Оцените этот текст:



     роман
     Перевод с чешского Нины Шульгиной
     Сканирование: Янко Слава

     День первый. 2
     День торой. 8
     День третий. 22
     День четвертый. 45
     День пятый. 69


     Вальс на прощание



     День первый
     Денъ второй
     День третий
     День четвертый
     День пятый






     Наступает осень, деревья желтеют, краснеют, буреют; небольшой курортный
городок  в  живонписной  долине  словно  объят  пожаром.  Вдоль  конлоннады,
наклоняясь к источникам, расхаживают  женщины. Все они  бесплодны  и  лелеют
надежду здесь, на водах, избавиться от своего недуга.
     Мужчин  среди  пациентов  значительно меньнше, но  мелькают  и они, ибо
курорт творит  не  только гинекологические  чудеса,  но якобы  укнрепляет  и
сердце. И все же  -- на одного пациеннта здесь  приходится  не  менее девяти
пациенток, что доводит до  бешенства незамужнюю  молодую  женщину, медсестру
Ружену, обслуживающую в бассейне бесплодных дам.
     Ружена   родилась  здесь,   здесь   у  нее  родители,   и  кто   знает,
посчастливится ли ей когда-нибудь вырваться из этого городка, кишмя кишащего
женщинами!
     Понедельник, рабочий день на исходе. Оберннуть еще нескольких толстух в
простыни, улонжить  их  на кушетки, обтереть им лицо, улыбннуться, и  дело с
концом.
     -- Ну что, позвонишь?  -- спрашивают Ружену ее сослуживицы; одна из них
-- рыхлая тридцатинпятилетняя, вторая -- худая и помоложе.
     -- А почему бы и нет? -- говорит Ружена.
     -- Главное -- не волноваться, --  подбадриванет ее тридцатипятилетняя и
ведет за  кабинки, где  пациентки  переодеваются;  там у сестер  свой  шкаф,
столик и телефон.
     -- Позвони ему домой, -- говорит  худая  не без  злорадства,  и все три
разражаются смехом. Когда смех утихает, Ружена говорит:
     -- Я знаю только телефон его театрика.


     Разговор был ужасным. Услыхав в трубке ее голос, он испугался.
     Он  всегда  опасался  женщин,  хотя  ни одна  из них  этому не  верила,
принимая его слова разве что за кокетливую шутку.
     -- Как поживаешь? -- спросил он.
     -- Не очень хорошо, -- ответила она.
     -- А в чем дело?
     -- Мне нужно поговорить с тобой, -- патетинческим тоном сказала она.
     Именно этот патетический тон он ждал уже несколько лет.
     -- Да, -- произнес он упавшим голосом. Она повторила:
     -- Мне очень нужно поговорить с тобой.
     -- Что случилось?
     -- Я уже  не та, какой ты узнал меня. У него  перехватило дыхание. Лишь
минутой позже он снова спросил:
     -- А что такое?
     -- Уже шесть недель, как у меня задержка. Превозмогая себя, он сказал:
     -- Может, ничего особенного.  Иногда такое случается, это еще ничего не
значит.
     -- Нет, на этот раз именно так.
     -- Невероятно. Это просто исключено.  Во всянком случае я  тут  ни  при
чем. Она оскорбилась:
     -- За кого ты меня принимаешь, скажи на милость!
     Он боялся ее оскорбить, потому что вообще боялся ее:
     -- Я не  собираюсь тебя оскорблять, что  за глупость,  зачем  мне  тебя
оскорблять, я говорю лишь потому, что со мной это не могло случитьнся,  тебе
нечего бояться, это просто исключено, физиологически исключено.
     -- Что  ж, не сердись, --  сказала  она очень  оснкорбленным  тоном. --
Прости, что побеспокоила тебя.
     --  Нет, нет, что ты! -- Он  испугался, что она повесит  трубку. -- Это
правильно, что ты позвоннила!  Само собой, я помогу тебе. Конечно, все можно
уладить.
     -- В каком смысле --  уладить? Он смешался, не осмеливаясь назвать вещи
своими именами:
     -- Ну так... уладить.
     -- То, что ты имеешь в виду,  не получится. Выкинь это из головы.  Даже
если испорчу себе жизнь, все равно не сделаю этого.
     Его снова бросило  в жар, но на  сей раз он попытался чуть надавить  на
нее:
     -- Зачем же ты мне звонишь, если не  хочешь говорить об этом? Ты хочешь
посоветоваться со мной или сама уже все решила?
     -- Хочу посоветоваться.
     -- Я приеду к тебе.
     -- Когда?
     -- Я дам тебе знать.
     -- Хорошо.
     -- А пока будь здорова.
     -- Ты тоже.
     Повесив трубку, он вернулся в зал, где репентировал со своим оркестром.
     -- Господа, репетиция окончена,  -- сказал  он. -- Сегодня  у меня  нет
больше сил.


     Она положила трубку,  пылая от возмущения. Ее  оскорбило то, как  Клима
принял ее  известие. Впрочем, она чувствовала себя оскорбленной  уже задолго
до этого.
     Они   познакомились   два   месяца   назад,  когда   знаменитый  трубач
концертировал  на курорте со своим оркестром. После концерта был  кутеж,  на
который пригласили  и  ее. Трубач, отдав  ей  предпочтение перед  остальными
девушками, пронвел с нею ночь.
     С тех пор он как в  воду канул. Она послала ему две открытки, но он так
и не ответил ей. Однажды она, оказавшись в столице, позвонила в его театрик,
где, по ее сведениям, он репентировал с оркестром. Человек, отозвавшийся в
трубке,  попросил ее  назвать свое имя  и  сказал, что попытается найти
Климу.  Вернувшись  миннутой позже  к  телефону, он сообщил, что  репентиция
закончилась  и  пан  трубач уже ушел.  Реншив, что он скрывается от нее, она
рассердилась тем больше, что уже тогда стала опасаться бенременности.
     -- Надо же, физиологически исключено! Здорово сказано -- физиологически
исключенно! Интересно, что он скажет, когда родится ренбенок!
     Обе  сослуживицы  горячо  поддакивали  ей.  Уже  в  тот  день,  когда в
насыщенном испарениянми  зале она  сообщила  им,  что прошлой ночью  провела
неописуемые  минуты со знаменитым трунбачом, он сделался достоянием всех  ее
сотованрок.  Его  призрак  витал в зале, где  они  поперенменно  дежурили, и
всякий раз, когда там-сям звучало его имя,  они усмехались про себя, словнно
речь шла о ком-то,  с  кем  они  были  близко знакомы. А  узнав,  что Ружена
беременна, и вонвсе  преисполнились странной радости, ибо  с  этой минуты он
стал уже неотделим от них, физинчески присутствуя в недрах ее тела.
     --  Ну  ладно,  ладно, успокойся, девушка,  --  похлопала  ее по  спине
тридцатипятилетняя. -- У меня кое-что есть для тебя. -- Она тут же  раскрыла
перед  Руженой  номер  иллюстрированнного  журнала,  весьма  замусоленный  и
захватаннный. -- На-ка, взгляни!
     Все три  женщины  уставились на фотогранфию  молодой красивой брюнетки,
стоящей на сцене с микрофоном у рта.
     Ружена попыталась на этих нескольких саннтиметрах снимка вычислить свою
судьбу.
     -- Я и  не  знала, что она  такая молодая,  -- сказала она с  опаской в
голосе.
     -- Э,  брось! --  рассмеялась  тридцатипятилетнняя.-- Этому  снимку лет
десять будет. Она с ним одного возраста. Куда ей до тебя!


     На протяжении всего телефонного разговора Климу не оставляла мысль, что
это  ужасное  изнвестие  он уже  давно  ожидал. Не потому,  что у  него  был
разумный повод думать, что во  время этого  рокового кутежа он сделал Ружене
ребеннка (напротив, он был уверен, что она облыжно обвинила  его),  но такое
известие он ждал уже много лет, еще  задолго  до  того, как познакомилнся  с
Руженой.
     Ему  шел двадцать  первый год, когда одна  влюбленная блондинка  решила
сказаться  беренменной  и тем самым заставить его  жениться на ней. Для него
это  были ужасные  недели,  заверншившиеся  желудочными  спазмами  и  полным
изннеможением. С тех пор он  знает,  что  беременнность -- это удар, который
может прийти откуда угодно и когда угодно, удар, от которого нет громоотвода
и  о  котором извещают патетичеснким тоном  по телефону (да,  и  в  тот  раз
блонндинка  сообщила  ему  эту  злополучную  новость  сперва  по  телефону).
Событие, случившееся в его ранней молодости, стало причиной того, что
впоследствии он всегда сближался с женщинанми с чувством страха (однако
достаточно   пылнко)  и  после  каждой  любовной  встречи  боялся  печальных
последствий. Пусть он и утешался тем, что вероятность такой напасти при всей
его  осторожности составляет едва ли  не  одну  тынсячную  процента,  но  он
страшился и этой одной тысячной.
     Однажды, соблазненный свободным вечером, он позвонил девушке, с которой
не встречался два месяца. Узнав  его по голосу, она  воскликнула:  "Господи,
это  ты! Я не могла  дождаться твоего звонка! Мне  было так нужно,  чтобы ты
позвоннил!" --  И говорила она это так многозначительнно, с такой патетикой,
что  сердце  у  него  сжалось  от знакомого  страха,  и  он  всем  существом
почувнствовал, что настала минута, которой он опасался. Но, полный решимости
взглянуть правде в лицо незамедлительно, он пошел в наступление:  "А пончему
ты  говоришь  это  таким  трагическим  голонсом?" --  "У  меня  вчера умерла
мама",-- ответила она ему, и он вздохнул с облегчением, хотя  знал, что чаша
сия все равно не минет его.


     --  Стоп!  Что все это значит?  --  сказал  ударнник, и  Клима  наконец
опамятовался.  Он увидел вокруг себя  озабоченные лица своих  музыканнтов  и
рассказал им о  случившемся. Ребята,  отнложив свои  инструменты, попытались
помочь ему советами.
     Первый  совет  был  радикальным: гитарист,  восемнадцатилетний паренек,
заявил,  что такую девушку, которая  звонила их дирижеру и  трунбачу,  нужно
гнать в три шеи.
     --  Скажи ей, пусть делает что хочет. Ребенок  не твой, так что  это не
твоя забота. А если ей будет угодно,  анализ крови поможет доказать, от кого
она залетела.
     Клима заметил, что анализ крови  по больншей части ничего не доказывает
и во внимание принимается лишь обвинение женщины.
     Гитарист  ответил,  что  до анализа крови денло не  дойдет. Отвергнутая
таким манером денвушка сделает все  возможное, чтобы  не навленкать  на себя
лишние неприятности,  а  поняв, что обвиненный  мужчина  не трусливый тюфяк,
понстарается избавиться от ребенка за свой счет.
     -- А если бы  и родила его, весь оркестр  на суде  присягнет,  что в то
время мы все с ней переспали. Пусть среди нас ищут папеньку!
     Но Клима сказал:
     -- Знаю,  что вы пошли бы и  на это. Однако до тех пор я сто раз спятил
бы  от  неуверенности и  страха. В этом деле  трусливее меня нет никонго под
солнцем, и мне нужно обрести почву под ногами как можно скорее.
     Все  согласились.  Подход гитариста в приннципе неплох, но  он  не  для
каждого. Во-первых,  он не для того, у кого шалят нервы. А во-втонрых, он не
годится  для человека известного и богатого, ради которого женщины идут даже
на самый безумный  риск.  И потому музыканты  приншли  к  выводу, что вместо
резкого разрыва с
девушкой  необходимо склонить ее к аборту  синлой  убеждения.  Но какие
избрать доводы? Вынрисовывались три основных метода:
     Первый  метод  взывал  к  сострадательному   денвичьему  сердцу:  Клима
поговорит с медсестрой, как с  лучшей  своей приятельницей; доверится  ей во
всем; скажет,  что его жена серьезно больна и что не перенесет, если узнает,
что ее  муж прижил  ребенка с  другой  женщиной;  что и  сам  он, Клима,  ни
нравственно, ни психически не  выдержит  такой ситуации;  и  что поэтому  он
просит медсестру сжалиться над ним.
     Возражение против этого метода было приннципиальным. Нельзя строить всю
стратегию на  чем-то столь зыбком  и негарантированном, как  сентиментальная
доброта медсестры. Если серднце у девушки не столь доброе и сострадательное,
этот  прием обернется против Климы.  Девушка почувствует  себя  оскорбленной
чрезмерным внинманием, которое он, ее избранник, отец ее ренбенка, проявляет
к другой женщине, и будет вести себя еще круче.
     Второй  метод  взывал   к  благоразумию   девушнки.  Клима  постарается
объяснить ей,  что у  него нет и никогда не будет  уверенности,  что ребенок
действительно  его. Он знаком с медсестрой всенго по одной встрече  и толком
ничего не знает о ней. Он даже  не имеет понятия, встречается  ли  она еще с
кем-то. Нет, нет, он вовсе не донпускает  мысли, что она  пытается умышленно
обмануть  его, но не станет же она уверять его, что не встречается с другими
мужчинами! Да если бы она и утверждала это, может ли Клима
быть уверен, что она говорит  правду?  И благонразумно ли произвести на
свет ребенка, отец конторого  никогда не будет уверен в  своем отцовнстве? И
может ли Клима оставить свою жену ради ребенка, не будучи  уверен, чей он? И
неуженли  Ружена  хочет,  чтобы  ребенку  никогда  не донзволено было узнать
своего отца?
     Но  и  против  второго метода  возражения  бынли  весьма  существенные.
Контрабасист (самый старший в оркестре)  заявил, что рассчитывать на здравый
смысл девушки  еще безрассуднее, чем рассчитывать на ее  сострадание. Логика
арнгументации  бьет мимо цели: девичье сердце  сондрогнется  при мысли,  что
любимый человек  не  верит в  правдивость ее слов.  Это лишь вынудит  ее еще
упрямее, с плаксивой напористостью цепнляться за свои слова и намерения.
     Наконец,  имелся  еще  третий метод:  Клима  поклянется  забеременевшей
девушке,  что любил и любит ее.  О  том, что  она  могла  зачать от  кого-то
другого, не  должно  быть и речи. Клима,  нанпротив, обрушит  на нее  потоки
доверия, любви и нежности.  Пообещает ей все вплоть до развонда. Нарисует ей
их прекрасное  будущее. А затем ради этого будущего попросит ее одуматься  и
прервать  беременность.  Объяснит  ей,  что   появнление  ребенка  было   бы
преждевременным и омнрачило бы первую, самую светлую пору их любви.
     Этим доводам недоставало  того, чего  в  прендыдущих  было с  избытком:
логики. Можно ли поверить,  что  Клима настолько  влюблен в меднсестру, если
два месяца  избегал  ее?  Но контранбасист утверждал,  что влюбленные всегда
ведут
себя  нелогично  и  проще  простого  каким-то  обнразом  объяснить  это
девушке.  Под конец все сошлись на том, что третий метод, по-видимому, самый
подходящий,  ибо  обращен  к влюбленноснти девушки --  в данной ситуации это
представнляется единственной относительной истиной.


