редставить на суд и
услышать приговор -- господин Председатель выделил на все про все два жалких
месяца. Но все, включая старательных судей и дисциплинированных присяжных,
четко уложились в отведенные рамки.
Хозяин получил девять лет, растлитель -- восемь, режик -- шесть (а
наворовал больше всех). Кум получил три года -- все-таки сигнализировал о
проступках, да и ведомство более крутое, заступилось за своего...
С другой стороны "четвертый спец" -- "жесткая" взрослая зона -- стала
свидетельницей небывалого триумфа Энди Моола -- Карзубого: за ум, смелость и
иные многочисленные заслуги Карзубый был вознесен в золотую пробу. Отныне
он, восемнадцатилетний паренек, в пределах мест заключения обретал
"столбовое дворянство", имел право и власть пользоваться всеми привилегиями,
которые только могут быть предоставлены аристократу-сидельцу. Но и
ответственность на него ложилась немалая, и жизнь становилась намного короче
и опаснее, чем у большинства окружающих. Когда шпаненок из подворотни
мечтает о золотых зубах и "атомных" наколках, он видит за всем этим
романтику и крутизну, а как же: все тебя боятся и хвостами пол метут, а ты
можешь любую телку взять, и никто не пикнет... И песни у них такие
классные... При этом шпанята уличные пока еще не задумываются над тем
простым фактом, что никто их, урок этих, не любит -- ни на воле, ни в
тюрьме. Да и за что их любить, если они живут брюхом, как и другие животные,
за счет тех, кто не может им дать отпор, тех, кто слабее. Да, урки многим
внушают страх, но и сами живут в вечном страхе перед законом, самосудом,
правокачкой, слабосильной старостью, туберкулезом, чужой пробой, трамбовкой
и миллионом других вещей, сокращающих жизнь и здоровье романтиков карманной
и иной урочьей тяги...
Тут бы и забыть господину Председателю о недоразумении, но оговорился
он на одном из совещаний, и дали ему справку не о сроках для служащих, а о
сроках для бунтарей. Прочитав и разобравшись, в чем дело, господин
Председатель взъярился не на шутку -- здравый смысл и логика, несмотря на
заоблачное служебное положение, в нем все еще присутствовали. Он дал приказ
дать делу обратный ход и убрать сроки с ни в чем не повинных деток, признать
их невиновными. Но даже ему не дано было прав восстанавливать справедливость
в полном объеме: это была привилегия только одного человека в великом
государстве Бабилон -- великого племянника господина Председателя.
Господин Президент спокойно выслушал от руководителей ведомств
замаскированный под панегирик донос на своего дядю и принял простое и
конструктивное решение: срок никому зря и по ошибке не дается. Поэтому
признать малолетних преступников невиновными нельзя, но, принимая во
внимание все обстоятельства, амнистировать можно. Об исполнении доложить.
Так при восстановлении справедливости родная юстиция сделала еще один
занятный кундстштюк: те, кто были признаны виновными в беспорядках, получили
амнистию и по прошлым делам, а смирные и верноподданные сидельцы остались
досиживать дальше.
Гека повезли на формальное переследствие с последующей амнистией чуть
позже остальных: сильно, до столбняка, загноилась царапина на руке, пришлось
две недели проваляться в больничке. В других обстоятельствах он, да и любой
другой парнишка на его месте, был бы счастлив тормознуться в больничке и
косить как можно дольше, но впереди лежала свобода -- Воля! Воля, запах и
вид которой Гек забыл за четыре года отсидки, но смутно и сладко мечтал о
ней, как... как... о чем-то вкусном.
В двухстах пятидесяти километрах от Иневии на протяжении многих
столетий незаметно дремлет тихий и грязный городишко с пышным именем
Сюзерен. По ошибке или по пьяной прихоти одного из завоевателей
португальской еще волны наречен был этот городок, а тогда всего лишь
воинская стоянка, столицей всего континента. И ничем, кроме этого, не был
прославлен город Сюзерен в истории Бабилонского государства, в его
официальной истории. Но в другой, теневой ее части, хранящейся на скрижалях
зонного и тюремного фольклора, не записанной нигде, пронизанной
противоречиями, гиперболами и мистикой, "Крытая Мама" -- тюрьма города
Сюзерена -- занимает особое место. И если простой сиделец слушает легенды о
Крытой Маме как страшную сказку, только гипотетически примеряя на себя роль
ее жертвы, то для любого авторитетного обитателя бабилонской пенитенциарной
системы, принадлежащего к любой пробе, даже к скуржавой, перспектива попасть
в Сюзерен обволакивает сердце холодом и унизительным страхом. И причины тому
есть. Крытая Мама, если не считать пересылку и следственный изолятор, где
случается всякий сброд, специально предназначена для "перевоспитания"
отъявленных врагов государства и Президента.
