роком смысле слова мы наметили ее общие черты. Наше осознание эмпирической реальности заключается в способности постигать идеи или представления, которые основаны на данных наших органов чувств и выстроены в определенном порядке в соответствии с универсальной структурой, привнесенной воспринимающим субъектом. При таких условиях реальность непременно проявится не как "единое целое", а как легко различимое множество отдельных явлений; более того, так как с точки зрения явлений мы сами "объекты среди объектов", то мы являемся субъектами, которые наблюдают за соблюдением "principium individuationis", и, таким образом, ограничены определенными пространственно-временными установками и взглядами. Из этого следует, что все наши представления о мире явлений фрагментарны и частичны по своему характеру; ни о каком всеохватывающем понимании реальности, как пытались представить себе метафизики, на данном этапе не может быть и речи. Напротив, наше понимание состоит в нахождении связей и соединении отдельных 147 разрозненных элементов опыта так, как это предусматривает закон достаточного основания в его различных видах. Таким образом, Шопенгауэр пишет об "абсолютной и полной относительности мира как представления" и утверждает, что здесь "единственным стремлением познания будет стремление выяснить относительно объектов лишь те отношения, которые устанавливаются законом достаточного основания, а следовательно, и определить их многообразные связи в пространстве, времени, а также причинные связи" (том I). И это действительно так, поскольку, если рассматривать понятие объекта вне системы пространственно-временных и причинных связей, к которым оно имеет отношение, то оно не имеет значения, оно - пустое: "если бы все же эти связи были разорваны, то все объекты исчезли бы из нашего знания" (там же). Тем не менее, еще не все сказано. Остается исключительно важный аспект, связанный с нашими повседневными знаниями, которые необходимо рассмотреть. Мы не просто воспринимающие существа: как утверждает Шопенгауэр, мы также стремимся накопить и систематизировать для дальнейшего применения факты, которые мы получаем через восприятие, и передать их другим, а это предполагает исследование "абстрактного" и дискурсивного мышления, в котором закон достаточного основания играет значительную роль. Чтобы лучше понять, что говорит по этому поводу Шопенгауэр, сначала необходимо рассмотреть его взгляд на связь мысли с эмпирической реальностью. 148 Шопенгауэр настаивает на том, чтобы эта связь была четко определена, так как многие ошибки и ошибочные понятия догматиков-метафизиков происходили из-за того, что они не понимали этой связи. Ни мышление, ни лингвистические формы, в которых она находит свое естественное выражение, нельзя охарактеризовать, не признав их непременной зависимости от того, что нам дано в чувственном опыте. Мышление вполне возможно назвать "отражением", "рефлексией" (Reflexion), так как оно фактически является "копией (Nachbildung) или повторением первоначально наличного мира восприятия, хотя это и особый вид копии из абсолютно иного материала" (том I); здесь уместно провести аналогию со зрением, так как оно имеет "производный и вторичный характер" по отношению к тому, о чем здесь идет речь (ЧК, 27). Мышление, представленное как отражающее или копирующее эмпирический мир, пользуется определенным "классом представлений", которые мы должны тщательным образом отличать от "представлений восприятия", о которых говорили выше. Так как те представления, о которых мы говорим сейчас, являются абстрактными понятиями, то было бы абсурдно говорить о возможности наблюдать или засвидетельствовать какое-либо из этих понятий; оно не может "предстать перед глазами", и его нельзя вообразить подобно тому, как мы представляем ощущаемые объекты" (том I). Конечно, истинно то, что мысли и язык тесно связаны, и мы наверняка можем рассматривать отдельные высказывания, выражающие концепции и суждения как ощущаемые; например, мы слышим слова, которые произносят люди, мы видим предложения, написанные на бумаге, и т. д. Однако это не означает, что мы понимаем или знаем то, что произнесено или написано, подобно тому как мы понимаем значение видимых или слышимых сигналов. Также невозможно, хотя и весьма привлекательно, объяснить понятия как ментальные образы, обозначенные словами, которыми мы пользуемся. "Разве мы сразу преобразуем слова в 149 образы или изображения, слушая речь, разве, когда мы слышим слова, они вспыхивают моментально в виде образов, которые располагаются определенным образом и соединяются между собой, принимая форму и цвет в соответствии с их грамматическими формами, которые льются потоком? Какой же хаос образовался бы в наших головах, когда мы слушаем речь или читаем книгу!" (том I). Такое предположение абсолютно невероятно и должно быть отвергнуто; в ранних работах [1] Шопенгауэр замечал, что процесс мышления "в самом строгом значении" резонно сравнить с алгеброй - "мы знаем взаимосвязи понятий и поэтому можем манипулировать ими, создавая новые сочетания, при этом нет необходимости превращать их в ментальные образы объектов, которые они представляют". В любом случае, существуют другие основания не соглашаться с мнением, будто понятия могут быть приравнены к определенным образам. 