портретом Николая
Сергеевича он висит на стене нашей гостиной в новом доме на Юго-Западе
Москвы. Под портретами круглый стол - обычный, но, конечно же, в память той
"сороконожки". Кроме семейных застолий, несколько раз в году, в определенные
дни за ним собирается молодежь - бывшие мои ученики. Рядом со столом, на
подставке, прислоненной к боковой стенке буфета, тоже старого (но не
старинного) - самовар с медалями 1870-го года. В его жерло я вмонтировал
электрический нагреватель. Все это - воспоминание о Родионовском доме.
С портрета "матушки", как мы с Сашурой вскоре стали называть Наталью
Ульриховну, смотрит на меня бесконечно дорогое лицо. Пепельные, волнистые,
расчесанные на пробор волосы, высокий лоб, прорезанный горизонтальными
морщинками. Они соединяют две необычных впадинки у висков. Приподнятые брови
и большие, как бы прозрачные, серые глаза. Под ними хорошо заметные мешочки,
а от крыльев прямого носа к углам рта - две глубокие складки. На фотографии
виден воротничок белой в светло-серую полоску блузки, заколотой простой
круглой брошкой с цветочками по темному полю. Поверх блузки тоже
светло-серое в клеточку платье без рукавов. Помню матушку либо в нем, либо в
выцветшем синем домашнем халате.
Ей в ту пору 62 года, но лицо ее красиво. Без всяких скидок на возраст!
Я бы не решился написать это, если бы не встретил у прекрасного писателя,
Виктора Некрасова, в мемуарах такой отзыв о его бабушке: "...Была она ко
всему еще и красива. Красота, которую не искажает старость, по-видимому, и
есть подлинная красота. И дело даже не в правильности или благородстве черт,
а в том, чего на фотографии не увидишь, - в выражении глаз и улыбке, которые
на всю жизнь остались молодыми".
Эти слова точно соответствуют облику матушки. Что же до выражения ее
глаз, то в них был виден и ум, слегка иронический, и доброта, и, вместе с
тем, озорная искорка. Однако все это на фоне глубоко запрятанной грусти. Еще
меня поразила легкость всех ее движений: молодая легкость походки и движения
рук, живость мимики и интонаций речи. Только иногда медлительные движения
пальцев, машинально разглаживавших край клеенки на столе, выдавали какие-то
потаенные чувства или мысли. Я влюбился в нее с первого взгляда. До сих пор
вижу ее морщинистые, но все равно прекрасные руки. Рискну утверждать, что
любовь эта вскоре стала взаимной. Свидетельством тому некоторые строчки
сохранившегося письма, которое я получил от нее в сентябре 51-го года. Они с
Николаем Сергеевичем отдыхали в тот год на Плесе, в доме отдыха ВТО.
Случайно там же отдыхала и моя мама. Вот эти дорогие для меня строчки:
"...Я очень обрадовалась твоему письму, так все сразу возникло перед
глазами. Я очень о тебе скучаю и иногда беспокоюсь. Мама относится к нам
очень доброжелательно, но явно приревновывает к тебе, так что "задушевное
слово о тебе" я не рискую пустить в ход, потому что очень дорожу ее хорошим
отношением..." Письмо заканчивается словами: "Больше всех хочу видеть тебя,
но вообще о Москве не думаю. Твоя Н. Родионова".
Кроме описанного портрета у меня есть еще две ее фотографии. На первой,
довольно большой (она висит в рамке над моей кроватью), очаровательная
молодая дама в белой кружевной блузке, длинной, тяжелого сукна юбке и
большой, по моде начала века, шляпе сидит боком, повернувшись к фотографу,
на каменной садовой скамье. Скрещенными руками в лайковых перчатках она
опирается на рукоять тонкой и длинной трости. Подбородок ее покоится на
руках. Она приветливо, слегка улыбаясь смотрит на меня. Фотография сделана
мастерски - в мягких коричневатых тонах, чуть-чуть в дымке. На заднем плане
видны обнаженные деревья осеннего парка. Почему-то мне кажется, что это
Булонский лес в Париже.
На втором, маленьком, явно любительском снимке совсем юная девушка,
наверное гимназистка, заложив руки за спину и слегка наклонив прелестную
головку, стоит у крыльца какой-то дачи подле розового куста, укрепленного на
высокой палочке. Крупные белые цветы почти касаются ее лица, а одна роза
приколота к легкой кофточке, заправленной в тоже длинную, до земли юбку,
перехваченную широким поясом. Фотография стоит перед моими глазами, опираясь
на старинный, совершенно бесполезный чернильный прибор из потемневшей
бронзы, украшающий мой письменный стол.
Любовь моя была, конечно, сыновняя. Может быть, так случилось потому,
что в детстве мне не пришлось узнать родительской ласки. Отец умер рано, а
мама, человек по характеру своему суровый, чтобы поставить на ноги меня и
моего старшего брата, вынуждена была после его смерти работать участковым
врачом районной поликлиники на двух ставках. Ежедневно ей приходилось
посещать 25-30 пациентов, живших в старых домах нашего района - как правило,
без лифтов. К вечеру она приходила "мертвая" от усталости и тут же ложилась
- ей было не до ласки. Я был целиком на попечении домработницы, немного
ущербной старой девы, к нежностям совсем не расположенной. Мы жили рядом, на
той же Большой Дмитровке, и вскоре я стал почти все вечера проводить в
Родионовском доме. Опишу теперь остальных его постоянных обитателей.
