распух. Она усмехнулась и вышла на кухню. Долго не появлялась. Федор Иванович оглядывал комнату. Ничего старого здесь не осталось. Ничего, напоминающего о поэте. Хотя нет: из-за шкафа смотрела со стены большая афиша с крупными словами: "Иннокентий Кондаков". И Кешин артистический оскал... -- На поэта вашего смотрите? -- спросила она, внося алюминиевый чайник. "Не на моего, а на вашего", -- хотелось бы ответить Федору Ивановичу. Но он сейчас же вспомнил, что на днях Кеша явится сюда разводиться. Поэт уже не принадлежал и ей. -- Ну, и как вы тут живете? -- спросил он. -- Да так вот и живем. Второго папку своего ждем не дождемся... -- Какой же он... Даже в качестве второго... -- вырвалось у Федора Ивановича. -- А у кого нет недостатков? Поэтов на близком расстоянии рассматривать нельзя. На них можно смотреть только издали, -- сказала она, наливая ему чаю. Она была не то, что Кеша. Ее колесо жизни, похоже, остановилось, и угол не менялся. Она ждала своего поэта. -- Вы же знаете, где сейчас Кондаков? -- спросила она. -- Его ведь... -- Да, да, -- поспешил он ответить. -- В конце концов отпустят. Как думаете? Дождемся? Все-таки законный муж... Ничего ему там не сделается. Он же оптимист! -- Эт-то верно. -- Вот только Андрюша вырос... -- Вопросы задает? -- Хуже. Он молчит. Откуда-то что-то узнает и молчит. -- Этого следовало ожидать. Но у вас преимущество. Он мальчик, ему только... -- Двенадцать, -- подсказала она. -- А вы... -- А мне за тридцать... Все равно, дети умеют и взрослых... Им и ответа не нужно... -- Конечно, такая ситуация... Такое положение... Порождает вопросы. Может быть, даже не вопросы, а ясность... Которая не требует слов. Нечаянно высказав это, Федор Иванович поспешил отхлебнуть чаю, чувствуя, что он открыл дорогу нелегким объяснениям. -- Вы его ученик, а я -- его ученица. Вам это говорит что-нибудь? Я была его ученица! И я портила русские породы скота по методу Рядно. Старинные, выдержанные русские породы. Вот что я делала легкой рукой. С его легкой руки. Вот, кто я была, пока не начало проясняться. -- Вам эту ясность поэт принес? Она сильно покраснела, как умеют краснеть белые блондинки. Стыд парализовал ее. Но только на секунда. -- Поэт внес другую ясность. Когда в степи умирает кто-нибудь, какая-нибудь несчастная животина... Антилопа. Сразу начинает кружиться хищник. Они там дежурят... -- Это слова академика, -- сказал Федор Иванович. -- Он говорил... -- Говорил? Мои это слова. Я ему один раз сказала. Говорю: интересно как -- хищник летает где-нибудь за тридевять земель и обязательно почует ведь чужую беду... -- Я это пересказал и Кондакову. Он ответил... -- Не говорите, знаю... -- она опять покраснела. -- Я ему тоже говорила. Прямо в глаза. И он мне ответил, тоже в глаза. Мясо в природе не должно пропадать. Так ужасно брякнул... -- Так это же Кеша! -- Во-от... Был такой момент, подыхать я стала. И с ума съехала. Думаю, не было у меня гиганта, одна фантазия. Я же шла не за силу замуж, а за труд великий, за талант, Я -- за образ шла! Образ в человеке держится дольше, чем телесная свежесть. Этим и объясняется, что можно полюбить и старика. Мазепу. Тут главное -- прикоснуться хоть к гиганту, Федор Иванович! И вдруг узнаешь, что гиганта не было. -- Гигант все-таки был, Ольга Сергеевна. Но он живой человек, и он вас любил. Это тоже непросто. Видимо, любуясь им как гигантом, вы дарили ему какие-то мгновения, которые парализовали в нем на время... Надо было не любить... -- Попробуй, не полюби... -- она усмехнулась. -- Вы говсрили с ним обо мне? -- Да, у нас был однажды длинный разговор... Он ведь тоже образ любил, вот ведь что. Он же вон там, против вашего балкона... Нет, этого я вам не скажу. И потом, не слишком ли вы строги к нему? Не он, Ольга Сергеевна, крутил всю эту мясорубку. Он в нее попал... -- Конечно! Если бы он крутил, я и не взглянула бы на него. Но он соучаствовал. В форме процветания. -- Он это делал для вас. -- Так я же сама входила в это его процветание! Как часть комфорта. Я это поняла, и так стало мне... -- И антилопа захромала?.. -- Захромала. А хищник тут же и заходил над ней, не имеющей сил. Кругами. Не должно же пропадать... это самое... И вот мы теперь его ждем. Даже с нетерпением... -- Даже так! -- Федор Иванович ужаснулся. -- А что? Вы как-то странно сказали это... Пострадал ведь человек. В том же котле. Я хочу сказать, оттуда приходят другими людьми. Не знаю, как получится. Привыкла к нему. Когда такое случается, как с ним, особенно привыкаешь... -- Но гигант был, Ольга Сергеевна. -- Был бы -- все пошло бы иначе. -- "Письмо, в котором денег ты просила, я, к сожалению, еще не получал"... -- продекламировал на эти Федор Иванович. Она умолкла, смотрела в чашку, вникая в смысл этих странных слов, и смысл этот уже виднелся ей