1 Erstlingsmanuskripte. Ї 34. Понятия, по сути, являются общими, то есть "различные вещи могут быть помыслены при помощи одного и того же понятия: например, возьмем понятие собака, как обозначающее бесчисленное количество отдельных животных различных форм, размеров, пород и т. д., но в нашем воображении возникнет образ определенной собаки, а не образ "собаки вообще" (ЧК, 28). С другой стороны, истинная польза ментальных образов состоит в том, что они как "репрезентации понятий" могут быть применимы для иллюстрации того эмпирического явления, к которому относится данное понятие. Таким образом, они используются как некий критерий, с помощью которого мы можем удостовериться, что это именно то, 150 о чем мы думаем или (в действительности) вообще думаем ли мы о чем-либо. И это имеет первостепенное значение, так как в итоге все значимое мышление должно быть подвержено интерпретации на языке опыта, и таким же образом должны объясняться a fortiori те понятия, которые дают материал для нашего мышления. В некотором роде наш разум "подобен банку, который, если он надежен, должен иметь наличность в своем сейфе, чтобы иметь возможность в случае необходимости выдать любую купюру или выпущенную им ценную бумагу" (том II). Если мы не можем дать объяснение, как было описано выше, что означает данное выражение, а ссылаемся на другие абстрактные понятия, которые также требуют объяснения, это напомнит нам "ценную бумагу, выпущенную какой-либо фирмой, которая не имеет никаких гарантий, кроме ценных бумаг или облигаций другой фирмы" (ЧК, 28). По мнению Шопенгауэра, это и составляет проблемы, возникающие с пониманием многих утверждений в философской литературе, так как невозможно "удостоверить восприятием" те загадочные сущности, к которым они столь уверенно апеллируют, так как, строго говоря, язык образует некую иерархическую систему, в которой термины и понятия выражают принадлежность к разным уровням или пластам абстракции. Например, можно сказать, что такие понятия, как добродетель или начало, имеют более высокий уровень абстракции, чем те, которые означают такие понятия, как человек, камень или лошадь; и вполне уместно назвать "последние понятия - первыми этажами здания отображения мира, а первые - верхними этажами того же здания" (том I). В итоге мы вынуждены признать, что все описательные понятия высшего уровня абстракции основываются на понятиях первого уровня и должны объясняться с их помощью, причем понятия уровня первого этажа основаны на представлениях или отражениях непосредственного опыта. 151 Говоря в общем, Шопенгауэр (как и некоторые другие философы, например Беркли и Бергсон) относился к языку с некоторым недоверием, причем он глубоко осознавал то, что, как он полагал, является его существенными ограничениями. С помощью языка не только выражаются суждения, которые впоследствии оказываются запутанными и, более того, лишенными смысла, но он еще стремится к тому, чтобы ограничить нас жестко определенными формами выражения, которые, как "оковы" на разуме, лимитируют наше видение и значительно сужают наши способности различать и реагировать. По этой причине Шопенгауэр подчеркивает важность изучения иностранных языков (и особенно древних), поскольку знакомство с другими способами выражения, которые имеются в различных языках, поможет нам освободиться от рабства, в котором крепко держит наш собственный язык; это предложение напоминает утверждение Ницше, считавшего, что философы, знакомые с языками, структура которых значительно отличается от структуры их родного языка, скорее всего, именно поэтому могут иначе взглянуть на "мир" и найти совершенно иные пути для мысли. Но даже в этом случае остаются непреодолимыми ограничения языка, которые присущи самой его природе. 