тном соусе уже шипели на столе в окружении запотелых
бутылочек.
     - А  чего,  вполне съедобный харч,  -  сказал генерал,  подцепив вилкой
прямо со сковородки.  - Положим, с таким пивом все сойдет. Ну, бывай здоров,
брат. Чтобы твой перелом поскорее сросся!
     - Срастется, - сказал Андрей. - Почки действительно вкусные.
     - Отличные,  я  ж  говорю!  И  пиво  у  тебя  прямо марочное.  В  нашем
захолустье, брат, такого днем с огнем не достанешь.
     - А вы перебирайтесь в Москву, дядя Сережа.
     - Рад бы в рай,  да грехи не пускают.  И потом, кому-то нужно ведь и по
захолустьям торчать.
     - Как у вас там сейчас обстановка, после Доманского?
     - Сейчас  поспокойнее  стало.  А  вообще,  издалека  это  все  выглядит
несколько не  так,  Там  ведь  эти  штучки не  вчера  начались,  было  время
привыкнуть...
     - Вы думаете; войны все-таки не будет?
     - Какая там война,  чепуха все это.  - Сергей Данилович прожевал, долил
свой  стакан  пива  и  с  наслаждением выпил.  -  Ты  понимаешь...  фанатизм
фанатизмом,  но  ведь там  тоже не  сумасшедшие сидят,  верно?  Это хорошо в
дацзыбао писать насчет "бумажного тигра"...  для  поддержания хунвэйбинского
духа.  А  в  действительности они не хуже нас с тобой понимают,  чем это все
может обернуться для них... в ином случае.
     - А  американцы-то  нас  обштопали,  дядя Сережа,  -  помолчав,  сказал
Андрей.
     - Не  говори,  -  улыбнулся  Сергей  Данилович.  -  Жалко,  конечно.  Я
представляю,  каково сейчас нашим ребятам в Звездном городке, а? Но это ведь
уже  как  спорт теперь -  идут  двое ноздря в  ноздрю,  то  один вырвется на
полкорпуса,  то другой.  И потом,  программы совершенно разные.  Если бы эта
"лунная гонка" шла у нас и у них по одной программе,  было бы обиднее, а так
что ж...  Они посылают людей,  мы  считаем целесообразнее посылать автоматы,
вот и  вся разница.  Между прочим,  я тебе электробритву привез -  последняя
модель,   говорят,   с  какими-то  там  плавающими  ножами,   я  в  этом  не
разбираюсь...
     Андрей смутился.
     - Спасибо большое, дядя Сережа, только я ведь еще не бреюсь, - пробасил
он. - А вообще, спасибо, пригодится...
     - Еще бы  не  пригодилась!  Я,  если не путаю,  где-то в  десятом начал
бриться... хотя... я старше был, верно, верно.
     - Вы ведь старше мамы?
     - Еще бы! На два года.
     - А  как же...  Мне помнится,  мама говорила,  что вы  учились в  одном
классе.
     - Точно,  - кивнул Сергей Данилович. - Я должен был кончить школу еще в
тридцать  девятом,  а  кончил  в  сорок  первом.  Видишь,  что  значит  быть
второгодником? Меня два раза оставляли.
     - Что ж это вы? - улыбнулся Андрей. - Не хотелось учиться?
     - Сначала не хотелось.  А потом хотелось,  да не тому,  чему учили. Я в
девятом классе увлекся техникой,  понимаешь,  решил стать инженером... ну, а
инженеру  что  нужно?  Математика,  физика,  черчение.  Да,  и  еще,  помню,
признавал  немецкий  язык.   До  войны  в   школах  больше  учили  немецкий,
английского почти  нигде  не  было.  Вот  так.  А  остальные предметы  решил
игнорировать,  они для меня перестали существовать.  Ну, и сел, естественно,
на второй год.  Тут-то мы с  твоей матерью и познакомились,  благодаря этому
обстоятельству. Ну что ж, ты подливай себе, пиво не водка.
     - Я пью,  -  отозвался Андрей рассеянно.  - Странно представить себе то
время.  Я вот совершенно не могу. Может быть, потому, что у нас нет ни одной
фотографии...  Вы понимаете, в других семьях что-то осталось, у нас в классе
ребята -  почти у  каждого в семье что-то сохранилось от довоенных времен...
ну,  чаще всего снимки.  Или довоенные,  или военные, фронтовые. А у нас вот
так получилось, что отец вообще приехал сюда только после войны...
     - Я знаю. А что, собственно, тебе от этого?
     - Да  нет,  ничего,  -  Андрей пожал плечами.  -  Просто странное такое
иногда ощущение -  будто...  ну,  вы  понимаете,  будто  у  нашей  семьи нет
корней...
     - Ну,  брат, зарапортовался, - прервал его внимательно слушавший Сергей
Данилович.  - Мы вот с тобой сходим завтра на Новодевичье, навестить деда...
может,  это тебе напомнит,  какие у тебя корни. Что ты, в самом деле, ахинею
какую-то придумал себе!  Или у  отца твоего,  что ли,  корней не было в этой
земле?  Так чего ж он тогда приехал,  скажи на милость? Чего б он ехал, если
бы не было корней?  Они ведь с  матерью могли бы и там остаться,  верно?  Во
всяком случае, это им наверняка было бы проще...
     - Вы меня не совсем так поняли, дядя Сережа. Вернее, я не так сказал. Я
ведь не в смысле неполноценности, что ли, упомянул об отсутствии корней. Ну,
согласен,  выражение  неудачное.  Просто  мне  трудно  представить  себе  то
время... ваше время.
     - Трудное оно  было,  Андрюшка,  -  Сергей  Данилович покрутил головой,
разливая пиво по стаканам. - А в чем-то нам было и проще, если подумаешь.
     - В чем, например?
     Сергей Данилович помолчал.