В небольшой комнатке с книгами, что видна из гостиной, жил Борис
Евгеньевич Татаринов. Было ему, наверное, за шестьдесят, но все, даже и мы,
мальчики, звали его просто Боря. Небольшого роста, худой, чернявый, с
глубоко запавшими, сухими, точно пергаментными, щеками, выдающимся вперед
подбородком и тонким орлиным носом, на основании которого прочно сидели очки
в темной роговой оправе. Одет всегда в один и тот же, далеко не новый темный
костюм и белую рубашку с темным же галстуком. В его комнатке, доходящие до
потолка шкафы и стеллажи с книгами занимали почти все пространство стен.
Здесь находилась семейная библиотека. Кроме книг там помещалась только узкая
кровать и небольшой, с резными ножками столик у окна.
Эрудиция и память у Бориса Евгеньевича были феноменальные. Мы с Сашурой
не раз пытались поставить его в тупик самыми экзотическими вопросами: от
меры сыпучих тел у древних египтян до годов правления каких-нибудь
саксонских королей. Ответ следовал незамедлительно. Проверка по
энциклопедиям неизменно подтверждала его точность. Работал Боря на скромной
инженерной должности в каком-то управлении по делам водоснабжения и
канализации. Курил дешевые сигареты, разрезал их острым ножичком пополам и
вставлял половину в порыжевший от времени костяной мундштук. Его любимое
выражение: "Если б не моя проклятая опытность!" вошло у нас в поговорку.
Никакие родственные узы с семьей Родионовых его не связывали. Кажется,
он был университетским товарищем Николая Сергеевича. Вольноопределяющимся
участвовал в первой мировой войне, а в гражданскую, уже в офицерском чине,
воевал в рядах добровольческой армии. После разгрома белых он долгие годы
жил незаметным холостяком где-то близ Алма-Аты. Не знаю уж, как Николаю
Сергеевичу удалось его разыскать, вытребовать в Москву и прописать на своей
площади. Разумеется, никаких денег за проживание он не платил, только
участвовал своим скромным заработком в скудном бюджете семьи Родионовых.
Еще одним постоянным членом этой семьи была Эмма Константиновна
Егорова, в нашем просторечии - "Эмка". Она так же, как и Боря, занимала на
постоянной и безвозмездной основе (в те времена такое случалось нередко)
комнату рядом с кухней. Несмотря на простонародные, даже грубоватые черты
лица, впечатление она производила внушительное, чуть ли не величественное.
Причиной тому были густые, белоснежные волосы, обрамлявшие большой лоб,
очень прямая осанка и чуть заметный иностранный акцент всегда спокойной
речи. Эмку в незапамятные времена выписали из Швейцарии в качестве
"компаньонки" молодой Натали Авранек. После революции она работала
бухгалтером в Ногинске, там вышла замуж, овдовела и вернулась в ставшую для
нее родной семью Родионовых.
Эмка вставала рано, будила Борю, варила кофе и готовила завтрак. Потом
отправлялась на какую-то здешнюю, тоже бухгалтерскую работу. Усталая,
возвращалась в свою комнатку и к вечернему чаю выходила редко. Зато в
праздничные дни она "командовала парадом" и даже покрикивала порой на
Наталью Ульриховну. Но какие куличи и пасху она готовила! Нечто словами
невыразимое. А блины на масленицу! И разносолы к ним... У меня в этом деле
была особая ответственная миссия. Холодильники еще не появились, а посему за
час до застолья я отправлялся в скверик перед Большим театром "пасти" в
снежном сугробе бутылку водки.
Обед на три дня готовила приходившая дважды в неделю милая молодая
женщина. Она же стирала и производила основательную уборку квартиры. Матушка
вытирала пыль и ходила в "лавочку". Вытирание пыли, особенно в кабинете на
письменно столе Николая Сергеевича не доверялось никому.
Кабинет помещался в дальней из двух комнат, скрывавшихся за левой,
закрытой дверью гостиной. Впоследствии он был прекрасно описан Сашурой
(который печатался под псевдонимом Александр Свободин) в первой главе его
книжки "Театральная площадь": письменный стол перед окном, чернильный прибор
с чугунными лошадками каслинского литья, старинная настольная лампа,
хохломской стакан с ручками и ножичком, две фотографии погибших сыновей по
обоим краям стола...
Из Сашиного описания не видно, что эта, довольно просторная комната (со
второй голландской печью) служила одновременно и спальней хозяев дома. Ее
представляла широкая и низкая тахта, стоявшая у противоположной окну стене,
рядом с обычной дверью из коридора. Тахту покрывал спускавшийся по стене от
самого ее верха лиловатый с темными узорами, тонкий, порядком вытертый ковер
("палас"). У изголовья тахты стояла шифоньерка красного дерева с несколькими
ящичками и небольшим зеркалом над ней, служившая матушке туалетным столиком.
Вокруг зеркала на стене висело множество фотографий дорогих ее сердцу людей.
Со временем среди них появилась и моя фотокарточка, снятая в год окончания
школы.