152 Изначально, как утверждает Шопенгауэр, язык - насущное практическое средство. Он является для нас удобным способом запоминания, использования и организации данных, которые мы получаем из опыта, давая нам возможность упорядочить наши эмпирические открытия, пользоваться ими и доводить их до сознания других людей; без него никакие науки не были бы возможны. Но для того чтобы выполнить свои назначения, он также должен обладать такими свойствами, как универсальность и коммуникативность, отбросив то, что не является необходимым с практической точки зрения: он должен неизбежно абстрагироваться от неисчерпаемого богатства и разнообразия пережитого опыта во всех его подробностях и частностях; он должен пренебречь многочисленными исключительно незначительными сходствами и различиями, которые можно найти среди явлений. Таким образом, слова и понятия весьма грубые инструменты: "как бы мы ни пытались наиболее точно различить слова, давая им все более и более точные значения, они все же не смогут передать все мельчайшие модификации наших ощущений" (том I), и с этой точки зрения их можно сравнить с кусочками мозаики, дробность которых не позволяет плавно перейти от одного цвета к другому. В качестве иллюстрации Шопенгауэр приводит ситуацию, с которой мы часто встречаемся, когда сознаем невозможность описать словами выражение лица какого-нибудь человека; кажется, что "выражение этого лица" ускользает от точного и адекватного описания, несмотря на то что у нас нет и тени сомнения в том, что мы "чувствуем" и понимаем его достаточно хорошо и вполне адекватно можем на него отреагировать. 153 Но это не единственный случай, когда мы ощущаем ограничения понятийного мышления и знания в контексте повседневного существования. Например, вспомним те затруднения, которые возникают у нас, когда мы пытаемся точно объяснить, как мы что-либо делаем с целью, например, научить других повторять наше действие. Абсолютно неверно полагать, что таким действиям, для выполнения которых необходимы лишь мастерство и сноровка, обязательно должны предшествовать акты теоретической или рациональной рефлексии; на самом деле просто не всегда возможно четко сформулировать, каким образом мы осуществляем деятельность, которой обучены, или проиллюстрировать наше знание какой-либо практической техники. Достаточно только внимательно понаблюдать за игрой, в которой необходима быстрота восприятия или принятия решений, или, например, за настройкой музыкального инструмента, или даже за таким обыденным действием, как обыкновенное бритье, чтобы ощутить все трудности, которые связаны с такого рода знаниями. Как объясняет Шопенгауэр: "Мне ничего не даст абстрактное рассуждение о том, под каким углом... я должен держать бритву, если я не знаю этого интуитивно" (том I), так как в действительности именно "интуитивное", то есть нерефлексивное знание руководит субъектом в подобных случаях: непосредственное понимание или осознание того, что делать, как обращаться с вещами, не предполагает никакого предшествующего размышления или предварительно расчета. Похоже, Шопенгауэр был абсолютно прав, предполагая, что существует значительная опасность в переоценке той роли, которую играет логическое рассуждение в осуществлении различных видов человеческой деятельности; это ошибка, которую особо склонны допускать философы, поскольку они обращают внимание лишь на теоретические и интеллектуальные процессы. Как мы увидим далее, он также полагал, что эта тенденция сыграла особенно негативную роль в интерпретации фило- 154 софами художественного творчества, а также в сфере морального опыта и поведения; что касается искусства, то "сухое понятие всегда непродуктивно", а в этике - мы вынуждены признать, что в результате последних исследований было доказано, что добродетель и святость происходят вовсе не из рефлексии, а - из внутренних глубин воли" (том I). Если обобщить, то Шопенгауэр настаивает на том, что "разум" всегда необходимо непродуктивен и некреативен; то, что это действительно так, полагает он, следует из оценки, которую он дал понятиям и суждениям как просто "отражениям" или воспроизведениям того, что мы осознали первоначально через непосредственное восприятие и опыт. Следовательно, разум "обладает женской природой"; он может "порождать лишь после восприятия" и не может создавать материальное содержание из своих собственных ресурсов". Известно, что в связи с тем, что некоторые положения достоверны из опыта, то другие - можно вывести из них строго формально при помощи одного только разума; однако этот процесс не содержит в себе ничего таинственного, так как он предполагает не более чем перестановки и преобразования понятий и утверждений в соответствии с теми правилами, которые сформулированы в законах формальной логики; и "с помощью чисто логического мышления... мы никогда не получим больше знаний, чем те, которые разъяснены и лежат на поверхности в готовом виде; таким образом, мы просто эксплицитно излагаем то, что уже было понято имплицитно" (том I). 