     - Знаешь,  я два года назад,  когда Борька был на первом курсе, ездил к
нему туда,  во время зимних каникул.  Идем мы раз с  ним по Литейному,  мимо
Дома офицеров,  а  там  афиша -  встреча с  каким-то  писателем;  мне он  не
запомнился,  я и не читал его,  а Борька знал какие-то из его книг - сходим,
говорит,  вечером,  послушаем.  Ну,  пошли. Писатель оказался примерно моего
возраста,  чуть помоложе.  И вот,  помню,  задают ему такой вопрос: скажите,
дескать,  чем,  по-вашему,  отличается нынешняя молодежь от прежней?  А  он,
понимаешь,  книгу как раз выпустил о  том поколении -  о  нашем то  есть,  о
"поколении сорок первого года".  Собственно,  об этой книге и  шел разговор,
одни ругали,  другие хвалили -  словом,  такая читательская конференция, - и
кто-то  из  выступавших задал этот вопрос насчет разницы поколений.  Так  он
знаешь что ответил? "Если, говорит, попытаться сформулировать очень коротко,
то  я  бы  сказал,  что нынешняя молодежь стала более рационалистичной;  мы,
говорит,   в  девятнадцать  лет  жили  преимущественно  сердцем,  а  сегодня
девятнадцатилетние живут рассудком".  Борьке моему это страшно понравилось -
сразу меня локтем в бок,  знай, мол, наших. А я сначала не согласился, чушь,
думаю, сказанул людовед, решил блеснуть афоризмом...
     - Это не чушь, дядя Сережа, - негромко сказал Андрей.
     - Потом-то  я  сообразил,  что  это не  чушь.  А  вначале,  говорю,  не
согласился:  как же это,  думаю, мы "сердцем жили"? Наше ведь поколение тоже
не учили разводить сентименты,  да и  жизнь у нас была суровая,  не в пример
нынешней.  С Борькой мы тогда до двух часов ночи спорили -  все-таки он меня
убедил,  понял я наконец,  что этот писатель хотел сказать, и действительно,
вижу -  ничего не возразишь.  Мы ведь и  в  самом деле над многими вещами не
задумывались,  принимали все на веру... а вера никогда не идет от рассудка -
только от сердца.
     - Конечно, - кивнул Андрей.
     - Поэтому я и говорю: нам было в чем-то проще. Верить - это ведь всегда
путь наименьшего сопротивления... А когда человек хочет до всего дойти своим
умом, своим собственным, то ему, естественно, труднее.
     - Ничего,  дядя Сережа, - улыбнулся Андрей. - "Счастье трудных дорог" -
слыхали такое выражение?
     - Дороги-то,  брат,  тоже бывают...  разные.  И  кривые,  и путаные,  и
черт-те какие еще...
     - Я  не знаю,  почему так получается,  но старшие все время подозревают
каждого из нас в ужасном желании вильнуть куда-то не туда...
     - Ты считаешь, что с молодежью все обстоит благополучно?
     - Нет, не все, - сказал Андрей. - Конечно, не все.
     - Ну,  вот тебе.  А ты говоришь:  старшие нас подозревают! Мы, дескать,
такие  все  правильные и  хорошие,  а  нас  подозревают!  Значит,  Андрюшка,
подозрения-то эти не всегда неоправданны, верно?
     Андрей долго молчал,  глядя в открытое окно.  Сергей Данилович закурил,
откинулся назад  вместе  со  стулом,  балансируя на  двух  задних  ножках  и
поглядывая на  сидящего напротив юношу.  Теперь это был действительно юноша,
завтрашний мужчина;  ничего не  скажешь,  с  подарком он угадал почти-почти.
Полтора года назад,  когда они виделись в  последний раз,  Андрюшка выглядел
еще теленком -  настоящим теленком,  какими обычно и бывают пятнадцатилетние
мальчишки,  -  нелепый,  неуклюжий,  весь какой-то  лопоухий,  расплывчатый,
губастый.  Теперь  от  расплывчатости ничего не  осталось -  лицо  нынешнего
Андрея Болховитинова было уже настоящим,  почти мужским лицом;  широколобое,
скуластое,   с   широко  расставленными  глазами  и  упрямой  линией  рта  и
подбородка,  оно  сейчас отдаленно -  почти неуловимо -  напоминало генералу
Дежневу другое лицо, снившееся ему когда-то фронтовыми ночами.
     - А ведь ты становишься похожим на мать, - сказал он.
     Андрей повернул голову и удивленно поднял брови:
     - Я - на маму? Никогда не замечал.
     - Про себя никто не может сказать,  на кого он похож.  У  меня братишка
был,  погиб в финскую войну,  -  так я только недавно вот,  увидев рядом его
карточку и  свою,  понял,  что похож на него.  А ведь так видишь себя каждый
день,  когда бреешься,  и  никакого сходства не замечаешь.  Нет,  ты на мать
похож. Я имею в виду - на мать, какою она была до войны.
     - Может быть, - сказал Андрей. - Я не видел ни одного снимка.
     - Знаешь,  я тебе, пожалуй, пришлю, - подумав, сказал Сергей Данилович.
- У  меня ведь одна карточка сохранилась...  последний ее  довоенный снимок,
можешь себе представить.  Двадцать первого июня у нас был выпускной вечер, а
накануне она снялась.  Вот я  его тебе и  пришлю,  и  будет у тебя хоть одна
довоенная фотография.
     - Спасибо,  дядя  Сережа,  я  буду  очень рад.  И  маме будет интересно
увидеть себя молодой...
     - Нет, Андрюшка, ты ей лучше не показывай.
     - Почему? - удивленно спросил Андрей.
     - Ну...  так вот, - ответил Сергей Данилович. - Не нужно ей показывать,
это будет наш мужской секрет. Договорились?
     - Хорошо, дядя Сережа. Как странно, что у вас сохранился этот снимок, -
сказал Андрей задумчиво.
     - Да,  сохранился...  вместе со мной.  Всю войну. Знаешь, Андрюшка... я
ведь твою маму любил когда-то.
     - Я догадался.
     - Давно?
     - Нет. Только что. А... мама вас - тоже?