     Они вышли из театрика, на  углу простились, но гитарист решил проводить
Климу до самого дома. Он был единственный, кто не согласилнся с предложенным
планом.  Ему  казалось,  что  план  не  достоин  их  дирижера,  которого  он
богонтворил.
     -- Если  идешь к женщине, возьми с собой плетку, -- цитировал он Ницше,
из чьих трудов знал только эту фразу.
     -- Дорогой мой, -- вздохнул Клима, -- плетнку для меня взяла она.
     Гитарист предложил Климе поехать с ним на  его машине  в этот курортный
городишко, канким-то фокусом выманить девушку на шоссе и наехать на нее.
     -- Кто мне докажет, что она не сама угодила под колеса.
     Гитарист был самым младшим в оркестре, любил Климу, и Климу тронули его
слова.
     -- Ты очень славный, -- сказал он ему.
     И  гитарист,  покраснев  от  возбуждения,  стал  разрабатывать план  до
мельчайших подробнностей.
     -- Ты очень славный, но так дело не пойндет, -- сказал Клима.
     -- Ты еще колеблешься? Она свинья!
     -- Ты  правда очень славный, но так дело не пойдет, -- повторил Клима и
простился с ним.


     Оставшись в одиночестве,  он призадумался над  предложением парня и над
тем,  почему отнверг его. Произошло это  не потому, что  он был  благороднее
гитариста, а лишь потому,  что  был трусливее. Страх,  что ему могут пришить
сонучастие  в убийстве, был  ничуть не меньше странха, что его объявят отцом
ребенка. Он предстанвил себе  наезжающую  на Ружену  машину, преднставил ее,
лежащую  на  шоссе  в  луже крови, и  его на миг охватило блаженное  чувство
облегнчения. Но  он знал, сколь  бессмысленно преданваться игре воображения.
Сейчас  его серьезно  заботило другое. Он думал о жене. Боже пранвый, завтра
же у нее день рождения!
     Было около шести, время, когда закрываются магазины. Он быстро  забежал
в цветочный и купил огромный букет  роз. И невольно предстанвил  себе, каким
ужасным  будет этот день  рожндения.  Ему придется  притворяться,  что всеми
чувствами  и мыслями он с ней, придется уденлять  ей  внимание,  быть  с ней
нежным, развленкать ее,  смеяться  с ней и в то же время неуснтанно думать о
каком-то чужом, далеком жинвоте. Он старательно будет говорить ласковые
слова, но мысль его будет далеко-далеко, заклюнченная во  мраке  чужого
чрева, как в одиночной камере.
     Он понял, что провести этот день рождения дома было бы свыше его сил, и
посему решил не откладывая отправиться к Ружене.
     Конечно, и эта  идея не  представлялась  ему  заманчивой. Горный курорт
дохнул  на него безнлюдьем пустыни. Он  никого не  знал там. Кроме, пожалуй,
одного американского пациента, котонрый вел себя, как некогда богатые мещане
в  маленьких городках:  после концерта закатил пир  в своих апартаментах для
всего  их  оркестра.  Он  потчевал  ребят  знаменитыми напитками  и женнским
персоналом курорта, тем самым косвенно содействуя тому, что Клима связался с
Руженой. Ах,  если  бы хоть  этот человек,  проявивший  к  нему  тогда столь
безграничную симпатию, был еще  на курорте! Клима мысленно обратился  к  его
образу  как  к  спасению, ибо в минуты, какие переживал он, нет ничего более
желанного для мужчины, чем дружеское понимание другого мужчины.
     Он  снова   вернулся  в  театрик  и  заглянул  к  привратнику.  Заказал
междугородний  телефоннный  разговор.  Вскоре  услышал  в  трубке  ее голос.
Сказал, что  приедет к ней завтра. Ни  словом не обмолвился о новости, какую
она сообщила ему несколькими часами раньше. Он говорил с ней так, словно они
были беззаботными любовнинками.
     Он спросил вскользь:
     -- Американец еще на курорте?
     -- Да, здесь,-- сказала Ружена. У него отлегло от сердца, и он уже чуть
весенлее повторил, что никак не дождется их встречи.
     -- Как ты одета? -- спросил он затем.
     --  Почему ты спрашиваешь? Он уже много лет  успешно  пользовался  этим
трюком, флиртуя с женщинами по телефону.
     -- Хочу знать, как ты одета сейчас. Хочу вонобразить тебя.
     -- Я в красном платье.
     -- Красное наверняка тебе очень к лицу.
     -- Возможно, -- сказала она.
     -- А под ним? Она засмеялась.
     Да, каждая женщина всегда смеется, когда он об этом спрашивает.
     -- Какие на тебе трусики?
     -- Тоже красные.
     -- Не дождусь, когда тебя в них увижу, -- сказал  он  и  простился. Ему
казалось, что он нашел правильный  тон. На минуту стало легче,  но только на
минуту.  Он почувствовал, что  не способен ни о чем думать, кроме Ружены,  и
что  сегодняшние  разговоры  с   женой  придется   свеснти  к  минимуму.  Он
остановился  у кассы кинонтеатра,  где  показывали  американский вестерн,  и
купил два билета.


     Хотя  красота  Камилы Климовой затмевала  ее болезненность, больной она
все-таки была.
     По причине слабого здоровья несколько лет нанзад ей пришлось расстаться
с  певческой карьенрой,  в  свое время приведшей  ее  в  объятия  ныннешнего
супруга.
     Красивую молодую женщину, привыкшую к поклонению, внезапно обдало вонью
больничнной  карболки. Ей  казалось,  что  между  ее  минром  и  миром  мужа
простираются теперь горные цепи.
     Когда в такие минуты Клима видел ее пенчальное лицо, у него разрывалось
сердце, и он  протягивал к  ней (поверх этих вымышленных  гор) руки,  полные
любви.  Камила поняла,  что  в ее печали --  нежданная сила, которая  влечет
Климу, умиляет его и доводит до слез. И потонму неудивительно, что она стала
(возможно,  данже  неосознанно, но  тем  чаще)  прибегать  к  этому внезапно
найденному  инструменту.  Ведь  только  в  минуты,  когда  он  любовался  ее
болезненным лицом, она могла быть  более или менее уверена, что в его мыслях
не соперничает с ней никакая другая женщина.
     Ибо эта  красавица боялась соперниц и заменчала их повсюду. Они никогда
и нигде  не  уснкользали от нее. Она умела  обнаружить их в тоне его голоса,
которым  Клима  здоровался  с  ней.  Умела почувствовать  их  по запаху  его
одежнды. Недавно она нашла на  его  столе клочок бунмаги, оторванный от края
газеты, где его рукой была проставлена дата. Разумеется, речь  могла  идти о
самых разных вещах: о репетиции оркенстра, о встрече  с продюсером, но она в
течение месяца думала лишь о том, с какой женщиной
     в условленный день встретится Клима, и весь месяц плохо спала.
     Но если ее так ужасал коварный мир женнщин, то  почему за утешением она
не могла отнправиться в мир мужчин?
     Трудно. Ревность обладает удивительной спонсобностью высвечивать яркими
лучами лишь  одного-единственного мужчину, а толпы  всех прончих оставлять в
кромешной   тьме.   Мысль   пани   Климовой   способна   была   устремляться
исклюнчительно в направлении этих мучительных лунчей,  и ее муж стал для нее
единственным мужнчиной на свете.
     Сейчас она  услыхала  поворот ключа  в  замочнной  скважине  и  увидала
трубача с букетом роз.
     В первую  минуту она ощутила радость,  но следом  отозвались  сомнения:
почему он принес  букет уже сегодня,  когда день ее рождения тольнко завтра?
Что это значит?
     -- Завтра тебя здесь не будет? -- приветстнвовала она его вопросом.


     То, что он  принес розы уже сегодня, еще вовсе  не означало, что завтра
его здесь не  будет.  Но ее пондозрительные щупальца,  никогда не дремлющие,
вечно  ревнивые,  способны были  далеко вперед  улавливать каждое  потаенное
намерение  мужа.  Всякий  раз,  когда  Клима  осознавал  существование  этих
страшных  щупальцев, которые  оголяли его,  выслеживали и  разоблачали,  его
охватывало без-
     надежное чувство  усталости. Он  ненавидел их, убежденный, что если его
браку  что-то и  угрожает,  так это только  они. Он всегда считал  (и в этом
смысле совесть его  была воинственно чистой), что если иной раз и обманывает
жену,  то  исключительнно  из  желания  пощадить ее,  оградить  от  ненужных
волнений, и что своей подозрительностью она лишь обрекает себя на муки.
     Он смотрел на ее  лицо и читал  на  нем пондозрение,  печаль  и  дурное
настроение. Его охнватило  желание хлопнуть букетом  об пол, но  он  овладел
собой, зная, что в ближайшем  будущем ему придется сдерживать себя и в  куда
более сложных ситуациях.
     -- Ты недовольна, что я принес цветы уже сегодня? -- сказал он, и жена,
почувствовав в голосе мужа раздражение, поблагодарила его и пошла  наполнить
вазу водой.
     -- Чертов социализм, -- высказался чуть понгодя Клима.
     -- В каком смысле?
     -- Да вот, пожалуйста. Нас без  конца заставнляют выступать за спасибо.
То во имя борьбы с империализмом, то по  случаю годовщины ревонлюции или дня
рождения  какого-нибудь  руковондящего босса,  и,  если я  хочу,  чтобы  наш
оркестр не  разогнали, приходится со всем соглашаться. Не представляешь, как
сегодня я озверел.
     -- А что случилось? -- спросила она без всянкого интереса.
     -- На  репетицию  к  нам заявилась  одна  референтка  из  национального
комитета и давай нас понучать, что мы должны играть и что не должны, а
     под конец обязала нас дать даровой концерт для Союза молодежи. Но самое
скверное,  что  завтра  целый  день  я  должен  торчать на  одной  идиотской
конференции,  где нам преподадут урок, какая мунзыка лучше всего содействует
строительству   сонциализма.  Загубленный  день,   начисто  загубленнный!  И
главное, это день твоего рождения!
     -- Не станут же тебя там держать до поздней ночи!
     --  Нет, конечно. Но  представляешь,  в  каком  настроении  я  вернусь.
Поэтому я хотел спокойнно провести с тобой часок-другой сегодня веченром, --
сказал он и взял жену за руки.
     -- Ты хороший,-- сказала  Камила, и  Клима поннял по ее голосу, что она
не  верит  ни  единому   слонву  из  того,  что  он   говорил  о  завтрашней
конференнции. Но она не осмеливалась выразить ему свое нендоверие, зная, что
оно доводит его до бешенства. Хотя Клима уже давно не надеялся на ее доверие
вне зависимости от того, говорил он правду или ложь, он всегда подозревал ее
в  том,  что  она  подонзревает  его.  Но  ему  ничего  не  оставалось,  как
прондолжать  говорить так,  будто  он верит, что  она  венрит ему, а  она (с
печальным  и чужим лицом)  заданвала ему  вопросы о завтрашней  конференции,
делая вид, что не сомневается в ее существовании.
     Потом она ушла в  кухню приготовить ужин.  Пересолила  его.  Она всегда
готовила с удовольнствием и превосходно (жизнь не избаловала ее и не отучила
от хозяйских забот), и Клима знал, что если на сей раз ужин не удался ей, то
лишь  потому,  что  она  страдала.  Он  представил  себе  болезненно  резкое
движение, каким она сыпа-
     нула в пищу лишку соли, и сердце у него сжанлось. Ему казалось,  что  в
пересоленных кусках он  постигает  вкус ее слез и  глотает свою собстнвенную
провинность. Он знал, что Камилу тернзает ревность, знал, что  она  опять не
будет  спать  ночью,  и потому  был  полон  желания  гладить  ее,  целовать,
убаюкивать, но тут же осознавал, что все это  пустое, ибо ее щупальца в этой
нежности обнаружили бы только его нечистую совесть.
     Наконец  они  пошли  в  кино. Герой картины,  с  завидной  уверенностью
избегавший  вероломных  ловушек,  некоторым  образом  приободрял  Климу.  Он
представлял себя  на его месте, и подчас ему канзалось, что уговорить Ружену
сделать аборт -- сунщая малость,  с  которой он благодаря своему  обаяннию и
своей счастливой звезде играючи справится.
     Потом они легли рядом  в широкую кровать. Он смотрел на нее. Она лежала
на  спине, голонва была вжата в подушку, подбородок  слегка вздернут,  глаза
устремлены в потолок,  и в этой напряженной вытянутости ее  тела (она всегда
нанпоминала ему  струну, он говорил ей,  что у нее "душа струны") он вдруг в
одно  мгновение увиндел всю ее  сущность.  Да, иногда  случалось  (это  были
волшебные  минуты),  что  он  вдруг в  ее единственном  жесте  или  движении
провидел всю историю ее тела  и  души. Это  были минуты  не только какого-то
абсолютного ясновидения, но и абсолютного умиления; ведь эта женщина любинла
его, еще когда он ровно ничего не значил, была готова ради него пожертвовать
всем, вслепую угандывала все его  мысли, и потому он мог  говорить  с ней об
Армстронге и Стравинском, о разных
     глупостях  и  печалях,  она была  самым близким  человеком  на свете...
Сейчас он вдруг представил себе это сладкое тело, это сладкое лицо мертвынми
и понял, что ни дня не прожил бы без нее. Он знал, что способен оберегать ее
до последнего вздоха, способен отдать за нее жизнь.
     Но это ощущение исступленной любви было лишь мгновенным проблеском, ибо
его мозг был целиком  обуян тревогой и  страхом.  Он лежал рядом  с Камилой,
знал, что бесконечно  любит ее,  но мыслями был не с ней.  Он гладил  ее  по
лицу,  словно  гладил  ее из  необозримой,  пронстершейся  на  многие  сотни
километров дали.




