если просыпается догадка: 1) вопрос об вторичности есть онтологический вопрос о бытийном устройстве вторического сущего; 2) вопрос об онтическом есть онтологический вопрос о бытийном устройстве неприсутствиеразмерного сущего, наличного в широчайшем смысле; 3) онтическое есть лишь одна из областей сущего. Идея бытия охватывает "онтическое" "историческое". Она есть то, что должно поддаваться "родовой афференциации". Не случайно Йорк называет неисторичное сущее просто онтическим. Это всего лишь отсвет несломленного господства традиционной онтологии, которая, происходя из античной постановки вопроса о бытии, удерживает онтологическую проблематику принципиальной суженности. Проблема разницы между онтическим и историческим может быть разработана как исследовательская проблема только если она прежде обеспечила себе путеводную нить фундаментально-онтологическим прояснением вопроса о смысле бытия вообще. Так делается ясно, в каком смысле подготовительная экзистенциально-временная аналитика присутствия имеет решимость чтить дух графа Йорка, чтобы служить труду Дильтея. Шестая глава Временность и внутривременность как источник расхожей концепции времени Ї 78. Неполнота предыдущего временного анализа присутствия. В доказательство того, что - и как - временность конституирует бытие присутствия, было показано: историчность как бытийное устройство экзистенции есть "в основе" временность. Интерпретация временного характера истории шла без внимания к тому "эмпирическому обстоятельству", что любое событие протекает "во времени". Обыденной понятливости присутствия, знающей всякую историю фактично лишь как "внутривременное" событие, в ходе экзистенциально-временного анализа историчности не было дано слова. Если экзистенциальная аналитика должна сделать присутствие онтологически прозрачным именно в его фактичности, то и фактичному "онтически-временному" толкованию истории надо эксплицитно вернуть его права. Времени, "в котором" встречает сущее, тем обязательнее положен принципиальный анализ, что и вне истории природные процессы определены "временем". Но элементарнее чем то обстоятельство, что в науках об истории и природе имеет место "временной фактор", тот факт, что присутствие уже до всякого тематического исследования "считается с временем" и по нему равняется. И здесь опять же те "расчеты" присутствия "со своим временем" оказываются решающими, которые предшествуют всякому применению измерительных средств, назначенных для определения времени. Первое идет впереди второго, только и делая возможным нечто такое как употребление часов. Фактично экзистируя, всегдашнее присутствие "имеет время" или "вовсе не имеет". Оно "располагает временем" или "не может себе оставить никакого времени". Почему присутствие располагает "временем" и почему оно может его "терять"? Откуда оно берет время? Как это время относится к временности присутствия? Фактичное присутствие ведет счет времени и без экзистенциального понимания времени. Элементарное поведение счета с временем требует прояснения в виду вопроса, что это значит: сущее есть "во времени". Всякое поведение присутствия должно интерпретироваться из его бытия, т.е. из временности. Надо показать, как присутствие, будучи временностью, временит в поведении, которое относится к времени таким образом, что ведет ему счет. Предыдущая характеристика временности поэтому не только вообще неполна, ибо не все измерения феномена были учтены, но она в принципе имеет пробелы, потому что к самой временности принадлежит нечто такое как мировое время в строгом смысле экзистенциально-временной концепции мира. Как это возможно и почему необходимо, должно быть доведено до понятности. Тем самым общеизвестное "время", "в котором" случается сущее, и заодно с тем внутривременность этого сущего получат прояснение. Обыденное, располагающее временем присутствие обнаруживает время ближайшим образом при внутримирно встречающей подручности и наличности. Так "постигаемое" время понимается им в горизонте ближайшей понятности бытия, т.е. тоже как неким образом подручное. Как и почему дело доходит до формирования расхожей концепции времени, требует прояснения из временно фундированного бытийного устройства озаботившегося временем присутствия. Расхожее понятие времени обязано своим происхождением нивелировке исходного времени. Показ этого источника расхожего понятия времени станет обоснованием проведенной ранее интерпретации временности как исходного времени. В формировании расхожей концепции времени кажет себя примечательное колебание, следует ли усваивать времени "субъективный" или "объективный" характер. Где его берут как по себе сущее, его все же относят преимущественно к "душе". А где оно имеет "сознаниеразмерный" характер, функционирует оно все же "объективно". В интерпретации времени Гегелем обе возможности приведены к известному снятию. Гегель пытается определить взаимосвязь между "временем" и "духом", чтобы сделать отсюда понятным, почему дух как история "проваливается во время". По результату предыдущая интерпретация временности присутствия и принадлежности к ней мирового времени кажется