     - И она меня -  тоже.  Ну, а война все это поломала. Вернее, не столько
сама война,  сколько оккупация.  Оставайся она по эту сторону фронта... Хотя
кто его знает. Это ведь, Андрюшка, только в книгах так бывает, что люди ждут
годами...
     - Вы думаете, только в книгах?
     Сергей Данилович помолчал.
     - Нет,  конечно,  не только,  -  сказал он,  -  Брякнул не подумав,  ты
извини. Просто, брат, жизнь есть жизнь, и все в ней происходит не по схемам.
Или, точнее, эта антисхематичность жизни тоже укладывается в какую-то схему,
но  в  схему слишком сложную,  чтобы мы  могли в  ней разобраться.  А  схемы
простенькие и успокоительные -  они к жизни, видимо, неприменимы. Так я тебе
карточку пришлю. Как только вернусь.
     - Спасибо. Между прочим, дядя Сережа...
     - Да?
     - Вы сказали, что познакомились с мамой в девятом классе?
     - Первое знакомство состоялось чуть раньше, а по-настоящему в девятом.
     - И сразу после десятого вы ушли на фронт...
     - Да, в то же лето. А что такое?
     - Нет,  просто я подумал... Вы тогда сказали: "я любил". Но когда же вы
могли - ну, успеть?
     - Вот  те  раз,  -  изумленно сказал Сергей Данилович.  -  Это  за  два
года-то?
     - Да нет, дело не в сроке. Я понимаю, влюбиться можно и за один день...
наверное. Но просто - какая же это любовь, в девятом классе?
     - А,  ты об этом!  Ну,  во-первых,  я был старше,  я же тебе сказал.  Я
старше был на два года,  а это порядочно в таком возрасте.  И вообще...  это
все относительно. Почему не может быть любви в девятом классе? Другой вопрос
- насколько она окажется прочной... А по интенсивности чувства она, пожалуй,
посильнее будет всех других.  Я не понимаю, Андрюшка, - ты извини, но раз уж
у нас такой мужской разговор, - ты что, ни разу до сих пор не влюблялся?
     Андрей подумал.
     - Я не знаю,  можно ли это назвать влюбленностью,  - сказал он басом. -
Просто...  ну,  есть одна девочка у  нас  в  классе...  она  мне,  в  общем,
нравится. Во всяком случае, она не вызывает во мне активного протеста.
     - Даже так? - сочувственно спросил Сергей Данилович.
     - Нет,  не вызывает.  У нее привлекательная внешность,  и потом, она не
такая дура,  как  другие девчонки.  Хотя  тоже,  конечно,  в  чем-то...  ну,
неважно.  Так я хочу сказать,  что мне было приятно с ней бывать,  и...  она
как-то поддается хорошему влиянию.
     - Твоему?
     - Да,  в смысле взглядов.  Во всяком случае,  мне удалось кое-что в ней
исправить.  Раньше она в  своих вкусах была где-то на уровне ликбеза...  Ну,
достаточно сказать, что ей нравились передвижники, представляете?
     - А мне они тоже нравятся, - сказал Сергей Данилович. - Это что, теперь
считается неприличным?
     Андрей немного смутился.
     - Нет,  конечно,  но...  Тут  сказывается,  вероятно,  разница  уровней
эстетического воспитания.  Я  не  в  обиду  вам,  дядя  Сережа,  это  вообще
относится ко всему старшему поколению.  Отец молодость прожил в Париже, а вы
думаете, он хоть что-нибудь понимает? Я однажды заговорил с ним о Шагале, он
спрашивает:  "Это Тот сумасшедший, у которого лиловая коза?" Так что взгляды
старших меня больше не удивляют.  Но когда моя сверстница вдруг говорит, что
Репин был великим художником...
     - А что, не был? - улыбаясь спросил Сергей Данилович.
     - Конечно,  не  был!  Да вы подумайте сами:  ведь писать "Бурлаков" или
"Ивана Грозного",  когда уже были Врубель, Ван-Гог, наконец Серов, - это или
слепота,  полная слепота!  - или просто непонимание каких-то элементарнейших
вещей...  ну,  хотя  бы  того,  что  искусство не  может  стоять  на  месте.
Понимаете, не может! Оно или идет вперед, или просто начинает отмирать...
     - Ну,  хорошо,  -  сказал Сергей Данилович,  -  ты вот "Ивана Грозного"
вспомнил -  в  том смысле,  что не  стоило,  дескать,  его писать.  Однако в
Третьяковке перед этой картиной всегда толпа!
     - Ой,   дядя  Сережа,  ну  что  вы  говорите,  -  Андрей  страдальчески
поморщился. - Ведь именно толпа, недаром вы это слово и употребили...
     - Я не в пренебрежительном смысле его употребил!
     - А получилось в пренебрежительном,  и правильно получилось, потому что
толпа -  она толпа и  есть,  ей  всегда ближе ремесленнические поделки,  чем
настоящее искусство...
     - А искусство, значит, для немногих избранных?
     - Разумеется!  -  закричал Андрей. - Так в этом же и есть его смысл, вы
понимаете, - всегда быть впереди толпы, вести за собой, а как же иначе, дядя
Сережа?  И так не только с искусством получается, а с идеями - с научными, с
политическими, с какими хотите! Всегда новая идея обращена к немногим...
     - Стоп,  -  сказал Сергей Данилович.  -  Вот тут ты  заврался!  Если ты
хочешь сказать,  что новая идея не сразу доходит до большинства,  а поначалу
воспринимается и распространяется передовым меньшинством, это верно. Но идея
сама по себе -  мы говорим,  понятно,  об идеях прогрессивных,  - она всегда
обращена к большинству. Это ты, брат, не путай.
     - Ладно,   согласен!   Искусство  в  конечном  счете  тоже  обращено  к
большинству,  потому что оно делается для всего человечества.  Но поначалу -
как   вы   говорите  -   всякое  настоящее  искусство  тоже   воспринимается
меньшинством.  А большинство любуется Репиным.  От него,  кстати, и поползли
все эти Герасимовы и лактионовы...