издали -- потому и начала розоветь. Но в руки он еще не шел. -- Ну, и что? -- наконец спросила она. -- А то, что вы прикоснулись к гиганту. Вы прикоснулись к нему, как того и хотели. Образ был подлинный, без фальши. Но вы своего гиганта увели от цели. Позволили ему вить гнездо. Небось, вместе. И молодцы, и хорошо. А потом вы разочаровались, не понравился в халате. А он, как освободился от вас, опять стал гигантом! Ну, и принял, конечно, свою судьбу. А мог бы и не принять. Если бы вы сделали твердый выбор. В пользу спаленки с розочками. Или если бы открыли шкаф и показали ему: вот я купила телогрейки стеганые. Тебе и себе. И кирзовые сапоги. Плюнь на розочки, не береги меня, оставайся гигантом. Уедем, не будем портить скот, спасем златоуста от черной лжи... А? Могли бы? -- Утопия, утопия, Федор Иванович! -- слишком горячо и весело заявила она. -- Все, что я должна была купить и сказать, все это должен делать мужик. Слишком большой груз валите на женщину, -- говоря это, она все-таки не глядела на него. -- Может быть, может быть... Но вы сами говорите -- Андрюша молчит. Вы же не с гигантом ушли. А со специалистом, который клюет мертвечину. Тут все и открывается. Никогда не развивайте перед Андрюшей ваших аргументов... Сильно порозовевшая, она смотрела в чашку, вылавливала ложечкой чаинки. Потом поднялась. -- Пойду поищу его. "Кеша не врал, наверняка приедет. Как бы подготовить ее?" -- в который уже раз подумал Федор Иванович. -- Вот если вдруг на вас свалится... неожиданное страдание... -- проговорил он задумчиво. -- Не знаю, плевать ли мне через левое плечо или не плевать... Если свалится врасплох... Тут у вас все может стать на место. И Андрюша перестанет молчать. -- Пойду поищу... Мальчик прибежал один. Влетел, оставив открытой дверь с лестницы. -- Здравствуйте... Он сильно вырос. Был тонкий, белоголовый, как мать. А голова -- отца. Широкая в висках и заостренная книзу. -- Ты помнишь меня? -- спросил Федор Иванович. -- Мы дружили с твоим папой. Он мне поручил передать тебе вот это... Мальчик тут же развязал шпагат, потащил с картины длинную полосу гремящей бумаги. Показалась работница в красной косынке на фоне красных знамен, чисто и строго посмотрела из своих двадцатых годов. Вывалился и стукнул конверт. Мальчик схватил его. Долго, осторожно разрывал. Вытащил наконец письмо. Бегая глазами, водя головой вправо и влево, начал было читать с обратной стороны. И напряженно следящий за ним Федор Иванович успел охватить мгновенным взглядом слова: "Мальчик мой русоголовенький! Малявочка светлая!..". Тут же отвел глаза, чтобы не вникать дальше в священную тайну. Мальчик шелестел бумагой, принимался снова и снова жадно читать. Потом принес из другой комнаты белый картонный кошелечек и осторожно вложил туда лист, расправил, проследил, чтоб хорошо там лег. -- Сам сделал? -- Да, -- отчетливо ответил мальчик. -- Андрюша... -- сказал ему Федор Иванович. -- Тебе, наверно, будет важно узнать... Я ведь был товарищем твоего папы. Хочу тебе сказать, что он был хороший человек... Но не все об этом знали. Такое мы переживали время, Андрюшенька... Что хорошего человека могли и не понять... И сразу начинали кричать, кричать, что он очень плохой. И кричали-то от страха, а не потому, что действительно... Привычка такая была. Встречались еще, и довольно часто, и по-настоящему плохие. Требовали, чтобы все были похожи на них. И кто умел притвориться, того называли хорошим. А чтоб быть по-настоящему хорошим... Это значит -- делать хорошие дела, а не только говорить о них... Чтоб быть таким, приходилось иногда казаться похожим на плохих. Потому что иначе и дела не сделать было. А кто открыто казался хорошим, того следовало опасаться. Надо было проверять и проверять. Потому что он мог оказаться притворщиком. -- Вы мне как ребенку объясняете, -- сказал мальчик без улыбки. -- Все равно спасибо. Так понятно все это сказали. Он был вейсманист-морганист, я знаю. А приходилось читать лекции о наследовании благоприобретенных признаков. -- Ты еще яснее сказал, -- Федор Иванович удивленно и растерянно улыбнулся. -- Я все это знаю. Я от него получил письмо. Неделю назад. На день рождения. -- По почте? -- Да, по почте. -- Но, я думаю, тебе важно было узнать от того, кто... -- Вы меня не поняли. Вот это мне и важно было. Важнее всего. А все, что там кричали, я давно уже и подробно изучаю... Федор Иванович, у меня же целая папка материалов. -- А в футбол ты играешь? -- А что я сейчас на дворе делал? -- Ну, хорошо, прости... У тебя, в твоей папке, есть газетка вашего института -- за сорок девятый год? -- Где Ивана Ильича Стригалева ругают? Конечно, есть! -- Иван Ильич тоже был другом твоего отца. Но тебе бы следовало мне улыбнуться. Я же не знал, что ты так серьезно занимаешься этим. И разговаривал с тобой