расном платье  и
сапожках  со  шпорами,  спела венгерские  песни  и  сплясала  чардаш.  Затем
последовал  юмористический  номер  комика   Вигеля-Ваге-ля.  Он  выступил  в
светло-зеленом фраке, сообщил, что только что прибыл из  Африки, и рассказал
множество нелепейших приключений, которые завершились его свадьбой со старой
вдовой. После него господин Ладенбауер  и  его  супруга исполнили дуэт;  оба
были  в  тирольских  костюмах. За  ними вышел маленький  полоумный  Иедек  в
запачканном  белом клоунском  одеянии;  сначала  он  продемонстрировал  свое
жонглерское  искусство, шаря по публике огромными глазами, словно разыскивал
кого-то, затем выстроил перед собой несколько рядов тарелок, отстучал по ним
деревянной  палочкой марш,  расставил стаканы  и влажными пальцами сыграл на
них  мелодию  грустного  вальса.  При этом он смотрел в потолок  и  блаженно
улыбался.  Иедек  удалился,  и Ребаи  снова  ударил  по  клавишам, раздались
торжественные звуки. Из зала в сад донесся шепот, люди  что-то тихо говорили
друг другу, и  внезапно на эстраде появилась Мари. Отец,  который привел ее,
сразу  словно  куда-то провалился, и она стояла одна. И Карл  видел, как она
стояла на  возвышении с угасшими глазами на  милом бледном лице, ясно видел,
что сначала она только шевельнула губами и чуть-чуть улыбнулась. Сам того не
замечая,  он  вскочил  с  кресла, прислонился  к зеленому фонарю и  едва  не
закричал от страха и сострадания.  И она запела. Совсем чужим голосом, тихо,
гораздо тише,  чем раньше. Это была песня, которую она пела всегда,  -- Карл
слышал  ее по меньшей мере раз пятьдесят, но  голос казался ему все таким же
странно-чужим, и только когда  Мари исполнила припев:  "Они зовут меня Белой
Иволгой и на работе и дома", ему  почудилось, что  он узнает знакомый тембр.
Она спела все три куплета. Ребаи аккомпанировал и, по привычке, часто строго
поглядывал на певицу. Когда она кончила, раздались аплодисменты  -- громкие,
оглушительные. Мать  поднялась по трем ступенькам на эстраду, Мари протянула
в воздухе руки, словно желая  на нее опереться, но аплодисменты не умолкали,
и ей пришлось сейчас же спеть вторую  песню,  которую Карл тоже слышал около
пятидесяти  раз.  Она  начиналась  словами:  "Сегодня  я с  милым  пойду  на
прогулку...", и Мари так  задорно вскинула голову, так легко покачивалась из
стороны  в сторону, словно на самом деле  могла пойти с  милым  на прогулку,
любоваться синим  небом, зелеными лугами и танцевать  на свежем воздухе, как
рассказывала в своей песне. А потом она запела третью, новую песню...
     --  Здесь есть  маленький  садик,  --  сказал  господин  Ребаи,  и Карл
вздрогнул.  Солнце ярко  светило,  далеко убегала ослепительно-белая дорога,
кругом было светло  и  кипела жизнь. -- Там можно  бы  посидеть и  выпить по
стаканчику  вина,  -- продолжал  Ребаи. -- У  меня уже  зверская жажда, день
будет жаркий.
     -- Еще бы не жаркий! -- сказал кто-то позади них.
     Брейтенедер обернулся... Как, и этот тоже  шел за ними следом?.. Ему-то
что нужно?.. Это был полоумный Иедек -- иначе его никогда не называли, но не
оставалось никаких сомнений в том, что в ближайшем  будущем он на самом деле
вполне  и  окончательно  сойдет с ума. Несколько дней  тому назад он едва не
убил  свою длинную бледную жену,  и было непонятно, почему его оставляли  на
свободе. Сейчас этот человек,  почти карлик, крадущейся походкой шел рядом с
Карлом;  с  желтоватого лица смотрели  вдаль  широко раскрытые,  необъяснимо
веселые  глаза,  на  голове торчала  известная  всему  городу серая,  мягкая
шапчонка  с  растрепанным  пером,  в  руке он  держал  тоненькую  тросточку.
Неожиданно, опередив всех,  он прошмыгнул  в маленький  садик при гостинице,
сел  на деревянную скамейку, прислоненную к низкому домику,  громко постучал
тросточкой по выкрашенному  в зеленый  цвет столу  и  позвал кельнера.  Двое
других последовали за ним. Вдоль зеленой изгороди,  мимо маленьких  грустных
вилл, тянулась дальше вверх белая дорога и терялась в лесу.
     Кельнер принес  вина. Ребаи  поставил цилиндр  на  стол, взъерошил свои
седые  волосы,  потер по  привычке  обеими руками гладкие щеки,  отодвинул в
сторону стакан Иедека и перегнулся через стол к Карлу.
     -- Я же  не дурак, господин фон Брейтенедер! Ведь  я знаю, что делаю!..
Чем  же  я  виноват?  Знаете,  для  кого я  в  молодости писал куплеты?  Для
Матрасса.  Это не пустяки!  И они имели успех. И  текст и музыка были мои. А
многие из них потом включили в разные пьесы.
     -- Оставьте стакан в покое, -- сказал Иедек и хихикнул.
     --  Помилуйте, господин  фон Брейтенедер,  -- продолжал  Ребаи  и снова
отодвинул стакан.  --  Вы  же меня знаете, вам  известно, что  я  порядочный
человек. И в моих куплетах  никогда не  бывает скабрезностей, никогда ничего
непристойного...  Ведь   куплет,   за  который  тогда   оштрафовали  старого
Ладенбауера, написал не я. А сейчас мне  шестьдесят восемь лет, господин фон
Брейтенедер, это  не  шутка!  И  знаете,  с  каких  пор  я работаю  в труппе
Ладенбауера? Тогда  был  еще жив Эдуард Ладенбауер,  ее основатель. А Мари я
знаю с самого  ее рождения. Двадцать девять лет я  у  Ладенбауеров, в  марте
будущего года будет мой  юбилей...  И свои  мелодии я не украл, они мои, все
мои!  И знаете, сколько моих вещиц было за это  время сыграно? Восемнадцать!