155 Другими словами, обоснованность "рационального" или дедуктивного вывода относительна и связана с понятийными инструментами и системами, которые люди формируют и используют для своих определенных целей. Если проводить аналогии, то функция, которую Шопенгауэр здесь приписывает разуму, делает его в некотором отношении подобным вычислительной машине: он может оперировать только теми данными, которые доставлены извне, и его способ оперировать ими всецело определен правилами, которые заданы заранее и "встроены" в его механизм. И для нас нет ничего особо достойного вопрошания в вопросе о том, как именно мы приходим к признанию тех правил, в соответствии с которыми мы действуем. Когда же Шопенгауэр подходит к обсуждению статуса самой формальной логики, он, естественно, следует единственно той "классической" логике, которая была представлена в учебниках его времени. Но мы и не предполагаем, что он мог предвидеть те огромные изменения, которые претерпел этот предмет с тех пор в связи с развитием формализованных систем. Для него аргументы силлогизмов все еще являются парадигмой логического вывода. Было бы абсолютно абсурдно полагать, настаивал он, что правила, по которым строится эта аргументация, были придуманы логиками; с другой стороны, было бы ошибочным представлять себе, что они могли быть выведены в результате наблюдений или эксперимента или подтверждены им, как если бы это были законы природы. Скорее они представляют собой абстрактную и схематическую модель мышления, которую мы применяем в обыденной жизни к частным случаям, не задумываясь и не апеллируя к уже сформулированным канонам обоснованного вывода; эта модель в действительности не более чем дистилляция устоявшейся практики, как она проявляется через язык нашего повседневного общения. 156 Следовательно, говорить, что мы можем узнать что-либо новое из фундаментальных правил и законов, установленных для нас логиками, означало бы вводить себя в заблуждение, так как эти законы уже имплицитно содержатся в нашем повседневном мышлении и формах общения, и как раз благодаря этому эти правила и законы изначально были выведены. Таким образом, Шопенгауэр утверждает, что ребенок, изучая язык во всех изгибах и тонкостях его выразительности, овладевает "действительно конкретной логикой", которая состоит не в способности абстрактно формулировать логические правила, но в непосредственном знании, как ими пользоваться. В процессе обучения языку ipso facto представлен и доведен до нашего сознания "весь механизм разума"; именно овладевая языком и приобретая умения и навыки говорить, мы по-настоящему практикуемся в логике (ЧК, 26), а отнюдь не путем запоминания абстрактных схем логиков. По этой причине того, кто изучает учебники по логике с практической целью, можно сравнить с тем, кто считает разумным "учить бобра строить плотину" (том I). Но даже если изучение логики лишено практической пользы, из этого не следует, что оно не представляет теоретического интереса. Шопенгауэр считает, что логика определяет и объясняет в наиболее ясной манере определенные условия, необходимые для мышления, как мы его понимаем, условия, предопределенные всеми формами нашего языка и общения. 157 Сейчас мы уже можем понять значение, которое Шопенгауэр вкладывал в понятие "закона достаточного основания познания" (principium rationis suffucientis cognoscendi). Он утверждает, что, следуя этому дополнительному виду общего закона, мы всегда вынуждены искать "основания" или "причины", на которых основывается то или иное утверждение или суждение, поэтому рассмотрение этого вида данного закона означает анализ таких понятий, как истина, обоснование и доказательство. Однако смысл, заключенный в утверждении, которое мы считаем истинным, или, иначе говоря, истинность которого мы можем обосновать и доказать, в значительной степени зависит от вида утверждения и обстоятельств, при которых оно было высказано. Например, мы можем сказать о неком суждении, что оно логически истинно, или (пользуясь терминологией Канта) что оно "аналитическое"; истинность такого суждения в конечном счете основывается на логическом законе, так называемом "законе тождества" - "А тождественно А", - составляющие термины которого можно проанализировать для примера. С другой стороны, назвать суждение эмпирически истинным - значит подразумевать, что его истинность заключается не в трюизме такого рода, а их истинность может быть проверена только фактами чувственного опыта. Все наши обычные дескриптивные суждения о мире, а также различные научные гипотезы и законы, которые применяются для объяснений и предсказаний событий мира явлений, являются субъектами этого типа проверки; в противоположность некоторым распространенным убеждениям ни одна гипотеза естественных наук не доказуема чисто логически - это все равно что сказать, что здание может стоять на воздухе (том I). 