На этой тахте, за спиной у Николая Сергеевича, в последующие годы мы с
матушкой не раз подолгу сиживали бок о бок, беседуя вполголоса. Однажды она
мне прочитала стихотворение, начинавшееся словами: "Молчи, скрывайся и там /
И чувства и мечты свои..." Тютчева я тогда не знал вовсе. Помолчав, она
добавила: "Это мое самое любимое стихотворение". Смысл этого замечания я
понял много позже.
На этой же тахте мы сидели, обнявшись с Татьяной Григорьевной
Цявловской, и вместе плакали, когда матушка умерла. На ней же, на этой
тахте, лежал совсем прозрачный Николай Сергеевич и спрашивал меня, сидевшего
рядом: "Скажи, Лева, я умираю?" Я знал, что дни его сочтены, но ответил,
будто не теряю надежды на выздоровление, однако полагаю, что следует быть
готовым ко всему.
Воскрешая в памяти эту заветную тахту, я вспоминаю еще один,
характерный для этого дома эпизод. Однажды ночью на ней поперек, вповалку
лежало с полдюжины молодых людей в ковбойках и довольно грязных комбинезонах
(джинсов еще не было), к тому же вдребезги пьяных... А дело было так. В
первые дни моего появления в Родионовском доме я встретил там еще одного
одноклассника Сережки и моего приятеля, Илью Волчка. В первый же год войны
он был демобилизован после тяжелого ранения в руку. Поступил на
геологический факультет, окончил его, и в конце 48-го года отправился
надолго в экспедицию куда-то в Забайкальскую тайгу. И вот в августе 52-го
года вернулся. Прямо с вокзала компания друзей-геологов, вызвонив и меня,
отправилась отмечать свое возвращение в пивной бар "С медведем", который
располагался в подвале дома, стоявшего на площади Дзержинского на месте
нынешнего "Детского Мира". Набрались основательно. И тут Илюха потребовал,
чтобы все вместе с ним пошли к Родионовым, потому что "таких людей вам
больше никогда не увидеть". Компания согласилась и в двенадцатом часу ночи
ввалилась в дом.
Как нас встретили я, убей, не помню. Уверен, что радушно. Наверное,
начались расспросы и рассказы, но вскоре гости стали "клевать носом", и
хозяева дома уступили нам на ночь свое супружеское ложе, разумеется, без
всяких там глупостей вроде постельного белья. Наутро умытые и немного
смущенные геологи за круглым столом пили черный кофе с баранками. Перед этим
каждому "в лечебных целях" было предложено по рюмочке крепкой домашней
настойки, извлеченной из недр старинного буфета. А Николай Сергеевич и
матушка, довольные и с виду ничуть не усталые, с живым интересом слушали
продолжение рассказов о героической таежной жизни геологов...
Однако все это еще далеко впереди. Сейчас же я хочу закончить описание
квартиры и ее постоянных, самых близких посетителей. Между кабинетом и
гостиной находилась узкая, с одним окном, полутемная комнатка, где стояли
шкафы с материалами к собранию сочинений Толстого и еще одна узкая кушетка.
На ней часто ночевала дорогая гостья, подруга молодости матушки, седая и
решительная Анна Николаевна Федорова. Работала она медсестрой на каком-то
заводе, жила одиноко там же, в медпункте. Тоже потеряла на войне
единственного сына, Алика. Была Анна Николаевна человеком добрейшей души,
хотя и любила притворно построжить своим громким, грубоватым голосом и Колю
(Николая Сергеевича), и матушку, и нас - "сорванцов".
Нередко заглядывала в дом, а в случае чьей-нибудь болезни брала под
свою решительную опеку Ольга Сергеевна Муромцева, дочь знаменитого лидера
кадетов и председателя 1-ой Государственной Думы. Николай Сергеевич был на
ней женат первым браком, а Наталья Ульриховна была ее подругой. Однако
тесные дружеские отношения всех троих сохранились (после некоторого
перерыва) на всю жизнь.
Превосходный детский врач, Ольга Сергеевна после большевистской
революции благоразумно уехала работать на Крайний Север. Она там оставалась
и в мрачные годы репрессий. Потом вернулась в Москву, работала со Сперанским
и жила при детской больнице. Другой семьи у нее не образовалось, своих детей
не было.
Редким, но счастливым событием для всего дома являлся приезд младшего
брата Николая Сергеевича - дяди Сережи. Некогда бравый офицер, получивший в
мировую войну высшую награду храбрецов - солдатские ордена Георгия всех
четырех степеней и тяжелое ранение в ногу, он выглядел истинным
крестьянином. Невысокого роста, коренастый, с большими натруженными руками,
негнущимися пальцами и потемневшим от солнца и непогоды лицом. Говорил
тихим, как бы смущенным голосом и ясно смотрел на мир добрейшими прямо-таки
лучистыми глазами.
Отпрыск славного дворянского рода, он после войны 14-го года женился на
крестьянской девушке Параше из соседнего с поместьем матери села, перешел
жить к ней и навсегда прикипел к земле. Был умельцем на все руки. Сам
поставил себе дом в деревне. В новые времена мог починить трактор или
комбайн. Нутром чувствуя землю, охотно консультировал колхозное начальство
относительно сроков посева или сенокоса, был всеми в деревне очень уважаем.