     Было  около  девяти  утра,  на  окраине  курорнта  (дальше  проезд  был
запрещен) остановился элегантный белый автомобиль, и из него вышел Клима.
     По центру курорта  тянулся  длинный парк с редкими деревьями,  газоном,
посыпанными  песнком дорожками  и разноцветными скамейками.  С  обеих сторон
парк  обрамляли  курортные  зданния,  среди  них  и  дом  Маркса,  где  жила
меднсестра Ружена и где в ее маленькой комнатушнке трубач провел два роковых
ночных часа.  Нанпротив  дома  Маркса по другую  сторону парка стояло  самое
красивое  здание  курорта в  модерннистском стиле  начала  века,  украшенное
богантой  лепниной и  мозаикой, венчающей широкий  портал. Ему единственному
выпала честь сохраннить неизменным свое первоначальное название Ричмонд.
     --  Здесь еще живет пан Бертлеф?  -- спросил Клима привратника; получив
утвердительный ответ, он вбежал по красному ковру  на второй этаж и постучал
в дверь.
     Войдя,  он  увидел  Бертлефа,  направлявшегонся к нему в  пижаме. Клима
извинился за свое внезапное вторжение, но Бертлеф прервал его:
     --  Друг мой! Не извиняйтесь! Вы подарили мне величайшую радость, какой
в эти утренние часы здесь меня никто не удостаивал!
     Он пожал Климе руку и продолжал:
     -- В этой стране люди не ценят  утра.  Через силу  просыпаются под звон
будильника, котонрый разбивает  их  сон, как удар топора, и тотчас предаются
печальной   суете.  Скажите  мне,  каким  может  быть  день,  начатый  столь
насильственнным актом! Что должно происходить  с людьми, которые вседневно с
помощью будильника понлучают небольшой электрический шок! Они изо дня в день
привыкают к насилию и изо дня в день отучаются от наслаждения. Поверьте мне,
характер людей формируют их утра.
     Бертлеф нежно обнял Климу за плечи и, усандив в кресло, сказал:
     -- А я так упоительно  люблю эти утренние часы бездействия, по которым,
как по мосту, укнрашенном скульптурами, перехожу из  ночи в день,  из  сна в
бдение.  Это  часть дня, когда я  был бы несказанно благодарен за  маленькое
чудо,  за неожиданную  встречу,  какая  убедила бы меня,  что сны моей  ночи
сбываются и что между аваннтюрами сна и авантюрами яви не зияет пропасть.
     Трубач наблюдал, как Бертлеф в  пижаме хондит по  комнате,  приглаживая
рукой поседевшие  волосы, и отмечал про себя,  что  в звучной речи  Бертлефа
ощутим  неистребимый американский  акцент,  а  в  выборе  слов  --  забавная
старомоднность,  легко объяснимая  тем,  что  на  своей иснконной  родине он
никогда не жил и родной язык слышал лишь в семейном исполнении.
     -- И никто, друг мой, -- склонился он к Клинме с доверительной улыбкой,
-- никто в  этом  курортном  городишке не способен понять меня  и  пойти мне
навстречу. Даже  медицинские  сенстры,  в  основном  доступные, неприязненно
хмунрятся, стоит мне  предложить им провести со мной несколько веселых минут
за  завтраком, и  потому я вынужден переносить  все свидания на вечер, когда
чувствую себя немного усталым.
     Затем, подойдя к столику с телефоном, он спросил:
     -- Когда вы приехали?
     -- Утром, -- сказал Клима. -- На машине.
     -- Несомненно, вы голодны, -- сказал Бернтлеф и поднял трубку.  Заказал
завтрак на двоних: --  Четыре яйца  всмятку,  сыр, масло, роганлики, молоко,
ветчину, чай.
     Тем  временем  Клима обвел взглядом  комннату.  Большой  круглый  стол,
стулья,  кресла,  зеркало, два  дивана,  дверь  в  ванную и  другие соседние
помещения,   где,   помнилось,  была  ненбольшая  спальня.   Здесь,  в  этих
великолепных покоях, все и началось. Здесь сидели подвыпивншие ребята из его
оркестра; дабы развлечь их, богатый американец позвал нескольких меднсестер.
     -- Да, -- сказал  Бертлеф, -- этой  картины,  на которую  вы  смотрите,
здесь тогда не было.
     Только  сейчас  трубач  заметил   картину,  на  которой  был  изображен
бородатый  человек со странным  голубым  диском  вокруг головы,  в рунках он
держал  кисть и  палитру. Картина  выгляндела неумело написанной,  но трубач
знал, что
     многие картины, выглядевшие неумело написаннными, стали знаменитыми.
     -- Кто это рисовал?
     -- Я, -- ответил Бертлеф.
     -- Не знал, что вы рисуете.
     -- Рисую с превеликим удовольствием.
     -- А кто это?
     -- Святой Лазарь.
     -- Разве Лазарь был художник?
     -- Это  не библейский Лазарь, а святой Ланзарь, монах, живший в девятом
веке в Констаннтинополе. Это мой патрон,
     -- Вот как, -- сказал трубач.
     -- Это был необычайный святой.  Его мучинли не язычники  за  то, что он
веровал  в Христа, а злобные христиане, ибо  он любил рисовать. Вероятно, вы
знаете,  что в  восьмом и  девятом  веке в  греческой  церкви  царил жесткий
аскентизм,  нетерпимый к любым светским радостям.  И живопись,  и скульптура
воспринимались как  нечто  порочно  сибаритское.  Император  Теофил  повелел
уничтожить  тысячи  прекрасных  картин, а  моему обожаемому  Лазарю запретил
рисовать.  Но Лазарь  знал, что своими картинами он  пронславляет Бога, и не
сдавался.  Теофил  держал  его  в темнице,  подвергал пыткам, требуя,  чтобы
Лазарь отрекся от кисти, но Бог был к нему милостив и дал ему силу выдержать
страшные муки.
     -- Красивая легенда,-- учтиво сказал трубач.
     -- Превосходная. Но вы определенно приншли ко мне по другому поводу,  а
вовсе не для того, чтобы посмотреть на мои иконки.
     Раздался стук в дверь, вошел официант с большим подносом. Поставив  его
на стол, он накрыл для обоих мужчин завтрак.
     Бертлеф, пригласив трубача к столу, сказал:
     -- Завтрак не настолько пышный, чтобы  понмешать нам продолжить беседу.
Выкладывайте, что вас тревожит!
     И  трубач, разжевывая  пищу,  стал  излагать свою историю,  вынуждавшую
Бертлефа неодннократно прерывать его наводящими вопросами.


     Прежде всего  он попытался  выяснить,  поченму  Клима не ответил сестре
Ружене ни на одну из  ее открыток, скрывался от нее и сам ни разу  не сделал
какого-либо дружеского  жеста, котонрый продолжил бы их любовную ночь тихим,
умиротворяющим отголоском.
     Клима признался, что вел себя  нелепо и нендостойно.  Однако переломить
себя не мог. Всянкое дальнейшее общение с этой девушкой прентило ему.
     -- Соблазнить женщину, -- хмуро сказал Бернтлеф, -- умеет каждый дурак.
Но по умению раснстаться с ней познается истинно зрелый мужнчина.
     -- Верно, --  с  грустью согласился трубач,  -- но это отвращение,  эта
непреодолимая антипантия во мне сильнее любого благого порыва.
     -- Скажите пожалуйста, -- удивился Бернтлеф, -- вы женоненавистник?
     -- Ходит такая молва.
     --   Но  откуда   это  у  вас?  Вы  не   выглядите  ни  импотентом,  ни
гомосексуалистом!
     -- Я и вправду не импотент и не гомосексуналист. Это кое-что похуже, --
меланхолично  обнронил  трубач.  -- Я  люблю свою собственную женну. Это моя
эротическая тайна, которая для большинства людей совершенно непостижима.
     Это признание было  настолько трогательным, что оба  мужчины  ненадолго
умолкли. Затем трунбач заговорил снова:
     --  Этого никто  не понимает, и менее  всех  моя  жена. Она думает, что
любовь  выражается лишь в  том, что для вас не существует других женщин. Это
форменная чушь! Меня постоянно влечет к той или иной чужой женщине, но стоит
мне овладеть ею, какая-то мощная пружина  отнбрасывает меня от нее  назад  к
Камиле.  Иногда  мне кажется,  что  я ищу  других  женщин только  ради  этой
пружины,  ради  этого  броска  и восхинтительного полета (полного  нежности,
желания и смирения) к собственной жене, которую с каждой новой изменой люблю
все больше.
     --  Получается,  сестра  Ружена  была  для  вас  лишь   утверждением  в
моногамной любви.
     -- Да, -- сказал трубач. -- И весьма приятнным утверждением. Ибо сестра
Ружена  обладает  особым  очарованием, когда  видишь ее  впервые,  однако ее
очарование  с  немалой  для  тебя  польнзой  в  течение двух  часов  целиком
исчерпывает  себя; тебя уже  ничто  не влечет к  продолжению этой  связи,  и
пружина мощно отбрасывает тебя в прекрасный обратный полет.
     -- Милый друг, я  вряд ли мог  бы доказать  на другом примере успешнее,
чем на вашем, сколь грешна преувеличенная любовь.
     --  Я  полагал,  что любовь к  жене  -- единстнвенное, что есть во  мне
хорошего.
     --  И  вы  ошибались.  Ваша  преувеличенная любовь  к  жене является не
искупительным пронтивовесом вашего бессердечия, а его источнинком. Поскольку
ваша  жена  для  вас все, остальнные женщины  для вас ничто,  или,  попросту
гонворя,  потаскухи.  Но  это  великое  кощунство  и  великое  неуважение  к
творениям Божьим. Милый друг, этот тип любви не что иное как ересь.


     Бертлеф отодвинул в  сторону пустую чашку, встал  из-за стола и  ушел в
ванную, откуда до Климы  донесся  звук текущей воды, а минутой  позже  голос
Бертлефа:
     -- Вы полагаете, что человеку дано право умерщвлять зачатого ребенка?
     Уже увидев изображенного  бородача с нимнбом, Клима несколько смутился.
Он помнил Бернтлефа добродушным бонвиваном, и ему  вовсе не приходило на ум,
что он человек верующий. И сейчас у него сжалось сердце -- он испугался, что
услышит  нравоучения  и  его  единственный  оазис  в  пустыне этого  городка
покроется песком. Приглушенным голосом он спросил:
     -- Вы относитесь к тем, кто называет это убийством?
     Бертлеф ответил не сразу. Затем вышел  из  ванной одетым в повседневный
костюм и тщантельно причесанным.
     -- Убийство -- слово, слишком  отдающее электрическим стулом,--  сказал
он.-- Речь о друнгом. Видите ли, я думаю, что жизнь надо  прининмать во всех
ее  проявлениях.  Это первая запонведь еще  до Десятословия. Все  события  в
руках Божьих. И мы ничего не ведаем об их завтрашнней судьбе, иными словами,
я  хочу сказать,  что  принимать жизнь  во  всех  ее  проявлениях  означанет
принимать  непредвиденное. А  ребенок --  это  концентрация непредвиденного.
Ребенок -- сама непредвиденность. Вам не дано знать, что  из него получится,
что он принесет вам, и именно потому вы должны принять его. Иначе вы  живете
лишь  вполовину,  живете  как человек, не умеющий планвать  и  плещущийся  у
берега, тогда как настоящее море только там, где оно глубоко.
     Трубач намекнул, что ребенок не его.
     --  Допустим,-- сказал Бертлеф.-- Но искреннне признайтесь и в том, что
вы столь же  настойнчиво уговаривали бы Ружену сделать  аборт, будь  ребенок
ваш. Вы делали бы это ради своей жены и грешной любви, какую к ней питаете.
     -- Да,  признаюсь,  --  сказал трубач,  -- я угонваривал бы  ее сделать
аборт при любых обстонятельствах.
     Бертлеф стоял, прислонясь к косяку двери, ведущей в ванную, и улыбался.
     -- Я понимаю вас и не собираюсь переубежндать. Я слишком стар для того,
чтобы стремиться исправить мир. Я сказал вам, что думаю, и все тут.
     Я останусь  вашим  другом, хотя вы  и будете  понступать  вопреки  моим
убеждениям, и постараюсь помочь вам даже при моем несогласии с вами.
     Трубач  взглянул  на  Бертлефа,  изрекшего  последнюю  фразу  бархатным
голосом мудрого  проповедника. Он  казался ему  величественным. Похоже было,
что все сказанное Бертлефом может стать легендой, притчей, примером, гланвой
из некоего  современного Евангелия. Трубанчу хотелось (мы поймем его, он был
взволнован и склонен к преувеличенным жестам) отвесить ему глубокий поклон.
     -- Я  помогу  вам по мере возможностей, -- продолжал Бертлеф. -- Сейчас
мы зайдем к монему другу главному врачу Шкрете, который ради вас позаботится
о медицинской стороне дела.  Одннако  скажите  мне, как вы  хотите принудить
Рунжену к решению, которому она противится?


     Трубач  изложил свой план, и Бертлеф  сказал:  --  Это  напоминает  мне
историю, случившунюся со мной во времена моей авантюрной монлодости, когда я
работал в порту докером. Занвтрак нам разносила девушка с необычайно добнрым
сердцем, не умевшая никому ни в чем отказать. Но за  такую доброту сердца (и
тела) мужчины, как  правило,  платили скорее грубоснтью, чем благодарностью,
так что я был единстнвенным,  кто относился к ней  с почтительной нежностью,
хотя как раз у меня с ней ничего и
     не было. Моя нежность привела к тому, что она влюбилась в меня. Если бы
я в конце концов не переспал с ней, я унизил бы ее и причинил бы ей боль. Но
случилось  это  один-единственнный  раз,  и  я  тут  же   объяснил  ей,  что
по-прежннему сохраню к ней самое нежное чувство, но любовниками мы не будем.
Она  расплакалась,  убежала, перестала со мной здороваться и еще откровеннее
стала отдаваться другим. Спустя два  месяца она объявила мне,  что беременна
от меня.
     -- Значит, вы были в таком же положении! -- воскликнул трубач.
     --  О,  друг мой,  --  сказал  Бертлеф,  --  неужто вы не  знаете,  что
происходящее с вами -- истонрия всех мужчин на свете?
     -- И как же вы поступили?
     -- Я вел  себя так же, как собираетесь вести  себя вы,  с одной  только
разницей. Вы  собираентесь разыгрывать  перед  Руженой  любовь, тогда как  я
действительно  любил  ту  несчастную денвушку,  всеми униженную и обиженную,
которая впервые познала со мной, что такое нежность, и не хочет лишиться ее.
Я понимал, что она  любит меня,  и не мог сердиться за то, что она проявляет
эту любовь так, как  умеет, пользуясь теми средствами, какие ей подсказывает
ее ненвинная подлость. И  вот  что я сказал ей: "Я знаю, что забеременела ты
от кого-то другого. Но знаю и то, что эту ложь ты употребила во имя любви, и
за эту любовь я хочу отплатить тебе любовью.  Мне все равно, от  кого у тебя
ребенок, но если ты хочешь, я женюсь на тебе".
     -- Сущее безумие!
     --  И все  же,  возможно,  более  плодотворное,  чем  ваши  продуманные
действия.  Когда я еще несколько  раз повторил этой  шлюшке, что любнлю ее и
женюсь на ней даже с ребенком,  она расплакалась и  призналась, что обманула
меня.  Сказала,  что  именно  моя  доброта  позволила  ей  понять,  что  она
недостойна меня и никогда не сможет стать моей женой.
     Трубач задумчиво молчал, а Бертлеф добавил:
     -- Я был бы рад, если  бы  эта история могла послужить  вам своего рода
притчей.  Не  пытайнтесь разыгрывать  перед  Руженой любовь, а понстарайтесь
действительно  полюбить  ее.  Постанрайтесь пожалеть  ее.  И даже  если  она
обманула вас, постарайтесь в этом обмане увидеть ее спонсоб любви. Я уверен,
что она не устоит перед силой вашей доброты и сама все устроит так, чтобы не
причинить вам вреда.
     Слова  Бертлефа  произвели на трубача сильнное впечатление. Но когда он
более  явственно представил  себе  облик  Ружены, то понял, что путь  любви,
указанный Бертлефом,  проторить  ему не дано;  что это  путь  святых,  а  не
простых смертных.