     - Тише,  тише,  -  посмеиваясь, сказал Сергей Данилович. - Ты мне лучше
вот что объясни -  ты-то сам что считаешь настоящим искусством? Только давай
на  конкретных примерах!  Репин  тебе  не  нравится,  передвижники для  тебя
труха...
     - Труха самая настоящая, - подтвердил Андрей.
     - Тогда кто же не труха?  Только те, у кого ничего не поймешь - человек
это или ящик?
     - Нет,  отчего же,  -  Андрей пожал плечами. - Вовсе нет! Есть отличные
художники, работавшие во вполне реалистической манере.
     - Ну, например?
     - Да Петров-Водкин хотя бы!  У него все понятно, и человека с ящиком не
спутаешь.  Или  Кончаловский -  уж  куда более реалист!  А  натюрморты писал
совершенно  потрясающие  -   по  композиции,  по  цвету...  Колорит  сочный,
насыщенный...  нет,  это настоящая живопись.  Да мало ли!  У Дейнеки раннего
есть отличные вещи, совершенно чеканного лаконизма, предельно графичные.
     - В  общем,  тебя не поймешь.  -  Сергей Данилович покрутил головой.  -
Дейнека ему  нравится,  Лактионов нет.  Но  ведь оба  они изображали все как
есть, без вывертов. Так почему же?
     - Дядя Сережа,  ну я  не знаю,  -  снисходительно сказал Андрей.  -  Да
просто потому,  что один -  это художник, вы понимаете, художник! - а другой
просто способный ремесленник.  А  вы  смотрите и  не видите разницы.  И  еще
хотите,  чтобы вам ее объяснили!  Да как я вам ее объясню, если вы не умеете
смотреть?  Значит,  у  вас  слепота какая-то  к  живописи.  Ну,  или  просто
недостаток подготовки, я уж не знаю...
     - Верно,  -  сказал  Сергей  Данилович.  -  Насчет слепоты не  знаю,  а
подготовки, конечно, маловато. Все верно. Но ты забываешь, что таких, как я,
- сотни миллионов,  этих  самых слепых и  неподготовленных.  Практически все
человечество.  А  ты только что признал,  что искусство,  мол,  делается для
всего человечества. Признал ведь, а?
     - Ну,  допустим, признал, - не очень охотно согласился Андрей. - Но что
из этого?  Для всего человечества -  в том смысле,  чтобы всякий, даже самый
неподготовленный,  кто  встречает настоящее явление  искусства,  мог...  ну,
получить что-то  для  себя от  этой встречи.  Вы  меня понимаете?  Настоящее
искусство -  это ведь всегда откровение... или открытие, что ли, скажем так.
Это и  есть единственный критерий оценки.  Только это!  Рембрандт мне всегда
говорит что-то новое -  всякий раз,  сколько бы я на него ни смотрел. Да что
Рембрандт!  У Кончаловского,  помните, есть портрет Алексея Толстого - сидит
за столом такой барин,  написано это летом сорок первого года...  совершенно
потрясная вещь.  Понимаете?  А  фотография в  "Огоньке" мне  ничего нового о
жизни не скажет, и Лактионов тоже. Как же можно сравнивать?
     - Да, мудрено все это, - Сергей Данилович хмыкнул и перевел разговор: -
Так что, говоришь, у тебя с той девушкой?
     - С  какой?  -  переспросил Андрей.  -  А,  с  Ратмановой.  Да  ничего,
собственно. Она мне нравится... в общем.
     - Ну, если просто нравится, да еще "в общем", - Сергей Данилович махнул
рукой и засмеялся.  - Ничего, брат, у тебя еще все впереди. А в одноклассниц
лучше Не влюбляться, ничего из этого не выходит...
     Встав из-за стола, он посмотрел на часы.
     - Так,  - произнес он задумчиво. - Половина пятого... Ладно, мы вот что
сделаем: мы это сейчас все быстро уберем, а потом я завалюсь часа на два, Я,
понимаешь, не спал сегодня ни черта.
     - А вы ложитесь сейчас, убирать ничего не надо, это я сам все сделаю, -
сказал Андрей,  -  Тут уборки на пять минут, даже с одной рукой. Ложитесь, в
той комнате все готово.
     - Ну,  добро,  -  согласился генерал.  -  Слушай, я обычно просыпаюсь в
заданный час,  но ты на всякий случай шугани меня в  девятнадцать ноль-ноль.
Договорились?
     - Вы лучше поставьте себе будильник,  а  то вдруг я  к  тому времени не
вернусь.
     - Добро. Собрался куда-нибудь?
     - Да так,  выйду пройтись. Давно по Москве не бродил, я люблю ходить по
улицам. Да, вот вам ключи...
     - А ты как же?
     - Возьму у  соседей,  мы всегда держим у них запасной ключ,  на случай,
если кто-нибудь потеряет свой.
     Не  успел  Андрей  убрать остатки трапезы,  как  из  другой комнаты уже
послышался бодрый  генеральский храп.  Он  присел к  своему столу,  полистал
альбом -  оказалась сплошная Ратманова,  даже  самому странно.  Когда только
успел? В профиль, анфас, так и этак, прямо выставка. А вот это он рисовал на
пляже -  почти обнаженная натура.  Хорошо было в  Останкине в  тот последний
день, и Ратманова сама была какой-то другой, не такой, как всегда в школе...
     Вздохнув,  Андрей захлопнул альбом и  сунул под стопку книг,  подальше.
Чего  ее  понесло к  этим  археологам?  Жаль,  что  предки у  нее  не  очень
располагающие, а то можно было бы зайти и толком все разузнать. Из письма он
ровно ничего не  понял,  -  видимо,  девчонки и  в  самом деле все  какие-то
умственно неполноценные,  нельзя ведь себе представить, чтобы парень написал
такое  бестолковое письмо;  пытаться выяснить что-то  по  почте -  и  думать
нечего.  В  начале августа она  все  равно вернется,  через каких-нибудь две
недели...