Там и жил добрых девять месяцев в году и только на зиму перебирался в
московскую квартиру к детям. Матушка Сережу любила и всегда радовалась его
приезду.
Другого, среднего брата, Константина Сергеевича, я невзлюбил. Мне он
казался каким-то слащавым, неискренним, чересчур религиозным. Наверное, я
был неправ. Николай Сергеевич с дядей Костей был очень близок, особенно
последние годы своей жизни, в отличие от матушки, которая была к нему
заметно холодна - не знаю уж, почему. Занимался дядя Костя пчеловодством и
служил в каких-то советских учреждениях - видимо, тоже по
сельскохозяйственной части. Но руки у него были мягкие, городские.
Нередко заглядывали в дом и дочери сестры, Натальи Сергеевны, Софка и
Катя Поливановы. Их рано умерший отец был основателем и директором
знаменитой в Москве гимназии. Катя увлекалась энтомологией. Девушка
спокойная и рассудительная, она закончила Университет и вскоре вышла замуж
за своего однокурсника, очкарика. Впоследствии на своих мошках и жучках
защитила докторскую диссертацию. Софка была полной ее противоположностью:
пухленькая, точно с русского лубка, круглолицая, живая, шумная, готовая всем
помочь хлопотунья. Очень любила своего дядю Колю. Сын тети Наташи, рыженький
Костя тоже погиб в войну. Вообще, Великая Отечественная жестоко покосила
отпрысков семьи Родионовых. Младший сын дяди Сережи, Колька, во время войны
был еще слишком молод. Зато погибла его отважная старшая дочь Наташа. Почти
четыре года она провоевала танкистской и уже в сорок пятом, при освобождении
Вены, сгорела в своем танке. Две средние дочери, Соня и Маша, очень славные,
но постоянно занятые своей работой и семьями, бывали в доме редко. Но каждое
появление кого-либо из сестер было радостью - все их любили. Они же обе при
каждом серьезном повороте своей судьбы непременно приезжали советоваться к
дяде Коле. (У старшей, Сони, была странная фамилия по мужу - Суббота).
Что же касается многочисленных посетителей дома: сотрудников Редакции,
толстоведов, музейных работников, литераторов, пожилых или юных знакомых,
давних и недавних - всех их привлекала в эту гостиную удивительная атмосфера
внимания и доброжелательности. Даже если визит оказывался не ко времени,
Николай Сергеевич без тени досады откладывал в сторону работу и с искренним
радушием приветствовал гостя: "Как славно, что Вы зашли!" И, конечно же,
немедленно провозглашалось традиционное: "Испьем чайку!" Посетителя подробно
и заинтересованно расспрашивали о его делах, радовались или огорчались
вместе с ним, утешали, старались помочь советом. И не только советом. Помню,
как целое семейство друзей, у которых в доме производился капитальный
ремонт, на добрых пару месяцев въехало в гостиную вместе с пианино, на
котором дочке необходимо было упражняться. Им занавеской отгородили половину
комнаты, и никого это, по всей видимости, не ущемляло.
Приведу еще один, личный пример. Я уже совсем освоился в доме, получил
ключ от входной двери, мог придти днем и, никого не тревожа, улечься спать в
Бориной комнате. А потом заявиться к чаю, встреченный радостным: "Лева! Ты
здесь, как чудесно!"
Так вот. Был у меня в то время вполне невинный роман с актрисой театра
Красной Армии, Гисей Островской. Я, как полагается, ожидал ее с цветочками у
служебного выхода. Потом мы долго сидели на скамейке в скверике против
театра. Разговаривали, целовались, я читал стихи. Она была замужем за
знаменитым актером того же театра Зельдиным ("Учитель танцев"). Жили они
рядом с театром, так что и провожать мне ее было некуда. Жили, видимо,
неважно - через несколько лет разошлись...
В один из летних вечеров Гися была особенно грустна и после моих
настойчивых расспросов призналась, что у нее день рождения, но идти домой не
хочется. Я предложил ей пойти со мной к моим любимым старичкам, клятвенно
обещая, что она об этом не пожалеет. После некоторого сопротивления, Гися
согласилась.
И вот мы заявляемся в дом часов около одиннадцати, к концу вечернего
чаепития. Я безапелляционно заявляю: "Эту девушку зовут Гися, она актриса,
но сейчас ей плохо. У нее день рождения и не хочется идти домой".
Бог мой, какая веселая поднялась суматоха! Эмка побежала на кухню
подогревать чайник, потом явилась с вазочкой вишневого варенья, которое
хранилось "до случая" в ее кухонных тайниках. Матушка достала из буфета
припасенный для какого-то визита медовый пряник, в который тут же были
воткнуты неведомо откуда появившиеся свечки. Бутылку шампанского мы
прихватили по дороге в гастрономе "Москва".
Николай Сергеевич в своем поздравительном тосте уверял, что именно
этого события он давно дожидался и для него сохранил какие-то редкие записки
о театре начала века, которые тут же вручил, как он выразился, по
назначению. Начались расспросы. Почувствовав непритворный интерес и симпатию
слушателей, Гися стала с увлечением рассказывать о жизни театра, о своих
ролях и планах. Николай Сергеевич вспомнил парочку анекдотов из ранней
истории МХАТа, рассказанных некогда его великими актерами. Матушка - ту
знаменитую ссору Ульриха Иосифовича с Шаляпиным. Вечер прошел живо, тепло,
на одном дыхании. Распрощались в третьем часу ночи. Я провожал Гисю пешком
до площади Коммуны. Спутница моя была в восторге и утверждала, что никогда в
жизни она так счастливо не отмечала свой день рождения.