Верно ведь, Иедек?
     Иедек непрерывно  беззвучно смеялся, глаза  его  были широко  раскрыты.
Теперь он поставил перед собой все три стакана и начал легко водить пальцами
по их краям. Звук был нежный, трогательный, напоминавший отдаленное звучание
гобоя или кларнета. Брей-тенедер всегда восхищался его мастерством, но в эту
минуту  эти звуки  были  ему  совершенно невыносимы.  За  другими  столиками
прислушивались,  некоторые  одобрительно кивали,  какой-то  толстый  мужчина
захлопал  в ладоши. Вдруг  Иедек снова отодвинул  все три стакана,  скрестил
руки на  груди и стал пристально смотреть  на белую дорогу,  по  которой все
больше  и  больше людей поднималось к лесу.  У Карла  рябило  в глазах;  ему
казалось,  что  люди парят в воздухе и пляшут за какой-то паутиной. Он потер
лоб и виски, стараясь прийти  в себя. Ведь он тут ни при чем!  Это  страшное
несчастье -- но он не виноват. И вдруг он встал, потому что мысль о том, что
случилось, разрывала ему сердце.
     -- Пойдемте, -- сказал он.
     -- Да, свежий воздух -- это главное, -- ответил Ребаи.
     Иедек вдруг рассердился, никто не знал почему.
     Встав  перед  столиком, за которым  сидела  мирная  пара,  он  принялся
размахивать  своей тросточкой и кричать пронзительным голосом: "Пусть дьявол
теперь играет на  стаканах...  Черт  побери!"  Господин и  дама  за столиком
смутились  и  попытались  его  унять;  остальные смеялись,  принимая его  за
пьяного.
     Брейтенедер  и  Ребаи  были  уже  на  дороге,  и  Иедек  --  он  совсем
успокоился, -- приплясывая, последовал за ними. Он снял свою серую шапчонку,
повесил на тросточку и, держа ее на плече, как  ружье, посылал другой  рукой
пламенные приветствия небу.
     -- Только, пожалуйста, не подумайте, что  я собираюсь оправдываться, --
сказал Ребаи, стуча зубами.  -- Ого, для  этого  нет  никаких причин! Отнюдь
нет. У меня  были самые лучшие намерения -- это признают все. Разве я не сам
разучивал с ней новую песню?.. Помилуйте, конечно, сам. Да, она еще сидела в
комнате с повязкой на глазах, когда я разучивал с ней песню... и знаете, как
мне это пришло в голову? Случилось несчастье, подумал я, но  ведь еще не все
потеряно.  Голос у нее  остался, и  красивое  лицо  тоже...  Так  я и сказал
матери, она была в совершеннейшем отчаянии.  Фрау Ладенбауер,  сказал я  ей,
еще не все потеряно, только следите за ней! И потом, теперь ведь имеются эти
институты для слепых, там они со временем могут даже  снова научиться читать
и  писать...  И  я  знал одного, совсем молодого  человека, который ослеп  в
двадцать лет. Но  каждую  ночь  ему  снились самые прекрасные  фейерверки  и
всевозможные иллюминации.
     Брейтенедер засмеялся.
     -- Вы это серьезно? -- спросил он.
     -- Ах,  что там! -- грубо ответил Ребаи. -- Чего вы от меня хотите?  Уж
не покончить  ли мне самоубийством? Как бы не так! По  совести, я достаточно
хлебнул  горя  на этом  свете! Или вы  думаете,  что это жизнь, господин фон
Брейтенедер? Когда-то  в  молодости человек  писал  пьесы  для театра,  а  в
шестьдесят восемь лет в конце концов так преуспел, что вынужден за несколько
жалких крейцеров аккомпанировать всякому безголосому ничтожеству на разбитом
рояле и сочинять  куплеты... А знаете, сколько я получаю за куплет?  Вы были
бы поражены, господин фон Брейтенедер...
     -- Но  ведь  ваши  вещицы исполняют,  -- сказал  Иедек, который  теперь
шествовал рядом с  ними  очень  серьезно, благовоспитанно,  даже с некоторым
достоинством.
     -- Что вам от меня надо? -- спросил  Брейтенедер. У него вдруг возникло
чувство, что эти  двое его  преследуют, и  он не понимал почему. Что  у него
общего с этими людьми?.. Но Ребаи продолжал:
     --   Будущность  хотел  я  обеспечить   девочке,   понимаете,  всю   ее
будущность!.. Именно этой  новой  песней,  именно  этой...  И  разве она  не
прекрасна? Не трогательна?..
     Маленький  Иедек   вдруг  придержал  Брейтенедера  за   рукав,   поднял
указательный палец левой руки, требуя внимания, вытянул губы и засвистел. Он
насвистывал мелодию новой песни,  которую Мари Ладенбауер,  прозванная Белой
Иволгой, пела  прошлым  вечером. Он  насвистывал ее безупречно, потому что и
этим искусством владел в совершенстве.
     -- Дело не в мелодии, -- сказал Брейтенедер.
     -- А  в чем же? -- закричал Ребаи. Все  трое шли  быстро, почти бежали,
несмотря на то что дорога заметно поднималась в гору. -- В чем же,  господин
фон  Брейтенедер?.. Дело в  тексте, полагаете вы?..  Ради  господа бога,  да
разве в тексте есть хоть что-нибудь, чего бы Мари сама не знала?.. А у нее в
комнате, когда я с ней  разучивал песню, она  даже ни разу не заплакала. Она
сказала: "Это печальная песня, господин Ребаи, но она прекрасна!" Прекрасна,
сказала   она...  Да,   разумеется,  это  печальная   песня,   господин  фон
Брейтенедер, но ведь  и судьба  ее тоже печальна. Как же я мог  написать для
нее веселую песню?..