     Без  пяти  пять  Андрей  включил приемник,  дождался позывных "Маяка" и
сигналов  точного  времени.  Диктор  объявил,  что,  согласно  сообщениям из
Хьюстона,   полет  "Аполлона-11"  проходит  успешно;  к  четырнадцати  часам
московского времени корабль удалился от  Земли  на  расстояние ста  двадцати
тысяч  километров,  бортовые системы  в  исправности,  космонавты Армстронг,
Олдрин и Коллинз чувствуют себя хорошо.
     - Молодцы, - сказал Андрей и выключил "Спидолу", Теперь до субботы вряд
ли будет что-нибудь новое;  еще двое суток они будут находиться в  свободном
полете.   А   в  субботу  вечером,   когда  им  нужно  будет  переходить  на
селеноцентрическую орбиту, - вот тогда настанет опасный момент. Не сработает
двигатель  -   и   конец.   Впрочем,   все   это,   наверное,   проверено  и
перепроверено...
     Он вышел из квартиры, взял у соседей запасной ключ и спустился вниз. На
улице было жарко,  пахло пылью,  нагретым асфальтом,  бензином,  но Андрей с
удовольствием вдыхал эту смесь,  привычно пахнущую Москвой. Конечно, в степи
воздух лучше,  но современному человеку,  горожанину,  нужно что-то и помимо
чистого воздуха.  Наверное,  плохо,  но  это так.  Просто мы  все привыкли в
городу, как курильщик привыкает к никотину...
     Свернув  направо  на  Большую  Полянку,   Андрей  побрел  медленно,   с
удовольствием поглядывая  по  сторонам.  Прошедшая  мимо  девушка  с  высоко
открытыми загорелыми ногами заставила его опять вспомнить Ратманову и вообще
тот  день -  останкинский пляж,  рев автобусов на  улице Академика Королева,
летящее в  облаках острие новой  телевизионной башни.  Они  лежали рядом  на
горячем песке и смотрели на эту исполинскую бетонную иглу,  и она все падала
и  падала,  рассекая  шпилем  легкие  июньские  облака,  а  Ратманова  вслух
раздумывала над тем,  долетит самая верхушка до дворца-музея или не долетит,
когда  башня  наконец свалится,  -  должна  же  она  когда-нибудь свалиться.
Пятьсот метров,  сказала она, это даже как-то противоестественно; непременно
свалится, вот пусть подует какой-нибудь ураган. Ничего противоестественного,
возразил он,  башня построена из  предварительно-напряженного железобетона с
колоссальным запасом прочности и  отлично работает на  изгиб;  никуда она не
денется,  разве что от термояда - но тогда кому будет нужно это телевидение?
Никому, согласилась Ратманова.
     В тот день она вообще соглашалась со всем, что бы он ни сказал. Она и в
самом деле была какой-то другой,  не такой,  как всегда. Обычно ей нравилось
поддразнить его,  затеять  спор  просто  так,  из  вредности,  или  устроить
какой-нибудь розыгрыш;  а в тот день, в Останкино, Ратманова была тише травы
- прямо паинька.  Как будто всем своим поведением хотела показать, какая она
хорошая и послушная.  Если бы он не уезжал на эту целину,  сказала она, ни в
какой Крым она бы не поехала,  честное слово. Но он-то ведь едет, сказал он,
что об этом говорить...
     А  теперь он  вспоминал все  это,  идя  без  цели по  жаркой,  пахнущей
бензином и  пылью Полянке,  и  думал,  как нескладно все получилось.  Ужасно
нескладно.  Ни целины,  ни Ратмановой, и вообще лето пошло к черту. Ладно, с
завтрашнего дня он всерьез займется графикой.


        ГЛАВА 4

     Игнатьев еще  раз  обмел  флейцем расчищенный участок вымостки,  сметая
просохшую землю с  поверхности грубо отесанных камней,  и распрямился не без
труда - спина уже ныла от долгой работы в согнутом положении.
     - Пройдитесь-ка еще по щелям,  -  сказал Гладышевой.  -  Нет, не этим -
возьмите вон  ту,  узкую.  Щели  лучше чистить обычной жесткой кистью.  А  я
сейчас принесу аппарат, снимем, пока освещение под нужным углом...
     Он направился к лестнице, прислоненной к стенке раскопа, и вдруг увидел
в  дальнем углу Ратманову -  та  увлеченно рылась во вскрытой вчера мусорной
яме. Нет, это уже переходит всякие границы: куда бы он ее ни отправил, она -
не успеешь оглянуться - снова тут как тут...
     Выбравшись наверх, он постоял в нерешительности, потом окликнул:
     - Ратманова! Можно вас на минутку?
     Она вздрогнула и вскинула голову, глядя на него снизу вверх, боязливо -
ага,  знает кошка,  чье мясо съела,  -  но он уже отвернулся, быстро зашагал
прочь.  Хватит церемоний, в самом деле, так от дисциплины в отряде ничего не
останется...
     Ратманова догнала его возле палатки.  Не  приглашая ее внутрь,  он сухо
спросил:
     - Куда я послал вас работать сегодня утром?
     - На второй раскоп, - отозвалась она робко.
     - Почему в таком случае вы работаете на четвертом?
     Ратманова вспыхнула, прикусила губу.
     - Я...  я спросила у Лии Самойловны -  она сказала,  что там достаточно
людей, и...
     - Меня  не  интересует,  что  вам  сказала Лия  Самойловна,  -  прервал
Игнатьев.  -  Людей  расставляю  я,  и  я  привык,  чтобы  мои  распоряжения
исполнялись без самодеятельных поправок. Вы где находитесь - в детском саду?
     Ратманова заморгала пушистыми ресницами, глаза ее наполнились слезами -
как-то сразу, вдруг.
     - Я просто думала...
     - Вот если вы еще раз себе это позволите, - продолжал он безжалостно, -
то  я  предоставлю  вам  возможность  думать  на  кухне.  Предупреждаю  вас,
Ратманова! А сейчас ступайте на второй раскоп.