Случалось, что и политические попадали сюда, но не часто: политическое
фрондерство -- удел богатых и влиятельных людей, их ссылали, сажали под
домашний арест, отмазывали на поруки... И мода на свободомыслие, вспыхнувшая
было после успеха кубинской революции, поугасла. Террористы же политиками не
считались, да и живыми их не встречали на зонах. (Волна терроризма,
захлестнувшая позднее, в семидесятые годы, весь мир, так и не коснулась
Бабилона, и в этом была несомненная заслуга Господина Президента. Он в свое
время отдал приказ: никто и ни под каким предлогом не имеет права вступать в
переговоры с террористами, что бы и кого бы они ни захватили в заложники,
включая семью Господина Президента и его самого. Немедленный штурм и
поголовное уничтожение на месте всех виновных. В виде исключения, по
обстоятельствам, можно одного-двух на время брать в плен для допросов... И
как отрезало... Было все же несколько попыток, с пяток, не более, но все их,
невзирая на петиции религиозных милосердцев, подробно показали по
телевизору, что крепко повлияло на экстремистские умы. Да и раньше в
Бабилоне террористов не шибко-то жаловали. Сам Че Гевара, кстати, передумал
в свое время и предпочел освобождать Южную Америку -- там, ему казалось,
полегче будет и с нравами, и с языком.) "Перевоспитание" проводилось целым
комплексом разных методик, в основе каждой из них для перевоспитуемого стоял
выбор: покориться или умереть (или потерять лицо и честь). Пытки голодом и
жаждой, регулярные побои, долгие издевательства надзирателей -- все это
считалось официальной частью перевоспитания, которая приносила свои плоды в
двух случаях из трех. Но для особо упорных применялась и неофициальная
часть, та, что возлагалась на сидельцев из самой малочисленной и преданной
администрации пробы, имя которой было "сучья шерсть".
Скорее это была даже не проба, а категория лиц из числа осужденных,
поскольку сидельцы, составляющие сучью шерсть, разбросаны по всей стране,
друг друга не знают, идеологии не имеют и без администрации существовать не
могут. Если сиделец по незнанию или умышленно совершал серьезный (по
тюремным понятиям) проступок, то в "теневом суде" его "дело" авторитетно
разбирали и назначали адекватное наказание. Крайнее наказание -- смерть или
перевод в "обиженку" (с насилием или без него). И вернуться в более высокую
пробу кожанам так же невозможно, как и воскреснуть убитому. Попытка скрыть
свою принадлежность к низшей касте влечет за собой неминуемую мучительную
смерть обманщика. Таковы тюремные законы. Но встречаются сидельцы, как
правило из числа опущенных, которые презрели все тюремные и блатные правила
и понятия, сохранили в себе силы и ненависть, чтобы мстить всему окружающему
миру за собственные унижения и страдания. Они готовы убивать и насиловать
вчерашних своих господ и мучителей, подвергнуть их тому, что те применяли к
ним. Нет для них теперь никаких пределов, и нет у них совести, и нет
сострадания. Им теперь все равно, кого и за что истязать и калечить, лишь бы
тюремные власти были довольны ими, лишь бы не направляли из тюрем на зоны,
на верную смерть. Так они становятся сучьей шерстью. Они перешли последний
рубеж, отделяющий их от тюремного общества, и отныне прокляты навсегда.
Все пробы, все сидельцы, бывшие и настоящие, на воле или в тюрьме не
имеют права оставить в живых "сушера", если он вдруг попадает в пределы
досягаемости. Под страхом смерти запрещено общаться с ними по доброй воле
всем, включая пассивных педерастов. И сушеры хорошо знают об этом. Их жизнь
в руках капризной тюремной администрации, потому что жить они могут лишь
какое-то время и только в тюремной камере, своей стаей. На воле же за ними
ходят нож и всеобщий приговор; редко кто протянет-проживет месяц: находят...
А жить им хочется. И они старательно, с палаческим удовольствием служат
суровым жрецам решетки и кандального звона. Если нужно срочно повысить
процент раскрываемости преступлений, или сломить непримиримого нетака, или
навсегда проучить врага системы, несчастного сидельца бросают в "трамбовку"
-- камеру, где его ждут шакалы из сучьей шерсти. Администрация и
следственные службы расплачиваются с ними жратвой и куревом, закрывают глаза
на чифир и бухалово, подбрасывают иногда "колеса" и "дурь" (наркотики).
Сумел извернуться и не попасть к сушерам в трамбовку -- молодец. Попал, но
не сдался, выломился вовремя -- все равно что заново родился. А не сумел...
Трамбовка -- кочевое дело: сегодня здесь, завтра там. С этажа на этаж,
с крытки на крытку, идут сидеть туда, где Родина прикажет. И только на
Крытой Маме трамбовка -- стационар.
Бывало, в ШИЗО, или в каптерке за чаем (Гек так и не полюбил чифирить),
когда нетаки начинали травить истории, кто-нибудь обязательно вспоминал о
Крытой Маме, рассказывая очередную леденящую историю. Некоторые даже
побывали в ее стенах -- транзитом, естественно, на этапе или на доследствии.
Вот теперь и Геку довелось сюда попасть. Из-за перегруженности иневийских
органов следствия и надзора его, как несовершеннолетнего, подлежащего
амнистии, сбросили сюда, в следственный изолятор Сюзерена. Дело его, как и
других амнистированных по делу о беспорядках в пятьдесят восьмой
дополнительной, стояло на особом контроле и в то же время, в силу жесткой
предопределенности результата формального переследствия, не представляло
никакого интереса для соответствующих служб и инстанций. Весь основной поток
амнистированных малолеток уже сошел, и власти резонно полагали, что коль
скоро угодная начальству справедливость уже восторжествовала почти для всего
контингента амнистируемых, то не будет большой беды, если один из них
обождет сутки-другие, пока до него дойдут руки у занятых людей.