     Дорога терялась в лесу. Сквозь ветви  сверкало  солнце, в кустах звенел
смех, раздавались  голоса. Все  трое шли  рядом  так  быстро, словно  хотели
убежать друг от друга. Вдруг Ребаи снова заговорил:
     --  А   публика,  черт  побери,  разве  публика  не   аплодировала  как
сумасшедшая?..  Ведь я  знал  заранее, что  с этой  песней она  будет  иметь
грандиозный успех! И она была  счастлива... все ее лицо прямо-таки смеялось,
а  последнюю  строфу  ей  пришлось  даже  повторить.  И  это  па  самом деле
трогательная  строфа! Когда  она  пришла мне в голову,  у меня  самого глаза
наполнились слезами  --  вы  понимаете,  это из-за намека на  другую  песню,
которую она всегда пела.
     И он спел или, вернее, продекламировал, особо выделяя рифмы:
        Как чудесно было прежде жить, друзья, --
        Видеть солнцем озаренные поля,
        В воскресенье с милым по лесу гулять
        И в его глазах любовь, любовь читать...
        Ныне закатилось солнце для меня,
        И любовь погасла, как сиянье дня!
     -- Довольно, -- закричал Брейтенедер, -- ведь я это слышал!
     --  Разве  это не  прекрасно? -- сказал Ребаи и взмахнул  цилиндром. --
Мало  кто  пишет  теперь  такие  куплеты.  Пять  гульденов  дал  мне  старик
Ладенбауер... вот каковы  мои гонорары,  господин фон Брейтенедер. А  ведь я
еще и разучивал их с ней.
     А Иедек  снова  поднял  указательный  палец и тихонько спел припев: "О,
боже, как печальна моя доля -- никогда уж не видать мне лес и поле!"
     -- Так почему же, спрашиваю  я!.. -- снова закричал Ребаи. -- Почему?..
Ведь я  сразу  пошел  к  ней...  разве  не правда,  Иедек?.. Она  сидела  со
счастливой улыбкой на лице, пила вино, а я погладил ее волосы и сказал: "Ну,
вот видишь, Марм, как публике понравилась наша  песня? Теперь  к  нам станут
приезжать  и из города, песня произведет фурор... а поешь ты ее чудесно".  И
все в том же духе, как говорят  в подобных случаях... Хозяин тоже  пришел ее
поздравить.  И  цветы  она  получила...  правда,  не  от  вас, господин  фон
Брейтенедер... И все было в полном порядке... Так чем же виноват мой куплет?
Это просто ерунда!
     Вдруг Брейтенедер остановился и схватил Ребаи за плечи:
     --  Зачем вы ей сказали, что я пришел?.. Зачем?.. Ведь я же  просил вас
ничего не говорить!
     -- Пустите меня! Ничего я ей не говорил. Видно, она узнала от старухи.
     -- Нет, -- любезно сказал Иедек и поклонился. --  Это  я взял  на  себя
смелость, господин фон Брейтенедер. Это я взял на себя смелость. Я знал, что
вы здесь,  вот  поэтому я и  сказал ей,  что вы здесь. И потому, что она так
часто о вас спрашивала, когда болела, я ей и  сказал: "Господин  Брейтенедер
здесь... он стоит  сзади у  фонаря, -- сказал  я, --  и слушает прямо-таки с
наслаждением".
     -- Вот как? -- произнес Брейтенедер.
     У  него  перехватило  дыхание, и  он  вынужден  был  отвести  глаза  от
пристального взгляда  Иедека, устремленного на него. В изнеможении опустился
он на скамью,  мимо которой они проходили, и закрыл глаза. Внезапно он снова
увидел  себя  в саду, и в ушах  его  раздался  голос старой фрау Ладенбауер:
"Мари просит вам кланяться и спрашивает, не желаете ли  вы зайти к нам после
представления". Он вспомнил, как необычайно легко стало у него на душе после
этих ее слов, так легко, будто Мари ему все простила.  Он выпил поставленное
перед ним вино и велел принести другое, получше. Он пил так много, что жизнь
показалась ему  гораздо легче. С удовольствием смотрел и слушал он следующие
номера,  аплодировал  вместе со  всеми  и, когда  представление кончилось, в
отличном  настроении  прошел через  сад  и зал в  особую комнату кабачка,  к
круглому  угловому  столику,  за  которым  обычно  собиралась  труппа  после
представления. Некоторые из артистов уже  сидели там: Вигель-Вагель, Иедек с
женой, какой-то  человек в очках, которого Карл совсем не знал, -- все с ним
поздоровались и не  слишком  были удивлены его появлением. Вдруг он  услышал
позади  себя  голос Мари: "Я сама дойду, мама,  ведь я  знаю дорогу". Он  не
решился  обернуться, но она уже села рядом  с ним и сказала:  "Добрый вечер,
господин Брей-тенедер! Как вы поживаете?" И в это мгновение он вспомнил, что
в свое время она всегда говорила "вы" и "господин" одному молодому человеку,
бывшему  прежде  ее  любовником.   Мари  начала  есть,  ей  все  подали  уже
нарезанным,  и  компания  пировала и  веселилась,  словно не  было  никакого
несчастья. "Все хорошо,  -- сказал старый Ладенбауер. -- Теперь  дела пойдут
на  лад".  Фрау Иедек  рассказывала,  что  публика нашла  голос Мари гораздо
красивее,  чем раньше, а  господин Вигель-Вагель поднял рюмку и крикнул: "За
выздоровевшую!" Мари протянула свою рюмку, все с  ней чокнулись, и Карл тоже
коснулся ее рюмки своей. И тогда ему показалось, что она старается погрузить
свой  мертвый взгляд в его глаза и видит все,  что творится  в  глубине  его
души. Ее  брат тоже был  здесь, очень  элегантно одетый.  Он предложил Карлу
сигару. Веселее  всех была  Илька; ее поклонник, толстый  молодой  человек с
тревожно  нахмуренным  лбом, сидел напротив  нее  и  оживленно  беседовал  с
господином Ладенбауером. Но фрау Иедек так и не сняла своего желтого плаща и
смотрела в угол, где  не на что было  смотреть. Два  или  три раза подходили
люди с соседнего столика и поздравляли Мари.  Она  отвечала в  своей обычной
спокойной  манере,  как раньше,  словно решительно ничего  не  изменилось. И
вдруг она сказала  Карлу: "Но почему же  вы так молчаливы?" Только теперь он
заметил, что все время сидел, не открывая рта. И тогда он стал веселее всех,
принял  участие в общей беседе, но к Мари не  обратился ни с  единым словом.