158 Однако Шопенгауэр не отрицает, что доказывающее или дедуктивное мышление играет главную роль при создании и подтверждении научных теорий в том смысле, например, что именно благодаря тому, что ученый намечает логическую последовательность таких теорий, он способен подвергнуть их индуктивной проверке. Далее Шопенгауэр не отрицает и того, что истинность эмпирического высказывания может быть доказана путем логического вывода, ссылкой на другие истинные высказывания. Так я могу согласиться с утверждением, с которым сначала не хотел соглашаться, благодаря тому что мне докажут, что оно логически следует из другого утверждения, истинность которого я не ставлю под сомнение; поэтому Шопенгауэр был готов признать некоторые фактические или "материальные" суждения, дающие основание для других суждений, к которым они относятся как посылки к выводу. Тем не менее он настаивает, что мы никогда не должны упускать различие между выводами этого рода, обоснованность которых зависит от нашей понятийной системы и логических законов, лежащих в ее основании, и причинными, или математическими, выводами, которые имеют иные основания; обоснованность причинного вывода зависит от тех связей между явлениями, которые возможно установить эмпирически, а математического вывода - от априорной интуиции пространственных или временных связей. Логическая необходимость не может быть приравнена ни к физической, ни к математической необходимости (ЧК, 49). Забыть об этом - значит создать путаницу вроде той, которая была рассмотрена ранее, когда речь шла об ошибочном отождествлении понятий [разумного] основания и [материальной] причины. 159 Все эти рассуждения поддерживают критику того предположения, что метафизик может исследовать тайны трансцендентной реальности посредством только абстрактного мышления и дедуктивного рассуждения. Согласно Шопенгауэру, дискурсивное мышление и язык следует рассматривать прежде всего в связи с человеческим опытом и человеческими потребностями. Мышление "отражает" опыт и паразитирует на нем. Суть понятий и утверждений можно прояснить, прослеживая их связи с другими понятиями и суждениями, а также приводя аналогии и определения, но, тем не менее, рано или поздно мы должны разорвать этот круг, если не хотим лишиться права утверждать, что наше высказывание обладает фактическим содержанием, несет в себе действительную информацию. Для большей ясности следует оценить ту роль, которую играет речь в жизни и поведении человека. Мышление и язык - не изолированные феномены, существующие в некотором вакууме, их необходимо рассматривать с точки зрения их первостепенной и подлинной функции, а именно: приспосабливать человека к окружающей среде, делать его способным эффективно справляться и адекватно поступать с наличествующим окружением чувственно воспринимаемых вещей. Наши высокоразвитые способности удовлетворения присущих нам сложных желаний и страстей зависят от нашей способности думать и говорить, отсутствующей у иных форм жизни. На самом деле понятия приспособлены по существу к практическим целям; любая философия, пренебрегающая этим на определенном этапе, будет искаженно представлять отношение между мышлением и реальностью. Таким образом, когда Шопенгауэр рассматривает мышление и язык, а также при рассмотрении нашего перцептивного восприятия мира явлений он прежде всего подчеркивает прагматические факторы, которые, с его точки зрения, определяют характерные черты повседневного знания. На уровне перцепции наше понимание явлений в пространстве, времени и причинности отражает нашу природу как активных су- 160 ществ, творении "воли", "так как только на основании различия этих форм объект интересует индивида, то есть связан с волей" (том I). И подобно этому, когда вопрос касается природы понятийного мышления и, в частности, его роли в научных исследованиях, мы никогда не должны терять из виду его практическую ориентацию и то, каким образом оно служит удовлетворению потребностей и желаний людей, которые являются действующей силой в мире. Взятые вместе, эти моменты составляют неотъемлемую часть учения Шопенгауэра об интеллекте как "слуге воли", о чем мы будем говорить в следующей главе. Многие замечания Шопенгауэра о предмете мышления и языка я считаю проницательными и глубокими, особенно если учитывать тот исторический контекст, когда он писал; они наводят нас на мысли, которые достигли широкого распространения лишь спустя много времени. В остальных же отношениях его высказывания менее удовлетворительны и достаточно проблематичны, например, не совсем ясно, как он представлял себе отношение между понятиями и словами. Хотя он определенно и предполагал, что понятия и их словесное выражение должны быть тесно связаны, тем не менее, он полагал, что понятие можно представить как имеющее независимое существование, а слова - просто их "оболочки", из-за чего их собственный статус остается недостаточно ясным. Также не совсем понятен его взгляд на мышление, а следовательно, и на речь, как на отражающую или копирующую феноменальную реальность безо всяких затруднений, хотя на первый взгляд это может показаться правдоподобным. В некоторой степени точка зрения Шопенгауэра сопоставима с трактовкой этих вопросов Витгенштейном, несмотря на то что она отличается по манере формулировки от того, как она изложена в "Трактате", и от которой Витгенштейн отказался в своих более поздних работах. 