Другой пример безграничной доброжелательности и терпимости хозяев дома
связан с постоянным присутствием в нем еще одного, не упомянутого мной
жильца - художника Бориса Николаевича Карпова. Он снимал под мастерскую
большую комнату бывшего кабинета Ульриха Иосифовича. Была у него и своя
трехкомнатная квартира у метро "Сокол", где жила его жена "Милочка", но туда
он наведывался нечасто. По стенам мастерской висели тщательно выписанные
натюрморты, яркий портрет цыганки и большой (зачем-то больше натуральной
величины) поясной портрет партизана, для которого ему позировал Николай
Сергеевич. Однако славы ему эти творения не принесли. И он обратился к
другой теме, вполне отвечавшей его честолюбию и, надо полагать, сребролюбию
- стал специализироваться на портретах Сталина. Современники и не
подозревали, что большая часть бесчисленных портретов вождя народов,
особенно крупные жанровые картины, размноженные в миллионах литографий,
создавались в мастерской на Большой Дмитровке. Самого Сталина "Карпо", как
мы с Сашкой его окрестили, не видел никогда - рисовал с фотографий, по
клеточкам. В мастерской стоял "Яшка" - манекен, одетый в форму
генералиссимуса. Художническая братия Карпова презирала, а его доходам
завидовала. Сам художник был человеком невзрачным, маленького роста, лысым с
темной бородкой и усами "под Ленина". Очень разговорчивым и самодовольным.
Он питал еще не распространившуюся в послевоенном советском обществе страсть
ко всему иностранному. Имел собственный автомобиль (редкость в те времена) -
вишневого цвета "бьюик" с откидным верхом, принадлежавший, по его
утверждению, румынскому королю Михаю. При автомобиле содержался шофер,
именовавший своего хозяина "патрон", за что получил от нас кличку
"пистолет". Большой многодиапазонный радиоприемник будто бы достался Борису
Николаевичу от самого Риббентропа, а прежний владелец его теннисной ракетки
носил титул "второй ракетки Англии".
Стоит ли говорить, что по своему характеру и мировоззрению Карпов был
совершенно чужд тому обществу, которое собиралось вокруг круглого стола в
гостиной. Сдавать комнату состоятельному квартиранту приходилось не от
хорошей жизни. Наталья Ульриховна не работала, лишь получала небольшую
пенсию за отца, а Николай Сергеевич, хотя и взвалил на свои плечи
многотрудное научное издание сочинений Толстого, за неимением ученых
степеней занимал должность рядового редактора в Гослитиздате с окладом 80
рублей в месяц.
Надо отдать должное Борису Николаевичу: когда в доме бывали
интеллигентные гости, он из мастерской не выходил. Но "в кругу семьи" любил
пофилософствовать на близкие ему темы (особенно о людской неблагодарности),
удобно развалившись в кожаном кресле, стоявшем в гостиной. К чему я это
рассказываю? А к тому, что ни Николай Сергеевич, ни матушка, ни даже мы с
Сашкой по их примеру не позволяли себе ни тени насмешки, даже иронии по
поводу его рассуждений. Слушали, соглашались или возражали, но исключительно
на равных. И в этом тоже, на мой взгляд, проявлялась особенная тактичность
обитателей Родионовского дома.
Впрочем, иногда эти почтенные обитатели совершали немыслимые для их
возраста "эскапады". Вспоминаю колоссальный спор, разгоревшийся в связи с
разговором о любимой всеми русской бане. Может ли человек пробыть 5 минут в
ванне с температурой воды 70 градусов? Карпов категорически утверждал, что
не может. Боря предложил ему пари, что он сможет. И вот пари принято, ванна
наполнена горячей водой, тщательно измеряется температура. В окружении всех
домочадцев Боря, защищенный лишь длинными черными трусами, вступает в
заполненную паром ванную комнату. Больше всех переживает матушка - она
держит сторону Бори. Он погружается, согласно условию, "по шейку". У всех в
руках часы. Томительные минуты ожидания... Победа! Красный, как рак, но
живой, Боря вылезает из ванной.
Или другой эпизод. Мы втроем: я, Николай Сергеевич и матушка на
спектакле "Грибоедов" в театре имени Станиславского. Театр полон. У нас
места во втором ярусе. Спектакль средний, но актриса Гриценко, играющая
Нину, - очаровательна! Жаль, что плохо слышно, да и видно неважно. В начале
первого акта матушка показывает мне два пустующих кресла в третьем ряду
партера.
- Лева, а что если нам с тобой махнуть туда перед вторым актом?
- Матушка, а если придут и прогонят у всех на виду? Позор-то какой!
- Ерунда! Да мы и подождем в проходе до самого начала акта. Айда!
Я с замиранием сердца следую за полной решимости Натальей Ульриховной.