     Ружена сидела за столиком в большом зале, где вдоль стен были  кушетки,
на  которых  отдынхали  после водных процедур  женщины.  Она  взяла  у  двух
вошедших пациенток  курортные карты,  отметила в них  дату,  выдала ключи от
разде-
     валок,   полотенце  и  длинную  простыню.   Затем,  взглянув  на  часы,
направилась  (в  одном белом  халате на голом теле, так  как  в облицованных
кафелем  залах  стоял густой горячий пар) в заднний зал  к  бассейну, где  в
чудодейственной роднниковой воде барахталось десятка два голых женнщин. Трех
она  окликнула по  имени и объявила им,  что время, отведенное  для купания,
истекло. Дамы послушно выскочили из бассейна, затряснли  большими грудями, с
которых  стекала вода, и, подпрыгивая,  последовали  за Руженой в  пенреднее
помещение. Там дамы улеглись на свонбодные кушетки, и  Ружена одну за другой
оберннула в простыню, вытерла им кончиком матенрии глаза и набросила на  них
еще  по теплому  одеялу.  Дамы  улыбались Ружене,  но  она  не отнвечала  им
улыбкой.
     Мало приятного родиться  в маленьком  гонродке,  куда ежегодно наезжает
десять тысяч женнщин, но где почти не бывает ни одного молодого мужчины; уже
в  пятнадцать лет женщина  спонсобна здесь точно предугадать все эротические
возможности,  отпущенные  ей  до  конца дней,  еснли  она  не  сменит  места
проживания. Но сменнить место проживания? Здравница, в которой она работала,
очень  неохотно расставалась  со  своими служащими,  да  и  родители  Ружены
принходили в неистовство при любом намеке на пенреселение.
     Нет, эта девушка, пусть и старалась вполне добросовестно выполнять свои
обязанности, отннюдь не пылала любовью к пациенткам. Привендем три причины:
     Зависть: они приехали  сюда от мужей, от любовников, из мира бессчетных
возможностей, недоступных ей, хотя у нее и грудь красивее, и ноги длиннее, и
лицо правильнее.
     Кроме  зависти, нетерпение:  они  являлись  сюнда  со  своими  далекими
судьбами, а  она  была  здесь без  судьбы, в прошлом  году такая же, как и в
нынешнем;  ее бесило,  что  отпущенное  ей вренмя в этом  маленьком  поселке
протекает без сонбытий, и она, несмотря на свою молодость, понстоянно думала
о  том,  что жизнь  ускользнет  от  нее  раньше, чем она  вообще  начнет  ее
проживать.
     И в-третьих: она  испытывала инстинктивное отвращение  к этому скопищу,
обесценивавшему отдельно  взятую  женщину.  Ее обступала печальнная инфляция
женских  грудей,  среди  которых  даже  такие  красивые груди,  как  у  нее,
утрачинвали ценность.
     По-прежнему не улыбаясь, она уже успела закутать последнюю из трех дам,
когда в зал заглянула ее худая сослуживица и крикнула ей:
     -- Тебя к телефону!
     Вид у  нее был столь  торжественный,  что  Рунжена  сразу  поняла,  кто
звонит. Зардевшись, она зашла за кабинки, подняла трубку и назвала свое имя.
     Клима поздоровался и спросил, когда у нее найдется для него время.
     -- Я кончаю в три, -- ответила она, -- в чентыре мы можем встретиться.
     Затем  стали договариваться о месте  встречи. Ружена  предложила  самый
большой на курорте винный погребок, открытый в течение всего дня.
     Худая сослуживица, стоявшая  рядом с  Руженой и не  сводившая глаз с ее
губ, утвердительно  кивнула. Но трубач  возразил, сказав, что преднпочел  бы
встретиться с Руженой  в более уединненном месте, и предложил  ей выехать на
его машине за пределы курорта.
     -- Лишнее. Куда нам еще ехать, -- сказала Ружена.
     -- Будем одни.
     -- Если ты стыдишься меня, незачем  вообще сюда  приезжать, --  сказала
Ружена, и ее сослунживица вновь утвердительно кивнула.
     -- Я не это имел  в виду, -- сказал Клима. -- Ну что ж, буду ждать тебя
в четыре у винного погребка.
     -- Отлично, -- сказала худая, когда Ружена повесила трубку. -- Он хотел
бы  увидеться с тобой где-нибудь тайком,  но ты  должна стренмиться  к тому,
чтобы вас видело как можно больше народу.
     Ружена  постоянно пребывала  в сильном вознбуждении, а перед  свиданием
особенно нервнинчала. Сейчас ей было трудно даже представить себе Климу. Как
он выглядит? Как улыбается, как ведет себя? От их единственной встречи у нее
осталось очень  смутное  воспоминание.  Сонслуживицы  тогда  очень  подробно
расспрашиванли ее о трубаче: какой он, что говорит, как вынглядит раздетым и
как  умеет  любить. Но она не могла ни о чем говорить  и лишь повторяла, что
это было "как сон".
     И это была не пустая фраза. Мужчина, с  котонрым она провела два часа в
постели, сошел к ней
     с  афиш. Его  фотография  на время обрела  трехнмерную  материальность,
температуру  и  вес,  но  зантем  снова  стала  нематериальным и  бесцветным
образом, размноженным в несчетных экземплярах и потому еще более абстрактным
и нереальным.
     Да,  именно  потому, что он тогда так  быстро  ускользнул от нее в свой
графический знак,  в ней осталось неприятное ощущение его соверншенства. Она
не могла уцепиться ни за одну деталь, которая бы принизила его и приблизила.
Когда он был далеко, она была полна решительнной  воинственности, но теперь,
в предчувствии его близости, утратила смелость.
     -- Держись, -- сказала ей худая. -- Буду бонлеть за тебя.


     Когда  Клима закончил  разговор с Руженой,  Бертлеф взял его под руку и
повел  к  дому Маркнса, где практиковал и жил  доктор  Шкрета.  В  принемной
сидели несколько  женщин, но Бертлеф решительно  постучал четырьмя короткими
уданрами  в  дверь кабинета.  Спустя  минуту  вышел высокий мужчина  в белом
халате и очках над объемистым  носом. Ожидавшим приема женщиннам он  сказал:
"Простите, одну минуту",  и понвел  обоих мужчин в коридор,  а оттуда в свою
квартиру, расположенную этажом выше.
     -- Как поживаете, маэстро?  -- обратился он к трубачу,  когда все  трое
уселись. -- Когда мы вас снова увидим здесь с концертом?
     --  Никогда в жизни,-- ответил Клима.-- Этот курорт  приносит мне  одни
неприятности.
     Бертлеф объяснил доктору Шкрете, что принключилось с трубачом, и трубач
вслед за этим сказал:
     -- Я хотел попросить вас помочь  мне.  Прежнде всего  я хотел бы знать,
действительно ли она  беременна. Может, просто задержка. Или  она вешает мне
лапшу  на уши. Когда-то давно  такую  штуку проделала со  мной одна девушка.
Кстати, тоже блондинка.
     -- Вам не стоит связываться с блондинканми, -- сказал доктор Шкрета.
     --  Да,  --  согласился  Клима.  --  Блондинки  --  мое  несчастье. Пан
главврач, это было чудонвищно. Я умолял ее пойти провериться у вранча. Но на
ранней  стадии беременности ничего с точностью определить нельзя. Поэтому  я
хонтел, чтобы ей сделали анализ  на мышах. Мочу вводят в мышь, и  если у нее
набухают яичнники...
     -- ...значит, дама беременна, -- дополнил его доктор Шкрета.
     -- Она понесла в бутылочке утреннюю мочу, я  сопровождал ее, но у самой
поликлиники  бунтылочку  уронила на тротуар. Я  кинулся  к этим  осколкам  в
надежде сохранить хоть несколько капель! Я вел себя  так, словно она уронила
чаншу Грааля! Она разбила ее нарочно, потому что знала,  что не беременна, и
хотела как можно дольше продлить мои муки.
     -- Типичное поведение блондинок, -- невознмутимо сказал доктор Шкрета.
     --  Вы  полагаете, что  блондинки отличаются  от  брюнеток?  --  сказал
Бертлеф,  в  ком  опытнность  Шкреты  по  части  женщин вызывала  ненкоторые
сомнения.
     -- Разумеется, -- сказал доктор  Шкрета. -- Светлые и  темные волосы --
два  полюса челонвеческого характера. Темные волосы означают мужественность,
смелость,   искренность  и  активнность,  тогда  как  светлые  символизируют
женстнвенность,  нежность,  беспомощность  и пассивнность.  Блондинка, стало
быть, вдвойне женщинна.  Принцесса  должна быть  белокурой. Поэтому женщины,
желая быть  в  высшей степени женнщинами, красят волосы  в блондинистый,  но
нинкак не в черный цвет.
     --  Было бы весьма  любопытно знать,  каким  образом пигменты оказывают
влияние на ченловеческую душу, -- с сомнением сказал Бернтлеф.
     --  Речь не  о пигментах.  Блондинка  непроизнвольно уподобляется своим
волосам. Еще в больншей мере это происходит тогда, когда блондиннка на самом
деле  перекрашенная  брюнетка.  Она  хочет   быть  верной  своему  цвету   и
прикидыванется созданием хрупким, куколкой  для игры, требуя  по отношению к
себе нежности и  услужнливости, деликатности и  алиментов;  не  умея нинчего
делать своими руками, внешне  она сама  утонченность, а внутри хамство. Если
бы темнные  волосы стали всемирной модой,  на свете  жилось  бы  значительно
лучше. Это  была  бы самая  полезная  социальная реформа,  какая конгда-либо
осуществлялась.
     -- Так  что Ружена тоже, вполне вероятно, просто дурачит меня. -- Клима
пытался извлечь из слов Шкреты хоть какую-то надежду.
     --  Нет.  Позавчера  я осмотрел  ее. Она  беренменна, --  сказал доктор
Шкрета.
     Бертлеф заметил позеленевшее лицо трубача и сказал:
     -- Пан доктор, вы, однако, председатель конмиссии, разрешающей аборты.
     -- Да, -- сказал Шкрета. -- В пятницу у нас заседание.
     -- Превосходно, -- сказал  Бертлеф. -- И  нандо бы поторопиться с этим,
ибо наш друг может не вынести напряжения. Я  знаю, что в этой странне аборты
разрешаются с трудом.
     -- С величайшим трудом, --  сказал доктор Шкрета. -- У меня в  комиссии
две  бабы, преднставляющие  народовластие; они страшны как война и потому на
дух  не переносят всех наших  посетительниц.  А знаете ли  вы, кто  на свете
санмые ярые  женоненавистники? Женщины. Друнзья мои, ни  один мужчина,  даже
пан  Клима,  которому   уже  две  женщины  пришили  свою  бенременность,  не
испытывает к ним такой ненанвисти, какую испытывают они к себе подобным. Как
вы думаете, ради  чего женщины вообще  домогаются нас? Ради того лишь, чтобы
уязвить  и  унизить  своих  сотоварок.  Создатель  вложил  в  сердца  женщин
ненависть к другим женщинам, ибо хотел, чтобы род людской размножался.
     -- Я постараюсь немедля простить вам ваши слова, -- сказал Бертлеф,  --
так как хочу верннуться к делу нашего друга. В этой комиссии
     как-никак  ваше  слово  решающее,  и  эти страшнные  бабы  примут  вашу
сторону.
     -- Да, там мое слово решающее, но я все равно хочу бросить это занятие.
Оно  не принонсит мне  ни гроша. Маэстро, сколько вы зарабантываете за  один
концерт?
     Сумма, названная Климой, явно произвела на доктора Шкрету впечатление.
     --  Нередко  прихожу  к мысли, что я  мог  бы подрабатывать музыкой, --
сказал он. -- Я вполнне сносно играю на барабане.
     --  Вы  играете  на  барабане?  --  с подчеркнунтой заинтересованностью
спросил трубач.
     -- Да, --  сказал доктор  Шкрета. -- У  нас в клубе рояль и барабан.  В
свободное время я играю на барабане.
     --  Великолепно,  -- воскликнул  трубач,  блангодарный  за  возможность
польстить главному врачу.
     --  Но  у  меня  здесь  нет  партнеров,  чтобы  орнганизовать настоящий
оркестр. Разве что аптенкарь довольно  прилично играет  на рояле. Раз-другой
мы пробовали сыграться. Знаете что? -- задумался  он. -- Когда Ружена придет
на комиснсию...
     -- О, только бы пришла! -- вздохнул Клима. Доктор Шкрета махнул рукой:
     --  Туда  все  с  радостью  приходят.  Но   на  конмиссии  требуется  и
присутствие отца, так что вам придется явиться вместе с ней.  А чтобы вам не
приезжать сюда только  ради этакой ерунды, вы могли бы приехать накануне,  и
мы вечером дали бы концерт. Труба, рояль, барабан. Tres
     faciunt orchestrum1. Если  на афише  будет ваше имя,  аншлаг
обеспечен. Как вы к этому относинтесь?
     Клима  всегда  был   даже  слишком  требоватенлен  к  профессиональному
совершенству  своих  выступлений,  и  предложение главного врача  еще  вчера
показалось бы  ему просто-напросто абнсурдным. Сегодня  же его не  волновало
ничего,  кроме  чрева  одной-единственной  медсестры,  и  потому  на  вопрос
главного врача он ответил учтивым восторгом:
     -- Это было бы великолепно!
     -- В самом деле? Вы за?
     -- Разумеется.
     -- А что вы думаете по этому поводу? -- обнратился Шкрета к Бертлефу.
     -- Что это замечательная идея. Не представнляю, однако, как за неполных
два дня вы успенете подготовиться.
     Вместо ответа Шкрета встал и подошел к телефону. Набрал какой-то номер,
но там никто не отозвался.
     --  Самое  главное  -- немедленно сделать  афинши, но  наша секретарша,
должно  быть,  обедает,  --  сказал  он.  -- Освободить зал проще  простого.
Общество народного образования организует там  в четверг  лекцию по борьбе с
алкоголизмом, конторую должен прочесть мой коллега. Он  будет счастлив, если
я попрошу его сказаться больнным и отменить ее. А вам придется  приехать уже
в четверг в полдень, чтобы нам немного
     1 Трое составляют оркестр (лат.).
     порепетировать  и  посмотреть,  как  у  нас  получанется.  Или  это  не
обязательно?
     --  Нет, нет,  --  сказал  Клима. -- Обязательно. Перед  концертом надо
немного сыграться.
     -- Я тоже так считаю,  -- согласился  Шкрента. -- Мы  выбрали  бы самый
эффектный  репернтуар.  Я  отлично исполняю  на  барабане "Сент-Луис Блюз" и
"Святые  маршируют".  У  меня  подготовлено  и  несколько  сольных  номеров,
люнбопытно,  что  вы на это скажете. Кстати, что  вы  делаете сегодня  после
обеда? Не хотите ли понпробовать?
     --  К сожалению, сегодня  после  обеда мне предстоит уговаривать Ружену
пойти на кюретаж.
     Шкрета махнул рукой:
     -- Плюньте на это. Она пойдет на это и без уговоров.
     -- Пан главный врач, -- просительно сказал Клима, -- лучше в четверг.
     --  Я  тоже думаю,  что вам лучше  подождать  до четверга, -- поддержал
трубача  Бертлеф. -- Наш друг сегодня, пожалуй, не в силах сосрендоточиться.
Кроме того, по-моему, он не взял с собой трубы.
     -- И в  самом  деле,  -- согласился Шкрета и повел приятелей в ресторан
напротив. Однако на  улице их  догнала  медсестра Шкреты и нанстойчиво стала
просить  пана  главного врача вернуться в кабинет. Доктор Шкрета  извинилнся
перед приятелями  и послушно  поплелся  вслед за  сестрой к своим бесплодным
пациненткам.