Инструкция запрещала помещать несовершеннолетнего в общие камеры к
взрослым; Гек оказался единственным несовершеннолетним в тот момент на всю
Крытую Маму, поэтому его поместили в одиночку. Вертухаи -- люди далеко не
сентиментальные, по крайней мере на службе, но и они не давили парнишку
режимом: амнистия, не амнистия -- он свое отбыл, а теперь по чьей-то
халатности пересиживает. Несмотря на три судимости, парнишка отнюдь не крут
и не грозен, напротив -- тих и очень мал для своих шестнадцати лет
(четырнадцатилетний Гектор еще со времен иневийских записан был как
беспризорный Боб Миддо и считался шестнадцатилетним), пусть сидит себе
спокойно и спокойно ждет, раз не шебутной.
Однако на четвертые сутки его затворничество нарушилось. В тюрьме шел
плановый косметический ремонт. Подследственным, но не осужденным еще,
работать не полагалось, осужденные сидельцы Сюзерена в работники не годились
по разным причинам, так что штукатурили и красили вольнонаемные. И когда
очередь дошла до Гековой камеры, его перевели в другую, где уже было двое
обитателей, а через трое суток после Гека туда добавили четвертого.
Глава 11
Клен доживает
По плечи в камне без дна,
С верою в солнце.
Соседями-сокамерниками Гека оказались два старика -- один белый, другой
мулат. Оба они были истощены тюремной жизнью и сутулы той характерной
сутулостью, что вырабатывается холодом, туберкулезом, побоями надзирателей и
бесконечным сидением на корточках. Глубокие морщины на лице мало чем
отличались от многочисленных шрамов. Старческие их тела могли бы служить
моделями для изображения святых мощей, если бы только не были они синими от
татуировок. Дряхлость, ветхость проглядывала в каждом их жесте и шаге,
постоянный кашель делал их голоса тихими и свистящими, изуродованные клешни,
бывшие когда-то кистями рук, мелко дрожали. У мулата не было правого глаза,
вмятина-впадина страшного вида ничем не была прикрыта, но другой глаз
смотрел уверенно и жестко. Казалось, он принадлежал другому человеку (а то и
зверю), сильному и опасному. И у белого взгляд был под стать, разве что чуть
больше было в его глазах мертвенного спокойствия. Голову белого украшала
редкая татуировка: тюремная решетка, которая словно рыбацкая сеть покрывала
ему щеки, лоб, затылок, уши, начинаясь и заканчиваясь у основания шеи. Когда
кто-нибудь из них открывал рот -- в зевке или в разговоре, -- было видно,
как в щербатых ртах блестят золотые зубы. Ведущим в этой паре был белый,
которого звали Варлак, а второй, мулат, отзывался на мирное прозвище
Суббота.
Эти двое были последними из могикан, только они двое выжили, двое из
легендарного и могучего блатного сословия "Большие Ваны". Еще до войны
Господин Президент отдал распоряжение: выполоть с корнем всю эту блатную
нечисть, Больших Ванов, и всех, как их там... Начали полоть. Но преступный
мир огромного государства отнюдь не исчерпывался Ванами, которых было-то --
малые доли процента от всех сидящих и ворующих. Искоренить преступность,
которую порождала сама человеческая природа и насаждала своими порядками вся
государственная машина, было немыслимо, для этого одной половине страны надо
было перестрелять другую половину, затем чистить свои ряды, а потом
подчищать оставшихся, и так до бесконечности или до последнего человека...
Посему силы режима предпочли понять приказ буквально и всей мощью
полицейского аппарата обрушились именно на князей преступного мира, Больших
Ванов.
В те времена любой из Ванов большую часть жизни обязан был проводить
за решеткой, каждый считался хранителем и ревнителем тюремных и блатных
законов, жрецом, судьей, вожаком и отцом родным для остальных сидельцев.
Получить титул Вана было совсем, совсем не просто, но и отказаться от него
было нельзя. Нельзя было завязать, нельзя было признавать и вспоминать живых
родственников, включая родную мать (кроме как в наколочных сентенциях),
нельзя было скрывать свою принадлежность к пробе. Хотя и понятия такого --
проба -- для Ванов, можно считать, не существовало. Они были зонные
небожители, вне иерархии.
Поэтому для властей не было ничего легче, чем опросить и собрать всех
Ванов в одном месте. Там, на южных приисках, им завернули такие условия
содержания, что за год их поголовье сократилось вдвое. Денег и сил не
жалелось: в три, в четыре раза увеличен был контингент охраняющих и
пресекающих, организованы были беспрецедентные меры по недопущению связи с
волей и другими зонами. На этом фоне в тюрьмах и зонах страны промелькнуло и
исчезло кратковременное явление -- самозванец. В образовавшемся вакууме
власти то тут, то там возникали самозваные Ваны. Но притворяться Ваном долго
так же невозможно, как притворяться скелетом. Таких разоблачали и в лучшем
случае убивали. Случалось, что и кумы-оперативники выводили своих
гомункулусов в Ваны, чтобы с помощью смут и провокаций разобщить и ослабить
преступные кланы. Но здесь их подстерегала опасность и с неожиданной
стороны: другие, конкурентные и просто враждебные должностные лица в погоне
за хорошим показателем мели подчистую любого, кто признавал себя врагом
Господина Президента, орудовали его приказом как ломиком, мешая оперативным
планам недругов и коллег, сокрушая противников, своих и государственных.