     Он отвернулся и полез в палатку -  видеть,  как она сейчас расплачется,
было  слишком даже  для  него.  Но  должна же,  черт  возьми,  быть какая-то
дисциплина! Сев за столик, он сорвал солнцезащитные очки, побарабанил ими по
бумагам,   потом  взъерошил  волосы  и  уставился  на  табель-календарь  под
покрывающим столешницу листом оргстекла.  Да,  еще две недели,  и наваждение
кончится. А впрочем, какое там наваждение...
     Игнатьев поднял голову -  Ратманова удалялась от  палатки,  всей спиной
выражая протест и обиду.  И, надо сказать, у нее это получалось. "Не знаю я,
как  шествуют  богини,  но  милая  ступает  по  земле",  -  вспомнилось  ему
почему-то.  Она именно шествовала,  -  кстати,  он  сам научил ее этому:  по
здешним  колючкам  в   открытых  сандалиях  можно  ходить  только  осторожно
переступая,  как идут по талому снегу, и у Ратмановой выработалась забавная,
словно  танцующая  походка.   "Не  знаю  я,  как  шествуют  богини..."  Ника
Самофракийская.   В   русском   языке   нет   ласкательного   от   Вероники.
Уменьшительное есть:  Ника.  А  ласкательного нет.  Зато есть в  греческом -
Никион.  Тит Флавий звал так принцессу Беренику,  по-гречески:  Никион.  Моя
Никион. Никион Ратманова. "...Но милая ступает по земле..."
     - Тьфу,  пропасть,  -  пробормотал вслух  Игнатьев.  -  Только этого не
хватало!
     Он  посидел,  стараясь сосредоточиться и  вспомнить,  зачем  вылезал из
раскопа,  когда увидел свою Никион, увлеченно роющуюся в античной свалке. Ах
да,  сфотографировать...  Он протянул руку,  снял с крюка "Зенит".  Опять не
заряжен.  Сколько раз просил не оставлять аппарат без пленки! Пришлось лезть
в ящик,  доставать черный мешок,  пленку, кассеты. Сидя с засунутыми в мешок
руками,  Игнатьев сделал несколько глубоких вдохов-выдохов по системе йогов,
потом поднял голову.  -  Ратманова,  встретив Мамая на  полпути к  раскопам,
стояла и разговаривала с ним. Жаловалась, надо полагать...
     Тоже мне,  Ника Самофракийская.  Кстати, почему именно Самофракийская -
непонятно;  у Витеньки привычка мыслить штампами.  Если Ника - то непременно
из  Лувра.  Что  общего?  Титаническая фигура  Победы,  мощно  и  неудержимо
устремленная вперед,  словно  идущая на  таран...  и  эта  девочка.  У  той,
Самофракийской,  тело зрелой женщины.  А здесь -  воплощенная юность, полет,
легкость.  Скорее уж та,  в Олимпии...  "Летящая Победа", изваянная одним из
учеников Фидия. Как же его, черт...
     - Слушай,  Димка!  - Мамай, подойдя к палатке, просунул внутрь бороду и
сомбреро.  -  Чего это ты Лягушонка разобидел?  Идет,  а  у  самой вот такие
слезищи -  хоть на экран крупным планом. "Меня, говорит, Дмитрий Павлович из
своего раскопа прогнал..."
     - Совершенно  верно,  прогнал.  Пусть  работает  на  втором.  Витя,  ты
последний фотографировал?  Опять  отщелкал  всю  пленку  и  оставил  аппарат
незаряженным.  Сколько раз просил! А теперь я по твоей милости должен сидеть
как дурак и заниматься этой чертовщиной...
     - Командор,   не  будьте  мелочны,  -  сказал  Витенька.  -  Вы  чем-то
расстроены,  и  сейчас вам  только полезно посидеть полчасика в  палатке,  в
тени.  Здешнее  солнце  губительно  действует  на  хрупкую  нервную  систему
северян,  не забывайте об этом. Вечером отнесу пустые кассеты и запас пленки
кому-нибудь из "лошадиных сил", и пусть-ка они этим займутся.
     - Да, но пока этим занимаюсь я.
     - Ладно, не помрешь, - сказал Витенька. - Ты лучше объясни, чего это ты
последнее время  бегаешь от  этого несчастного Лягушонка?  Ей  действительно
нравится  работать  с  тобой,  и  это  естественно,  потому  что  ты  умеешь
заинтересовать человека.  Эдька Багдасаров сказал мне  как-то,  что,  только
поработав с тобой в поле, он по-настоящему понял, что такое археология...
     - Прекрасно,  прекрасно, - нетерпеливо прервал Игнатьев, - я очень рад,
что  наша  гостья  заинтересовалась  археологией,  но  она,  к  счастью,  не
археолог, и я не вижу необходимости углублять ее знания. Все равно она через
месяц все забудет!  Что у меня,  других дел нет, как читать доступные лекции
туристкам?
     - Командор,  я в свое время предупреждал вас, - вкрадчиво сказал Мамай.
Окончательно вдвинувшись в палатку,  он присел на край вьючного ящика и снял
сомбреро.  -  Вы  помните тот  наш разговор?  Я  сам был против того,  чтобы
оставлять здесь туристку.  Вы  сказали:  "А  что тут такого?  Пусть поживет,
поработает,  присмотрится. В конце концов, иногда так просыпается призвание"
- привожу буквально ваши слова. Помните?
     - Помню. Что из этого следует?
     - Ничего, кроме вашей непоследовательности. Если она вам так неприятна,
не  надо было ее  оставлять.  Не  надо было читать ей вдохновенных лекций об
античном  мире!   А  то  это  как-то  несерьезно,  командор.  Так  поступают
соблазнители - вскружили девчонке голову, а теперь знать ее не хотите...
     - Витя,  -  сдерживаясь,  сказал Игнатьев,  -  твое остроумие я  всегда
ценил,  но сейчас оно переходит - прости - в пошлость. Кончим этот разговор,
пока не поздно.
