ка оно есть, "принадлежит" это "еще-не", интерпретироваться как недостача.
Относительно какого сущего мы говорим о недостаче? Выражением обозначается
то, что к сущему хотя и "принадлежит", но чего еще не хватает. Недостача как нехватка основана в принадлежности.
Недостает напр. выплаты недополученного остатка при погашении долга.
Недостающего еще нет в распоряжении. Погашение "долга" как снятие недостачи
означает "приход", т.е. допоступление остатка, чем то еще-не как бы
восполняется, пока задолженная сумма не соберется "в кучку". Недостача
подразумевает поэтому: еще-не-собранность-вместе взаимопринадлежащего.
Онтологически здесь лежит неподручность ожидаемых частей, по бытийному роду
тех же что и подручные, которые со своей стороны не модифицируют своего
способа-быть с поступлением остатка. Имеющаяся нецельность погашается
собиранием частей в кучку. Сущее, в котором чего-то еще недостает, имеет
бытийный род подручного. Дособранность, соотв. фундированную в ней
недособранность мы характеризуем как сумму.
Но эта принадлежащая такому модусу собранности несобранность, нехватка
как недостача, никак не может онтологически определить еще-не, принадлежащее
как возможная смерть к присутствию. У этого сущего вообще не способ бытия
внутримирно подручного. Собранность сущего, в качестве какого присутствие
идет "своим путем", пока не придет к "концу пути", конституируется не через
"прогрессивное" суммирование сущего, которое само от себя уже как-то и
где-то подручно. Присутствие не собирается в кучку, когда восполнено его
еще-не , оно наоборот тогда как раз кончает быть. Присутствие экзистирует
всегда уже именно так, что к нему принадлежит его еще-не. А нет ли сущего,
которое есть как оно есть и которому еще-не может принадлежать, без того
чтобы это сущее обязательно имело бытийный род присутствия?
Можно напр. сказать: луне недостает еще последней четверти, чтобы быть
полной. Это еще-не уменьшается с исчезновением прячущей ее тени. Причем луна
все-таки всегда уже налична как целое. Не говоря о том, что луна и полная
тоже никогда не воспринимается целиком, еще-не означает здесь никак не
еще-не-кучность принадлежных частей, но касается единственно ощущающего
восприятия. Принадлежащее к присутствию еще-не однако не просто до поры и
временами остается недоступно для своего и чужого восприятия, оно не "есть"
еще вообще "в действительности". Проблема касается не восприятия
присутствиеразмерного еще-не, но его возможного бытия соотв. небытия.
Присутствие должно стать самим собой, какое оно еще не есть, стать, т.е.
быть. Чтобы поэтому суметь сравнительно определить присутствиеразмерное
бытие этого еще-не, мы должны взять в рассмотрение
сущее, чьему способу быть принадлежит становление.
Незрелый плод напр. идет навстречу своему созреванию. Причем к нему в
созревании вовсе не прибавляется как еще-не-наличное то, чем он еще не был.
Он сам доводит себя до зрелости, и такая само-доводка характеризует его
бытие как плода. Никакое мыслимое привнесение не может устранить незрелость
плода, не приди это сущее от себя к зрелости. Еще-не незрелости
подразумевает не ложное иное, которое безотносительно к плоду могло бы
наличествовать в нем и с ним. Оно имеет в виду сам плод в его специфическом
способе бытия. Еще не полная сумма как подручное в отношении недостающего
неподручного остатка "индифферентна". Строго, она в отношении к нему не
может быть ни неиндифферентна ни индифферентна.
Созревающий же плод не только не индифферентен к незрелости как иному себе,
но созревая он и есть незрелость. Еще-не уже втянуто в его собственное
бытие, и никак не произвольным определением, но конститутивом.
Соответственно присутствие тоже есть, пока оно есть, всегда уже свое еще -
не.
То, что составляет "нецелость" присутствия, постоянное вперед-себя, не
есть ни недостача суммарной собранности, ни тем более ее
пока-еще-недоступность, но такое еще-не, каким присутствие как сущее тем,
что оно есть, имеет быть. И все же сравнение с незрелостью плода, при
известном соответствии, показывает важные различия. Принять их во внимание
значит заметить неопределенность в предыдущей речи о конце и скончании.
Если созревание, специфическое бытие плода, способом бытия своего
еще-не (незрелости) формально и сходится с присутствием в том, что последнее
тоже в еще уточнимом смысле всегда уже есть свое еще-не, то это все-таки не
может значить, что зрелость как "конец" и смерть как "конец" совпадают в
онтологической структуре kohuel Со зрелостью плод вполне закончен. Есть ли
однако смерть, к которой идет присутствие, законченность в этом смысле?