     В свою  маленькую комнатушку в доме Маркнса Ружена  переехала  примерно
полгода назад от  своих родителей,  проживавших в  недалеком  понселке.  Она
надеялась, что самостоятельное жинтье сулит ей невесть какие  радости, но за
это время поняла, что комнатушкой и свободой польнзуется  не столь успешно и
разнообразно, как мечталось ей прежде.
     Вернувшись с работы после трех часов дня,  она была  неприятно поражена
тем, что дома  ее  ждет,  развалившись  на  диване,  отец.  Его  приход  был
некстати:  она хотела сосредоточенно заняться  своим туалетом, причесаться и
тщательно вынбрать то, что наденет.
     -- Что  ты здесь делаешь? -- спросила  она  его раздраженно, досадуя на
привратника, котонрый знал ее отца и готов был когда угодно  в ее отсутствие
открыть ему комнату.
     -- Выпала свободная  минута,--  сказал  отец.  -- Сегодня  у  нас здесь
учения.
     Ее отец был членом  добровольной  дружинны общественного порядка. Врачи
посмеиванлись   над   стариками,  которые  с  повязками   на  рукавах  важно
расхаживали по улицам, и понэтому Ружена стыдилась отцовской деятельнности.
     -- Охота тебе, -- проворчала она.
     --  Скажи  спасибо,  что  твой  папка  никогда  не  бездельничал  и  не
собирается бездельничать. Мы,  пенсионеры, еще покажем вам, молодым, на  что
горазды!
     Ружена решила дать отцу высказаться,  а санмой тем временем  продуманно
выбрать платье. Она открыла шкаф.
     -- Хотелось бы знать, на что вы горазды, -- сказала она.
     --  На  многое. Это курорт мирового  значенния, девочка. А как  все тут
выглядит! Детвора носится по газонам!
     -- О, Господи! -- выдохнула  Ружена, роясь в платьях. Ни одно из них ей
не нравилось.
     --  Если б только детвора, а то  собак тьма! Национальный комитет давно
постановил,  чтоб собак водили  на поводке и  в  наморднике! Да здесь никому
дела до  этого нет, каждый чудит, как хочет. Ты  только  погляди, что там  в
парке!
     Ружена вынула одно платье и стала разденваться за  полуоткрытой дверцей
шкафа.
     --  Все обоссали! Даже  песок на детской плонщадке! А теперь представь,
что какой-нибудь ренбенок играючи выронит  в этот песок  намазаннный  ломоть
хлеба. А потом удивляешься, откунда столько болезней! Ты погляди-ка!
     Отец подошел к окну:
     -- Только в эту минуту там свободно бегают четыре собаки.
     Ружена  вышла из-за дверцы шкафа и  понсмотрела  на  себя в зеркало. Но
дома у нее было только маленькое стенное зеркало, в  котором она видела себя
едва ли до пояса.
     -- Это тебя вроде не волнует, так, что ли? -- спросил отец.
     -- Почему же, волнует, -- сказала  Ружена, чуть отступая на цыпочках от
зеркала, чтобы
     рассмотреть, как в этом платье выглядят  ее нонги, -- но ты не сердись,
я тороплюсь, мне срочно надо уйти.
     -- Я уважаю исключительно полицейских овнчарок или охотничьих собак, --
сказал  отец.  --  Но не  понимаю  людей, которые держат собак  в  квартире.
Женщины скоро перестанут рожать и в колясках будут возить пуделей!
     Ружена была  недовольна образом,  возвращеннным ей зеркалом. Она  снова
подошла к шкафу и стала выбирать платье, которое было бы ей больше к лицу.
     --  Мы  постановили, что  собаку  можно  дернжать  в квартире только  с
согласия  всех  остальнных жильцов дома  на  общем собрании.  Кроме того, мы
повысим налоги на собак.
     -- Да,  у тебя забот невпроворот,  -- сказала Ружена, мысленно радуясь,
что  уже не  должна жить в родительском доме. С детства отец отнталкивал  ее
своими  нотациями  и указами. Она мечтала  о  мире, где люди говорят  другим
язынком, нежели он.
     -- Нечего насмешничать. Собаки и впрямь очень серьезная проблема, и так
думаю  не тольнко  я, но и самые высокопоставленные лица. Вернно, они забыли
спросить тебя, что  важно, а что нет. Ты, конечно, сказала бы, что на  свете
нет  ничего важнее  твоего платья, -- сказал он, заментив,  что дочь,  снова
спрятавшись за дверцу шканфа, переодевается.
     --  Разумеется, платье важнее  твоих собак,  --  отрезала  она  и опять
встала на цыпочках перед зеркалом. И опять себе не понравилась. Но не-
     довольство самой собой в  ней постепенно  перенрастало в  строптивость:
она с  ехидством  подунмала,  что  трубач  будет  рад принять ее  и  в  этом
дешевеньком платьице, и эта мысль доставила ей особое удовольствие.
     -- Это, прежде всего, вопрос гигиены, -- продолжал отец. -- Наши города
никогда не будут чистыми, пока собаки гадят на  тротуанрах. Кроме того, речь
идет о морали. Куда гондится, чтобы люди баловали собак в своих жинлищах.
     Случилось то, что Ружена даже не осонзнавала: ее строптивость загадочно
и  незаметнно сливалась с  возмущением отца.  Она  уже не испытывала к  нему
прежней острой непринязни, напротив, черпала в его гневных речах энергию.
     -- Дома мы никогда никаких собак  не дернжали и  обходились без них, --
сказал отец.
     Она смотрелась в зеркало и  чувствовала, что беременность  наделяет  ее
небывалым преимунществом. Нравится она себе или нет, трубач принехал к ней и
прелюбезно приглашает  ее  в  виннный погребок.  Кстати (она  посмотрела  на
часы), он уже сейчас ждет ее.
     -- Но мы наведем здесь порядок, девочка.  Ты еще  увидишь! -- засмеялся
отец, и она сканзала ему уже спокойно, едва ли не с улыбкой:
     -- Хорошо, папа. Но теперь мне пора идти.
     -- И мне. Сразу продолжим учения.
     Они вместе вышли из  дома Маркса  и тут  же простились. Ружена медленно
побрела к виннонму погребку.


     Клима никогда не мог целиком вжиться  в светскую роль популярного, всем
известного арнтиста, и в период личных  неурядиц воспрининмал ее как крайнее
неудобство и  бремя. Когда он вошел в вестибюль ресторана и  увидел на стене
против гардероба  свою большую  фотогранфию на афише,  висевшей  там  еще со
времени последнего концерта, его охватило чувство тоснки. Он вел  девушку  в
зал, а сам невольно опренделял,  кто из  гостей узнает его.  Он боялся глаз,
ему казалось, что отовсюду  они следят за ним,  контролируют его, требуя  от
него   определеннонго  вида  и  поведения.  Он  поймал  на  себе  ненсколько
любопытных  взглядов.  Стараясь не  занмечать их, он  направился к столику в
конце зала, откуда в большое окно видны были кроны парка.
     Они сели, он улыбнулся Ружене, погладил ее по руке и сказал, что платье
идет ей. Она скромно возразила  ему,  но  он настаивал на свонем  и  пытался
какое-то время не уклоняться от темы ее очарования. Сказал,  что поражен  ее
внешнностью.  Что все два  месяца думал  о  ней,  однако  все художественные
усилия   его   воспоминаний  создали   образ,  далекий   от   реальности.  И
удивинтельно: хотя он и думал о ней, изнывая от женлания, ее настоящий облик
превосходит тот, вонображаемый.
     Ружена заметила, что два месяца трубач вонобще не давал о себе знать, и
потому просто не верится, что он так много думал о ней.
     К этому замечанию  он  хорошо  подготовился. Устало  махнув  рукой,  он
сказал, что ей трудно будет даже представить себе, как ужасно он пронвел эти
два  месяца. Девушка спросила,  что же случилось с  ним,  но он  не  захотел
вдаваться   в   подробности.   Сказал  лишь,  что   пережил   удар   великой
неблагодарности  и остался  в  полном  одиночестве, без друзей,  без единого
близкого  человека.  Он   несколько  опасался,   как  бы  Руженна  не  стала
расспрашивать о подробностях его переживаний, ибо он легко мог запутаться во
лжи. Опасения, правда, были напрасными. Хотя Ружену и впечатлили слова Климы
о том, что он пережил дурной период, и она с удовлетвонрением приняла их как
оправдание его двухменсячного молчания, собственное содержание его страданий
оставляло ее совершенно равнодушнной. В  его грустных месяцах важна была для
нее лишь сама грусть.
     -- Я много думала о тебе и была бы рада помочь, -- сказала она.
     -- Мне  так  тошен  был весь мир, что я боялся  попасться  кому-либо на
глаза. Грустный собенседник -- плохой собеседник.
     -- Мне тоже было грустно, -- сказала она
     -- Я знаю. -- Он гладил ее по руке.
     -- Я уже давно поняла, что жду от тебя ребеннка.  А ты не отзывался. Но
ребенка я все равно бы оставила, даже если  бы ты и не приехал ко мне,  даже
если бы никогда  не захотел меня видеть. Я говорила себе: даже если останусь
совсем одна,  у  меня будет  хотя бы  твой ребенок. Я никогда бы не дала его
уничтожить. Нет, никогда...
     В эту  минуту  Клима потерял  дар речи, ибо  все его мысли сковал тихий
ужас.
     К счастью, официант, лениво обслуживавший  гостей, остановился  наконец
возле их столика и спросил, что им угодно.
     -- Коньяк, -- вздохнул трубач и тотчас понправился: -- Два коньяка.
     И вновь наступила тишина, и Ружена вновь прошептала:
     -- Ни за что на свете я не дала бы его уничнтожить.
     -- Не говори так,  -- наконец пришел в себя Клима. -- Это же  не только
твое  дело. Это кансается  не только женщины. Это  касается обоих. И в  этом
деле оба должны быть заодно. Иначе все может плохо кончиться.
     Договорив  это,  он тотчас смекнул,  что  именнно  сейчас  он  косвенно
признал свое отцовство и  что с этой минуты ему придется говорить с  Руженой
уже  только на  основании такого принзнания. Хотя он знал, что действует  по
плану,  что это  лишь  уступка,  которую  он  учитывал занранее, он  все  же
испугался своих слов.
     Но тут над ним склонился официант с двумя рюмками коньяка.
     -- Так вы пан трубач Клима!
     -- Да, -- сказал Клима.
     -- Девушки на кухне узнали вас. Это же вы на этой афише?
     -- Да, -- сказал Клима.
     -- Вы кумир всех женщин от двенадцати до семидесяти! -- сказал официант
и обратился к Ружене: -- Все бабы глаза тебе от зависти по-
     выцарапают!   --    Удаляясь,   он    несколько    раз   оберннулся   с
назойливо-доверительной улыбкой. Ружена снова повторяла:
     -- Я никогда не смогла бы его уничтожить. И когда-нибудь ты тоже будешь
рад, что он  есть у тебя.  Я ведь  ничего  от тебя  не  хочу. Надеюсь, ты не
думаешь, что я чего-то хочу от тебя.  На этот счет  будь совершенно спокоен.
Это только мое дело, и пусть тебя ничего не тревожит.
     Может ли что-нибудь больше взволновать мужчину, чем такие успокаивающие
слова? Клинма  вдруг  почувствовал,  что  он  бессилен что-либо спасти и что
самое лучшее от всего отстунпиться. Он молчал,  Ружена тоже молчала, так что
сказанные  ею слова  продолжали расти  в тиншине, и  трубач  чувствовал себя
перед ними все более беспомощным и несчастным.
     Но вдруг в мыслях всплыл образ жены. Нет, у него нет права отступать. И
он, продвинув рунку по мраморной столешнице, взял пальцы Ружены, стиснул  их
и сказал:
     -- Забудь пока о  ребенке. Ребенок вовсе не самое главное. Думаешь, нам
с  тобой не о  чем больше говорить? Думаешь, я приехал к  тебе  только  ради
ребенка?
     Ружена пожала плечами.
     -- Главное, что мне  без тебя было грустно. Виделись мы так мало. И при
этом не проходинло дня, чтобы я не вспоминал о тебе.
     Он замолчал, и Ружена сказала:
     -- Целых два месяца ты вообще не отзывалнся, а я тебе два раза писала.
     -- Не  сердись на меня, -- сказал трубач. --  Я умышленно не отвечал на
твои  письма. Не  хотел.  Боялся того, что  творится во мне.  Сопронтивлялся
любви. Хотел написать тебе длинное письмо, исписал не один лист бумаги, но в
коннце концов выбросил все. Никогда не случалось, чтобы я так был влюблен, и
я  ужаснулся этого. И почему  бы  мне не признаться? Я  хотел пронверить, не
минутной  ли  очарованностью было мое чувство.  И  я  сказал  себе: если я и
второй месяц буду так одержим ею, значит, то, что  я испытываю к ней, отнюдь
не мираж, а реальнность.
     --  А что ты сейчас  думаешь? -- тихо сказала Ружена. -- Это всего лишь
мираж?
     После этой Ружениной фразы трубач понял, что задуманный план начинает у
него вытанцонвываться. Поэтому он, так и не отпуская руки девушки, продолжал
говорить дальше,  все свонбоднее и свободнее: в  эту минуту, когда он синдит
напротив нее, он понимает, что излишне подвергать  свое  чувство дальнейшему
испытаннию,  все  ясно и так. О ребенке он не хочет говорить, потому что для
него  главное  --  Руженна, а  не ее ребенок.  Значение  этого нерожденнного
ребенка прежде всего в том, что  он  позвал  его к Ружене. Да, этот ребенок,
который в ней, позвал его сюда на воды и дал ему возможность постичь, как он
любит Ружену, а посему (он поднял рюмку  коньяка)  он хочет выпить за этонго
ребенка.
     Конечно, он тут же испугался, до какого чундовищного  тоста  довело его
столь вдохновенное
     красноречие.  Но  слова  уже  слетели с уст. Руженна  подняла  рюмку  и
прошептала:
     -- Да. За нашего ребенка, -- и выпила коньяк.
     Трубач быстро постарался  замять этот  ненудачный тост и  снова заявил,
что вспоминал Ружену ежедневно, ежечасно.
     Она  сказала, что в столице трубач несомненно окружен более интересными
женщинами, чем она.
     Он   ответил  ей,   что   по  горло   сыт   их   неестенственностью   и
самонадеянностью и всех их  пронменял  бы на Ружену, жалеет только,  что она
работает так далеко от него. А не хотела бы она перебраться в столицу?
     Она  ответила,  что  в  столице  жить  было бы лучше.  Но  там  нелегко
устроиться на работу.
     Снисходительно улыбнувшись, он сказал, что в столичных больницах у него
много знакомых и найти для нее работу ему было бы несложно.
     Держа  Ружену  за руку,  он еще долго  говорил в том же  духе и даже не
заметил, как к ним подошла незнакомая девочка.  Нимало не смунщаясь тем, что
прерывает их разговор, она воснторженно сказала:
     --  Вы пан  Клима! Сразу  узнала вас! Я хочу, чтоб вы вот тут поставили
свое имя!
     Клима  покрылся  краской.  Он осознал,  что  Держит Ружену  за  руку  и
объясняется   ей  в   любнви  в  общественном   месте   на  глазах   у  всех
принсутствующих.  Ему  показалось,  что  он  сидит  здесь,  точно  на  сцене
амфитеатра, и весь мир, превранщенный в забавляющуюся публику, со злораднным
смехом наблюдает за его борьбой не на жизнь, а на смерть.
     Девочка подала  ему  четвертушку  бумажного листа, и  Клима хотел  было
поскорей  расписатьнся,  однако ни  у  нее, ни у  него не оказалось при себе
ручки.
     --  У  тебя  нет  ручки?  --  прошептал он  Ружене,  именно  прошептал,
поскольку не хотел, чтонбы было  слышно, как он обращается к Ружене на "ты".
Правда, он тут же сообразил, что "тынкание" гораздо менее интимная вещь, чем
то, что он держит Ружену за руку, и  потому свой вопрос повторил уже громче:
-- У тебя нет ручки?
     Но  Ружена отрицательно покачала головой,  и девочка вернулась к своему
столику,  где  синдела в компании  нескольких  юношей  и  девушек;  тут  же,
воспользовавшись случаем, они гурьбой повалили к Климе.  Подали ему ручку и,
вырынвая из маленького блокнота по листочку, пронтягивали их для автографа.
     С точки зрения намеченного плана все было  в порядке. Чем больше  людей
оказывалось свиндетелями их близости, тем скорее Ружена могла поверить в то,
что  она  любима.  Однако  вопреки  разуму иррациональность страха  повергла
трунбача в панику. Он подумал было, что  Ружена со всеми договорилась. В его
воображении  вознникла  туманная  картина  того,  как  все   эти  люди  дают
свидетельские показания о его отцовстве:  "Да, мы их видели, они сидели друг
против друга, как любовники,  он гладил ее по руке и влюбленно  смотрел ей в
глаза..."
     Страхи  трубача еще усиливались  его тщесланвием; он  не считал  Ружену
достаточно красивой, чтобы позволить себе держать ее за руку. Но он
     недооценивал  ее:  она  была  гораздо красивей, чем казалась ему  в эту
минуту.  Подобно  тонму,   как  влюбленность  делает  любимую  женщинну  еще
красивей,  страх перед вселяющей опасенние женщиной непомерно преувеличивает
кажндый ее изъян.
     Наконец все отошли от них, и Клима сказал:
     -- Это заведение мне не очень-то по душе. Прокатиться не хочешь?
     Его  машина  вызывала  в  ней  любопытство,  и  она  согласилась. Клима
расплатился, и  они выншли из винного погребка. Напротив был ненбольшой парк
с широкой аллеей, посыпанной желтым песком. Лицом к винному погребку стоняло
в ряд человек десять.  Все  это были  пожилые  мужчины,  на  рукавах измятой
одежды у каждонго была красная повязка, и все держали в руках длинные палки.
     Клима замер:
     -- Что это?
     Но Ружена сказала:
     -- Да ничего, покажи мне, где твоя машинна, -- и быстро увлекла  его за
собой.
     Но  Клима был не в состоянии оторвать глаз от этих людей. Он  никак  не
мог взять в толк, к чему эти длинные жерди с проволочными петнлями на конце.
Эти люди  походили на  фонарнщиков,  зажигающих  газовые лампы, на  рыбаков,
отлавливающих летающих рыб, на ополченцев, вооруженных таинственным оружием.
     Он  смотрел на них,  и  вдруг показалось, что один  улыбается  ему.  Он
испугался этого, скорей испугался самого себя, решив, что у него галлю-
     цинация и  что он  во  всех людях видит кого-то,  кто  преследует его и
выслеживает. И потому, уснкорив шаг, поспешил за Руженой на стоянку.