"Лжеваны" появились и исчезли перед самой войной. А когда грянула она,
матушка, то и вовсе стало не до церемоний: всю зону вановскую расстреляли,
как не было ее. Оставшиеся на воле и кое-где в крытках Ваны пытались
предпринять что-нибудь. Так, на Бабилонской Сходке сорок второго года было
принято, что Ван не обязан объявляться по прямому запросу властей ни на
зоне, ни на воле, хотя и прямо отказываться от титула в ответ на прямой
вопрос тоже не полагалось. Допускались любые уловки и ухищрения, но и вслух,
и письменно запрещалось заявлять: "Я не Ван". Тот же самый совет, чтобы
запутать псов, получили в разосланных малявах все те, кто, не будучи наречен
Ваном, придерживался на зонах "правильных" понятий.
Принимать нового Вана можно было на сходках в три, а в крайнем случае и
в два участника, не считая принимаемого. Бегать на воле теперь не
возбранялось хоть пять лет подряд, разрешено было носить огнестрельное
оружие не только на дело, но и просто с собой. Отныне можно было некоторое
время, но исключительно на воле и под чужим именем, по согласованию со
сходкой, зарабатывать на жизнь не только кражами и взломами, но и работой
как таковой. Но по-прежнему запрещалось иметь родственников, работать в той
или иной форме на государство, участвовать в строительстве или ремонте
узилищ любого рода, служить таксистом, официантом, продавцом. Однако Ваны
слишком поздно спохватились, слишком мало их осталось, чтобы как встарь
занимать руководящие позиции в преступном мире. Их сменили урки золотой
пробы -- ржавые. И хотя они уже не имели такого безграничного и безусловного
влияния в местах заключения, но зато вели себя гибче и были гораздо
многочисленнее.
Гека подселили к ним с утра. Оба старика внимательно и спокойно
разглядывали его, но видимого любопытства не проявили. Как только закрылась
дверь, он представился по всей форме и стал ждать ответа. Почти минуту в
камере висело равнодушное молчание. Наконец Варлак просипел дряблым ртом:
-- С какой ты зоны, не понял я?
-- С пятьдесят восьмой дополнительной. Дополнительного режима то есть.
-- Это где же такая находится?
Гек объяснил, как умел. Он всем своим опытом, интуицией понимал, что
эти странные деды, не знающие, казалось бы, общеизвестного, тем не менее
имеют блатное право задавать ему вопросы.
-- Так это "Ветка", -- с веселым удивлением произнес Варлак,
поворачиваясь к мулату. -- Значит, теперь ее номерной кличут, утратила свое
имя, стало быть.
-- Земляки, выходит, -- откашлялся мулат и ткнул пальцем в левое
предплечье. Там синела простая, без наворотов, наколка -- тюльпан в руке,
увитый колючками, а под нею три разделенные точками буквы, исполненные
готическим шрифтом: "В. Т. ..." -- третью, побитую широким рваным шрамом,
было не разобрать, но Гек знал, что это за буква: у них на зоне были в
почете эти портачки, означающие, что их владелец сидел на малолетке нетаком
и провел там не менее трех лет. Правда, шаблон у них, у современных, был
несколько иной, более подробный, трехцветный, с завитушками. Гек
неоднократно пытался выяснить, что обозначают эти буквы, но вразумительного
ответа не получил. Ребята расшифровывали кто во что горазд, к единому мнению
не приходя. Однако буквы эти, как видно, идущие с седых времен, были
обязательным атрибутом на такой татуировке, в неизменном составе и порядке
расположения.
-- А где твоя портачка?
Гек смутился:
-- У нас кодляк постановил, что можно наколку уже на воле сделать,
чтобы лишних примет лягавым не давать. Это не западло...
(В свое время Рыбак, из их отряда, стал вроде бы в шутку подначивать
Гека за нежелание делать татуировку на зоне, намеками обвинять в трусости,
боязни получить "пять минут" -- пять суток ШИЗО. Дело было в туалете, в
курилке. Гек тотчас же при всех подошел к одному из унтеров-надзирателей,
заскочившему туда по малой нужде, и окликнул того:
-- Эй, пидор, ты когда-нибудь руки моешь, ай нет?
Лен Тайвел был отнюдь не вредный мужик для малолетних сидельцев; он,
правда, никогда не соблазнялся на подкуп и не таскал в зону запрещенку --
деньги, чай, письма с воли, -- но и никогда не требушил пацанов без
надобности или по злобе. Его, как и любого надзирателя, не любили, но все --
актив и нетаки -- относились к нему уважительно, как обычно относятся к
людям, имеющим понятие о чести и чувстве собственного достоинства. И вот
Гек, уходя от подначки, решился на прямое и публичное оскорбление
представителя зонной администрации. Тот густо и темно побагровел,
неторопливо подошел к рукомойнику и тщательно вымыл руки с мылом.
-- Так нормально? -- сдержанно спросил он.