Присутствие правда со своей смертью "закончило свой путь". Обязательно ли
оно при этом исчерпало и свои специфические возможности? Не наоборот ли, они
у него скорее отняты? И "неисполнившееся" присутствие кончается. С другой
стороны, оно настолько не обязательно достигает зрелости лишь со своей
смертью, что может перешагнуть ее уже до своего конца. Чаще оно кончается в
незавершенности или же распавшимся и изношенным.
Скончание не обязательно говорит о полной законченности. Настоятельнее
подступает вопрос, в каком смысле вообще надо понимать смерть как скончание
присутствия.
Кончиться ближайшим образом значит прекратиться, и это опять в
онтологически разном смысле. Дождь прекращается. Его больше нет налицо.
Дорога прекращается. От этого прекращения дорога не исчезает, но прекращение определяет дорогу как эту наличную. Окончание
как прекращение может соответственно значить: переход в неналичность или же
как раз впервые наличествование с концом. Это названное последним окончание
может опять же определять собою или что-то неготово наличное -- строящаяся
дорога прерывается -- или опять же конституировать "готовность" наличного --
с последним мазком кисти картина готова.
Но окончание как готовность не заключает в себе полной законченности.
Скорее наоборот, что хочет полной законченности, должно достичь возможной
ему готовности. Полная законченность есть фундированный модус "готовности".
Последняя сама возможна лишь как определение наличного или подручного.
Даже окончание в смысле исчезновения еще может модифицироваться
сообразно бытийному способу сущего. Дождь кончился, т.е. прошел. Хлеб
кончился, т.е. съеден, уже не имеется в распоряжении как подручное.
Никаким из этих модусов окончания нельзя адекватно характеризовать
смерть как конец присутствия. Будь умирание понято как законченность в
смысле окончания рассмотренного рода, присутствие было бы положено этим как
наличное, соотв. подручное. В смерти присутствие ни вполне закончено, ни
просто исчезло, ни тем более стало готово или как подручное вполне доступно.
Подобно тому как присутствие, наоборот, пока оно есть, постоянно уже
есть свое еще-не, так есть оно всегда уже и свой конец. Подразумеваемое
смертью окончание значит не законченность присутствия, но* бытие
к концу этого сущего. Смерть - способ быть, который
присутствие берет на себя, едва оно есть. "Едва человек приходит в жизнь, он
сразу же достаточно стар чтобы умереть".
Окончание, как бытие к концу, требует своего онтологического прояснения
из способа бытия присутствия. И, предположительно, лишь из экзистенциального
определения окончания, станет понятна возможность экзистирующего бытия того
еще-не, которое располагается "до" его "конца". Экзистенциальное прояснение
бытия к концу дает впервые и достаточную базу, чтобы очертить возможный
смысл речи о целости присутствия, раз уж эта целость должна
конституироваться через смерть как "конец".
Попытка, идя от прояснения этого еще-не, путем характеристики окончания
достичь понимания присутствиеразмерной целости не привела
к цели. Она показала только негативно, то еще-не,
какое присутствие всегда есть, противится своей интерпретации как недостачи.
Конец, к которому экзистируя присутствие есть, никакой законченностью
адекватно не определяется. Но вместе с тем рассмотрение вроде бы показало,
что его ход должен быть обратным. Позитивная характеристика разбираемых
феноменов (еще-не-бытие, окончание, целость) удастся лишь при однозначной
ориентации на бытийное устройство присутствия. Эта однозначность однако
негативно защищена от сбоев вниканием в региональную принадлежность структур
конца и целости, онтологически несовместимых с присутствием.
Позитивную экзистенциально-аналитическую интерпретацию смерти и ее
характера конца, надо вести по путеводной нити достигнутого уже
основоустройства присутствия, по феномену заботы.
Ї 49. Отграничение
экзистенциального анализа смерти от возможных других интерпретаций
феномена
Однозначность онтологической интерпретации* смерти надлежит
прежде подкрепить, отчетливо доведя до осознания то, о чем интерпретация не
спрашивает и относительно чего напрасно ожидать от нее сведений и
руководства.
Смерть в широчайшем смысле есть феномен жизни. Жизнь * надо
понимать как род бытия, к которому принадлежит некое бытие-в-мире. Она может
быть онтологически фиксирована лишь в привативной ориентации на присутствие.