так, как полагается говорить с мальчиком твоего возраста. Ведь тебе двенадцать? -- Двенадцать. -- А мне тридцать семь. Я по себе судил. В двенадцать я, знаешь, какой был... Я курил в двенадцать. Дрался... -- Тут Федор Иванович вспомнил свой главный подвиг, который он совершил в двенадцать. И, замолчав, долго смотрел на стоявшего перед ним мальчика. -- Да, Андрюша... В двенадцать я был совсем, совсем другим. И не уверен, что это было хорошо... Когда он подходил к своему розовому корпусу, солнце уже зашло. Кабан громко хрюкал, визжал и гремел досками в сарае: просил еды. Вышла оттуда с ведром в руке его хозяйка. -- Тетя Поля, -- сказал Федор Иванович, подходя к ней. -- Мне Светозар Алексеевич передал кое-какие деньги. На дело. Дело это я уже порешил, кое-что из денег осталось. Ольга Сергеевна их не берет. Думаю, у вас есть право на этот остаток. Тетя Поля посмотрела, сощурив глаза, отдающие строгий приказ. -- Барышня твоя где? Сидить? Вот ей это и сбереги. В этот вечер он несколько раз звонил Тумановой, и никто не снимал трубку. Утром, решив пройтись по парку, он уже в пути изменил направление и почти бегом понесся к мосту и дальше -- к Соцгороду. Оказавшись у двери в квартиру Тумановой, хотел было нажать кнопку и вдруг увидел, что дверь приоткрыта на треть. И даже ведро поставлено -- чтобы не закрывалась. Видно, квартиру проветривали. Тронул дверь, и она бесшумно подалась, отошла. Открылась внутренность помещения, сверкнул вдали никелем "тарантас". Он переступил порог и тут услышал волевой крик Тумановой: -- Какого черта!.. Не можешь упереться, как следует? -- и сразу ее певучий, полный голос, голос "Сильвы", который звучал когда-то в здешнем театре: -- Дергай же, дергай сильнее... Кому говорю... Тяни же! -- Тут прокатилась короткая связка горячих мужских слов, неожиданных в ее устах. Закряхтели обе бабушки. Послышались мягкие стуки тел, катающихся по полу. Там происходило что-то вроде борьбы. Федор Иванович хотел было осторожно пройти к другой двери. Но оттуда выглянула одна из бабушек -- с разбросанными по груди и плечам серыми волосами. Замахала на него, зашикала: -- Уходи, уходи! Быстрей! Через час придешь, не раньше. -- И уже когда он был за порогом, когда закрывала за ним дверь, добавила шепотом через щель: -- Физкультура у нас!.. А через час, когда, поднявшись сюда, он нажал кнопку звонка, все уже пошло по старой программе, как пять лет назад. Раздался щелчок, и из-за сетки, закрывающей круглый зев, пропел знакомый, неизмененный голос: -- Это ты-и-и? Значит, прилетел, муженек? Ну давай... Дверь открылась, он прошел между двумя бабушками, похожими на темные кусты с опущенными ветвями, мимо кухни, мимо "тарантаса" и свернул в дальнюю дверь. Там ему пришлось преодолеть невидимый барьер, сильно толкнувший его сначала в грудь, назад. Он увидел смерть, сидевшую в кровати среди подушек. Она держала в зубах свою еще живую, вздрагивающую добычу. И эта жертва ухитрилась улыбнуться и просиять, увидев Федора Ивановича. А смерть даже не взглянула на него, была сосредоточена на своей задаче. Сон еще длился, а Федор Иванович, всегда готовый к внезапностям, уже взял себя в руки и переключился на новый режим -- сразу перестал видеть все лишнее. Но этот переход не обошелся без мгновенного неуправляемого падения, как у самолета, пересекающего сверхзвуковую черту. И Туманова, жадно ловившая эти тонкости в лице Федора Ивановича, тоже на миг жалко искривила крашеный рот. Только на миг. Насмешка над судьбой, вызов природе тут же проступили в живых черных глазах. -- Что, братец? Сдала твоя примадонна? То ли еще будет, Федя... А рука уже тянулась к сигаретам. Туго, с болью тянулась, захватывала пачку, волокла к себе по подушке. "Не смей соваться с помощью! -- одернул его отдаленный голос. -- Пусть все делает сама!" Другая рука была живее. Она и перехватила пачку, сунула в рот сигарету, поднесла какую-то самодельную зажигалку, висевшую на шнуре. Облака дыма поплыли, как туман над горной страной, и смерть отодвинулась. -- А я? -- сказал Федор Иванович. -- Я, что ли, не сдал? -- И ты, Федька, сдал, -- помогла она ему. -- У нас с тобой, Прокофьевна, общая точка отсчета времени. Для нас изменения не существуют. -- Ну тогда давай пить чай. Мышки! Давайте, родные, угостим Федора Иваныча чаем! Знаю, Федяка, знаю. Тебя не чай интересует. Нашлась твоя жена. В Красноярском крае живет, адрес имеется точный. Почтовый ящик. Завтра к ней и поедешь. Вот, почитай... -- она достала из-под подушки пачку писем, перевязанную ниткой. -- Читай вслух, я хочу слушать. Я тоже участница. -- "Феденька мой! Если бы ты видел, какая я теперь стала, -- начал он читать, и с каждым словом как бы падал в неожиданный провал. -- Я теперь такая здоровенная, костлявая баба!.. -- тут он остановился и стал смотреть вдаль, пережидая сильный прилив тоски. Потом вернулся к письму. -- А лицо! Я никогда не ревела, а здесь только и делаю, что реву. -- Он опять поднял голову и встретил жгучий, внимательный взгляд Тумановой. -- Уложу Федора Федоровича, а он не спит... -- ,,0 ком это она?" -- строго остановил его вопрос. -- ...