Ребаи  вспоминал  прекрасное время,  когда он  писал куплеты  для Мат-расса,
рассказал  содержание одного фарса, сочиненного им тридцать пять  лет назад,
и, как умел, изобразил всех действующих лиц. Самое большое веселье вызвал он
в  роли  богемского музыканта. В  час ночи гости поднялись.  Фрау Ладенбауер
взяла дочь под  руку. Все смеялись,  кричали... это было так  странно; никто
уже  не видел ничего особенного в том, что для Мари мир теперь погрузился во
тьму. Карл  шел  рядом  с  ней.  Мать добродушно расспрашивала его  о всякой
всячине -- что у  него  делается  дома,  как он  развлекался во время  своей
поездки, и Карл торопливо рассказывал о  всевозможных вещах,  которые видел,
особенно  о спектаклях,  которые  посетил,  все  время  поражаясь тому,  как
уверенно шла  Мари, поддерживаемая матерью, и как спокойно  и весело она его
слушала.  Потом они сидели в кафе, старом прокуренном  помещении, в этот час
уже  совсем  безлюдном. И толстый друг венгерки Ильки угощал всю компанию. В
окружавшем их шуме  и суматохе Мари так близко придвинулась к  Карлу, совсем
как бывало  иногда в прежнее время,  что он ощутил тепло ее тела. И вдруг он
даже почувствовал, как она коснулась его руки  и погладила ее,  не говоря ни
слова. Ему  так  захотелось  что-нибудь  ей сказать...  что-нибудь ласковое,
утешительное, но  он не  мог...  Он  искоса  взглянул  на нее,  и  снова ему
показалось,  будто  из  ее  глаз что-то  смотрит  на  него,  но  то  был  не
человеческий взгляд, а нечто жуткое, странное, чего он раньше не знал, и его
охватил  ужас, словно  рядом с ним сидело привидение... Ее  рука дрогнула  и
медленно отстранилась,  и она тихо спросила:  "Почему ты боишься? Ведь я все
та  же?" И  опять он  не смог ответить,  а сразу  заговорил с другими. Через
некоторое время вдруг  раздался голос: "Но где  же Мари?"  Это спросила фрау
Ладенбауер. И тогда все  заметили,  что  Мари исчезла.  "Но где же Мари?" --
закричали и другие. Некоторые поднялись,  старый Ладенбауер  стоял  у  двери
кафе  и  кричал на  улицу: "Мари!" Все были взволнованы, говорили наперебой.
Кто-то сказал: "Но  как вообще можно было допустить,  чтобы  такое  существо
встало  и  ушло  в  одиночестве?"  Вдруг со  двора донесся крик:  "Принесите
свечи... принесите  фонари!"  И возглас: "Иисус-Мария!"  Это опять был голос
старой фрау Ладенбауер.  Все устремились через маленькую кухню  во двор. Над
крышами  уже  стелился  рассвет.   Вокруг  старого   двухэтажного  дома  шла
деревянная галерея. Наверху, облокотившись о перила,  стоял человек в ночной
сорочке с горящей свечой в подсвечнике и смотрел во  двор. За ним показались
две  женщины  в  ночном одеянии, другой  мужчина  мчался вниз  по  скрипящей
лестнице.  Это  Карл увидел  раньше всего. Потом что-то  сверкнуло перед его
глазами,  кто-то поднял белую кружевную  шаль и  снова ее уронил. Он слышал,
как около него говорили:  "Ничего уже не поможет... все  кончено... Позовите
же врача! Почему не едет Скорая помощь?.. Полицейского! Полицейского!.." Все
перешептывались, некоторые выбежали на улицу; за одной фигурой Карл невольно
следил  глазами. Это  была длинная  фрау Иедек в  желтом  плаще; в  отчаянии
прижав обе руки  к вискам, она убежала и не вернулась... За Карлом толпились
люди.  Он  вынужден  был отталкивать их  локтями, чтобы  не упасть  на  фрау
Ладенбауер, которая, стоя на коленях, держала обе руки  Мари, раскачивала их
из  стороны в сторону и  кричала:  "Скажи  что-нибудь!  Скажи хоть слово!.."
Наконец пришел с фонарем привратник в коричневом халате и ночных  шлепанцах.
Осветив лицо Мари, он сказал: "Какое несчастье! И нужно же ей было удариться
головой  прямо о  закраину  колодца". И  тогда  Карл  увидел, что  Мари была
распростерта у каменной закраины колодца. Вдруг мужчина в  сорочке, стоявший
на  галерее, сказал: "Я слышал, как что-то загрохотало,  -- не прошло еще  и
пяти минут!" И,  подняв головы, все  посмотрели на него, но  он  только  все
время повторял: "Не  прошло еще  и пяти минут, как  я услышал  грохот..." --
"Как это она взобралась наверх?"  -- прошептал кто-то за спиной у Карла. "Но
помилуйте, --  ответил  другой,  --  ведь она  знает  этот дом;  она  ощупью
пробралась через кухню, потом по лестнице наверх и  потом через перила вниз;
не так-то уж это трудно". Так шептались вокруг Карла, но он даже не  узнавал
голосов,  хотя  говорили,  конечно,  знакомые, и не оборачивался. Где-то  по
соседству  запел  петух.  Карлу  казалось, что  все  это происходит  во сне.