И присутствие тоже позволяет рассмотреть себя как чистую жизнь. Для
биологически-физиологической постановки вопроса оно входит тогда в бытийную
область, известную нам как животный и растительный мир. В этом поле через
онтическую констатацию могут быть получены данные и статистика о долготе
жизни растений, животных и людей. Изучаются взаимосвязи между
продолжительностью жизни, размножением и ростом. Могут быть исследованы
"виды" смерти, причины, "обстоятельства" и характер ее наступления'.
В основе этого биолого-онтического исследования смерти лежит
онтологическая проблематика. Остается спросить, как из онтологического существа жизни определить таковое смерти. Известным образом
онтическое исследование смерти об этом всегда уже решило. В нем действуют
более или менее явные предпонятия жизни и смерти. Они нуждаются в разметке
через онтологию присутствия. Внутри онтологии присутствия, вышестоящей для
онтологии жизни, экзистенциальный анализ смерти опять же стоит ниже
характеристики основоустройства присутствия. Конец живого мы назвали
околеванием. Поскольку и присутствие "имеет" свою физиологическую,
биологическую смерть, но не онтически изолированную, а сообусловленную его
исконным способом быть, причем присутствие может кончиться собственно и не
умерев, а с другой стороны qua присутствие не просто околевает, назовем этот
промежуточный феномен уходом из жизни. Умирание будет
титулом для способа быть, каким присутствие есть к своей смерти. Тогда можно
сказать: присутствие никогда не околевает. Уйти же из жизни оно может лишь
пока умирает. Медико-биологическое исследование ухода из жизни может
получить результаты, потенциально значимые и онтологически, если обеспечены
ориентиры для экзистенциальной интерпретации смерти. Или даже вообще болезнь
и смерть -- также и медицински -- надо первично понимать как
экзистенциальные феномены?
Экзистенциальная интерпретация смерти лежит до всякой биологии и
онтологии жизни. Она опять же впервые фундирует всякое биографо-историческое
и этнолого-психологическое исследование смерти. "Типология" "умирания" как
характеристика состояний и образов, в каких "переживается" уход из жизни,
уже предполагает понятие смерти. Сверх того психология "умирания" дает
сведения скорее о "жизни" "умирающего" чем о самом умирании. Это лишь отсвет
того, что присутствие не впервые умирает или даже не собственно умирает при
и в переживании фактичного ухода из жизни. Так же и концепции смерти у
первобытных, их отношение к смерти в ворожбе и культе высвечивают прежде
всего их понимание присутствия, чья интерпретация требует уже
экзистенциальной аналитики и соответствующего понятия смерти.
Онтологический анализ бытия к концу не предвосхищает с другой стороны
никакого занятия экзистентной позиции в отношении к смерти. Определением
смерти как "конца" присутствия, т.е. бытия-в-мире, не выносится никакого
онтического решения о том, возможно ли "после смерти" еще другое, высшее или
низшее бытие, "продолжает" ли присутствие "жить" или
даже, себя "переживая", "бессмертен но". О "потустороннем" и его возможности
онтически предрешается не больше чем о "посюстороннем", словно надо было бы
предложить для "наставления" нормы и правила отношения к смерти. Анализ
смерти остается однако постольку чисто "посюсторонним", поскольку
интерпретирует феномен лишь в том, как он бытийной возможностью всегдашнего
присутствия в него вступает. Со смыслом, и по праву хотя бы методически
надежно спросить, что будет после смерти, можно только тогда, когда она
охвачена в своем полном онтологическом существе. Представляет ли такой
вопрос вообще возможный теоретический вопрос, пусть здесь остается
нерешенным. Посюсторонняя онтологическая интерпретация смерти лежит до
всякой онтически-потусторонней спекуляции.
Наконец, вне области экзистенциального анализа смерти стоит то, что
могло бы подлежать разбору под титулом "метафизика смерти". Вопросы, как и
когда смерть "пришла в мир", какой "смысл" она может и должна иметь как зло
и страдание в универсуме сущего, необходимо предполагают понимание не только
бытийного характера смерти, но онтологии универсума сущего в целом и
особенно онтологического прояснения зла и негативности вообще.
Вопросам биологии, психологии, теодицеи и теологии смерти
экзистенциальный анализ методически предшествует. Взятые онтически, его
выводы показывают своеобразную формальность и пустоту всякой онтологической
характеристики. Это однако не должно делать слепым к богатой и переплетенной
структуре феномена. Если уж присутствие вообще никогда не становится
доступно как наличное, поскольку к его способу бытия своеобразно принадлежит
бытие-возможным, то тем менее оправданно ожидать, что онтологическую
структуру смерти удастся просто считать с нее, раз уж смерть есть
исключительная возможность присутствия.