Она сейчас, ну прямо как девочка, сорви-голова. И вот мы уже восседаем в
третьем ряду. Страх, терзавший меня несколько первых минут после поднятия
занавеса, утихает. Я с восхищением смотрю на мою "молодую" соседку.
Еще одно незабываемое театральное впечатление совсем иного рода. В
сентябре 50-го года театр Ермоловой показывает пьесу Глобы "Пушкин" с Якутом
в главной роли. Спектакль имеет колоссальный успех. Чтобы купить билет, надо
отстоять очередь в кассу на всю ночь. Сашуры в Москве нет и я иду один.
Потрясающе! Последние дни перед дуэлью. Пушкин на сцене не появляется. Но во
всех мизансценах, в разговорах его друзей явно ощущается и нарастает
горестное предчувствие неизбежной гибели поэта...
Следующую ночь я снова выстаиваю очередь, и мы идем втроем с матушкой и
Николаем Сергеевичем. Не дождавшись конца спектакля, я ухожу из театра,
покупаю в винном магазине напротив бутылку любимого поэтом Цимлянского и
встречаю моих стариков на выходе. Мы отправляемся в нашу гостиную, ставим в
центре стола портрет Пушкина, разливаем вино и далеко за полночь читаем
вслух его стихи.
Николаю Сергеевичу 60 лет, матушке - 63, а нам с Сашурой по 26. Тем не
менее, отношение к нам, как к равным. Я написал воспоминание о своей первой
школьной влюбленности. Его внимательно читают и всерьез обсуждают
"литературные достоинства" этого моего первого "сочинения".
Спустя некоторое время, кажется в марте 51-го года, Николай Сергеевич
собирается навестить старого, маститого, известного еще до революции, а
сейчас почти забытого писателя Николая Дмитриевича Телешова и берет меня с
собой. По дороге рассказывает про знаменитые "Телешовские среды", на которых
бывали Горький, Бунин, Вересаев и другие. Вспоминает заключительное слово
писателя на его 80-летнем юбилее в 47-м году.
"Много я в своей жизни видел и плохого, и тяжелого, и мрачного, -
сказал Телешов, - но оно все ушло из памяти, испарилось, как сон. А осталось
только светлое и хорошее - оно незабываемо".
С душевным трепетом вхожу в полутемную, неизъяснимо пахнущую стариной
маленькую квартирку. Николай Сергеевич представляет меня, как своего юного
друга. Потом я почтительно слушаю их разговор о былых временах и о том, как
возмутительно нынче обходятся редакторы в "Советском писателе" с
"Воспоминаниями" Николая Дмитриевича, подготавливая их третье издание. В
конце вечера Телешов говорит (цитирую по своей записи тех лет):
"Я счастлив, что так прожил свою долгую жизнь. Мне посчастливилось
видеть многих замечательных людей моей эпохи, от которых я почерпнул много
хорошего. Теперь все в прошлом. У меня не осталось даже никаких памяток, за
исключением рояля. Вот он стоит. За ним целый вечер на моей старой квартире
на Чистых прудах сидел Рахманинов и играл, импровизировал. Сзади в поддевке
стоял Шаляпин и пел. А когда Рахманинов уставал, Шаляпин садился за рояль,
сам себе аккомпанировал и пел русские песни. А как пел! Записи на пластинках
не передают и сотой доли того впечатления, какое было от живого Шаляпина.
Его надо было не только слышать, но и видеть".
Прощаясь, Николай Сергеевич сказал Телешову: "Мой юный друг Лева тоже
пробует писать. Недавно дал мне прочесть свои прелестные воспоминания из
школьной жизни". Величественный старик положил мне руку на плечо и сказал:
"Пишите, молодой человек, пишите!" Впрочем, не исключено, что услужливая
память меня обманывает, и руку на плечо он мне не клал, а сказал что-то
одобрительное просто так, из вежливости.
Одну странность я невольно отметил в те счастливые годы, что я провел в
Родионовском доме. В нем никогда не говорили о погибших детях. Не было видно
никаких принадлежавших им вещей, книг, даже фотографий, кроме тех двух, что
стояли на столе в кабинете. Со свойственным юности эгоцентризмом нам с
Сашкой казалось, что мы заменили погибших мальчиков.
Только один, вовсе не грустный ритуал явным образом посвящался их
памяти. Это был... футбол! Все мы, школьники, перед войной страстно "болели"
за команду московского "Спартака". Уходя в армию весной 43-го года Федя
наказал отцу "болеть" вместо них с Сережей. И вот мы втроем с Сашкой и
Николаем Сергеевичем ездим на стадион "Динамо" едва ли не на каждый матч с
участием "Спартака". Болельщики того времени совсем не походили на нынешних
"фанатов". Зеленой и драчливой молодежи не было, равно как и пьяных. Трибуны
заполнял народ молодой, но уже взрослый - знатоки и ценители игры. Красиво
забитому голу аплодировал весь стадион, включая болельщиков той команды, в
чьи ворота влетел мяч. Николая Сергеевича многие заприметили, и порой
незнакомый сосед по трибуне спрашивал: "Ну, дед, как думаешь, кто выиграет?"
Со временем он сам стал настоящим болельщиком "Спартака" - волновался, ездил
один на стадион, когда случалось, что нам, повзрослевшим, было некогда.