     -- Я  хотел  бы  уехать с тобой куда-нибудь далеко, -- сказал он. Одной
рукой он  обнимал Ружену за плечи, другой --  держал  руль. --  Кунда-нибудь
далеко на юг. По длинному шоссе, идущему вдоль побережья. Ты была в Италии?
     -- Нет.
     -- Тогда обещай поехать туда со мной.
     -- А ты не фантазируешь?
     Ружена сказала  это лишь из скромности, но трубач вдруг испугался,  что
ее "а  ты не фантанзируешь"  относится  ко всей его демагогии, конторую  она
раскусила.
     -- Да, фантазирую. У меня всегда фантазернские  идеи. Уж такой я.  Но в
отличие от  других я свои фантазерские идеи осуществляю. Поверь,  нет ничего
более прекрасного, чем осуществлять фантазерские идеи. Я хотел бы, чтобы моя
жизнь  была  сплошным  фантазерством. Хотел  бы, чтонбы  мы  уже никогда  не
вернулись на этот  курорт, чтобы ехали все дальше и дальше, пока не принедем
к морю. Я устроился бы  там в каком-нинбудь оркестре, и мы ездили бы с тобой
из одного приморского местечка в другой.
     Он  остановил машину  там, где  открывался чудесный вид на окрестности.
Они вышли. Он предложил ей пройтись по лесу. Спустя какое-
     то время они сели на деревянную лавочку, сонхранившуюся еще с той поры,
когда здесь меньнше проезжало машин и прогулки по лесу польнзовались большим
успехом. Обнимая ее за плечи, он сказал печальным голосом:
     -- Все  думают, что у  меня  куда  как веселая жизнь. Но это величайшая
ошибка. На самом деле я ужасно несчастен. Не только эти последнние месяцы, а
уже долгие годы.
     Если слова трубача  о поездке в Италию понказались ей фантазерством (из
ее страны мало кто мог свободно выезжать за  границу) и она испытывала к ним
смутное недоверие, печаль, которой дышали его последние фразы, имела для нее
сладостный запах. Она вдыхала его, словно аромат свиного жаркого.
     -- Как ты можешь быть несчастным?
     -- Могу ли я быть несчастным... -- печально повторил трубач.
     -- У тебя слава, шикарная машина, деньги, красивая жена...
     -- Красивая, пожалуй, но... -- сказал трубач горестно.
     -- Знаю, -- сказала Ружена.  -- Но  она уже не молода.  Ей  столько же,
сколько тебе, да?
     Трубач  понял,  что  Ружена  подробно  инфорнмирована  о  его  жене,  и
рассердился. Однако продолжал:
     -- Да, ей столько же, сколько мне.
     -- Подумаешь. Ты совсем не старый. Выгляндишь как мальчишка, -- сказала
Ружена.
     --  Но  мужчине  нужна  более молодая женнщина,  -- сказал Клима.  -- А
артисту тем более.
     Мне  нужна молодость, ты даже не представнляешь, Ружена, как я люблю  в
тебе твою монлодость. Иной раз мне кажется, что я больше не  выдержу. У меня
безумное желание освонбодиться. Начать  все сначала  и  по-другому. Рунжена,
твой вчерашний  звонок...  У меня  было  танкое чувство,  что это  указание,
посланное мне судьбой.
     -- Правда? -- сказала она тихо.
     -- А почему, думаешь, я тут же позвонил тебе снова? Я почувствовал, что
не должен нинчего откладывать. Что должен видеть тебя сию же минуту... -- Он
замолчал и долгим взглядом посмотрел ей в глаза: -- Ты любишь меня?
     -- Люблю. А ты?
     -- Я ужасно тебя люблю, -- сказал он.
     -- Я тоже.
     Он  наклонился и прижал свои губы к ее рту. Это был чистый рот, молодой
рот с  красиво очерченными мягкими губами и  вычищенными зубами,  все  в нем
было в порядке, ведь два менсяца тому его тянуло целовать ее рот. Но именнно
потому, что тогда тянуло целовать этот рот, он воспринимал его сквозь пелену
желания и ничего не знал о его истинной сути: язык  во рту походил на пламя,
а слюна была пьянящим нанпитком. Теперь рот, уже не манивший его, стал вдруг
реальным (всего-навсего!)  ртом, тем  санмым хлопотливым  отверстием, сквозь
которое в девушку вошли уже центнеры кнедликов, карнтошки и супов, на  зубах
виднелись маленькие пломбочки,  а  слюна  была не пьянящим напитнком, а лишь
родной сестрой плевка. Рот трубача
     был полон ее языка, словно это  был какой-то несъедобный кусок, который
нельзя ни проглонтить, ни выплюнуть.
     Наконец поцелуй  кончился, они поднялись  и  пошли дальше. Ружена  была
почти  счастлива,  однако  сознавала, что  повод,  по  которому она  звонила
трубачу и  принудила его  приехать, так и  остался  в их  разговоре  странно
обойденным. Впрочем, она  и не собиралась о нем распространняться. Напротив,
то, о  чем они говорили сейнчас, она считала более приятным и  важным. Но ей
хотелось, чтобы этот  обойденный повод все-таки присутствовал в  их встрече,
пусть  очень деликатно, неброско, скромно. И потому, когда  Клима  вслед  за
бесконечными любовными принзнаниями заявил, что сделает все возможное, чтобы
жить с Руженой, она обронила:
     -- Ты очень хороший, но нам надо думать и о том, что я уже не одна.
     -- Да, -- сказал Клима, сознавая, что сейчас настал момент, которого он
непрестанно боялся: самое уязвимое место в его демагогии.
     -- Да, ты права, -- сказал он. -- Ты не одна, но это вовсе  не главное.
Я хочу быть с тобой потому, что люблю тебя, а не потому, что ты беременна.
     -- Понимаю, -- вздохнула Ружена.
     -- Нет ничего более тягостного, чем  брак, который возникает лишь из-за
того, что  по ошибнке был  зачат  ребенок.  Впрочем, дорогая, если  говорить
откровенно, я хочу, чтобы ты снова стала такой, как прежде. Чтобы  мы  снова
были только вдвоем и никого третьего между нами не было. Ты понимаешь меня?
     --  Ну нет, так не получится, я не могу, я  никогнда не смогла бы... --
сопротивлялась Ружена.
     Она говорила  так не  потому, что была дейстнвительно  до глубины  души
убеждена в этом. Чувнство уверенности, которое позавчера вселил в нее доктор
Шкрета,  было столь свежим, что  она еще  не знала, как  быть с  ним. Она не
придерживалась никакого точно рассчитанного плана, она была лишь переполнена
сознанием своей беременности  и  воспринимала ее как великое  событие и  еще
бонлее  как шанс и возможность, которая так легко уже  не представится.  Она
чувствовала себя пешнкой, которая только что дошла до края шахматной доски и
стала   королевой.  Она   сладостно  ощущала  свою  неожиданную   и   дотоле
неизведанную силу. Она видела, что по ее  призыву вещи приходят в  движение,
что знаменитый трубач  приезжает  к ней из столицы,  катает ее  на роскошной
машине, объясняется ей  в любви. Она не  могла сомневатьнся в том, что между
ее беременностью и этой внензапной  силой существует определенная  связь.  И
если  она не  хотела отказаться от этой силы,  то  не  могла отказаться и от
беременности.
     Поэтому трубач продолжал толкать свой тяжнкий камень в гору:
     -- Дорогая, я не мечтаю о семье. Я мечтаю о любви, а ребенок превращает
всякую любовь в сенмью. В скуку. В заботы.  В  тоску. И всякую любовнницу  в
мать. Ты  для меня не мать. Ты любовница, и я не хочу ни с  кем делить тебя.
Даже с ребенком.
     Это  были прекрасные  слова,  Ружена с  удонвольствием  слушала  их, но
по-прежнему качала головой:
     --  Нет,  я не  смогла бы.  Это все-таки твой ребеннок.  Я не смогла бы
уничтожить твоего ребенка.
     Не находя уже никаких новых аргументов, он повторял одни и  те же слова
и боялся, как бы она не уловила их неискренность.
     -- Но тебе уже тридцать, -- сказала она. -- Разве  ты никогда не мечтал
о ребенке?
     Он  и  вправду  не мечтал о ребенке. Он так любил  Камилу,  что ребенок
рядом с ней  мешал бы ему. Все, что он минуту назад  говорил Ружене, было не
пустой  выдумкой.  Точно  такие  же  фразы  он  уже  много  лет  искренно  и
прямондушно говорил своей жене.
     -- Ты уже шесть лет женат, а детей у вас нет. Я была так счастлива, что
могу подарить тебе ребенка.
     Он чувствовал, как все оборачивается  против него. Не  представляя себе
безграничности его любнви к Камиле, Ружена все сводила лишь к ее бесплондию,
и это толкало девушку на дерзкую смелость.
     Уже холодало, солнце клонилось  к горизоннту, время убегало, а он еще и
еще раз повторял то, что уже сказал ей, а она повторяла свое "нет, нет, я бы
не смогла". Он чувствовал, что  зашел в тупик, не знал, за что ухватиться, и
ему казанлось, что он проигрывает. Он так  нервничал, что забывал держать ее
за руку, забывал целовать ее и  насыщать голос нежностью. С испугом осонзнав
это, он  попытался  взбодриться. Он останонвился, улыбнулся и обнял  ее. Это
было объятие усталости. Он прижимал ее  к себе, приникнув головой к ее лицу,
и так, по сути опираясь на нее, отдыхал, переводил дух, ибо ему казалось,
     что перед ним дальняя дорога, на которую у него нет больше сил.
     Но и Ружена была на исходе сил. И ей уже не хватало никаких аргументов,
и  она чувствованла,  что ее жалкое  "нет" нельзя до бесконечности повторять
мужчине, которого хочешь завоевать.
     Объятие длилось долго, и когда Клима вынпустил ее из рук, она,  склонив
голову, смиренно проговорила:
     -- Тогда подскажи мне, что я должна делать.
     Клима не поверил своим  ушам. Это пришло  внезапно, нежданно и принесло
неизмеримое  обнлегчение.  Столь  неизмеримое,  что  ему  пришлось  всячески
сдерживать себя, чтобы не выказать этого.  Он  погладил  девушку  по  лицу и
сказал,  что  главный  врач  Шкрета  -- его  добрый  знаконмый  и что  будет
достаточно, если Ружена через три дня предстанет  перед комиссией. Он пойдет
с ней. Она ничего не должна бояться.
     Ружена не возражала, и он снова вошел во вкус своей роли. Он обнимал ее
за  плечи и, поминутно  останавливаясь, целовал ее (радость была так велика,
что  поцелуй снова был окутан туманной пеленой). Он опять завел речь  о том,
что Ружена сможет перебраться в столицу. И данже вновь заговорил о поездке к
морю.
     А  потом солнце  спряталось за  горизонт, на  лес  упали сумерки, и над
макушками  елей  взоншла  круглая луна. Они направились  к машине.  Но когда
подходили к шоссе,  оказались  в свете прожектора. Сперва им показалось, что
мимо проезжает  машина с зажженными  фарами,  но потом  стало ясно, что свет
неотступно пресле-
     дует их. Он  исходил от  мотоцикла, припарконванного на противоположной
стороне шоссе; на мотоцикле сидел человек, наблюдавший за ними.
     -- Пожалуйста, пойдем быстрее, -- сказала Рунжена.
     Когда они приблизились к машине, человек, сидевший на мотоцикле, слез с
него и пошел к  ним  навстречу. Трубач видел лишь темный  синлуэт, ибо  фары
мотоцикла освещали мужчину сзади, а его и Ружену спереди.
     -- Иди сюда! -- бросился мужчина к Ружене. -- Давай поговорим! Нам есть
что сказать друг другу! О многом надо поговорить! -- кринчал он возмущенно и
растерянно.
     Трубач  тоже  был  возмущен  и  растерян,  но, не  подозревая  истинной
подоплеки происходящего, был задет лишь наглой неучтивостью незнакомца:
     -- Девушка со мной, а не с вами, -- воскликннул он.
     -- А  к  вам  у меня особый разговор!  -- кричал незнакомец трубачу. --
Думаете,  если знаменинтость, так вам все дозволено! Думаете, можете дунрить
ееМожете морочить ей голову! Вам это  занпросто! Будь я на вашем месте, я бы
тоже сумел!
     Ружена  воспользовалась   минутой,  когда  монтоциклист  повернулся   к
трубачу, и проскользнунла  в машину. Мотоциклист подскочил к машине. Но окно
было  закрыто, и девушка включила рандио. Раздалась  громкая музыка. Затем в
машинну  проскользнул  и  трубач  и захлопнул  за собой  дверь. Оглушительно
гремела музыка. Сквозь стекло они  видели лишь силуэт  мужчины,  кринчавшего
что-то и жестикулировавшего руками.
     -- Ненормальный какой-то, он все  время мення  преследует,  --  сказала
Ружена. -- Пожалуйснта, поезжай быстрей!