а он не спит, животик у него не в порядке. Пукает все время. Потом начинает засыпать. Я качаю его..." -- Она его качает! -- закричал Федор Иванович. -- Твоего, твоего сына, -- сказала Туманова. -- Федора Федоровича. -- "Я качаю его и реву, реву потихонечку, -- опять стал он читать, угасая. -- И теперь у меня на лице прямо проложены русла, по которым текут эти ручьи. Не знаю, пройдут ли они когда-нибудь?.." Туманова, отставив руку с сигаретой, все так же присматривалась к нему. Не сводя с него изучающих глаз, сказала: -- Рябина слаще, когда ее тронет морозом. -- "Только бы найти тебя, -- продолжал он читать. -- Если ты жив. В-от уже и заревела опять. Я же знаю, мой Феденька! Голубок мой..." -- Тут Федор Иванович опять запнулся. -- Читай все, -- приказала Туманова. -- "...голубок мой единственный. Лучшие мои воспоминания ведь о тебе... Знаю, ведь за тобой гнались! Можешь представить, и это дошло сюда. Тут у нас есть люди, которые знают многое..." -- Обманщик ты, оказывается, -- сказала Туманова, слегка завидуя и не скрывая этого. -- Даже меня, старую, сумел провести. Я-то ему твержу, что девка хорошая, хватать надо, ругаю его. А он уже распорядился! -- "У Федяки нашего уже десять зубов... -- прочитал он в другом письме. -- Опаздывает немного. А бегает -- нет сладу. Отведу его в детский сад -- и к себе в прачечную..." -- Она, наверно, там на каком-то положении, на особом, -- сказала Туманова. -- Наверно, как мать... -- "Если бы ты знал, какие горы белья проходят через мои руки... -- читал Федор Иванович. -- А вечером уложу Федора Федоровича спать и качаюсь, качаюсь вместе с ним. И реву потихоньку. Мое единственное развлечение здесь. Знаешь, почему я его назвала Федей? Ужели не догадываешься? Он -- вылитый ты. И ямка на подбородке -- полумесяцем. А улыбается! Если бы ты видел. Лучик, протянутый из рая. Достоевский так говорил про улыбку маленьких деток..." -- Ну, что замолчал? -- Туманова окуталась облаком дыма -- вся, вместе с подушками. -- Давай дальше. Да не стесняйся, реви. Кто не умеет реветь, тот мертвяк... -- "Я многое стала понимать, -- читал он новое письмо. -- Мы ведь играли тогда в детские игры. Это были, Федя, детские игры, продиктованные твердым пионерским идеализмом. Твердым красным идеализмом, если хочешь знать. И за это такая расплата. Нельзя вовлекать детей в подобные игры. Так как кроме пылких деток, есть еще трезвые погасшие взрослые люди, не знающие жалости. Ну, а если уж нас вовлекли, если мы не погасли, нечего жалеть. Выбрал этот путь -- будь готов к расплате. Вот как надо понимать слова ДБудь готов". Мы с тобой, Федя, оказались готовы!" Шли минуты, чай остывал на столике, а он все чи- тал, читал. Письмо за письмом. Три года приходили письма к Антонине Прокофьевне. Не слишком часто шли, но упорно. -- "Только ограниченные мозги могли состряпать это дело. Не обошлось и без твоей старой знакомой -- черной собаки, -- читал Федор Иванович. -- Памятник надо поставить черной собаке. Как собаке Павлова п Колтушах. Освобожусь -- куплю фарфоровую собачку и покрашу в черный цвет. А ты -- какой ты молодец! Так мне и не проговорился. И ведь отдаленный голос мне гудел все то, к чему я пришла сегодня. А я еще колебалась!" -- Она сама меня нашла, -- заметила Туманова. -- Знаешь, как? Через собес. Я же пенсионерка! А там меня, конечно, знают... -- "Вот подрастет Федор Федорович -- все ему расскажем, -- читал Федор Иванович. -- Он уже сейчас многое о тебе знает. Сегодня ему уже пять лет..." -- Поезжай, поезжай, -- сказала Туманова. -- Их скоро начнут отпускать. Поезжай и забирай свою женку. Ты достоин ее, а она достойна тебя. Дочитав последнее письмо, он встал. -- Куда так скоро? -- спросила Туманова. -- Собираться. Надо ехать. -- Посиди чуток. Посиди, поезд все равно утром. Захватишь вон те два чемодана. Свезешь ей от меня. И карапузу там есть. И тут Федор Иванович понял, наконец, нечто новое, что он увидел в ее черных свежих волосах. Платиновая веточка ландыша была без бриллиантов. -- Ну, и что? -- сказала Антонина Прокофьевна, перехватив его взгляд. -- Ну, и разменяла. Ну, и что ж, пусть последние камушки. Кому они нужны? А ветка пусть поживет... -- и сильно затянулась сигаретой, махнула вялой рукой на дым. -- Вроде до смерти еще далековато. Куда повезешь своих? В Москву? Ты их обоих привози сначала ко мне. Хочу на счастье хоть раз посмотреть. Смотрела я на разных людей, которые казались счастливыми... Еще ни разу не видела настоящего. Видеть настоящее