-- Да, -- смешался Гек, не ожидавший штиля там, где предполагалась
буря, и тут же кубарем покатился под ноги к своим кентам. Сознания он не
потерял, но встать смог не сразу. Унтер посмотрел на правую руку, нанесшую
удар, и вернулся к рукомойнику. На этот раз он мыл руки еще тщательнее.
-- Если куришь, затягивайся глубже, про запас, -- обронил он, выходя из
умывальника. -- В этом месяце уже не доведется.
Ребята смотрели на Гека, и разное читалось в их взглядах: восхищение
бесстрашной дерзостью пацана, сочувствие -- сегодня только двенадцатое,
значит, паровоз прицепят, два по десять, неодобрение -- не по делу оскорбил
цепного, неправильно так... В тот раз сиделось Геку как никогда тяжело, но
уже никто не сомневался в его духарном, "принципиальном" характере.)
-- Лягавые -- это мусора, как я понимаю? -- спросил Варлак и, не
дожидаясь ответа, продолжил: -- Такое их дело мусорское, ловить и приметы
обозначать... Кем ты по зоне ходил?
-- Сперва пацаном, потом нетаком, -- с достоинством ответил Гек.
-- Что сие означает -- нетак?
Гек подрастерялся и начал с натугой, по-казенному объяснять:
-- Нетаки -- лица, отрицательно настроенные к режиму содержания, к
лицам, твердо ставшим на путь ис...
-- Отрицалово, короче говоря, -- перебил его Суббота. -- Таких у нас
называли -- отрицалы.
-- Не слыхал, -- с сомнением произнес Гек. -- Наверное, давно это было,
а сейчас -- нетаками зовут. На малолетке нет выше пробы. Другое дело на
взросляке, там -- как себя поставишь. Иной раз бывает, ребята говорили, на
малолетке нетак крутейший, а на взросляк поднялся -- глядишь, и крыльями
захлопал... На взросляке такая проба тоже есть -- нетаки, но не она высшая.
Да что я вам говорю, объясняю, сами небось все на прожог знаете?
-- В тот колодец, где мы сидели, не то что новости, крысы не забредали.
Видать, их по дороге съедали те, кто поудачливее. Который тебе год?
-- По ихним документам шестнадцать, а на самом деле четырнадцать в
апреле стукнуло.
-- Ну вот, а господин Суббота второй абыш подряд доматывает, не выходя,
да и я не меньше.
-- Он прибедняется, Малек. Варлак истинно тюремный урка, с тридцать
пятого года из терема не выходил, а уж в одиночке отсидел... От жизни мы
отстали маленечко и новой музыки давно не слыхивали. Может, в лаг... э-э...
на зонах уже и урок не осталось, одна сучня, а?
-- Да нет, на серьезных взросляках ржавые почти всюду шишку держат. Но,
конечно, особаченных тоже хватает, особенно скуржавых -- их администрация
греет.
-- А ты из каковских будешь, я забыл?
-- Я не из каковских, я же малолетка. На зоне нетаком ходил... -- Гек
поразмыслил, прежде чем продолжать: хвастовство и самонадеянность в таких
случаях очень вредят, но и прибедняться не стоит. -- Это значит, что мне к
ржавым дорога не закрыта.
-- Вот оно как. Ну что же, располагайся, местов свободных много.
Действительно, камера была на диво пуста: из восьми шконок шесть было
свободных. И вообще, впервые Гек видел на крытке шконки вместо нар: видимо,
что-то все-таки менялось в сонном тюремном королевстве.
Гек подошел к свободной койке, раскатал тощий матрац, в тумбочку
положил мыло, щетку и зубной порошок, а мешок сунул под кровать. Двое дедов,
казалось, утратили к нему всякий интерес: Суббота, сидя на корточках у
стены, задремал, а Варлак снял ветхую, черную когда-то рубашку и вроде как
собирался ее штопать толстой цыганской иглой, оставшись в дряхлой жилетке на
голое тело. Геку захотелось по-маленькому в туалет, и он пошел к параше. И
параша-то была королевская -- не вонючая бадья с ржавой прикованной крышкой,
а настоящий унитаз, огороженный с трех сторон кафельной стенкой. Вдруг Гек
заметил, что стандартная стенная ниша, выполняющая роль продуктового
шкафчика в камерах, занавеской не закрыта. Гек ругнулся про себя на
собственную невнимательность и вернулся, чтобы ее задернуть, хотя, как он
заметил, полка была абсолютно пуста. На малолетке очень большое значение
придается обычаям и ритуалам зоны, и горе тому, кто ошибается и нарушает их.
Гек много раз слышал, что на взросляках порядки не такие строгие, но,
признаться, не верил в это: мужики там взрослые, большие, значит, и нравы
крутые -- поди оступись!
В свою очередь, двое последних реликтов преступного мира обменяли на
тюремную баланду всю свою жизнь во имя идеалов и идей, только им ведомых.
Жесткость, с которой придерживались они правил и понятий тюремного бытия,
была под стать изуверскому фанатизму малолеток, вернее, превосходила их
своей щепетильностью. Они очень дорожили чистотой и незапятнанностью своей
репутации и держали мальца на дистанции, хотя после долгих одиночных и
проведенных в обществе друг друга лет им очень хотелось поговорить со свежим
человеком, узнать новости другого мира. Парнишка им показался своей
серьезностью и воспитанностью: отвечал как положено, сам вопросов лишних не
задавал, без разрешения по камере не шастал, вот и приличия понимает --
другой взрослый на занавеску и не посмотрит... Нет, рано еще хоронить
блатные идеалы, если даже на малолетках живут, худо-бедно, по правильным
понятиям.