Выйдя на пенсию после тридцати лет научной работы, я еще семь лет
проработал учителем физики в гимназии. Моя коллега, литераторша, узнав, что
я был связан с биографом Толстого, однажды попросила меня провести сдвоенный
урок в 10-м классе, рассказать о последних годах жизни и о нравственном
учении Льва Николаевича. Первый урок я посвятил его взглядами поздним
статьям, а на втором - рассказал о Родионовском доме, даже показал
фотографии его хозяев - те, что висят у меня в гостиной. Ребята слушали два
часа без перерыва на переменку, в полной тишине. А после конца уроков
несколько человек (из "чужого" класса!) подошли ко мне со словами
благодарности. Такое в школе случается крайне редко.
Глава 7. Сражение за Толстого продолжается
Из дневника Н.С. 24 августа 1948 г.
"Сегодня подписал гранки "Очерков былого" Сергея Львовича. С большим
напряжением проделал эту работу - нервным напряжением. Потому, что
приходилось делать выпуски - резать по живому. Старался сообразовывать, как
бы поступил он, Сергей Львович. Думаю, что сделал это добросовестно.
Сегодня ездил на его могилу, провел там час. Навещал и Владимира
Григорьевича. Много мыслей и воспоминаний блуждало в голове в течение этого
часа. Как будто отдохнул и набрался моральных сил.
Талечка все время болеет, а я занят сгрудившимися делами. Ничего не
успеваю, даже читать, кроме корректур. Отдохновение только на стадионе, куда
езжу с Сашей Либертэ, к которому привязался. Но всякая поездка - бережение
ран, воспоминание о Феде, с которым туда ездил".
10-го сентября, к 120-летию со дня рождения Льва Николаевича, вышла из
печати книжка Николая Сергеевича под названием "Москва в жизни и творчестве
Л.Н. Толстого". Спустя месяц - запись в дневнике: "Книжка моя идет и
читается нарасхват, а мне и стыдно, и приятно..."
Впрочем, на состоявшемся 28 октября обсуждении в Толстовском музее, на
книгу была произведена массированная атака, которую возглавил Н.Н. Гусев и
некто Н.С. Вертинский. Последний - с идейных позиций: нет партийного
подхода, не ярко использованы цитаты из Ленина, не дана марксистская критика
упомянутых в книге произведений Толстого ("Царство божье внутри вас", "Так
что же нам делать?" и других в том же плане).
Давний коллега по Толстовскому полному изданию, Н.Н. Гусев "придирался"
чисто субъективно. К примеру: "У автора отсутствует чувство меры, много
лишнего" или "Погоня за расшифровкой всех фактов и нагромождение их,
вследствие чего книга не доходчива до массового читателя".
Такого рода критика специалистов нередко питается ревностью. Возражать
на нее бесполезно. Николай Сергеевич и не возражал. Что же до обвинений в
немарксистском подходе, здесь пришлось отбиваться, поневоле опускаясь до
уровня критиков. Например:
"Мне кажется, - говорит Николай Сергеевич, - что исторический
марксистский тезис, замечательно четко сформулированный тов. Сталиным в его
статье о диалектическом и историческом материализме - "Все зависит от
условий, места и времени" - в моей книге соблюден..." Или "Я считаю, что
лучшее, что написано о Толстом, это статьи Ленина. И с самого начала моей
книги до самого конца все изложено и проникнуто духом его статей. Во всяком
случае, я добросовестно и искренне к этому стремился..."
Читать это, конечно, грустно...
Несмотря на эту критику на радио идет специальная передача о книге (в
связи с юбилеем Толстого) и читают отрывки из нее... А 12-го декабря Николай
Сергеевич имел счастье сделать в дневнике следующую запись:
"Сейчас звонил Борис Леонидович Пастернак. Очень хвалил мою книжку. Для
меня это очень ценно - именно его похвала. Он даже сказал про нее, что это -
художественное произведение. Конечно, это уже слишком. Но доказывает, что
он, как художник, понял то, что мне хотелось вложить..."
В конце сентября Николай Сергеевич подает в ЦК докладную записку, пишет
о том, что необходимо восстановить деятельность Редакционного комитета и
самостоятельной Главной редакции издания. Обосновывает, почему без такого
восстановления дело продвинуться не сможет и добавляет, что директор
Издательства, Головенченко, этого, очевидно, не понимает... Разумеется,
скорого ответа ожидать не приходится, но что-то надо же было делать...
Тем временем жизнь "дома" идет своим чередом.
Из дневника Н.С. 19 декабря 1948 г.
"...Вечером пришли два Левы - Остерман и Штейнрайх, Саша наш Либертэ,
Володя Саппак с Верой. С пирогом и стихотворным шуточным адресом мне по
случаю моих именин - "от мальчиков!!"...
...12 января "28 декабря у Саши Либертэ родился в Актюбинске сын. Он
послал жене такую телеграмму: "Памяти моего погибшего друга прошу назвать
сына Сергеем". Все всколыхнулось".
1 марта Николай Сергеевич ездил проститься со своим скончавшимся
учителем В.В. Хижняковым. Снова вспоминал свои первые общественные шаги под
его руководством. У гроба встретился с сыном Хижнякова, прилетевшим из
Львова. От него узнал, что географы и геологи-одиночки за городом
"пропадают, проваливаются сквозь землю". Бандеровцы орудуют до сих пор, с
ними не могут справиться...