С другой стороны, анализ не может держаться случайно и прихотливо
измысленной идеи смерти. Произвол здесь устраняется лишь через предваряющую
онтологическую характеристику бытийного способа, каким "конец" вторгается в
среднюю повседневность присутствия. Для этого требуется полный охват ранее
выявленных структур повседневности. Что в экзистенциальном анализе смерти
слышны отголоски и экзистентных возможностей бытия к смерти, заложено в
существе всякого онтологического разыскания. Тем отчетливее определению
экзистенциальных понятий должна сопутствовать свобода от экзистентной
обязательности, и это особенно в отношении смерти, на
которой возможностный характер присутствия проявляется всего острее.
Экзистенциальная проблематика нацелена единственно на установление у
присутствия онтологической структуры бытия к концу.
Ї 50. Прорисовка
экзистенциально-онтологической структуры смерти
Соображения о недостаче, конце и целости вскрыли необходимость
интерпретировать феномен смерти как бытия к концу из основоустройства
присутствия. Лишь так может выясниться, насколько в самом присутствии,
соразмерно его бытийной структуре, возможна целость, конституируемая бытием
к концу. Основоустройством присутствия оказалась забота. Онтологическое
значение этого выражения выразилось в "дефиниции": уже-бытие-вперед-себя-в
(мире) как бытие-при (внутримирно) встречном сущем. Тут выражены
фундаментальные черты бытия присутствия: во вперед-себя - экзистенция, в уже
- бытии - в... - фактичность, в бытии-при - падение. Раз уж смерть в
отличительном смысле принадлежит к бытию присутствия, то она (соотв. бытие к
концу) должна определяться этими чертами.
Ближайшим образом следует вообще наконец размечая прояснить, как в
феномене смерти обнажаются экзистенция, фактичность и падение присутствия,
Как неадекватная, была отставлена интерпретация всякого еще-не и с ним
крайнего еще-не, конца присутствия, в смысле недостачи; ибо она заключала в
себе онтологическое искажение присутствия в нечто наличное. Конец-бытия
означает экзистенциально: бытие к концу. Крайнее еще-не имеет характер
чего-то, к чему присутствие имеет отношение. Конец присутствию предстоит.
Смерть не нечто еще не наличное, не сходящая к минимуму последняя недостача,
но скорее предстояние.
Присутствию как бытию-в-мире может однако предстоять многое. Характер
предстояния сам по себе не отличителен для смерти. Наоборот: эта
интерпретация тоже могла бы толкнуть еще к предположению, что смерть надо
понимать в смысле предстоящего, встречного в окружающем мире события.
Предстоять может к примеру гроза, перестройка дома, приезд друга, стало быть
сущее, которое налично, подручно или соприсутствует. У предстоящей смерти
бытие не этого рода.
Предстоять присутствию опять же может к примеру также отъезд,
разбирательство с другими, отказ от чего-то такого, чем само присутствие
способно быть от своих возможностей бытия, основанных в событие с другими.
Смерть есть возможность бытия, которую присутствие всякий раз должно
взять на себя само. Со смертью присутствие стоит перед собой в его самой
своей способности быть. В этой возможности речь для присутствия идет
напрямую о его бытии-в-мире. Его смерть есть возможность
больше-не-способности-присутствовать. Когда присутствие предстоит себе как
эта возможность самого себя, оно полностью вручено наиболее своей ему
способности быть. Так предстоя себе, все связи с другим присутствием в нем
распались. Эта наиболее своя, безотносительная возможность вместе с тем
предельнейшая. Как способность быть присутствие не может обойти возможность
смерти. Смерть есть возможность прямой невозможности присутствия. Таким
образом смерть открывается как наиболее своя, безотносительная, не-обходимая возможность. Как таковая, она
есть отличительное предстояние. Основа его экзистенциальной возможности в
том, что присутствие себе самому сущностно разомкнуто, и именно по способу
вперед-себя. Этот структурный момент заботы имеет в бытии к смерти свою
исходнейшую конкретность. Бытие к концу становится феноменально яснее как
бытие к означенной отличительной возможности присутствия.
Наиболее свою, безотносительную и не-обходимую возможность, присутствие
опять же не приобретает задним числом и по обстоятельствам в ходе своего
бытия. Но, пока присутствие экзистирует, оно уже и брошено в эту
возможность. Что оно вручено своей смерти и последняя таким образом
принадлежит к бытию-в-мире, об этом присутствие ближайшим образом и большей
частью не имеет отчетливого или тем более теоретического знания. Брошенность
в смерть приоткрывается ему исходное и настойчивее в расположении ужаса. Ужас перед смертью есть ужас "перед" наиболее
своей, безотносительной и необходимой способностью быть. Перед-чем этого
ужаса есть само бытие-в-мире. За-что этого ужаса есть напрямую способность
присутствия быть. Со страхом перед уходом из жизни ужас перед смертью
смешивать нельзя. Он никак не прихотливое и случайное "упадочное" настроение
единицы, но, как основорасположение присутствия, разомкнутость того, что
присутствие, как брошенное бытие, экзистирует к своему концу. Тем самым
проясняется экзистенциальное понятие умирания как брошенного бытия к
наиболее своей, безотносительной и не-обходимой способности быть.