-- А вы, прошу прощения, какой пробы будете? -- Гек решил, что и ему
настало время определиться с сокамерниками: хотя на гнилые пробы они и не
похожи, но...
-- А тебе это что, не все равно?
-- Нет.
Варлак задумался, в общих чертах он представлял себе современную
блатную раскладку в местах заключения.
-- Высшей, самой высшей пробы мы -- Суббота, кент мой, и я, Варлак.
-- Ржавые, да? -- У Гека широко раскрылись глаза: он впервые видел
двоих высших представителей преступной иерархии. Их немощность и
неказистость не имела для Гека никакого значения, все это тонуло в сияющем
ореоле АВТОРИТЕТА.
-- Еще выше.
-- Как еще выше? Выше не бывает... Вообще не бывает, ну -- в наших
понятиях...
-- А вот бывает, даже в ваших, в нетаковых понятиях, да. Мы с Субботой
-- Большие Ваны, последние на всю страну... А скоро и -- ц...
-- Так ты, Малек, про Ванов и не слышал небось? -- неторопливо вмешался
Суббота, и Варлак, почувствовав, что и другу надо дать слово сказать,
замолчал, стал натягивать рубашку на свою скелетообразную фигуру. Все же
заметно было, что когда-то был он широк в плечах и, наверное, очень силен.
-- Слышал! Я слышал про Ванов, только не знал, что они еще... есть. --
Гек даже вскочил со своей шконки и так стоял, переминаясь с ноги на ногу, не
зная, что делать дальше. От волнения он даже стал слегка заикаться. Нечто
подобное испытал бы и монастырский служка, доведись ему встретиться с
первоапостолами Петром и Павлом.
Суббота засмеялся, ему польстило мальчишеское волнение, с которым тот
воспринял ошеломляющее известие:
-- Сядь, слышишь, Малек. Сидеть нужно сидя, а еще лучше -- лежа. И
чтобы шамовка была да табачок. Куришь, нет?
Гек виновато покачал головой:
-- Не курю. А хаванина у меня есть: черняшка, сахар молочный и бацилла
-- бекона грамм четыреста! Сухари... Мне ребята на дорогу много дали, так
еще осталось... Вот...
Гек выдернул мешок из-под шконки, торопливо растянул узел и вынул
остатки роскошного грева, собранного провожавшими ребятами пятьдесят
восьмого "допа", который, как выяснилось, когда-то назывался "Ветка". Он с
надеждой поднял глаза на старых Ванов и вдруг понял, насколько глубоко и
привычно они голодны...
-- Угощаешь, что ли? -- усмехнулся Варлак. -- Учти, нам ответить нечем.
Кроме "костыля" и баланды я года четыре ничего не видел. Суббота, правда,
намедни колбасу трескал...
-- Слушай его больше, "намедни"! Скоро тому полгода будет, а до этого
-- и не вспомню даже. Ты, Малек, погоди суетиться. За угощение
благодарствуем, но давай-ка лучше обеда подождем: там баланды нальют,
кипятком побалуемся.
Ванам неприлично было проявлять жадность к еде и нетерпение, ронять
себя, пусть даже в глазах одного-единственного мальчишки, поэтому продукты
положили в нишу и опять задернули занавеску. Гек снял клифт и тоже подсел к
столу.
Наконец раздали обед. Ваны ели не спеша, смакуя каждый укус казенной
пайки, каждый ломтик бекона. Разговор прекратился, слышалось только
деликатное всхлюпывание во время поедания жидкой, но горячей баланды --
рыбного супа. Гек достаточно много голодал в ШИЗО, чтобы нарушать своей
болтовней великолепие нежданного для Ванов пира. Он решил ограничиться за
обедом казенной пайкой и приварком, но Варлак собственноручно соорудил
"гамбургер" из хлеба и бекона и заставил Гека есть:
-- А ну-ко! Мало ли отравить нас затеял? -- Гек понимал, что Ван шутит,
но догадался: естественнее и проще будет, если есть они будут наравне, без
жалостливого самоотречения с его стороны.
Но настоящий фурор произошел в конце обеда. Гек, ухмыляясь заранее,
загородил спиной мешок, вынул оттуда что-то и вернулся к столу. Затем, не в
силах долее скрываться, стукнул рукой по середине стола и разжал кулак: там
был непочатый пятидесятиграммовый куб цейлонского чая! Его, как
пересиживающего, по традиции практически не шмонали перед водворением в
камеру, спрашивали для порядка о запрещенном, но кто признается, когда
досмотра нет?
Да, эффект был! Ваны недоверчиво вертели, мяли пачку в руках, нюхали
ее. Варлак подхватил на обрубок большого пальца левой руки несколько
высыпавшихся угольно-черных чаинок и осторожно слизнул их оттуда.