161 Не будем затрагивать здесь вопрос о том, как необходимо понимать и критически оценивать оригинальную теорию языка Витгенштейна (есть опасность неверно понять ее), часто можно услышать, что в целом изобразительные концепции значения могут предложить только весьма упрощенную и в конечном счете вводящую в заблуждение модель структуры и функции языка по сравнению с чем, как мы реально его используем и понимаем. Они, главным образом, акцентируют внимание на дескриптивной и регистрирующей функциях речи, при этом пренебрегая огромным разнообразием иных целей, для которых можно использовать язык. Также можно утверждать, что смысл высказываний, понятий и терминов, из которых они состоят и которые в определенном смысле являются элементами, "изображающими" или "представляющими" мир неким образом, очень скоро приводит к множеству дополнительных проблем. Что, например, необходимо сказать об универсальных или условных суждениях? И далее, возможно ли говорить о "естественном" сходстве между высказываниями или понятиями и тем, для описания чего они используются, тем, к чему они относятся? О таком сходстве, какое, скажем, имеется между отражением и отраженным объектом, между портретами и натурщиками? И если нет, то не вызывает ли сомнение правомерность обращения с языковыми средствами выражения, как если бы они представляли реальность наподобие картин или копий, так как такое сравнение затемнило бы ту жизненно важную роль, которую играет соблюдение общепринятых норм употребления и понимания языка? 162 Конечно, можно защитить Шопенгауэра от подобных обвинений на том основании, что он вовсе не желал, чтобы его предположение понимали столь буквально. Можно настаивать на том, что его сравнение нужно понимать более ограниченно, а его цель - лишь привлечь внимание к определенным аналогиям между мышлением и устной речью, с одной стороны, и изобразительными или эмитативными формами репрезентации - с другой. Таким образом, ни в коем случае нельзя отрицать тот факт, что мы часто используем изображение, чтобы передать информацию там, где мы могли бы вполне успешно использовать язык. Точно так же можно говорить об "описании" какой-либо ситуации языковыми средствами, когда такого же результата можно достичь, сделав набросок или нарисовав план или диаграмму. Более того, возможно провести аналогию истинности или ошибочности неких утверждений и возможности или невозможности применения неких понятий с точностью или неточностью изображения или карты, схожести или несхожести копии и оригинала. Но даже если бы это было так, для утверждения, что различия, которые Шопенгауэр проводит между тем, что он называет "представлениями рефлексии" и "представлениями восприятия", соответственно открыты для критики с другой точки зрения, что приводит его к тому, что в своей трактовке понятийного мышления он весьма резко отделяет его от условий, управляющих нашим перцептивным познанием объективного мира. Уместно напомнить тот факт, что, рассматривая систему категорий Канта, он был поражен тем, что Кант смешивает легко различимые аспекты познавательной способности: восприятие и понимание, непосредственное чувственное восприятие вещей и мышление или рефлексию над ними, "интуитивное" и "абстрактное". Но можно возразить, возвращаясь к тому, как Шопенгауэр проводит четкое различие между функциями "восприятия" и "понимания", с одной стороны, 163 и функциями "разума" - с другой: разве оно, в некотором смысле, не является искусственным и не вводит нас в заблуждение? Можно ли адекватно охарактеризовать ту систему отношений, в пределах которой, как было упомянуто, наш опыт и знание располагаются в определенном порядке, без учета, каким образом они проникают в наши мышление и речь? Иногда Шопенгауэр пишет так, будто "мир перцепции" может быть рассмотрен как фиксированное и завершенное целое во вполне артикулированном осознании пространства, времени и причинности, которые встроены на допонятийном уровне; система понятий и языка тогда описывается как предназначенная для отражения этой, уже существующей структуры. Но роль, которую играют пространство, время и причинность в формировании общей схемы, в которой реализуется наше знание о мире, не может быть вполне объяснена без обращения к тому, как образуются понятия о самих пространственно-временных и причинных отношениях; мы не можем так легко отделить тот способ, каким мы мыслим эти отношения, и каким высказываемся о них, внутренне их осознавая; наше знание и наш способ выражения здесь тесно связаны друг с другом. До какой степени, например, оправданно говорить о знании каузальности, в том смысле, в котором Шопенгауэр имеет в виду, без некоторого понимания того, каким образом используется каузальная терминология? Очевидно, он готов был приписать такого рода "знания" животным, лишенным способности абстрактно мыслить, и в любом случае, он всегда рассматривал ее [способность абстрактно мыслить] как сущностно принадлежащую к "пониманию", роль которого он четко противопоставлял роли понятийного "разума". В свете последних открытий в детской психологии и новейших исследованиях поведения животных едва ли стоит настаивать на дальнейшей критике. 