     Он припарковал машину, подвел  Ружену  к  дому Маркса,  поцеловал ее, и
когда она скрынлась за дверью, почувствовал  такую усталость, словно не спал
четыре ночи подряд. Был уже поздний вечер, он хотел  есть, но казалось,  нет
сил сесть  за руль и  вести машину. Затосковав  вдруг по утешительным словам
Бертлефа, он взял наперерез через парк к Ричмонду.
     Когда он  подошел к подъезду, в  глаза ему  бросилась большая афиша, на
которую  падал свет уличного фонаря. На ней крупными неровнными буквами было
написано   его   имя,  и   под   ним,  буквами   помельче,  имя   Шкреты   и
аптеканря-пианиста. Афиша была изготовлена ручным способом  и сопровождалась
любительским изонбражением золотой трубы.
     Скорость, с которой доктор Шкрета разрекнламировал концерт, трубач счел
добрым преднзнаменованием, ибо, по  всей  вероятности,  свидентельствовала о
его надежности. Трубач вбежал по лестнице вверх и постучал в дверь Бертлефа.
     Ни звука.
     Он снова постучал, и снова ему ответила тиншина.
     Прежде  чем он  успел  подумать  о  несвоевренменности  своего  прихода
(американец славился
     своими обширными связями с женщинами),  его  рука уже  нажала на ручку.
Дверь была не занперта. Трубач шагнул в комнату и замер. Он ничего не видел.
Не видел ничего, кроме сиянния, разливавшегося из угла комнаты.  Сияние было
особенным; оно не  походило ни на белое дневное освещение, ни на желтый свет
электринческой лампы. Это был голубоватый свет, залинвавший всю комнату.
     Но в эту минуту запоздалая  мысль трубача уже настигла его опрометчивую
руку  и  подсканзала  ему,  что  он  допускает нечто  бестактное,  вторгаясь
незваным  гостем  в столь  поздний  час в чужую комнату.  Он ужаснулся своей
невоспинтанности, снова отступил в коридор и поспешно закрыл за собой дверь.
     Однако он  был  настолько  растерян, что не ушел,  а  остался  стоять у
двери, стараясь осмыснлить странное сияние.
     Он было подумал, что американец, раздевншись в комнате догола, купается
в  ультрафионлетовых  лучах  горного  солнца. Но  тут  открынлась  дверь,  и
появился Бертлеф. Голым  он не был, на нем был тот же костюм, надетый утром.
Улыбаясь трубачу, он сказал:
     -- Рад, что вы еще раз зашли. Милости прошу!
     Трубач  настороженно вошел  в комнату,  но она  была освещена  обычной,
свисавшей с потолнка люстрой.
     -- Боюсь, что побеспокоил вас! -- сказал трубач.
     -- Да полноте! -- ответил Бертлеф и кивнул на окно, откуда за минуту до
этого, как показа-
     лось   трубачу,   исходило   голубоватое   сияние.  --   Я   предавался
размышлениям. Ничего больше.
     -- Когда  я вошел, простите  мое  неожиданное вторжение, я видел  здесь
совершенно необыкнновенное сияние.
     -- Сияние? -- Бертлеф  рассмеялся: -- Вам не следует  так  относиться к
этой беременности. Из-за нее у вас галлюцинации.
     -- Может, это было вызвано тем, что я воншел сюда из темного коридора.
     --  Возможно,  --   сказал  Бертлеф.  --  Но  раснсказывайте,  чем  все
кончилось.
     Трубач принялся рассказывать, но Бертлеф вскоре прервал его:
     -- Вы голодны?
     Трубач  кивнул.  Бертлеф  вынул  из  шкафа  панкет  печенья  и  банку с
ветчиной, которую тут же открыл.
     И  Клима продолжил  свой рассказ, жадно  глонтая  ужин  и вопросительно
глядя на Бертлефа.
     -- Полагаю, что все хорошо кончится, -- уснпокоил его Бертлеф.
     -- А как вы думаете, что это был за человек, который ждал нас у машины?
Бертлеф пожал плечами:
     -- Не знаю. Да имеет ли это сейчас какое-либо значение!
     -- В самом деле. Лучше подумать о том, как объяснить Камиле, почему эта
конференция так затянулась.
     Было  довольно поздно. Подкрепившись  и  уснпокоившись,  трубач  сел  в
машину и покатил в стонлицу. Большая круглая луна освещала ему путь.




     Среда,  утро,  и  проснувшийся  курорт  вновь бурлит жизнью. Струи воды
изливаются в ванны, массажисты упираются ладонями  в обнаженные  спины, а  к
стоянке только что  подкатила легконвая машина. Но не роскошный лимузин, что
вчера был припаркован на том же месте, а обыкнновенная машина, какой владеют
большинство граждан этой страны.  За рулем сидел мужчина лет сорока пяти. На
заднем сиденье громоздинлось несколько чемоданов.
     Мужчина вышел,  запер дверь,  заплатил  сторонжу  стоянки  пять  крон и
направился к дому Маркнса; по его коридорам подошел к двери, на которой была
табличка  с именем  доктора Шкреты. Он вошел в приемную  и постучал  в дверь
кабинета.  Выглянула сестричка,  мужчина представился  ей,  и  минуту спустя
появился доктор Шкрета.
     -- Якуб! Когда ты приехал?
     -- Только что!
     -- Потрясающе! Надо о многом поговорить!..  Знаешь что...  -- сказал он
после  короткого  разндумья:  --  Сейчас я  уйти не могу.  Пойдем со  мной в
кабинет. Дам тебе халат!
     Якуб  не  был врачом и  никогда не переступал порога  гинекологического
кабинета. Но доктор
     Шкрета уже схватил его под руку и ввел в бенлоснежное помещение, где на
смотровом кресле лежала обнаженная женщина с раздвинутыми ногами.
     -- Дайте господину доктору халат, -- сказал доктор Шкрета санитарке; та
открыла шкаф и подала Якубу белую докторскую хламиду.
     --  Поди-ка  взгляни. Я хотел,  чтобы ты  поднтвердил  мой  диагноз, --
подозвал  он Якуба к женщине, которая была явно польщена  тем,  что тайна ее
яичников, не способных, несмотря на все усилия, произвести на свет ни одного
понтомка, будет разгадана двумя светилами.
     Доктор  Шкрета снова взялся прощупывать внутренности пациентки  и изрек
два-три латиннских слова, в  ответ на  которые Якуб утвердинтельно промычал.
Затем доктор спросил:
     -- Сколько ты здесь пробудешь?
     -- День.
     -- День? Это страшно мало, мы ни о чем не успеем поговорить!
     -- Когда вы здесь нажимаете, мне больно, -- сказала женщина с поднятыми
ногами.
     -- Здесь должно немножко болеть, это норнмально, --  сказал Якуб, чтобы
позабавить принятеля.
     --  Да, пан доктор  прав,  -- сказал  Шкрета, -- это нормально.  Все  в
порядке. Я пропишу вам курс инъекций. Будете приходить сюда к сестре в шесть
утра ежедневно. Оденьтесь, пожалуйста.
     -- Я приехал, в сущности, проститься с тонбой, -- сказал Якуб.
     -- Как это проститься?
     -- Уезжаю за границу. Мне разрешили вынехать.
     Женщина, меж тем одевшись простилась с доктором Шкретой и его коллегой
     -- Вот это новость! Не ожидал! - удивился Шкрета. -- Отошлю всех баб по
домам, раз ты приехал проститься со мной
     -- Пан  доктор, -- вмешалась в разговор сенстра. -- Вчера  вы тоже всех
отослали. К концу недели у нас будет большой недобор!
     -- Что ж, пригласите следующую, -- сказал доктор Шкрета и вздохнул.
     Сестричка  пригласила следующую больную,  и приятели,  окинув ее беглым
взглядом, отментили  про  себя,  что  она куда  привлекательнее  предыдущей.
Доктор  Шкрета  поинтересовался,  как  она  чувствует  себя  после  ванн,  и
предложил ей раздеться.
     --  Чертовски долго  тянулось,  пока  мне  офорнмляли паспорт,-- сказал
Якуб.  --  Но, получив его, уже  через  два дня я был  готов  к отъезду.  Не
хотенлось даже ни с кем прощаться.
     --  Тем  приятнее,  что  ты заехал  сюда, --  сканзал доктор  Шкрета  и
предложил молодой женнщине взобраться на  смотровое кресло.  Затем  нантянул
резиновую перчатку и запустил руку в ее утробу.
     -- Мне хотелось видеть только тебя и Ольгу. Надеюсь, она в порядке.
     --  Можешь  не  беспокоиться,  --  сказал  Шкрета,  но  по  его  голосу
чувствовалось, что он отвечает  Якубу  машинально. Он был  целиком  поглощен
пациенткой: -- Нам придется прибег-
     нуть  к  небольшому оперативному  вмешательстнву, --  сказал он.  -- Не
волнуйтесь, это абсолютнно не больно. -- Он  подошел к застекленному шкафу и
вынул шприц,  на который  вместо игнлы  был насажен  короткий  пластмассовый
наконнечник.
     -- Что это? -- спросил Якуб.
     --   За  эти   долгие  годы  я  разработал   некотонрые  новые,  весьма
продуктивные  методы. Можнно  считать  эгоизмом  с моей стороны, но пока они
остаются тайной.
     --  Значит,  я  не должна бояться? --  голосом  скорее кокетливым,  чем
испуганным, спросила женщина, лежавшая с раздвинутыми ногами.
     --  Ничуть,  -- ответил  доктор  Шкрета и опуснтил шприц  в пробирку, с
которой обращался чрезвычайно бережно. Потом подошел к женнщине, сунул шприц
ей в межножье и нажал на поршень. -- Больно было?
     -- Нет, -- сказала она.
     -- Я приехал еще и затем, чтобы отдать тебе таблетку, -- сказал Якуб.
     Но  доктор  Шкрета  не  обратил особого  внинмания  на  его  фразу.  Он
по-прежнему был понглощен своей пациенткой. Оглядев ее с головы до ног, он с
серьезным, вдумчивым выражением на лице сказал:
     -- С вашими данными было бы действительнно обидно не иметь детей. У вас
красивые длиннные ноги, хорошо поставленный таз, прекрасная грудная клетка и
очень приятные черты лица.
     Затем он коснулся лица женщины, ощупал ее подбородок и сказал:
     -- Отличная челюсть, все очень хорошо смонделировано.
     Ощупал он и ее бедро:
     -- У вас исключительно крепкие кости.  Они просто светятся из-под ваших
мышц.
     Доктор еще минуту-другую любовался своей пациенткой, обследуя ее  тело;
она не  возражала, не  смеялась игриво,  ибо  серьезная  заинтересонванность
доктора отодвигала его прикосновения далеко за грань какой-либо порочности.
     Наконец кивком он велел ей одеться и обрантился к приятелю:
     -- Что ты сказал?
     -- Что приехал отдать тебе таблетку.
     -- Какую таблетку? Женщина оделась и спросила:
     -- Значит, вы, пан доктор, думаете, что я могу надеяться?
     -- Я  целиком удовлетворен, --  сказал доктор Шкрета.  --  Думаю,  дела
пойдут хорошо, и мы оба, вы и я, можем рассчитывать на успех.
     Поблагодарив, женщина удалилась из кабиннета, и Якуб сказал:
     -- Ты когда-то дал мне таблетку, какую нинкто другой дать мне не хотел.
Поскольку я уезнжаю,  она, думается,  мне уже никогда не  понандобится, и  я
решил тебе ее вернуть.
     --  Оставь  у  себя.  Такая пилюлька  может быть одинаково полезна  как
здесь, так и в другом месте.
     -- Нет, нет. Эта таблетка принадлежит этой стране. Я хочу оставить этой
стране все, что принадлежит ей, -- сказал Якуб.
     -- Пан доктор, я приглашу следующую панциентку, -- сказала сестра.
     -- Отправьте этих дамочек домой, -- сказал доктор  Шкрета. -- Сегодня я
уже достаточно  понработал. Увидите, что эта последняя  молодуха  непременно
родит. Для одного дня немало, не правда ли?
     Сестра смотрела на доктора Шкрету с обонжанием, но при этом без особого
послушания.
     Доктор понял ее взгляд:
     --  Хорошо,  не  отправляйте их никуда и сканжите, что я через  полчаса
вернусь.
     -- Пан доктор, вчера тоже было "на полчанса",  а  мне пришлось гоняться
за вами по улице.
     --  Не  беспокойтесь, сестричка,  через полчаса я  вернусь,  --  сказал
доктор Шкрета и попросил Якуба  снять халат.  Затем вывел его  из  здания  и
наперерез через парк направился с ним к Ричнмонду.