Привратник  поставил  фонарь  на закраину  колодца. Мать кричала:  "Когда же
придет врач?" Старый Ладенбауер  приподнял голову Мари так, что  свет фонаря
упал ей прямо на лицо. И  Карл отчетливо увидел, как шевельнулись ее ноздри,
дрогнули губы  и открытые мертвые глаза взглянули на него совсем как прежде.
Он увидел также, что  место, где  раньше  лежала ее  голова, было красным  и
влажным. Он крикнул:  "Мари! Мари!" Но никто его не слышал, да  и  сам он не
слышал себя. Мужчина наверху,  на галерее все еще стоял, перегнувшись  через
перила, стояли и обе женщины  рядом с ним, словно  зрители на представлении.
Свеча потухла. Над двором стоял  лиловый  рассвет. Фрау Ладенбауер  положила
голову  Мари  на сложенную  белую  кружевную  шаль.  Карл по-прежнему  стоял
неподвижно и пристально  смотрел вниз. Вдруг сразу посветлело, и  теперь  он
видел, что лицо Мари было совершенно спокойно и ничто не  шевелилось в  нем,
только капли крови медленно стекали  со лба,  из-под волос по щекам и шее на
влажный булыжник. И он понял, что Мари мертва...
     Карл открыл глаза, словно отгоняя страшный сон. Он сидел один на скамье
у  края дороги и видел, как капельмейстер  Ребаи  и полоумный Иедек  спешили
вниз по  той  же  дороге,  по которой  они  все вместе  поднимались  наверх.
По-видимому,  они  горячо  о  чем-то говорили,  размахивая  руками  и сильно
жестикулируя.  Тросточка Иедека тонкой  линией вырисовывалась на  горизонте.
Все быстрее шли  они, окутанные легким облачком пыли, а их слова замирали на
ветру.  Вокруг сверкало солнце, и глубоко  внизу  в  полуденном зное плыл  и
дрожал город.
     1905
        СМЕРТЬ ХОЛОСТЯКА
     В  дверь постучали совсем тихо, но  врач  сразу проснулся, зажег свет и
встал  с постели. Он  посмотрел  на  жену,  которая  продолжала спать, надел
шлафрок и вышел  в переднюю. Он не  сразу узнал стоявшую там старуху в сером
платке.
     --  Нашему  барину  стало  вдруг  очень  плохо,  --  сказала   она.  --
Пожалуйста, господин доктор, ступайте к нему поскорее.
     Врач узнал голос. Это была экономка его друга, холостяка. Первой мыслью
доктора  было:  "Моему другу пятьдесят  пять лет,  он уже несколько лет  как
болеет сердцем, -- может быть, с ним и вправду что-нибудь серьезное".
     И он сказал:
     -- Иду сейчас же, вы подождете меня?
     --  Извините,  пожалуйста,  господин  доктор, но  я  спешу  еще к  двум
господам. -- И старуха назвала имена коммерсанта и поэта.
     -- А к ним вам зачем?
     -- Барин хочет их увидеть еще раз.
     -- Увидеть еще раз?
     -- Да, господин доктор.
     Он  созывает  друзей,  подумал  врач,  значит,  чувствует,  что  смерть
близка... И он спросил:
     -- С барином кто-нибудь остался?
     Старуха ответила:
     -- Конечно, господин доктор, Иоганн от него не отходит, -- и ушла.
     Доктор вернулся в спальню, и, покамест он  быстро и как можно бесшумнее
одевался,  в  душе его поднялось  какое-то горькое чувство. Пожалуй, даже не
боль оттого,  что,  быть может, сейчас  он теряет доброго  старого друга,  а
мучительное сознание, что вот и его конец близок, его и всех тех, кто только
несколько лет тому назад был еще молод.
     Влажной, теплой весенней  ночью  ехал  врач в своей открытой коляске  в
ближнее предместье, где жил холостяк. Он поглядел наверх, в распахнутое окно
спальни, из которого струился в ночь бледный свет.
     Врач поднялся по лестнице, слуга отворил ему дверь, серьезно поклонился
и печально опустил левую руку.
     -- Как? -- задыхаясь, спросил врач. -- Я опоздал?
     -- Да, господин доктор, -- ответил слуга, -- барин скончался пятнадцать
минут тому назад.
     Врач  глубоко  вздохнул  и  вошел  в комнату.  Там,  полуоткрыв  тонкие
посинелые губы,  вытянув руки на белом  покрывале,  лежал его покойный друг.
Жидкая борода была всклокочена, седые пряди падали на бледный и влажный лоб.
Шелковый  абажур,  затенявший  электрическую   лампочку  на  тумбочке  возле
кровати,  отбрасывал  на подушку красноватую тень. Врач смотрел на умершего.
Когда же он был у нас в последний раз,  думал он. Да,  помнится, в тот вечер
шел снег. Значит, прошлой зимой. Как редко виделись мы в последнее время!
     С  улицы донеслось постукивание лошадиных  копыт.  Врач  отвернулся  от
умершего и увидел тонкие ветки, колыхавшиеся в ночном воздухе за окном.
     Вошел слуга, и врач спросил его, как это случилось.
     Слуга начал рассказывать обычную историю -- о  том, как больному  вдруг
сделалось плохо, стало трудно  дышать, как он соскочил с  кровати,  принялся
ходить  взад и вперед по  комнате, затем бросился к письменному столу, потом
опять поплелся к постели, как он томился жаждой, стонал, приподнялся еще раз
и  вдруг  рухнул на  подушки. Врач слушал, кивая, положив правую руку на лоб
покойного.
     Подъехала  чья-то коляска. Врач подошел к  окну. Он увидел коммерсанта,
который, вылезая, бросил  на  него вопрошающий взгляд. Врач невольно опустил
руку,  точно  так,  как встретивший  его слуга. Коммерсант  вскинул  голову,
словно  не  в  силах поверить, врач  пожал плечами и,  охваченный  внезапной
усталостью, сел в кресло в ногах покойного.