     - Нет, ты действительно того, - Мамай выразительно посверлил себе висок
указательным пальцем. - Что с тобой, старик? Случилось что-нибудь?
     - Ничего не  случилось.  Пошли,  мне  надо успеть сделать снимки,  пока
солнце не высоко...
     Мамай крякнул и полез из палатки, нахлобучивая сомбреро. Игнатьев вышел
следом.
     - А я ведь,  кажется,  начинаю догадываться,  что с тобой происходит, -
весело сказал вдруг Мамай, когда они почти дошли до раскопа. - Ну, Димка...
     - Только,  пожалуйста, держи свои догадки при себе, - оборвал Игнатьев.
- Ты не знаешь, когда "Аполлон" переходит на окололунную орбиту?
     - Вроде  бы  вечером,  около  девяти по  московскому.  "Лошадиные силы"
должны знать,  они  все время слушают.  Так,  может быть,  прислать все-таки
Лягушонка на четвертый?
     - Нет, пусть работает там, где я сказал.
     - Понятно,  понятно,  -  Мамай  ухмыльнулся в  свою  бандитскую бороду,
покрутил головой и повторил загадочно: - Ну, Димка!
     - Иди, Витя, иди, пока я тебя не послал...
     Витя ушел,  унося в бороде двусмысленную ухмылку.  Игнатьев спустился в
раскоп, заснял с разных точек расчищенный участок вымостки.
     - Все,   Дмитрий  Палыч?   -   спросила  Гладышева,   когда  он  кончил
фотографировать.  -  Давайте тогда  я  отнесу  аппарат Лии  Самойловне,  она
просила, когда освободится.
     Он отдал "Зенит" практикантке, но тут же вернул ее.
     - Я, пожалуй, сам отнесу, мне надо там посмотреть...
     Возможно,  он  уже  действительно стал "того",  как  предположил Мамай,
потому  что  ему  показалось,  что  в  глазах  Гладышевой промелькнуло нечто
насмешливое -  дескать,  на  что  или  на  кого  вам  вдруг понадобилось там
посмотреть?
     - Расчищайте пока дальше, - сказал он строго, - я сейчас вернусь.
     Никион  сидела у  южной  стены  раскопа,  осторожно расчищая медорезкой
землю  вокруг  большого обломка амфоры.  Она  не  подняла головы,  когда  он
проходил мимо,  и  вся  ее  поза выражала такую покорность судьбе,  что  ему
захотелось присесть рядом, провести рукой по этим темным блестящим волосам и
сказать что-нибудь утешительное. Но ничего утешительного он сказать не мог -
ни  ей,  ни себе.  Он отдал аппарат Лии Самойловне,  посмотрел вместе с  нею
остатки  органики,  добытые  из  рыбозасолочной  цистерны,  и  уже  собрался
уходить, как вдруг вернулся.
     - Лия  Самойловна,  -  сказал  он,  -  вы,  кажется,  хорошо  знакомы с
раскопками Олимпии?
     - Новыми какими-нибудь? - спросила та.
     - Нет,  с теми, большими, что вел еще Курциус. Вы не помните, там нашли
статую "Летящей Победы" - чья это работа?
     - "Летящая Победа"...  -  Лия  Самойловна подумала.  -  Та,  что была с
орлом? По-моему, это работа Пэония.
     - Черт,  ну  конечно!  -  Игнатьев хлопнул себя по лбу.  -  Пэоний,  ну
конечно же...
     - Да,  он  ее  изваял по заказу граждан Мессены,  как обетный дар после
разгрома спартиатов на Сфактерии...
     - Правильно, вспомнил. В четыреста двадцать четвертом году.
     - А что?
     - Да нет, просто из головы вылетело, - сказал Игнатьев.
     Ника не слышала,  о  чем они говорили.  Она прилежно скребла землю,  до
замирания  сердца  надеясь,  что  вдруг  медорезка  на  что-то  наткнется...
Какая-нибудь уникальная находка,  чтобы сам Игнатьев ее  похвалил.  Но земля
снималась легко,  слой  за  слоем,  обломок амфоры обнажался все  больше,  а
ничего интересного вокруг так и  не  обнаруживалось.  Камни,  галька,  кусок
ракушки...
     Не утерпев,  она боязливо повернула голову -  Игнатьев, стоя на дальнем
краю раскопа, продолжал разговаривать с Лией Самойловной. А мимо нее прошел,
не сказав ни слова!  В застиранных и потертых джинсах и сомбреро, которое он
носил не как Мамай -  бубликом,  - а завернув поля с боков кверху, Игнатьев,
подтянутый и  очень  загорелый,  показался  ей  вдруг  похожим  на  персонаж
американского вестерна.  Вот  только  солнцезащитные очки  нарушали образ  -
ковбои,  пожалуй,  их не носят.  Игнатьев и  сам всегда работал в  очках,  и
требовал того же от других; без светофильтров, сказал он однажды Нике, можно
не  увидеть "пятна" на  освещенной солнцем поверхности,  а  вовремя заметить
"пятно" - это очень важно...
     Ника вздохнула и снова принялась за работу.  Ученый, похожий на ковбоя,
как  странно...  В  ее  представлении ученый должен был  быть или  бородатым
академиком в  черной шапочке,  или -  если молодой -  рассеянным добродушным
увальнем, как Юрка. А вот Игнатьев совсем-совсем другой. Ни рассеянности, ни
добродушия.  Какое там добродушие!  Никогда не повысит голоса, но она за все
время  своего  пребывания в  лагере  ни  разу  не  видела,  чтобы  командора
кто-нибудь ослушался.  Сама она боялась его до дрожи в коленках, хотя иногда
он умеет быть удивительно внимательным и заботливым.  То есть когда-то умел;
в последние дни его словно подменили -  таким стал суровым и неприступным. И
только по отношению к ней! Почему? Что она такого сделала?
     Ника еще ниже опустила голову,  выковыривая из  земли скрежетнувший под
лезвием медорезки камешек, и слеза капнула ей на руку.