Отграничение от чистого исчезания, но также и от лишь-околевания и наконец
от "переживания" ухода из жизни возрастает в отчетливости.
Бытие к концу возникает не порою лишь всплывающей установкой, но по
сути принадлежит брошенности присутствия, так или иначе обнажающейся в
расположении (настроении). Всякое царящее в присутствии фактичное "знание"
или "незнание" о наиболее своем бытии к концу есть лишь выражение
экзистентной возможности по-разному держаться в этом бытии. Что фактично
многие ближайшим образом и большей частью о смерти не знают, нельзя выдавать
за доказательство того, что бытие к смерти не "всеобще" принадлежит
присутствию, а лишь того, что присутствие ближайшим образом и большей частью
себе это наиболее свое бытие к смерти, в бегстве от него, скрывает.
Присутствие умирает фактично все то время, пока оно
экзистирует, но обычно и чаще в модусе падения. Ибо фактичное экзистирование
есть не только вообще и индифферентно брошена способность-быть-в-мире, но
всегда уже и растворившаяся в озаботившем ''мире". В этом падающем бытии
при... дает о себе знать бегство от не-по-себе, т.е. теперь от наиболее
своего бытия к смерти. Экзистенция, фактичность, падение характеризуют бытие
к концу и потому конститутивны для экзистенциального понятия смерти.
Умирание основано со стороны своей онтологической возможности в заботе
*.
Если однако бытие к смерти исходно и по сути принадлежит бытию
присутствия, то оно должно -- пусть сперва несобственно - быть выявимо и в
повседневности. И если тем более бытие к концу призвано подавать
экзистенциальную возможность для экзистентной целости присутствия, то здесь
может лежать феноменальное подтверждение тезиса: забота есть онтологический
титул для целости структурного целого присутствия. Для полного
феноменального обоснования этого тезиса предварительной прорисовки
взаимосвязи между бытием к смерти и заботой недостаточно. Он должен
просматриваться прежде всего в ближайшей конкретности присутствия, его
повседневности.
Ї 51. Бытие к смерти и
повседневность присутствия
Выявление повседневного среднего бытия к смерти ориентируется на ранее
полученные структуры повседневности. В бытии к смерти присутствие отнесено к
себе самому как отличительной способности быть. Но самость повседневности
это люди, конституирующиеся в публичной
истолкованности, выговариваемой в толках. Они и должны тогда обнаруживать,
каким способом повседневное присутствие толкует себе свое бытие к смерти.
Фундамент толкования формируется всякий раз пониманием, которое всегда
бывает также расположенным, т.е. настроенным. Итак надо спросить: как
расположенным пониманием, заключенном в толках людей, разомкнуто бытие к
смерти? Как люди, понимая, относятся к наиболее своей, безотносительной и
не-обходимой возможности присутствия? Какая расположенность размыкает людям
их врученность смерти, и каким образом?
Публичность обыденного общения "знает" смерть как постоянно случающееся происшествие, "смертный случай". Тот или этот,
ближний или дальний "умирает". Незнакомые "умирают" ежедневно и ежечасно.
"Смерть" встречает как знакомое внутримирно случающееся событие. Как такое
она остается в характерной для повседневно встречного незаметности. Люди заручились для этого события уже и
толкованием. Проговариваемая или чаще затаенная "беглая" речь об этом
скажет: в конце концов человек смертен, но сам ты пока еще не задет.
Анализ этого "человек смертей" недвусмысленно обнажает бытийный род
повседневного бытия к смерти. Ее в такой речи понимают как неопределенное
нечто, которое как-то должно случиться где-то, но вблизи для тебя самого еще
не налично и потому не угрожает. Это "человек смертен" распространяет
мнение, что смерть касается как бы человека. Публичное толкование
присутствия говорит: "человек смертен", потому что тогда любой и ты сам
можешь себя уговорить: всякий раз не именно я, ведь этот человек никто.