счастье -- разве это не жизнь? Тому, кто помнил академика Рядно по его популярным выступлениям с университетских кафедр и клубных трибун, вызывавшим в сороковых годах гром оваций, кто помнил этого яркого оратора, умеющего подкрепить нестандартное слово удивляющим публику фокусом вроде платка с землей, Кассиан Дамианович начала шестидесятых годов казался совсем другим человеком. И не в том дело, что он сильно постарел и побелел. Он теперь не рвался в залы к народной и студенческой аудитории. Там теперь было опасно, люди научились задавать трудные вопросы. Даже на заседаниях академии он старался не выступать, хранил молчание. Сидел обычно в первом ряду, и около него справа и слева были пустые кресла: другие академики, помня прошлое, не садились около этого человека. Обедал он обычно в академической столовой, сидел один за столом, предназначенным для четверых. Никто не хотел составлять ему компанию. Большую часть своего дневного времени академик, надев чистый серый халат, проводил теперь в своем кабинете среди высушенных растительных диковин, которые, как и раньше, привлекали его своей запечатанной для взора тайной. Но теперь он уже не торопился поразить людей открытием. Помешивая ложечкой в стакане с чаем, где таяла большая таблетка, он размышлял над загадками природы и иногда проводил рукой по лицу и мотал сухой побелевшей головой, не находя ответов. И сотрудники его не знали, чем заняться. Штат постепенно редел. Каждый день старик узнавал о чьей-нибудь измене. Вокруг чувствовалась пустота. Он, конечно, знал ее происхождение. Некоторое время назад он даже предсказал это для себя. Потому ведь и организовал себе "второй виток". Но и второй виток пришел к своему концу, восьмигранный чудо-колос, к несчастью, не появился в повторных посевах академика. Новый покровитель Кассиана Дамиановича был сильно разочарован, по все же не стал обижать знаменитого ученого, поскольку сам был причастен к красивой, но не сбывшейся мечте. И в академике Рядно он видел такого же пострадавшего романтика. Оставил старика в покое, положив начало дням его одиночества. С этого момента п начался отсчет. Но с некоторого времени в угасших головешках общего интереса к академику закурился живой дымок. В столовой, где старик всегда обедал, он стал затевать разговоры, которые вскоре получили название "обеденных лекций" академика Рядно. По-прежнему за его стол никто не садился. Но академик находил по соседству какого-нибудь знакомого и, обратившись к нему, умело вовлекал его в спор. А из спора вырастала и лекция. Слух об этих лекциях дошел и до Федора Ивановича, который в начале шестидесятых годов был уже доктором наук и заведовал лабораторией в крупном научном учреждении. "Обеденные лекции" грозили войти в моду -- так ему показалось. И однажды зимой Федор Иванович пришел в эту столовую и, сев за стол у дальней стены, стал настороженно ждать. Сначала над столами пролетел шепот: "Касьян, Касьян пришел!". И Федор Иванович через дверь в раздевалку увидел черную шубу с оранжевыми лисами. Она замедленно шевелилась: ее снимали с академика. Потом старик передвинулся к зеркалу, наложил на лоб ладонь и резко повернул ее. Оформив сильно побелевшую челку, академик привел свои шарниры в упорядоченное движение и тронулся в торжественный путь. Цепь мокрых следов от его валенок протянулась через весь зал к одному из ожидавших его вдали пустых столов. "Его стол", -- догадался Федор Иванович. Старик сел в опасной близости от него, прямой и строгий. Стало видно, как он постарел. Обтянув выступы еги коричневого лица, кожа перетекла на шею и висела там складками, как у ящера. Рядно отдал краткое распоряжение официантке, которую назвал Клавой, и затем, растопырив сухие пальцы на обеих руках, взаимно пропустил их -- гребенка в гребенку. Поставив это напряженное сооружение на стол, громко сказал: "Фух-х..." -- и стал осматривать дали просторного зала, выискивая собеседника. Чтоб загорелась перепалка. А за нею чтоб нечаянно вспыхнула и лекция. -- Назар Максимович! -- вдруг прозвучал в столовой как бы деревянный рожок. -- Не прячься, вижу тебя. Ты ж мой стойкий оппонент. Я тебя сегодня вспоминал. На Ленинградском шоссе. Назар Максимович не отвечал. -- Там кафе есть, -- благодушно продолжал академик. -- С витриной. У самого стекла -- клетка висит. С канарейками. В клетке гнездо, а в гнезде самочка сидит. На яичках. С улицы видно. Все перья выщипала на пузичке, голеньким прижалась, яички греет. Маленькое такое, где и жизнь держится. И лапками сучит -- переворачивает яички. Ужели только инстинкт? А ты разбей ей яичко -- ведь переживать будет. Скажешь, нет? А, Назар? Назар по-прежнему молчал. Его не было видно. -- А что я еще увидел! Там, на краю гнезда, самец сидит! Красавец! Как запоет, как запоет! Трель -- на полчаса. И она