     За ужином начался обычный субботний разговор насчет планов на завтра.
     - Желающим предлагаю смотаться в Судак,  -  сказал Мамай. - Не все ведь
из  нас  там были,  в  самом деле -  поехали?  Лягушонок,  хочешь посмотреть
генуэзскую крепость?
     - Спасибо,  Виктор Николаевич,  -  отозвалась Ника,  -  мне не  хочется
никуда ехать, я лучше останусь.
     - Зря. В общем, решайте, кто поедет - пять носов, кроме меня.
     - ГАИ может придраться, если в машине будет шестеро, - сказал кто-то.
     - Ничего,  мы одного положим под ноги,  никто не увидит.  Командор,  вы
как?
     - Под ноги не хочу,  а вообще я бы поехал. Но я уже бывал там, поэтому,
если желающих окажется много, могу уступить место.
     - Место в  шлюпке и круг,  как поступают настоящие мужчины,  -  одобрил
Мамай. - Итак, кто хочет воспользоваться великодушием командора?
     Уступать место,  однако,  не пришлось -  ехать в  Судак,  кроме Мамая и
Игнатьева, вызвались только трое: Гладышева, Багдасаров и Саша Краснов.
     - Ну,  тем лучше,  - сказал Мамай, - значит, никого не придется прятать
от  инспекторов.  Но  вообще я  удручен вашей  нелюбознательностью:  неужели
никого больше не  привлекает такая  великолепная экскурсия,  да  еще  даром?
Лягушонок, брось хандрить, поехали завтра в Судак!
     - Не хочется,  честное слово,  -  отозвалась Ника.  - А хандрить я и не
собиралась, откуда вы взяли...
     - Ладно уж,  не оправдывайся,  не хочешь ехать -  не надо. А мы поедем.
Предлагаю с утра, пока прохладно.
     - Сразу после завтрака и поедем, - сказал Игнатьев.
     В  воскресенье,  как обычно,  лагерная жизнь началась на час позже.  За
завтраком  тоже   засиделись  -   обсуждали  последние  сообщения  с   борта
"Аполлона",  который ночью благополучно вышел на  селеноцентрическую орбиту.
Солнце поднялось довольно высоко и уже припекало,  когда участники экскурсии
забрались  в  фиолетовый  "конвертибль";   все  были  в  сборе,  кроме  Риты
Гладышевой, которая в последнюю минуту решила переодеться.
     - Подуди ей, Витя, - предложил Игнатьев, посмотрев на часы.
     Мамай  яростно  поквакал  сигналом,  потом  привстал  и,  обернувшись к
женской палатке, заорал в сложенные рупором ладони:
     - Ри-и-итка-а-а, какого ты черта-а-а...
     - Бежит, - сказал Саша Краснов.
     - Это не Гладышева, - сказал Эдик.
     Действительно,   вместо  Гладышевой  появилась  Ратманова,   беззаботно
размахивая сумкой.
     - Я вместо Риты!  -  крикнула она,  подбегая к машине.  -  У нее беда -
начала   надевать  платье,   второпях  разорвала  по   шву.   Теперь  ужасно
расстроилась,  ни в  чем другом ехать не хочет.  Вообще не хочет ехать.  А я
вместо нее решила!
     Мамай смерил ее уничтожающим взглядом.
     - И таким вот дали равноправие,  -  вздохнул он,  - И теперь еще хотят,
чтобы все шло как надо.  Коммунизм хотят строить! С кем, я спрашиваю? Садись
сзади, Лягушонок, и молчи, не напоминай о своем существовании...
     Выбравшись на шоссе,  машина помчалась в сторону Феодосии.  Придерживая
рукой волосы, Ника смотрела по сторонам и узнавала места, которыми проезжала
две недели назад.  Подумать, всего две недели! А кажется, что прошло гораздо
больше. Оставшееся время, наверное, пройдет куда быстрее. Еще столько же - и
придется уезжать; опять будет Москва, школа, скверик у Всех Скорбящих, Игорь
со своими вечными хохмами.  Ну и, конечно, Андрей: Модильяни, Леже, японская
графика... В общем, все будет по-старому, как всегда.
     Но  если ничего не  изменится,  то зачем тогда было все это -  то,  что
машина сломалась именно здесь,  и  что  ей  позволили остаться в  лагере,  и
вообще все?  Ника давно подозревала,  что в жизни ничего не случается просто
так и все имеет смысл и цель.  Взрослые,  разумеется, подняли бы ее на смех,
заикнись она об  этой своей догадке;  но  что понимают взрослые!  Ведь самое
важное,  самое главное в  жизни от  них  скрыто,  песенка про оранжевое небо
вовсе не такой пустячок, как может показаться (взрослому)...
     Все было бы прекрасно, если бы не обида командора. И хотя бы знать - за
что?  Она ведь ничего не сделала; может быть, сказала что-нибудь не подумав?
Да нет,  ничего такого не вспоминается; но командор обижен совершенно явно -
из своего раскопа прогнал,  почти не разговаривает,  не смотрит.  Ужасно все
это неприятно.  Вот и  сейчас -  сидит впереди,  хоть бы  обернулся,  сказал
что-нибудь из вежливости.  Не командор,  а статуя командора. А каким хорошим
был вначале! Да, взрослые непостоянны, никогда не знаешь, что они выкинут...
     На развилке за Феодосией Мамай, притормозив, обернулся к сидящим сзади.
     - Решайте, как поедем! - крикнул он. - Можно сейчас влево на Коктебель,
через Щебетовку, а можно прямо на Старый Крым...
     - А там как же? - спросил Игнатьев.
     - В Грушевке нужно будет свернуть. Только это дальше!
     Нике хотелось побывать в  Старом Крыму -  может быть,  на  этот раз  ее
отпустят на могилу Грина,  - и она только собралась об этом сказать, как все
дружно заявили, что лучше ехать коротким путем. Пропустив обгоняющие машины,
Мамай лихо развернулся под голубую стрелу указателя "Планерское - 12 км".
     - Что это -