     Вошел коммерсант, желтое его пальто было  расстегнуто; он положил шляпу
на маленький столик у дверей и пожал руку врачу.
     -- Просто ужасно, -- сказал  он. -- Как это случилось? -- И недоверчиво
поглядел на мертвеца.
     Врач рассказал все, что знал сам, и добавил:
     -- Даже если бы я и успел приехать, помочь ему я бы не смог.
     -- Подумайте только, -- сказал коммерсант, -- сегодня ровно неделя, как
я в последний раз говорил с ним  в  театре. Я еще звал его поужинать, но он,
как всегда, спешил на одно из своих таинственных свиданий.
     -- А у него они все еще были? -- спросил врач, грустно улыбаясь.
     Опять  подъехала коляска. Коммерсант подошел к окну. Увидев  выходящего
из  нее  поэта,  он отошел  в глубь  комнаты,  боясь выражением лица  выдать
печальную новость. Врач вынул из портсигара папиросу к стал смущенно вертеть
ее в пальцах.
     -- Привычка с того времени, когда я  работал в больнице. Бывало, только
выйдешь ночью  из палаты, тотчас же  и  закуришь,  все  равно  что бы там ни
делал, вводил ли морфий или удостоверял смерть.
     -- А знаете, -- спросил коммерсант, -- сколько лет я не видел мертвеца?
Четырнадцать -- с тех пор, как отец мой лежал на столе.
     -- А ваша жена?
     -- Жену я, конечно, видел в самые последние мгновения, но после нет.
     Вошел  поэт, пожал руки обоим  и неуверенно  поглядел на постель. Потом
решительно  подошел  ближе  и  стал  смотреть на  покойника, серьезно, но  с
каким-то презрительным подергиванием губ. Значит, он, твердил голос у него в
душе. Ибо его  давно уже  занимала  мысль  о том,  кому из  знакомых суждено
отправиться первым в свой последний путь.
     Вошла экономка. С глазами полными  слез она опустилась на колени  возле
постели,  заплакала и  молитвенно  сложила  ладони. Поэт, легко и  утешающе,
опустил руку ей на плечо.
     Коммерсант и врач стояли у окна, вдыхая влажный весенний воздух.
     --  Как-то  странно, -- сказал коммерсант,  -- что  он  послал за всеми
нами. Неужели он хотел видеть нас  у своего смертного одра? Или, может быть,
желал сообщить нам что-нибудь важное?
     -- Что  касается меня, -- сказал доктор со  скорбной улыбкой, -- то тут
не  было  ничего  удивительного,  я  же  врач.  А  вы,  --  обратился  он  к
коммерсанту, --  вы выступали иногда в качестве консультанта. Может быть, он
хотел передать лично вам свои последние распоряжения.
     -- Может быть, -- сказал коммерсант.
     Экономка вышла,  и друзья слышали, как она разговаривает в передней  со
слугой. Поэт все еще стоял у постели и вел таинственный диалог с усопшим.
     -- Кажется, -- тихо сказал коммерсант  врачу, -- кажется, он чаще бывал
с ним в последнее время. Может быть, он объяснит нам, в чем тут дело.
     Поэт стоял,  не  двигаясь,  заложив  за  спину  руки, в  которых держал
широкополую  серую  шляпу.  Взгляд его  сверлил  закрытые  глаза  покойника.
Господа начали проявлять нетерпение. Коммерсант подошел к поэту и кашлянул.
     -- Три дня тому  назад, -- выговорил поэт, -- мы гуляли с ним целых два
часа, за  городом, на  виноградниках. Вы хотите  знать, о чем он  говорил? О
поездке в
     Швецию, куда  собирался отправиться летом,  о новом альбоме Рембрандта,
вышедшем  сейчас у Ватсона в Лондоне, и, наконец, о Сантос-Дюмоне. Говоря об
управлении     воздушными      кораблями,      он     приводил     множество
математически-физических доводов, которые я не совсем понял. Право же, он не
думал о  смерти. Вероятно, все  мы  в определенном  возрасте опять перестаем
думать о ней.
     Врач вышел  в соседнюю комнату. Здесь  он мог  разрешить себе закурить.
Странное, даже жуткое чувство охватило его, когда в бронзовой пепельнице  на
письменном столе он увидел белый пепел. "Почему, в сущности, я еще здесь? --
подумал  он,  опускаясь в кресло перед столом. -- У меня больше  права уйти,
чем у других,  я ведь вызван, конечно, только как врач. Мы с  ним были вовсе
не так уж дружны. В мои годы,  -- продолжал он размышлять, -- с моим складом
характера, вообще невозможно  дружить с  человеком, у которого  нет  никакой
профессии,  да и не было никогда. Не будь он богат,  что стал  бы он делать?
Вероятно, сочинительствовать. Он ведь был очень остроумен". И врач припомнил
несколько  злобных   и  метких  замечаний   холостяка,  особенно  касающихся
произведений их общего друга, поэта.
     Вошли  поэт  и  коммерсант. При  виде доктора, сидевшего  в только  что
осиротевшем кресле, с папиросой во рту,  -- впрочем, он так и не закурил ее,
-- лицо поэта выразило оскорбление.  Он  закрыл за собой дверь. Они были как
бы в другом мире.
     -- Вы хоть сколько-нибудь понимаете? -- спросил коммерсант.
     -- Что? -- рассеянно переспросил поэт.
     -- Что заставило его послать за нами, именно за нами!
     Поэту казалось совершенно излишним искать какие-то особые причины.
     -- Наш друг,  -- пояснил он, -- почувствовал приближение смерти, и хотя
он жил  довольно одиноко,  -- во всяком случае, в  последнее время, -- но  в
такой час у людей, по природе общительных,  вероятно, возникает  потребность
видеть вокруг себя тех, с кем они прежде были близки.