сразу сучить перестает, пропадай яички, пропадай инстинкт! Головку -- к нему, к самому его зобику... Который так и дрожит от трели. И слушает, слушает! Ты скажешь, бога нет. А я бога тебе и не навязываю. Но ужели так проста жизнь, ужели человек так слеп, что он только себе оставляет право на мысль, на чувство и на творчество? Смотрел я на эту пару, супружескую... И подумал: Назара сюда надо. Пусть посмотрит. Назар молчал. -- Что больше? -- не унимался Кассиан Дамианович. -- То, что человек знает о себе и о живой природе? Или то, что составляет, Назар, всю ее, природы, полную программу? Зачем же ты в бутылку лезешь? Назар молчал. Никак не мог его академик расшевелить. -- Ты посмотри, Назар, когда-нибудь замедленную киносъемку. Ко мне в институт приходи, покажу. Увидишь, как растения обращают внимание друг на друга. Как они загораются чувствами. Молчишь? Нечем тебе крыть, Назар... К столу академика, между тем, подошла официантка. Поставила перед ним на тарелке двуухую белую чашу с золотистым бульоном и отдельно еще тарелку с гренками. И старик принялся за свой обед. Хлебнул несколько ложек, постучал "кутнями". Федора Ивановича передернуло, и он против воли, морщась, воспроизвел этот звук. -- Не дай тебе бог, Назар, в познании законов жизни переступить границу дозволенного... -- громко проговорил академик, думая о чем-то. -- Меня молодые считают чудаком. Слышишь, Назар? Академик Рядно -- чудак! А я не обижаюсь, -- он весело всплакнул. -- Каждый серьезный мыслитель кажется чудаком. Почему, ты думаешь, Достоевский "Идиотом" назвал свои роман? Думаешь, он своего князя идиотом считал? Святым, святым считал. И мудрецом. Потому и назвал. Потому что мудрец и святой, брошенный в общество, кажется там идиотом. Согласен? -- Кассиан Дамианович, ты же знаешь, я с тобой никогда не был согласен, -- послышался, наконец, хриплый голос Назара. -- Хто ж тебя знает, когда ты согласен, а когда нет. Ты ж любишь молчать. Правда, кукиш у тебя в кармане всегда шевелился. -- И сейчас я с тобой не согласен. С Достоевским согласен, а с тобой нет. Весь зал затих, как будто опустел. Назревал захватывающий словесный бой. -- Почему ж ты со мной не согласен, Назар? Можно спросить? -- Спроси, спроси, если хочешь... -- Так почему ж ты не согласен? -- Я не согласен, что ты мудрец. И что святой. А князь, который у Достоевского... Он не загонял в гроб академиков. Не питался чужим несчастьем. -- Ой! Так и знал! Как мне это знакомо! -- раздался плач, который был смехом академика. -- И ты туда же с дурачками! Поддался пропаганде вейсманистов-морганистов! Господи, как меняется человек! Ты ж был настоящий биолог! Мы ж с тобой... -- Если ты считаешь, что наука -- это значит отправлять людей... ты знаешь, куда... Таким биологом я не был. -- Пхух-х! Я сживал! Я отправлял! А они меня не жрали, твои подзащитные? -- старик хлебнул ложку бульона. -- Смотри, что от меня осталось -- одни кости. -- Кости -- это ничего не говорит, -- нехотя отозвался Назар. -- Семь коров тощих съели семерых коров тучных и не стали тучнее. Не стали! Короткий смешок пробежал по столам. -- Я сживал со света! Это была борьба идей! У моей науки впереди еще ренессанс! Моей науке, Назар, не нужны были жертвы. Она сама себя могла... И поддержать и прокормить. Добытыми фактами. -- А чего ж ты людям заколачивал свою конфетку в рот молотком? -- спросил Назар с хриплой усмешкой. -- Смотри какой! Он еще зубастый, оказывается, -- проговорил Рядно, как бы любуясь противником. -- Треплет старика, как шавку, У меня тоже несколько зубов во рту держатся. Только для петушиных боев я их не пускаю. Берегу... И, восхищенно помотав головой, окончательно сосредоточился на бульоне. Федор Иванович уже забыл что именно этот человек перевел его когда-то в "политическую плоскость", забыл даже, что целое "кубло" получило свое название из этих с трудом натягивающихся на зубы уст. Забыл о приказах министра Кафтанова! Боевое чувство, готовность к неожиданной схватке давно уже оставили Федора Ивановича, вкус мести он не помнил. И все потому, что противник был повержен и теперь его топтали все, кто хотел. Этот Назар которого Федор Иванович так и не разглядел, действительно трепал старика сейчас как шавку. И Федор Иванович, оценив выдержку "батьки", уже ставил себя на его место, жалел его. Академик Рядно, этот обиженный Богом ущербный разум, восставший против безжалостной судьбы и призвавший на помощь свои два бесспорных дарования -- чутье на человеческие слабости и цветистое красноречие -- он все еще цеплялся за уплывающие радости жизни. Должно быть, не чувствуя вкуса бульона, он рассеянно и громко хлебал его и стучал ложкой. Думал о чем-то. В это время четыре человека, закрывавшие" Федора Ивановича, встали из-за стола. Открыли его выцветшим степным глазам старика. Глаза