"Умирание" нивелируется до происшествия, присутствие, правда, задевающего,
но ни к кому собственно не относящегося. Если когда толкам и присуща
двусмысленность, так это в речи о смерти. Умирание, по сути незаместимо мое,
извращается в публично случающееся событие, встречное людям. Означенный
оборот речи говорит о смерти как о постоянно происходящем "случае". Он
выдаст ее за всегда уже "действительное", скрывая ее характер возможности и
вместе с тем принадлежащие ей моменты безотносительности и не-обходимости.
Такой двусмысленностью присутствие приводит себя в состояние потерять себя в
людях со стороны отличительной, принадлежащей к его наиболее своей самости,
способности быть. Люди дают право, и упрочивают искушение, прятать от себя
самое свое бытие к смерти.
Прячущее уклонение от смерти господствует над повседневностью так
упрямо, что в бытии-друг-с-другом "ближние" именно "умирающему" часто еще
втолковывают, что он избежит смерти и тогда сразу снова вернется в
успокоенную повседневность своего устраиваемого озабочением мира. Такая
"заботливость" мнит даже "умирающего" этим "утешить". Она хочет возвратить
его вновь в присутствие, помогая ему еще окончательно спрятать его самую
свою, безотносительную бытийную возможность. Люди озабочиваются в этой
манере постоянным успокоением насчет смерти. Оно опять же имеет силу по своей сути не только для "умирающего", но равно
и для "утешающего". И даже в случае ухода из жизни публичность еще не
обязательно должна быть этим событием растревожена и обеспокоена в своей
беззаботности, предмете ее озабочения. Ведь видят же нередко в умирании
других публичное неприличие, если не прямо бестактность, от которой
публичность должна быть охранена.
Люди с этим утешением, оттесняющим присутствие от его смерти,
утверждаются опять же в своем праве и престиже через молчаливое упорядочение
способа, каким вообще надо относиться к смерти. Уже "мысли о смерти"
считаются в публичности трусливым страхом, нестойкостью присутствия и
мрачным бегством от мира. Люди не дают хода мужеству перед ужасом смерти.
Господство публичной истолкованности среди людей решило уже и о настроении,
каким должно определяться отношение к смерти. В ужасе перед смертью
присутствие выходит в предстояние самому себе как врученное не-обходимой
возможности. Люди озабочиваются превращением этого ужаса в страх перед
наступающим событием. Ужас, в качестве страха сделанный двусмысленным,
выдается сверх того за слабость, какой не смеет знать уверенное в себе
присутствие. Что по безмолвному приговору людей "пристойно", так это
равнодушное спокойствие перед тем "обстоятельством", что человек смертей.
Формирование такого "возвышенного" равнодушия отчуждает присутствие от его
наиболее своей, безотносительной бытийной способности.
Искушение, успокоенность и отчуждение характеризуют однако бытийный
способ падения. Обыденное бытие к смерти есть как падающее постоянное
бегство от нее. Бытие к концу имеет модус перетолковывающего, несобственно
понимающего и прячущего уклонения от него. Что присутствие, всегда свое,
фактично всегда уже умирает, т.е. существует в бытии к своему концу, этот
факт оно утаивает себе тем, что переделывает смерть в обыденно происходящий
смертный случай у других, в любом случае лишь яснее удостоверяющий нам, что
"сам ты" еще ведь "жив". Падающим бегством от смерти повседневность
присутствия свидетельствует однако, что сами люди тоже всегда уже определены
как бытие к смерти, даже когда не движутся отчетливо в "мыслях о смерти".
Для присутствия в его средней повседневности дело тоже
постоянно идет об этой, самой своей, безотносительной и не-обходимой
способности быть, пусть лишь в модусе обеспечения бестревожного равнодушия
перед крайней возможностью его экзистенции.
Установление повседневного бытия к смерти дает вместе с тем ориентиры
для попытки заручиться, через более подробную интерпретацию падающего бытия
к смерти как уклонения от нее, полным экзистенциальным понятием бытия к
концу. На от-чего бегства, сделанном феноменально достаточно видимым, должен
удаться феноменологический набросок того, как уклоняющееся присутствие само
понимает свою смерть.
Ї 52. Повседневное бытие к
концу и полное экзистенциальное понятие смерти
Бытие к концу было в экзистенциальной прорисовке определено как
наиболее своя, безотносительная и не-обходимая бытийная способность.
Экзистирующее бытие к этой возможности ставит себя перед прямой
невозможностью экзистенции. За этой казалось бы пустой характеристикой бытия
к смерти приоткрылась далее конкретность этого бытия в модусе
повседневности. В меру существенной для этой последней тенденции падения
бытие к смерти показало себя прячущим уклонением от нее. Если прежде
разыскание от формальной разметки онтологической структуры смерти выходило
на конкретный анализ повседневного бытия к концу, то теперь в обратном
порядке через дополняющую интерпретацию повседневного бытия к концу надлежит
получить полное экзистенциальное понятие смерти.