164 И тем не менее, было бы неверным считать, что он не сознавал, насколько вопрос о том, как мы "видим" мир, по сути является вопросом о том, как мы описываем его. Несмотря на те замечания, которые он делает в некоторых других работах, многое из сказанного им о роли связи отношений пространства, времени и причинности с интерпретацией опыта выглядит достаточно понятным. Мотивация В заключение, прежде чем закончить главу, считаю необходимым коснуться еще одной темы, которая будет рассмотрена далее более подробно. Помимо трех уже упоминавшихся форм закона достаточного основания, согласно Шопенгауэру, существует еще четвертая форма этого закона, а именно principium rationis sufficientis agendi, или "закон мотивации". Этот вид данного закона лежит в основе всякого объяснения человеческого поступка на феноменальном уровне, понимания поступка, мотив которого мы четко осознаем. В определенном смысле этот закон, без сомнения, может рассматриваться в качестве не более чем частного случая более общего "закона причинности", рассмотренного ранее, так как мотивы "принадлежат к причинам" и они должны быть "определены и перечислены" в этом разделе (ЧК, 43). 165 Но в то же время он имеет некоторые своеобразные черты, которые позволяют присвоить ему независимый статус. Ранее мы замечали, что, например, Шопенгауэр воздерживался от сведения мотивации к каким-либо видам понятия причинности, например обычно применяемым в естественных науках, поскольку перцептивное познание является неотъемлемым условием мотивации, которая отсутствует у класса неорганических веществ и (по аналогичной причине) у относительно примитивных органических или живых феноменов; только существо, способное к перцепции, может иметь мотивы, и "поэтому действие, имеющее мотив, неизбежно определено желанием там, где нет познавательной способности" (там же, 20). Другими словами, если нечто воздействует на кого-либо как мотив, то он не может не осознавать этого. Шопенгауэр использует понятие "мотив" в несколько отличном от обычного употребления смысле и, как правило, ограничивает его двумя основными значениями: это - либо непосредственное восприятие объекта, либо такое обстоятельство, которое вынуждает нас действовать определенным образом, либо представление этого объекта или обстоятельства, причем это представление занимает наши мысли или воображение. Говоря о животных, поскольку они способны к перцепции, мы имеем в виду мотивы в первом смысле, но только по отношению к людям, поскольку они обладают еще и способностью к "размышлению", можно применить понятие мотива во втором смысле. Далее Шопенгауэр утверждает, что мотивы - это причины, "видимые изнутри", потому что каждый из нас, намереваясь сделать что-либо, в каждом отдельном случае ощущает мотивы как свою внутреннюю волю, которая выражается в видимых движениях тела или поступках. Таким образом, рассмотрение мотивов естественно подводит нас к следующему разделу системы Шопенгауэра, к его исследованию мира как воли. Только проанализировав это исследование, можно полностью понять, что он подразумевает, говоря о мотивации. Глава 4 СУЩНОСТЬ МИРА Почти в каждой спекулятивной философской системе возможно найти ядро или такую идею, которую можно назвать ее сердцем; такая идея является источником жизни и действенности всей системы. Говоря не столь высокопарно, именно такая доминирующая мысль, или idie maetresse, содержит в себе все характерные черты и доктрины системы, которые привлекают к ней внимание и в итоге пробуждают к ней интерес. И именно благодаря такой идее становится возможным дать оценку данной философской системе и определить ее значимость: как неверные идеи, так и правильные, как абсурдные или инфантильные понятия, так и такие, которые захватывают и проникают в самую глубину нашего воображения или эмоций, доказали свою способность вдохновлять на создание сложных теоретических структур. Говоря о Шопенгауэре, фокусом или центром, вокруг которого расположена вся его система, является концепция воли. Именно она - то место, где встречаются все утверждения, неотъемлемые от его понимания мира и знания в целом; и в то же время, я полагаю, именно она помогает наиболее точно понять его вклад в философию и развитие мысли в целом. Эта концепция содержит в себе не только многие из тех идей, которые лежат в основе его теории познания и развития метафизики, но и его взгляды на естественные науки, его моральные и эстетические концепции, а также не менее важную теорию природы человека - все это имплицитно намечено в этой концепции. 