эти начали светлеть, засияли. -- О! Вот кого мне не хватало! Этот меня сейчас добьет! Федя, что ты там уединился? Иди ко мне пообедаем вместе, побалакаем, как в старину. И Федор Иванович, с болью улыбаясь старику перешел к нему, подсел поближе. -- А я смотрю: чей это полуперденчик висит, такой знакомый! -- радостно гагакал академик. -- Вижу иноходец мой не забыл меня, помнит. -- Это уже не мой полуперденчик, -- сказал Федор Иванович. -- Чужой чей-то. -- Ладно, ладно, притворяйся. Всего тебя вижу Здорово, ренегат! -- последние слова старик дружески продышал Федору Ивановичу на ухо. -- Здорово, Распутин! -- шепнул тот в огромное обросшее волосами вялое ухо. Но нет -- жалость и тоска остановила эти слова. Даже покраснел от одной мысли что мог их высказать. Прошептал совсем другое: -- Кассиан Дамианович... Зачем вы позволяете так себя... -- Постой, Федька... Дай, скажу ему. Назар! Ответил бы ты мне на такое... Думает или нет зажигалка? -- он помолчал. -- Я не о том товарище, который тут мне про конфетку и про молоток... Я не шуткую. Простая зажигалка, которую в кармане носят... Думает она? Вокруг раздался смех, но тут же и погас, уступив напряженной тишине. Нет, академик даже в трудные минуты умел подбирать ключи к беспечным, полным любопытства головам. "Интересно бы послушать, что он говорил там, во время чаепитий..." -- подумал Федор Иванович. -- Конечно, я утрирую... Ты в корень, в корень... Я тебе схему принципиальную. К твоему нигилизму. Все-таки, если отрицать зачаток мысли у зажигалки... Которая есть организованная материя... Тогда и человеку придется отказать в этой способности? Знаком ты с теорией отражения? Зажигалка отражает воздействия? Или мы для нее исключение сделаем? Не хочешь делать исключение? Вижу, не хочешь... Вот и человеческая мысль... Это тоже отражение, только высшая форма... -- Зачем вы... -- воспользовался Федор Иванович паузой. -- Зачем это все? Академик отмахнулся. Почувствовал вдохновение, подался весь к Назару, который сидел где-то вдали, за спиной Федора Ивановича. -- Возьми теперь счетно-решающую машину. Она тебе выдает результат своей деятельности. А чувствует она, что она делает? Например, я, кроме того, что я выдаю продукт мышления, еще чувствую. Я бываю доволен продуктом. Или неудовлетворен. Скажем, играю в шашки... Мой мозг выдает комбинацию. Хочешь, попробуем, а? Посажу тебя в калошу, лучше не садись со мной... И при этом я бываю доволен своей выдумкой, потираю руки. То есть процесс настолько далеко зашел, что уже начал действовать в обратном направлении. Вот я тебе гипотезу даю, можешь смеяться. Слушай внимательно. Положи кость, ты ее сосешь машинально. -- Слушаю, слушаю, -- сказал нехотя Назар. -- Вот это запомни: счетно-решающее устройство, запрограммированное на игру в шашки, переживает волнение игрока. Во всех механизмах, созданных человеком... Который творит, как и природа... Копирует процессы с природы... В любом механизме, как только он заработает, возникает чувство отношения к этой работе. Пропорционально сложности. Это я тебе твердо... Станок работающий... Когда сломается резец, каждый токарь знает -- машина прямо завывает от злости. Только не матерится. Где, спросишь ты, машина волнуется? А там же, где и решает свою задачу. Как и человек. Через сто лет наука даст подтверждение моей галиматье. А сегодня разрешаю всем, кто хочет, надо мной смеяться. А я послушаю. И, высказав это, сверкнув жестяными глазами, академик принялся нервно разрезать на тарелке уже осторожно подсунутые ему официанткой голубцы. -- Клава, и ему такое подай, -- гагакнул ей старик, указав ножом на Федора Ивановича. "Он маскируется! -- горячо зашептал в неведомых глубинах отдаленный голос. -- Он не хочет, чтобы его считали убийцей одареннейших людей, работавших на свой народ, украшавших его. Согласен быть чудаком. Потому и об "Идиоте" заговорил. С идиота спрос другой". -- Послушайте теперь меня, -- тихо заговорил Федор Иванович. И даже слегка навалился на старика -- чтоб никто не слышал. Он чувствовал его искусно скрытое страдание. -- Кассиан Дамианович... Ну зачем вы говорите все это? Ведь они все понимают. Это так похоже на одну вещь... И не один ведь я почувствовал сходство... Знаете, что я вспомнил? В связи со сказанным... Был процесс несколько лет назад. В газетах писали. Судили убийцу. Всего-то одного человека на тот свет отправил. Только одного. По-моему, на Севере где-то... -- Ну, и что? -- академик посмотрел с угрюмым подозрением. -- Я помню этот процесс... Догадываюсь, что дальше скажешь. Договаривай... -- На процессе он всех удивил. Симулировать начал. Сумасшествие. Даже стал на четвереньки, прямо в суде. И даже, понимаете... Даже залаял... Академик съел кусок голубца и, отпив из стакана минеральной воды, тускло и долго смотрел на