-- Чай! Суббота, гад буду -- чай! Сейчас мы его... Ах, гадство, даже не
верится! -- Тут Варлак поймал умоляющий взгляд посеревшего от волнения
мулата, отщипнул от пачки кусок обертки вместе с щепоткой чая и протянул
Субботе. Тот перехватил в свою щепоть, подстраховывая снизу ладонью другой
руки, бережно положил на край стола. После этого он сунул указательный палец
правой руки в дырку в матраце и вытащил оттуда небольшой кусок оберточной
бумаги, собранный в мелкую гармошку.
-- Огонь умеешь добывать?
Поскольку Варлак весь был в заваривании чифира, Гек понял, что вопрос
Субботы относится к нему. Гек тысячу раз наблюдал, как это делается, но сам
добывал огонь лишь однажды.
-- Умею, сейчас попробую. -- Он добыл из своего матраца небольшой кусок
свалявшейся ваты, сделал из нее жгут и стал быстро, насколько мог, подошвой
ботинка катать жгут по бетонному полу -- вперед-назад, взад-вперед. И
получилось довольно быстро, жгут едко задымился и затлел. Суббота уже
свернул самокрутку, перегнул ее почти пополам, чтобы крошки не высыпались,
и, торжествуя, прикурил от тлеющей ваты.
Варлак с легкой улыбкой смотрел на него, нянча в руках обернутую
бушлатом кружку с настаивающимся чифиром.
-- Дай-ка мне затяжечку... Елки-моталки, а ведь не чувствуется ничего,
как воздух глотаешь, Суббота. Старый ты дурак... и я тоже, только чай
испортили на самокрутку на твою!
-- Да что ты в этом понимаешь, ты же некурящий. Присматривай за
чихирбаком лучше, не то прольется.
-- Не прольется. Пусть настоится посильнее. Чихирь -- он терпения
требует...
Наконец наступил вожделенный миг, когда подросток и оба старика,
похожие в этот миг на счастливых детей вокруг рождественской елки, расселись
за столом, вдыхая аромат чайного напитка, самого любимого деликатеса в
местах заключения великой страны Бабилон. Варлак преодолел искушение и
заварил в двухсотпятидесятиграммовой алюминиевой кружке только половину
пачки, положив остатки на полку, к хлебу и сахару.
Геку первому предложили кружку, исходящую кисловатым парком. Он кивком
поблагодарил, сделал два мелких глоточка и передал Субботе. Тот в свою
очередь дважды отхлебнул и подал Варлаку. Варлак прикрыл глаза, глубоко
потянул воздух ноздрями, сделал раздумчиво глоток, а потом еще один, и
вернул кружку Геку. Гек обеими руками принял кружку, но глотать не стал, а
сразу же передал Субботе:
-- С меня хватит. Я чифира не понимаю, у меня от него только рот вяжет.
Старики не стали спорить и продолжили, не торопясь. Полкружки было
выпито в полном молчании, потом чифир оказал свое действие, и старики
расслабились, заулыбались.
-- Ну, Малек, уважил, что и говорить. Ах, давно мы так не бывали за
кружечкой. Думалось, что до деревянного бушлата и не приведется уже, а,
Варлак?
-- Аллах милостив. А и правда, хорошо посидели. Пауки не донимали, не
то глянули бы, твари, в глазок, да и поломали бы весь кайф. На воле такой
кубик сколько стоит?
-- Ребята говорили, что девяносто шесть пенсов, но нашим он по два
талера обходился. А на крытках, я слышал, по три и даже по пять.
-- А когда-то киссермар неполный он стоил на воле -- в два с лишним
раза дешевле, да. Кто там на воле сейчас основной? Кто правит на псарне?
-- Господин Президент, кто еще? -- не понял Гек.
-- Зовут-то его как нынче? Понятно, что Господин Президент, не султан
же египетский.
-- Юлиан Муррагос. Он давно уже Президент, лет десять, а то и больше.
-- Точно, помню. Только не десять, а лет пятнадцать, как он уже в
президентах-то ходит, гондон штопаный.
Гек испуганно оглянулся на дверь.
-- Не дрейфь, Малек, правда -- она и есть правда, и никуда от нее не
денешься. А покойный-то Господин Президент и вовсе псом был, им даже пидоры
бы побрезговали -- в свою компанию брать...
На четвертый день в камеру загрузили еще одного сидельца, плешивого,
толстогубого и румяного мужичка с гнусавым голосом. Этот, не представляясь,
зыркал по всей камере, словно искал чего-то, сначала попытался завязать
разговор с Геком, потом с Варлаком. Но старики на пальцах дали понять Геку,
что они его не знают, а он их, на всякий случай. Так что Гек сидел на своей
шконке, тупо глядя на решетку с намордником, словно пытаясь рассмотреть за
ней небо, да поматывал стриженой головой в такт песне, которую он мычал
вполголоса, почти про себя. Старики заварили остатки чифира и, не обращая
внимания на Гека и губастого, выпили его. Потом стали браниться между собою
и до того раскипятились, что когда пришла пора гулять в тюремном дворике,
Суббота пошел гулять, а Варлак остался. (Даже прогулочный дворик в Крытой
Маме был сделан по-подлому: в каменном колодце с дополнительными
семиметровыми стенами на высоте пяти метров сделан был подвесной потолок с
зазорами у стен, чтобы свежий уличный воздух свободно проникал, но солнца и
неба видно бы не было.) Гек тоже собрался было на прогулку, но его цапнули к
следователю. Губастого, как выяснилось позже, тоже вместо прогулки увели в
кабинетные недра. Гека не допрашивали, а просто использовали как фон при
опознании: завели в комнату, где стояли три стула, посадили на средний.