     -- Но ведь у него была возлюбленная, -- заметил коммерсант.
     -- Возлюбленная, -- повторил поэт и презрительно вздернул брови.
     В  эту  секунду  врач  заметил,  что  средний  ящик  письменного  стола
полуоткрыт.
     -- Уж не здесь ли его завещание? -- сказал он.
     -- Нам-то  что  до этого,  --  возразил коммерсант, -- особенно в такую
минуту. Впрочем, у него есть сестра, замужняя, она живет в Лондоне.
     Вошел  слуга. Он  хотел  бы  посоветоваться  с  господами  относительно
катафалка,  похорон,  объявления  о смерти.  Насколько  он  знает, завещание
хранится у нотариуса покойного. Только вряд ли там есть  распоряжения насчет
всех этих вещей.
     В комнате  душно и  жарко, заметил  поэт. Он раздвинул тяжелые  красные
портьеры на одном из окон и распахнул обе рамы. Широкий синий парус весенней
ночи вплыл в комнату. Врач спросил у слуги, не знает ли он, по какой причине
покойный послал за ними, потому что, насколько он помнит, его, как врача, не
приглашали уже много лет. Слуга, казалось, только  и ждал этого вопроса.  Он
вытащил из кармана своего пиджака огромный бумажник, достал из него листок и
сказал, что  барин  еще семь лет  назад записал имена всех  друзей,  которых
хотел видеть перед смертью.  Так что, если  бы  барин даже потерял сознание,
слуга имел полномочия и послал бы за господами сам.
     Врач взял записку и увидел в ней пять имен. Кроме трех  присутствующих,
здесь  значилось  имя друга,  умершего  два  года  назад,  и  еще  какого-то
неизвестного.  Слуга пояснил, что это фабрикант, у которого  барин бывал лет
девять-десять  назад,  но  адрес его  не то  утерян,  не  то  забыт. Господа
поглядели друг на друга, смущенные и встревоженные.
     --  Что все это значит?  --  спросил коммерсант. --  Уж не  хотел ли он
произнести речь в последний свой час?
     -- Надгробную речь, посвященную себе самому, -- добавил поэт.
     Врач  заглянул  в открытый ящик письменного стола,  и  вдруг  оттуда, с
конверта,  написанные крупными  латинскими буквами, на  него  воззрились два
слова: "Моим друзьям".
     --  О!  --  вскричал  врач  и, взяв  конверт,  поднял его  над головой,
показывая остальным. -- Это нам,  -- пояснил он слуге и движением головы дал
ему понять, что он здесь лишний. Слуга вышел.
     -- Нам, -- сказал поэт, глядя широко раскрытыми глазами.
     -- Тут и сомнения  быть  не может,  -- заявил врач, -- мы  имеем полное
право вскрыть конверт.
     -- Обязаны, -- подтвердил коммерсант и застегнул пальто.
     Врач взял из стеклянной чаши нож для разрезания бумаги, вскрыл конверт,
вынул  письмо  и  надел  пенсне.  Этой  секундой воспользовался  поэт  -- он
развернул письмо.
     --   Ведь  оно  предназначено  нам  всем,  --  заметил  он  вскользь  и
прислонился к  столу,  так  что  свет  от  висячей  люстры  упал  на бумагу.
Коммерсант встал с ним рядом. Врач остался на своем месте.
     -- Может быть, вы прочтете вслух? -- попросил коммерсант.
     Поэт начал:
     "Моим друзьям".  --  Он прервал себя,  улыбаясь: -- Да, господа,  здесь
опять  то  же обращение,  --  и  с великолепной непринужденностью  продолжал
читать:  -- "Минут пятнадцать тому назад я испустил дух. Вы собрались вокруг
моего  смертного  ложа и готовитесь, все  вместе,  прочесть это  письмо,  --
разумеется,  только если  в час моей кончины оно еще будет  существовать, --
добавлю  я.  Ведь  может статься, что мной  опять  овладеет  другое, лучшее,
побуждение".
     -- Что? -- переспросил врач.
     -- Овладеет лучшее  побуждение, -- повторил  поэт и продолжал: -- "И  я
решу уничтожить письмо,  которое  мне не принесет ни малейшей пользы, вам же
доставит, в  лучшем случае, несколько неприятных часов, а кое-кому и отравит
жизнь".
     -- Отравит  жизнь?  --  вопросительно  повторил врач  и  протер  стекла
пенсне.
     -- Скорее, -- осипшим голосом сказал коммерсант. Поэт продолжал:
     "Вот  я  и  спрашиваю  себя:  что  за  странный  каприз  толкает меня к
письменному столу и заставляет писать слова, впечатление от которых я уже не
смогу прочесть на ваших лицах? А если  бы и  смог, удовольствие оказалось бы
слишком ничтожным, чтобы послужить  извинением той фантастической  подлости,
которую  сейчас,  правда с  чувством  сердечнейшего  удовольствия,  я  решил
совершить".
     --  Ха!  -- вскричал врач каким-то  чужим голосом. Поэт бросил на  него
быстрый и злобный взгляд и продолжал, быстрее и монотоннее, чем прежде:
     "Да, каприз  --  и  только, потому что, в  сущности,  я не  питаю к вам
никаких  злых чувств.  Я даже  очень  хорошо отношусь к  вам  --  по-своему,
конечно, впрочем, как  и вы ко мне. Я даже не презираю вас. И хоть иногда  и
подтрунивал над вами, все  же  никогда над  вами не издевался. Даже в те, --
нет, уж во всяком  случае, не в те часы,  о которых вы получите сейчас самое
наглядное и самое неприятное представление. Так откуда же этот каприз? Может
быть, он  возник все-таки из глубокого и,  в сущности, благородного  желания
уйти из мира не отягощенным чрезмерно большой ложью? Я бы мог убедить себя в
этом, если бы хоть единственный  раз в жизни испытал малейшее ощущение того,
что люди называют раскаянием".