Федора Ивановича. -- Я понимаю, что ты это из благих побуждений... -- интимно задудел он почти одним как бы посвежевшим носом. -- И поэтому тебе, как с-сатане... Который около моей души все время хлопочет... Начал еще, когда спину мне тер... Думаешь, забыл? Который знает мои мысли... Мог бы, конечно, и не признаваться. Но для полноты мистики, Федька, признаюсь тебе: понял я твой гениальный намек. Даже предвидел. Ждал. Только не утешайся мыслью, что я от этого страдаю. Видишь, сказал тебе это и спокойно кушаю. И ты не страдай. Кушай, что тебе подали. Проснись, дурачок, уже подали тебе. Будем оба кушать -- мы ж философы... И Федор Иванович, не чувствуя своих рук, взял нож и вилку. Автоматически стал "кушать" свой голубец. -- Этого ничего не было, запомни, Федя, -- сказал старик, спокойно жуя. -- Того, на что ты тут намекекекиваешь. И самого твоего мекеке -- тоже не было. И что говорю тебе сейчас, и этого нет. Было бы, если бы попало в мозги людей. Если бы таких людей было много. Чтобы мнение создалось. Чтобы началась его, мнения, самостоятельная жизнь. -- Их много! -- закричал шепотом Федор Иванович. -- Эти не считаются, про кого ты. Там мозгов нет. Это кабачковая икра. А если в мозгах нет -- считай, что совсем и не было. А что в твоих персональных мозгах застряло, так это я как-нибудь переживу. Я ж привык тебе в глаза смотреть. В твои хитрые, как у енота, сообразительные глазки. Тебе одному все равно не поверят. А потом, я ж тебя знаю. Ты ж интеллихэнт, Федька! Раз сказал мне все это -- значит, уже удовлетворился. Дальше не понесешь. Скукота же -- ходить от человека к человеку и повторять одно и то же. И люди таких не любят... Распространителей. Не-е, все останется дома... -- Кассиан Дамианович... Почему вы с вашими способностями так свободно мыслить... Почему вы не займетесь настоящей наукой? -- Хых-х!.. Настоящей... А у меня какая? Поддельная? -- Это я вам серьезно... Я бы тогда пошел к вам в сотрудники. Мы бы не теряли время на превращение березы в ольху. Озимой пшеницы в яровую. Овса в овсюг. Потому что знали бы, что возможно, а что -- нет. -- Опять же скажу тебе, как сатане. От которого не отвязаться. Только одному тебе спокойно скажу. Белое пятно у меня, Федя, в глазу. То есть, конечно, не в глазу, а ты понимаешь, где. Я не вижу того, что называют истиной. И терпения у меня нет. Ждать, пока увижу что-нибудь. Всю жизнь ждать! А в науке ж без терпения нельзя. Я, конечно, могу проникать интуицией в глубь вещей. Рождаю гипотезы. Мысль моя не терпит остановки, приземлять не дается, лети-ит, лети-и-ит... Такой у меня талант. Я чистый теоретик. Философ-диалектик. Индукция и дедукция -- тут моя стихия. Я ж имел успех! Какой успех!.. Старик замолчал, стал смотреть вдаль. Там, вдали, за стенами столовой, брезжил сорок восьмой год, еще звучали затихающие овации. Потом провел рукой по лицу, просыпаясь. -- Почему и хотел всегда на пару с тобой соединиться... Ты можешь до истины допереть. Упрямый. А я гипотезы бы кидал. У нас бы пошло... -- А кто был бы главным в этой упряжке? -- Во-о! Тут ты весь. Ты иногда проговариваешься! Еще когда про доктора закидывал мне... Мое самолюбие, Федор, никогда не смирится с второстепенным положением Это нас и развело. Ты же, как и я, сынок... Рожден повелевать. Командовать... Я ж вижу, тебя уже потянуло вверх. Уже тащит. Будешь барахтаться, а оно будет тащить... Не знаю даже, что тебе порекомендовать. Сам видишь, что иногда получается... И он мягко, но кисловато улыбнулся. И по-крестьянски обильно сплюнул под стол. Как будто ехал на возу с сеном. -- Одного не понимаю, -- сказал он, меланхолично растирая валенком плевок. -- Их было сколько? Тысячи. А я один. Почему они мне сдались? И еще. Почему я сегодня терплю поражение? Этого никому не понять. Даже тебе, с твоей башкой. Так, в атмосфере пустоты, притворства и неразрешимых загадок, академик Рядно прожил еще немало лет, набирая возраст и числясь на своих нескольким постах. Похоронил многих противников и повернул на девятый десяток. И эта сложная атмосфера не оставила старика даже тогда, когда среди особенно жаркого лета, постепенно цепенея, он наконец замер навечно Это уже произошло, но газеты почему-то не дали некрологов и жизнеописаний выдающегося деятеля науки. Важная весть с запозданием настигла меня во время сборов в дорогу -- предстояла командировка. Случайно прочитал маленькое сообщение в углу замасленного газетного листа, когда заворачивал в него колбасу. Дата говорила, что еще не поздно и можно успеть к торжественной панихиде, которая назначена на двенадцать часов. И, отложив поездку, я помчался в научно-исследовательский институт, где все должно было состояться. Подходя к институту, еще издали увидел восемь пустых автобусов, стоявших в ряд вдоль здания. Тут же дежурила милицей