Слева и справа посадили еще двоих парнишек. Опознаватель или опознаватели
разглядывали их сквозь односторонне тонированные стекла. В чем было дело,
кто кого опознавал, Геку не рассказали. Он умудрился стрельнуть сигарету у
чернявого мужика-штукатура, прямо на ходу. Вертухай дал ему за это
несильного пинка, но даже сигарету не отнял, -- видно, и впрямь дело к воле
шло.
Когда он вернулся в камеру, все, включая губастого, были уже там, к
немалой досаде Гека, которому не терпелось поговорить со стариками насчет
этого странного соседа. Сигарету он отдавать поостерегся, видя, что Ваны в
упор его не видят и знать не хотят. Не разговаривали они и между собой,
видимо, еще после той перепалки. Губастый повздыхал, поерзал, попытался было
рассказать, за что его посадили, но замолк, видя, что никто на него не
смотрит и не слушает.
Вдруг звякнула дверь, в камеру быстро вошли трое надзирателей, и
начался шмон. Но улова не получилось -- чай был выпит уже, игла испарилась
бесследно, сахар был молочный, приравненный к конфетам, а значит, изъятию не
подлежал. Тем не менее шмон был полный почти, с прощупыванием швов и
заглядыванием в полость рта. В задницу не заглядывали, что, кстати, было
нарушением, но шмотки перетряхнули, составили опись. У Гека конфисковали
вшивник, пригрозив изолятором; это был единственный трофей.
Еще через полчаса Гека дернули на допрос. Следователь в майорских
погонах с фальшивым добродушием расспрашивал Гека о житье-бытье и планах на
будущее. Перед ним лежал отчет о произведенном в камере обыске. Но Гек с
таким трудом усваивал самые элементарные шутки и вопросы, хотя и старался,
что следователь почти сразу перешел к делу и начал впрямую расспрашивать
Гека о стариках.
-- Тукнутые они, -- охотно ответил ему Гек, противно выворачивая мокрые
губы. -- Базарят, базарят, а чо базарят -- и не понять. Ста-арые.
-- Чай откуда у них?
-- Чо я, Фидель Кастро? Откуда мне знать, коли они мне даже глоточка не
дали. А у одного -- видел небось -- и глаза нет, хоть фанерку прибивай. Я
его про себя Циклопом зову... -- Гек загыгыкал, разбрызгивая слюну. -- И
губастый та еще сволочь, мое мыло тиснуть хотел...
Майор брезгливо отерся, сверяясь с отчетом надзирателей, быстро написал
протокол и протянул Геку ручку:
-- Распишись вот здесь.
-- Че это?
-- Протокол допроса.
-- Ниче я не буду подписывать. Мне домой хочется, на волю выпускайте
как безвинно посаженного, вот вам весь мой сказ. А не то Господину
Президенту такую телегу накачу, что все вверх тормашками полетите! Может,
тама срок мне прописан, в бумаге вашей, а?
-- Ты дураком мне не кидайся, подписывай.
-- Вертайте в мою камеру. Не буду подписывать, хоть убейте. Посадить
сызнова хотите, на "жоржа" взять? -- Гек сменил вдруг ярость в лице на
плаксивое выражение, губа и глаз конвульсивно задергались, он зарыдал.
Майор носил голубые петлицы, и Гек это видел. Простой следак или опер
из уголовки такие фокусы раскалывал в момент до жопы и ниже, но матерый волк
контрразведки и политического сыска не часто встречал в своих застенках
несовершеннолетних уголовников, он съел все за свежие овощи, даже пожалел в
душе своих коллег из внутренних дел, вынужденных работать со старыми
маразматиками и малолетними дебилами, вроде этого явного дегенерата.
-- Ну что, что нюни распустил, кому ты нужен -- сажать тебя. Держи язык
за зубами, где был, что спрашивали. А я узнаю между делом, может, тебе можно
срок скостить... Но это, брат, заслужить надо. Понял? Доказать, что ты
твердо встал на путь исправления...
-- Обещать-то все вы горазды, -- все еще хлюпая носом, прохныкал Гек.
-- Сигарет-то хоть дай, и то хорошо.
-- На, возьми. -- Майор указательным пальцем двинул наполовину полную
пачку "Бабилонских" по столу, по направлению к Геку.
Тот быстро сунул пачку в карман.
-- Где писанина ваша?
-- Вот, прочти и распишись. Протокол допроса... Подписка о
неразглашении...
Гек наморщил посильнее лоб и стал глядеть в бумагу, поворачивая перед
собой то тем боком, то этим, стараясь при этом успеть прочитать написанное.
После этого он взял перьевую ручку, закусил высунутый язык и, сильно нажимая
на перо, поставил здоровенный корявый крест под протоколом. Затем ту же
операцию проделал и с подпиской, заранее напечатанной на стандартном бланке.
"Ты что, к тому же еще и неграмотный?" -- хотел было вслух удивиться
майор, но быстренько передумал: для оформления допроса неграмотных
существовала иная процедура протоколирования и подписи. "Дело внутреннее,