     --  Читайте  поскорее  конец,  --  сказал  врач  своим  новым  голосом.
Коммерсант попросту  вынул  письмо  из  рук поэта, которому  показалось, что
пальцы у него отнялись, быстро опустил глаза на нижние строчки и прочел:
     "Это был рок, дорогие мои. С этим  я уж ничего не  могу поделать. Всеми
вашими женами я обладал. Всеми".
     Коммерсант вдруг замолчал и начал листать страницы в обратном порядке.
     -- Что вы ищете? -- спросил врач.
     -- Письмо написано девять лет назад, -- сказал коммерсант.
     -- Дальше, -- приказал поэт. И коммерсант прочел:
     "Разумеется, все эти связи были очень различны. С одной я жил почти что
в браке, много месяцев. С другой у меня было то, что принято называть легкой
интрижкой.  С третьей  дело зашло так  далеко,  что  я собирался покончить с
собой  вместе  с  нею.  Четвертую  я  спустил  с  лестницы потому,  что  она
обманывала  меня  с  другим.  А  еще  одна  была   моей  возлюбленной  всего
один-единственный  раз. Все вы разом вздохнули  с облегчением, милые вы мои.
Напрасно. Ведь,  может быть,  это был  прекраснейший час в моей  --  и  в ее
жизни. Так-то, друзья  мои. Больше мне нечего вам  сказать. Я  складываю эти
листки,  опускаю их  в  мой  письменный  стол,  и  пусть они  полежат здесь,
покамест я не уничтожу их в другом настроении или покамест  их не вручат вам
в тот самый час, когда я буду лежать на смертном одре. Прощайте".
     Врач взял письмо у коммерсанта  и,  очевидно, внимательно прочел его  с
начала до конца. Потом поглядел на коммерсанта, который стоял, скрестив руки
на груди, и смотрел на него с издевкой.
     -- Хотя  жена ваша умерла в прошлом  году,  -- спокойно сказал врач, --
это не меняет дела.
     Поэт  шагал по  комнате  взад и  вперед,  дергая,  словно  в  судороге,
головой. "Каналья",  -- внезапно  прошипел он сквозь зубы и поглядел  вверх,
точно  слово -- это предмет, растаявший  в  воздухе.  Он  пытался воскресить
образ  юного  существа,  супруги,  которую когда-то  держал в  объятиях.  Но
всплывали все образы других женщин, -- и тех, которых он  часто вспоминал, и
тех, которые, казалось,  забыты, только вот этот, желанный, он никак не  мог
заставить появиться. Потому что тело жены уже давно увяло и утратило аромат,
да и слишком много времени прошло с тех пор, как она перестала быть для него
возлюбленной.   Зато  она  стала  чем-то   другим,   более  значительным   и
благородным,  -- подругой и спутницей, полной гордости за его успехи, полной
участия  к его  разочарованиям, полной  понимания самых глубин его существа.
Ему, право  же,  не казалось  невероятным,  что  старому  злобному холостяку
захотелось просто отнять подругу у любимого друга, которому он втайне всегда
завидовал. Ибо все то, остальное, -- какое оно,  в сущности, имело значение?
Поэту вспомнились  различные любовные приключения, давнишние и недавние, без
которых, конечно,  не  обошлось в его  насыщенной жизни  художника,  и  мимо
которых жена его проходила иногда  улыбаясь, а  иногда и плача. Где  все это
сейчас?  Потускнело,  как тот далекий  час,  когда она  бросилась в  объятия
ничтожного человека, не  размышляя,  быть может, даже не сознавая  того, что
делает. Исчезло  почти  так  же,  как воспоминание  об  этом часе  в  голове
мертвеца, покоящейся там,  рядом, на смятой  в  муках подушке. А может быть,
все,  что  написано в  этом завещании,  просто ложь? Последняя месть жалкого
обывателя,  который  знал,  что  обречен  на  вечное забвение,  и  завидовал
избраннику,  над  творениями  которого смерть  не  властна?  Что  ж,  весьма
возможно. Но, даже  если все написанное  --  правда, -- все равно это только
мелкая месть, да к тому же решительно неудавшаяся.
     Врач смотрел на листки бумаги, лежавшие перед ним, и думал о стареющей,
кроткой, нет, доброй женщине, которая  спит  сейчас дома. Думал он и о своих
трех детях.  О старшем, вольноопределяющемся, который отбывал сейчас службу,
о взрослой дочке, помолвленной с адвокатом, и о меньшой, такой хорошенькой и
очаровательной, что недавно на балу знаменитый художник попросил  разрешения
ее  писать. Думал он и о своем уютном доме, и  все,  что хлынуло на  него из
письма умершего,  было уже даже не ложью, а какой-то изощренной и непонятной
чепухой.  Ему  даже  показалось, что  он вообще не узнал ничего нового. Врач
вспомнил странный период  в своей  жизни,  -- это было  лет четырнадцать  --
пятнадцать  назад,   --  тогда   в  его   врачебной   деятельности  начались
неприятности,  и, растерявшись, а  потом в полном смятении чувств, он  решил
бросить  город,  жену,  семью.  Вот  в  это  самое  время он  и  стал  вести
разгульную, распутную жизнь,  в которую  вошла  странная истеричная женщина,
позднее покончившая с собой из-за  другого возлюбленного. Теперь  он не  мог
даже  вспомнить, каким образом существование его вошло в обычную колею. В то
тяжелое время, которое пришло и ушло, словно болезнь, да, именно тогда жена,
видно, и обманула его. Да, конечно, так оно и было, и совершенно  ясно, что,
в сущности, он всегда это знал. И разве однажды  она чуть было не призналась
ему?  Разве не намекала? Лет тринадцать  -- четырнадцать назад?.. Да, но  по
какому  поводу?..  Кажется,  это случилось летом,  когда они  путешествовали
вдвоем во  время отпуска,  поздно вечером на террасе в  отеле?.. Он напрягал
память