...9 марта. "Настроение унылое. Стареем и общая жизнь тяжела. Весь день
сегодня работал над примечаниями к 51-му тому и с натугой кончил. В газетах
ругают "космополитов".
17 марта запись в дневнике.
"Начал изучать "Коммунистический манифест"
24 июня Николай Сергеевич с "матушкой" ездили на Речной вокзал за
билетами на пароход Москва-Уфа и обратно. Решили в путешествии по воде
вдвоем провести отпуск Николая Сергеевича. В дневнике от того же числа он
записывает:
"Со времени войны мы ни разу не уезжали из Москвы: все ждали, авось...
вдруг случится чудо, и они или кто-нибудь один приедет или будет
какая-нибудь весть, а нас не будет...
Но вот не дождались. Едем 5-го".
Из дневника Н.С. - путевые заметки - с 5 по 24 июля 1949 г.
5 июля. "Наконец, после долголетних сборов мы отправились
путешествовать по воде. В 12 часов поехали из дома на Карповской машине.
Провожали Саша Либертэ и Боря. Долго, весело махали платками с берега".
11 июля. "Только что проехали Елабугу по Каме. Чудесная панорама. Кама
как бы упирается в город с тремя соборами, весь в зелени среди холмов.
Налево на берегу "Чертова башня" - многовековой памятник древнеболгарского
государства (Камских болгар). Всюду, всюду памятники истории и с ними как бы
уходишь в глубь веков: видишь то, что видели наши предки, дышишь тем же
воздухом и переносишься в их мысли и переживания. А от них мысленно - в
жизнь тех людей, которые сейчас живут в этих лачугах. Что они думают, что
чувствуют, как живут в этих голых деревнях, на крутых обрывах осенью в
непогоду, зимой в снежные заносы? Как работают? Чего хотят?...
Из пассажиров - милый мальчик Валя, 18-летний студент-математик, и
только что закончивший университет молодой химик Александр Валентинович с
молодой женой - аспирантом-искусствоведом. Он рождения 26-го года, на год
моложе Феди и уже кончил университет. У него отец погиб в Народном
ополчении. Рассказал ему про мальчиков. У Талечки сердце разрывается. Ей
тяжко на людях. Я вижу и страдаю за нее".
13 июля. "Бирск на реке Белой. Пароход подходит к пристани. На ней
тысячная толпа, если не больше татар, башкир в полунациональных костюмах, с
монистами и бусами. Все устремляются на пароход, чтобы ехать в сторону Уфы.
Все нагружены тюками: за спиной, в руках и подмышкой. Милиционеры и служба
их грубо отталкивают: и женщин, и детей толкают в грудь, в лицо - куда
попало. Толпа их сминает и с напряженными лицами, лавиной вливается на
нижнюю палубу, залезая на тюки, бочки с селедками, на грузовик, который
стоит на палубе...
Оказывается, парохода не было 4 дня, а людям надо ехать. Пароходная
служба употребляет все меры, чтобы охранить классные каюты, т.е. нас, на
верхней палубе. Мы едем, наслаждаясь природой и вздыхая о ней, а там внизу
люди, дети, женщины, старики сидят, вернее лежат друг на друге, образуя
собой кучу из грязных человеческих тел - человеческих существ, таких же, как
и мы. Почему это? почему такая разница? Где же равноправие, равенство, о
котором так много пишут и так громко кричат?
Нам там в Москве устраивают разные речные трамваи для прогулок, а здесь
люди лишены самых элементарных средств передвижения. Сейчас видел такую
картину: по высокому, крутому берегу Белой идет лошадь в хомуте, сзади нее
погонщик. К хомуту привязана длинная веревка, а к ней лодка, на которую
нагружена всякая кладь и телега...
Почему нам все можно, а им ничего не дают? А они ведь наши кормильцы -
хлеборобное население. Все это население находится в диком состоянии. И их
же за это презирают. Как же они должны ненавидеть нас, советских буржуев?
Кто же виноват в их дикости? Мы виноваты и мы в долгу у этих людей. Мы
отбираем у них все, последний хлеб, а сами им ничего не даем, даже тех
внешних достижений культуры, которыми мы так кичимся! Пора, пора об этом
подумать".
17 июля. "Возвращаемся опять по Волге, проехали Камское устье. Были в
Уфе, смотрели маленький, но прекрасный художественный музей. Там много
раннего Нестерова, картины Левитана, Репина, Крамского, Перова, Маковских...
Поразило своей неожиданностью. Впечатление было настолько сильным, что
прошла усталость..."
20 июля. "В Муроме стояли 1 часа. Ходили с Талечкой вверх по горе
вокруг старого монастыря, по узкой улочке с булыжной мостовой,
развалившимися домишками и сараями... Сейчас проехали село Карачарово -
родину Ильи Муромца. Виден старый дом - дворец Уваровых, про которых много
слыхал в детстве. Где они все? Исчезли, как дым, а старый дом и на другом
берегу древняя церковь с разрушенными куполами - все еще стоят и немногим
навевают мысли об ушедшей жизни и отжитой эпохе".
21 июля. "Утром проехали чудный старинный город Касимов на Оке.
Взобрались с Талечкой по крутому берегу в центр