Экспликация повседневного бытия к смерти держалась толков людей:
человек все-таки смертен, но пока еще он не умирает. До сих пор было
интерпретировано только это "человек смертен" как таковое. Во "все-таки, но
пока еще нет" повседневность признает что-то вроде достоверности смерти.
Никто не сомневается в том, что человек смертен. Но это "несомнение" не
обязательно должно хранить в себе уже и всю удостоверенность, отвечающую
тому, в качестве чего смерть в смысле охарактеризованной отличительной
возможности вдвинута в присутствие. Обыденность остается пребывать при этом двусмысленном признании "достоверности" смерти -- чтобы
ее, еще больше скрывая умирание, ослабить и брошенность в смерть себе
облегчить.
Прячущее уклонение от смерти собственно не может по своему смыслу быть
"уверено" в смерти и все же оно уверено. Как обстоит дело вокруг
"достоверности смерти"?
Быть-уверенным в сущем значит: принимать его
как истинное за истину. Но истинность означает открытость сущего. А
открытость основана онтологически в исходнейшей истинности, разомкнутости
присутствия (1, 2).
Присутствие как разомкнуто-размыкающее и открывающее сущее по сути имеет
свое бытие "в истине". Но достоверность основана в истине или равноисходно
принадлежит к ней. Выражение "достоверность" имеет подобно термину "истина"
двоякое значение. Исходно истинность означает то же что размыкание как
поведение присутствия. Ее производное отсюда значение имеет в виду
раскрытость сущего. Соответственно достоверность
означает исходно то же что бытие-уверенным как вид бытия присутствия. В
производном же значении и сущее, в котором присутствие может быть уверено,
называется "достоверным".
Один из модусов достоверности убежденность. В ней присутствие позволяет
себе определять свое понимающее бытие к вещи единственно через победу ее
открытости (истины). Принятия-за-истину как держания-себя-в-истине
достаточно, когда оно основано в самом открытом сущем и в качестве бытия к
так открытому сущему стало в плане своей соразмерности ему прозрачно для
себя. Ничего подобного нет в произвольном измышлении о сущем, соотв. в голом
"воззрении" на него.
Достаточность принятия-за-истину соразмеряется с заявкой на истинность,
к которой оно принадлежит. Заявка бывает оправдана способом бытия
размыкаемого сущего и направленностью размыкания. С разнообразием сущего и
соразмерно ведущей тенденции и размаху размыкания меняется образ истины и с
ним достоверность. Настоящее рассмотрение остается ограничено анализом
удостоверившегося-бытия относительно смерти, представляющего в конечном
счете отличительную достоверность присутствия.
Обыденное присутствие, большей частью прячет самую свою,
безотносительную и не-обходимую возможность своего бытия. Эта фактичная тенденция скрытия подтверждает тезис: присутствие как
фактичное существует в "неистине". Тогда
достоверность, принадлежащая такому скрытию бытия к смерти, должна быть
неадекватным принятием-за-истину, а не скажем неудостоверенностью в смысле
сомнения. Неадекватная достоверность держит то, в чем уверена, в скрытости.
Когда "люди" понимают смерть как встречающее в мире событие, то относящаяся
сюда достоверность не затрагивает бытия к концу.
Говорят: достоверно, что "та", смерть, придет. Люди говорят это,
упуская, что, чтобы мочь быть уверенным в смерти, свое присутствие всегда
само должно увериться в самой своей безотносительной возможности быть. Люди
говорят, смерть неминуема, вселяя этим в присутствие мнимость, будто оно
само уверено в своей смерти. А где основание обыденной уверенности? Явно не
в голом взаимном уговаривании. Есть ведь каждодневный опыт "умирания"
других. Смерть есть неоспоримый "опытный факт".
Способ, каким повседневное бытие к смерти понимает так основанную
достоверность, выдает себя, когда оно пытается, даже критически осторожно и
значит все же адекватно, "думать" о смерти. Все люди, насколько известно,
"умирают". Смерть для каждого человека в высшей степени правдоподобна, но
все же не "абсолютно" достоверна. Беря строго, смерти можно приписать
все-таки "лишь" эмпирическую достоверность. Она необходимо уступает высшей
достоверности, аподиктической, какой мы достигаем в известных областях
теоретического познания.