167 Философия и естественные науки Во второй главе Шопенгауэр подходит к доктрине воли со стороны оценки и критики кантианского идеализма. Я всегда был особенно внимателен к его озабоченности проблемой дачи описания мира, что, не являясь предметом теории Канта, тем не менее, перешло в "трансцендентную" метафизику и получило ответы на вопросы, которые, как кажется, находятся вне сферы обычного эмпирического исследования. Как нам уже известно, Шопенгауэр, исследуя наши знания мира "как представления", не претендовал на научное изыскание, поскольку в своей работе он рассматривал формы нашего познания явлений, а так как эти формы предполагаются во всех научных изысканиях, то сами они не могут стать объектами научного исследования. С равной силой Шопенгауэр настаивает на невозможности применения названных методов научного исследования и в тех случаях, когда речь идет об определении фундаментальных принципов восприятия и познания мира как сокровенной природы с точки зрения его внутреннего содержания, а не с позиций наших привычных способов познания мира. Приняв такую точку зрения, Шопенгауэр не мог поступить по-иному, так как, рассматривая мир "как волю", он был вынужден охарактеризовать его таковым, каков он есть 168 "в действительности", а не таковым, каким он кажется нам в нашем восприятии. Но поскольку он доказал тот факт, что все научные обоснования и теории основаны на законе достаточного основания, а применение этого закона ограничено исключительно сферой явлений, то из этого следует, что невозможно применить научные методы для достижения той цели, которую он ставил перед собой. Пожалуй, ни один философ не чувствовал так остро неудовлетворенность неадекватностью научного объяснения мира, как Шопенгауэр. Вполне возможно, что именно такую неудовлетворенность имел в виду Витгенштейн, когда писал: "Даже после того как на все возможные научные вопросы получены ответы, нам все равно кажется, что истинные проблемы жизни остались совершенно незатронутыми". Подобное отношение, хотя и в разных формах, находит выражение в многочисленных спекулятивных сочинениях философов XIX века, иногда принимая форму открытой враждебности по отношению к естественным наукам, что резко отличает их по духу и тону от метафизического размышления, характерного для двух предыдущих веков. Мотивы и причины этого изменения в отношении к науке были разнообразными, и не все они заслуживают внимания или достойны уважения. Например, может показаться достаточно соблазнительным приписать агрессивный антагонизм, выражаемый определенными авторами, их незнанию или непониманию того, что пытались объяснить ученые, или непониманию природы их исследований и полученных результатов. Возможно, в некоторых случаях откровенная неприязнь к науке, заметная в таких работах, отчасти возникла из осознания недостатка понимания и из смутного ощущения беспокойства и раздражения, которое возникает в результате этого непонимания. Тем не менее, сюда вовлечены более могущественные силы. 169 Во-первых, необходимо заметить, что в XIX веке, особенно во второй его половине, была очень популярна теория Дарвина, которая заставила отказаться от многих устоявшихся воззрений на место человека во вселенной, и научные достижения стали представлять определенную угрозу религии, а все предыдущие доводы, доказывающие совместимость научных открытий с религиозной доктриной, стали более несостоятельными. Таким образом, любая философская система, которая пытается ограничить науку определенными рамками научных методов исследования, радушно принимается теми, кто пытается избежать конфликта между наукой и религией. Можно сказать, что в истории человеческой мысли так обычно и происходит, что там, где возникает острая необходимость построения таких философских систем, они в той или иной форме и появляются. Во-вторых, что для настоящей работы более актуально, это тенденция быть критичным к заявлениям ученых, занимающихся естественными науками, которые многое почерпнули из идей, связанных с движением романтизма. К началу столетия эти тенденции уже начали оказывать революционное воздействие на многие сферы человеческой жизни, на современные концепции самосознания и внутреннего опыта, на художественную деятельность и ее понимание, на историю и модели развития человека, а также стало возможным поставить серьезные вопросы и предложить новые пути интерпретации этих явлений. В свете этих идей оказалось невозможным соглашаться с теми утверждениями, которые касались изучения природы человека и его образа жизни, утверждениями, которые, главным образом, возникли в результате достижений физики и стали почти аксио- 170 мами для некоторых мыслителей эпохи Просвещения. Следовательно, многие последующи