В этом "критическом" определении достоверности смерти и ее предстояния
обнажается ближайшим образом опять характерное для обыденности непризнание
бытийного рода присутствия и принадлежащего ему бытия к смерти. Что уход из
жизни как случающееся событие "лишь" эмпирически достоверен, не решает о
достоверности смерти. Смертные случаи могут быть фактичным поводом для того,
чтобы присутствие сперва вообще стало внимательно к смерти. Оставаясь при
названной эмпирической достоверности, присутствие однако вовсе не способно
удостовериться в смерти как она "есть". Хотя в публичности людей присутствие
"ведет речь" по видимости только об этой "эмпирической" достоверности
смерти, по сути оно все же не держится исключительно и первично за бывающие случаи смерти. Уклоняясь от своей смерти,
повседневное бытие к концу тоже все-таки уверено в смерти иначе, чем самому
ему в чисто теоретическом рассуждении хотелось бы заметить. Это "иначе"
повседневность обычно от себя прячет. Она не рискует стать тут себе
прозрачной. В описанном обыденном настроении, в "ужасно" озабочивающем,
видимо далеком от ужаса возвышении над достоверной "эмпирией" смерти,
повседневность признает за ней достоверность "высшую" чем лишь эмпирическая.
Люди знают о верной смерти и все же "существуют" собственно без уверенности
в своей. Падающая обыденность присутствия знает достоверность смерти и все
же от уверенного в ней бытия уклоняется. Но из того, от чего оно уклоняется,
это уклонение феноменально подтверждает, что смерть требует осмысления как
наиболее своя, безотносительная, не-обходимая, верная возможность.
Говорят: смерть наверное придет, но пока еще нет. Этим "но..." люди
отказывают смерти в достоверности. "Пока что еще нет" не голое негативное
высказывание, но самотолкование людей, каким они отсылают себя к тому, что
ближайшим образом еще остается для присутствия доступно и способно
озаботить. Повседневность настаивает на настоятельности озаботившего и
скидывает оковы упадочных, "бездеятельных мыслей о смерти". Ее оттесняют на
"когда-то потом", а именно апеллируя к так называемому "здравому смыслу".
Так люди прячут то своеобразное в достоверности смерти, что она возможна в
каждое мгновение. Вместе с достоверностью смерти идет неопределенность ее когда. Повседневное бытие
к смерти уклоняется от этого тем, что придает ей определенность.
Определенность тут однако не может означать высчитывания момента ухода из
жизни. От такой определенности присутствие скорее бежит. Неопределенность
верной смерти обыденное озабочение вводит для себя в определенность тем, что
вклинивает перед ней обозримые неотложности и возможности ближайших будней.
Скрытием неопределенности задета однако и достоверность. Так
скрадывается особеннейшая черта возможности смерти: верная и притом
неопределенная, т.е. каждый момент возможная.
Полная интерпретация обыденной речи людей о смерти и ее способе
вступать в присутствие навела на черты достоверности и неопределенности.
Полное экзистенциально-онтологическое понятие смерти дает теперь очертить
себя в следующих определениях: смерть как конец присутствия есть наиболее
своя, безотносительная, достоверная и в качестве таковой неопределенная, не-обходимая возможность присутствия. Как
конец присутствия смерть есть в бытии этого сущего к своему концу.
Очерчивание экзистенциальной структуры бытия к концу служит разработке
такого способа бытия присутствия, в каком оно как присутствие способно быть
целым. Что уже и обыденное присутствие есть тоже к своему концу, т.е.
постоянно, хоть и "бегло", разбирается со своей смертью, показывает, что
этот конец, замыкающий и обусловливающий собою целость, не есть нечто, к
чему присутствие приходит лишь напоследок при своем уходе из жизни. В
присутствие как сущее к своему концу всегда уже втянуто то крайнее еще-не
его самого, до которого располагаются все другие. Потому формальное
заключение от еще-не присутствия, да еще онтологически неадекватно
интерпретированного как недостача, к его неполноте неверна. Феномен еще-не,
выведенный из вперед-себя, подобно структуре заботы вообще, настолько не
довод против возможности экзистентного бытия-целым, что это вперед-себя
впервые только и делает возможным такое бытие к концу. - Проблема возможного
бытия-целым сущего, какое мы всегда сами есть, оправданна, если забота как
основоустройство присутствия "взаимосвязана" со смертью как крайней
возможностью этого сущего.
Вопрос остается между тем, довольно ли эта проблема уже и разработана.
Бытие к смерти основано в заботе. Как брошенное бытие-в-мире присутствие
всегда уже вверено своей смерти. Сущее к своей смерти, оно умирает фактично,
причем постоянно, пока не пришло к своему уходу из жизни. Присутствие
умирает фактично, значит вместе с тем, что оно в своем бытии к смерти всегда
уже так или так решилось. Обыденное падающее ук