     Они  поднялись  на второй этаж и по  длиннному красному ковру  прошли в
самый  конец  коридора.  Там  доктор Шкрета открыл  дверь  в  маленькую,  но
приятную комнату.
     -- Молодец,-- сказал  Якуб.  --  Ты всегда  нахондишь  здесь  для  меня
какое-нибудь пристанище.
     --  Теперь у меня в  этом конце коридора комнаты для  моих  подопечных.
Рядом  с  тобой прекрасные угловые апартаменты, которые  в  прежние  времена
занимали  министры и фабриканты.  Там  я поселил своего  самого  редкостного
пациента, богатого американца, чей род ведет начало из этих мест. Отчасти он
и мой друг.
     -- А где живет Ольга?
     -- В доме Маркса, как и я. Ей там неплохо, не беспокойся.
     -- Главное, что ты принял ее. Как у нее дела?
     -- Обычные трудности женщины с лабильнной нервной системой.
     -- Я же писал тебе, какая у нее была жизнь.
     --  Большинство  женщин  ездят  на этот  кунрорт,  чтобы  вылечиться от
бесплодия. Что же касается твоей  протеже, то было бы лучше, если бы  она не
отличалась особыми способностями к деторождению. Ты видел ее обнаженной?
     -- Упаси Боже, что ты!
     --  Ну так  посмотри  на нее! Сисенки манленькие и  свисают на  грудной
клетке, точнно  две  сливы.  Все  ребра видны. Мой  совет на будущее: больше
внимания обращай на груднную  клетку. Правильная грудная клетка должнна быть
агрессивной,  устремленной  вовне,  она  должна  расширяться,  словно  желая
поглотить как можно больше пространства. Но в протинвовес этому существуют и
грудные клетки, что пребывают в обороне, отступают перед окружанющим миром и
подобны  смирительной  рубашнке,  которая  все  больше  затягивается  вокруг
ченловека, пока наконец не задушит  его.  Вот и  у нее такая грудная клетка.
Скажи ей, пусть тебе покажет ее.
     -- Этого я ей не скажу.
     -- Боишься,  что,  увидев ее,  не  захочешь  больнше считать  ее  своей
протеже...
     -- Напротив,-- сказал Якуб, -- боюсь, что мне станет ее еще жальче.
     --  Друг мой, -- сказал Шкрета,  -- этот аменриканец весьма  любопытный
человек. Якуб спросил:
     -- Где мне найти ее?
     -- Кого?
     -- Ольгу.
     -- Сейчас ее не найдешь. Она на процедурах. По утрам ей предписано быть
в бассейне.
     -- Не хотелось бы разминуться с ней. Понзвонить ей нельзя?
     Доктор  Шкрета поднял  трубку,  набрал  нонмер, не переставая  при этом
разговаривать с принятелем:
     -- Я тебе представлю его, а ты его прощупай. Ты знаменитый психолог. Ты
раскусишь его. У меня на него кое-какие виды.
     -- Какие? -- спросил Якуб, но доктор Шкрента уже говорил в трубку:
     -- Сестра Ружена? Как у  вас дела?.. Ничего особенного, такие тошноты в
вашем состоянии совершенно естественны. Я хотел бы спросить у  вас,  нет  ли
сейчас в бассейне моей  пациентки, той, что живет рядом с вами...  Да? Тогда
перендайте ей, что к ней приехал гость из столицы, пусть никуда не уходит...
В двенадцать он будет ждать ее у входа в водолечебницу.
     Шкрета повесил трубку.
     --  Ты  слышал. В поддень  встретишься  с  ней. Черт подери, о чем мы с
тобой говорили?
     -- Об этом американце.
     -- Да, -- сказал Шкрета. --  Весьма занятный малый. Я вылечил его жену.
Они не могли иметь детей.
     -- А он что лечит здесь?
     -- Сердце.
     -- Ты говорил, что у тебя на него какие-то виды.
     -- Как только не приходится вертеться вранчу в этой стране,  дабы  жить
на достойном  уровнне!  --  вскипел  Шкрета. --  Завтра  приезжает  сюнда  с
концертом знаменитый трубач Клима. Я буду играть на барабане!
     Якуб  отнесся к словам  Шкреты  не очень  сенрьезно,  однако  изобразил
удивление:
     -- Как? Ты играешь на барабане?
     --  Представь  себе,  дружище.  Что  делать,  конли  я  теперь  человек
семейный!
     -- Да  что  ты? -- на сей раз искренно удинвился Якуб. -- Семейный? Ты,
значит, женился.
     -- Вот именно, -- сказал Шкрета,
     -- На Зузи?
     Зузи  была курортным врачом. Шкрета уже долгие годы был с ней в близких
отношениях, но пока ему удавалось в последнюю минуту увилинвать от женитьбы.
     -- Да, на Зузи, --  сказал Шкрета. -- Ты же знаешь, что мы с ней каждое
воскресенье подннимались на смотровую площадку...
     -- Значит, ты все-таки женился, -- тоскливо сказал Якуб.
     -- Так вот,  всякий раз, когда мы подниманлись наверх, Зузи уговаривала
меня жениться
     на ней. А я бывал так  измотан  этим восхожндением, что чувствовал себя
стариком  и  ни  на  что,  кроме  женитьбы, не годным.  Но под конец я  таки
овладевал  собой, и уже при спуске  ко  мне возвращалась бодрость и  желание
женитьнся  исчезало. А однажды Зузи пошла обходным  путем, и это восхождение
так затянулось,  что я  согласился на свадьбу еще задолго до его  коннца.  А
сейчас мы ждем ребенка, и мне приходитнся думать о деньгах. Этот американец,
надо сканзать, рисует еще и иконки. Они могли  бы приннести  немалые деньги.
Что ты скажешь на это?
     -- Ты считаешь, что иконки пользуются больншим спросом?
     -- Колоссальным! Друг мой, поставить здесь у церкви в храмовый праздник
ларек  и  проданвать иконки по  сотне -- считай,  мы  набили  карнман!  Я бы
продавал их и половину прибыли отдавал ему.
     -- А он что на это?
     --  У этого малого денег куры не клюют, и ни на какую коммерцию подбить
его невозможнно! -- сказал Шкрета и чертыхнулся.


     Ольга прекрасно видела, что с края бассейна  машет ей сестра Ружена, но
продолжала планвать, как бы не замечая этого.
     Эти две женщины недолюбливали друг друнга.  Доктор Шкрета поселил Ольгу
в комнате, соседствовавшей с Ружениной. Ружена имела
     привычку включать радио на полную громкость, тогда как Ольга  вожделела
тишины. Не  раз  она стучала в стену, но  медсестра в ответ лишь  усинливала
звук.
     Ружена  терпеливо  махала до тех  пор,  пока  ей  не  удалось  передать
пациентке, что в двенандцать часов к ней пожалует гость из столицы.
     Ольга сразу поняла,  что это Якуб, и ее  охвантила бесконечная радость.
Но тут же следом она удивилась своей радости:  почему я так радуюсь, узнав о
его приезде?
     А надо  сказать, что Ольга относилась к тому  типу современных  женщин,
которые  умеют  разндваиваться:  одно  существо в них  переживает разнличные
чувства, другое -- наблюдает.
     Но и Ольга  наблюдающая испытывала рандость.  Она прекрасно  сознавала,
что  столь  динкая  радость  Ольги  переживающей  несоразмерна  событию,  но
поскольку  была  злорадной,  то  иснпытывала  удовольствие  именно  от  этой
несонразмерности. Ее забавляла мысль о  том, как испугался бы Якуб, узнай он
об остроте ее рандости.
     Стрелка  на часах,  висевших  над бассейном,  показывала  без  четверти
двенадцать. Ольга преднставляла себе, какой вид сделал бы Якуб,  если бы она
бросилась  ему на шею  и  страстно  поценловала  его. Она  подплыла  к  краю
бассейна, выншла и направилась в  раздевалку. Было немного  досадно, что она
не знала  о его  приезде  еще утром. Она  постаралась бы  приодеться. Серое,
неинтересное платьице, которое сейчас было на ней, портило настроение.
     Случалось, да вот хоть минутой  раньше, конгда плавала в бассейне,  она
забывала о своей внешности. Но теперь она стояла перед манленьким зеркальцем
в кабинке  и видела себя  в сером  платьице. Еще  две-три минуты назад  идея
броситься  Якубу на шею и страстно понцеловать его вызывала у нее  злорадную
улыбнку. Но эта идея осенила ее в бассейне, где она плавала, не ощущая тела,
претворившись в однну лишь свободную мысль. Теперь, наделенная вдруг телом и
одеждой,  она  была  бесконечно  далека  от  этого веселого  образа и  снова
осонзнавала  себя  именно такой, какой  ее всегда, к несчастью,  видит Якуб:
девушкой, нуждающейнся в помощи.
     Если бы Ольга  была чуточку глупее,  она, быть может, считала  бы  себя
вполне  красивой.  Но  она  была  умна,  и  потому  казалась  себе  гонраздо
непригляднее, чем была  на самом деле, ибо, по правде говоря,  она  не  была
красивой, но не была и уродливой, и любой мужчина со среднними эстетическими
запросами охотно провел бы с нею ночь.
     Но  поскольку Ольга любила  раздваиваться, то  и сейчас ее  наблюдающая
половина одергинвала  переживающую: что особенного  в том, как она выглядит?
Почему она терзается, глядя на себя в зеркало? Неужто она и вправду не более
как предмет мужского внимания? Лишь товар, который сам себя несет  на рынок?
Неужто она не может быть  независимой от своей внешности хотя бы в той мере,
в какой независим от нее любой мужчина?
     . Она вышла  из  курортного  здания и увидела  его  лицо,  осветившееся
добродушной  нежностью. Она знала, что вместо рукопожатия он понгладит ее по
голове, как хорошую дочку. Конечнно, он так и сделал.
     -- Куда пойдем обедать? -- спросил он.
     Она  предложила  ему поесть в  столовой для  пациентов: за ее столом --
свободное место.
     Огромное  помещение  было  забито столами и обедающими. Якуб  и  Ольга,
усевшись, долго жданли, пока официантка нальет  им в глубокие тарелнки супа.
За их столом сидели  еще  двое, которые завязали с Якубом разговор, сразу же
зачислив в  дружную  семью пациентов.  И потому Якубу лишь  в редкие  минуты
посреди  разговора удаванлось спросить  Ольгу о  каких-то обыденных  венщах:
довольна ли она  столом,  врачами,  процедуранми. На  вопрос, как она живет,
Ольга  ответила, что  у  нее  ужасная соседка, и кивком указала на  один  из
ближних столов, за которым сидела Ружена.
     Затем  соседи  по столу  попрощались  и  ушли, а Якуб, глядя на Ружену,
сказал:
     --  У  Гегеля  есть весьма  любопытное  размышнление  о  так называемом
греческом  профиле, чья красота,  по его  мнению, основана на том,  что  нос
соединен  со  лбом одной линией, чем поднчеркивается верхняя половина головы
-- вмеснтилище  разума  и духа. Глядя  на твою соседку, я вижу,  что все  ее
лицо, напротив, сконцентринровано  вокруг рта.  Посмотри, как она  увлеченно
жует   и  при   этом  громко  разговаривает!  Акцент,  падающий  на  нижнюю,
чувственную часть лица, внушал бы Гегелю отвращение, хотя эта девуш-
     ка, не вызывающая, впрочем, у меня симпатии, достаточно красива.
     -- Тебе  так  кажется? -- спросила Ольга,  и  в  ее  голосе  прозвучало
неудовольствие. Поэтому Якуб быстро сказал:
     -- Я боялся бы ее рта, как бы он не изжевал меня.
     И добавил еще:
     -- Ты больше бы  устраивала Гегеля. Доминнантой на твоем лице выступает
лоб, который мгновенно сообщает каждому о твоем уме.
     --  Такие размышления меня ужасно бесят, -- резко  сказала Ольга. -- Из
них  всегда  вытекает,  что  лицо человека  --  оттиск его души.  Но  это же
абсолютная  чепуха.  Свою  душу  я  представнляю  с  большим  подбородком  и
чувственными губами,  тогда как у меня и подбородок и рот маленькие. Если бы
я  никогда  не  видела  себя  в  зеркале,  но должна  была бы  описать  свою
внешнность в соответствии  с тем,  какой я себя вижу изнутри,  эта внешность
ничуть не походила бы на мою реальную. Я нечто совершенно другое, чем кажусь
на первый взгляд!


     Трудно найти  слово, которым можно было бы определить отношение Якуба к
Ольге,  дочери его друга, казненного, когда ей было семь лет. Якуб уже тогда
решил взять под  свое покровительство осиротевшую девочку.  Детей у  него не
было, и ему казалось заманчивым приобщиться к некое-
     му  необязательному   отцовству.  В  шутку   он   нанзывал   ее   своей
воспитанницей.
     Сейчас  они сидели  в ее комнате. Ольга  вклюнчила плитку, поставила на
нее кружку с водой, и Якуб  почувствовал себя неспособным открыть ей причину
своего  визита. Всякий  раз,  когда  он  собирался  сказать ей, что  приехал
проститься,   его  охватывал  страх,  что   эта  новость  прозвучит  слишком
патетически    и   что   между   ними   вознникнет    атмосфера   неуместной
сентиментальноснти. Он уже давно подозревал, что Ольга тайно любит его.
     Ольга  взяла из шкафа две чашки, насыпала  в них молотый  кофе и залила
кипятком. Поменшивая кофе, Якуб вдруг услышал, как Ольга сказала:
     -- Якуб, скажи, пожалуйста, каким на самом деле был мой отец?
     -- Почему ты спрашиваешь об этом?
     -- Действительно на его совести не было нинчего дурного?
     -- Что  за  ерунда вдруг пришла тебе в  голову? -  удивился Якуб.  Отец
Ольги  уже  некотонрое время  назад был  публично  реабилитирован и объявлен
невинно пострадавшим. В его невинновности никто не сомневался.
     --  Я  так  не  думаю,  -- сказала Ольга.  -- Я преднполагала  как  раз
обратное.
     -- Не понимаю тебя, -- сказал Якуб.
     -- Я часто  думала, не совершил ли он по  отнношению  к кому-то другому
именно то, что друнгие совершили  по  отношению к нему.  Те, что приговорили
его к виселице, были точно такими
     же, как и он. У них была та же вера, они были такими же фанатиками. Они
были убеждены, что  любое, хоть сколько-нибудь отличное воззрение смертельно
угрожает  революции, и потому были подозрительны. Они послали его на  смерть
во имя того святого, что было свято и для него. Так почему же он не способен
был поступать с друнгими так же, как они поступили с ним?
     -- Время  ужасающе  быстротечно, и чем  отндаленнее  прошлое,  тем  оно
непонятнее, -- зандумчиво сказал Якуб.  -- Что ты знаешь о своем отце, кроме
нескольких  писем,  нескольких  странниц  его  дневника,  который  милостиво
вернули тебе, и немногих воспоминаний его друзей?
     -- Почему  ты увиливаешь?  -- напирала на него Ольга. -- Я  задала тебе
совершенно ясный вопрос. Мой отец был таким же, как и те, что послали его на
смерть?
     -- По-видимому, да, -- пожав плечами, сканзал Якуб.
     -- Почему же тогда и он не мог допустить такие же жестокости?
     -- Если взглянуть на вещи теоретически, -- очень медленно отвечал Якуб,
--  теоретически он мог поступать с другими так же,  как другие  поступили с
ним.  Нет на свете человека, котонрый  не  способен  был  бы  с относительно
легкой душой послать своего ближнего на смерть. По  крайней мере я ни одного
такого не  встретил.  Если  люди когда-нибудь изменятся  в этом  планне,  то
утратят свое первенствующее человечеснкое свойство. Это будут уже не люди, а
какой-то иной вид существ.
     --  Вы  мне  чрезвычайно  нравитесь!  --  воснкликнула  Ольга,  как  бы
обращаясь  к великому множеству таких, как Якуб. -- В силу того, что вы всех
людей  почитаете  убийцами,  ваши  собнственные   убийства   перестают  быть
преступленнием и становятся лишь неотъемлемым знаком людского рода.
     -- Большинство людей  вращается  в идиллинческом круге  между  домом  и
работой, -- сказал Якуб. -- Они живут в безопасном пространстве добра и зла.
Их  искренне  ужасает  вид человека,  совершающего  убийство.  Но достаточно
вывеснти их из этого тишайшего пространства, и они становятся убийцами, даже
не  ведая  как.  Сущенствуют  испытания и  соблазны,  которые  лишь  изредка
случаются в истории. И никто не может им противостоять. Впрочем,  совершенно
беспонлезно   говорить  об  этом.   Какое   имеет  для  тебя  значение,  что
теоретически  способен был  сденлать  твой  отец,  если  все равно это никак
нельзя  доказать.  Тебя скорее  должно занимать, что  он  сделал  и чего  не
сделал. И в этом смысле у него была чистая совесть.
     -- Ты в этом полностью уверен?
     -- Полностью. Никто не знает о нем больше меня.
     --  Я действительно рада слышать от  тебя танкое, -- сказала  Ольга. --
То, о  чем я спрашиваю, пришло  мне в голову не случайно. Уже долгое время я
получаю  анонимные письма. Мне пиншут, что я не  вправе  изображать из  себя
дочь мученика, поскольку мой отец до того, как  его  казнили, сам отправил в
тюрьму много непо-
     винных людей, виноватых лишь в  том,  что  они думали о мире иначе, чем
он.
     -- Чепуха, -- сказал Якуб.
     --  В  этих  письмах  его  изображают  яростным  фанатиком  и  жестоким
человеком. Письма пусть анонимные и злые,  но не  примитивные. Мысль  в  них
выражена  без преувеличения, по существу и точно, так  что я почти  поверила
им.
     --  Это все та  же  месть,  -- сказал Якуб. -- Раснскажу  тебе кое-что.
Когда твоего отца посадили, тюрьмы были переполнены теми, кого загнал  тунда
первый   натиск   революции.   Заключенные   узннали    в   нем   известного
коммунистического лиденра, набросились на  него при первом же удобном случае
и избили до полусмерти. Надзиратели нанблюдали за этим со злобной ухмылкой.
     -- Я знаю, -- сказала Ольга, и Яков понял, что говорит ей то, о чем она
уже  много раз слышала. Он  уже давно дал себе слово не говонрить о подобных
вещах, но его всякий  раз пронрывало.  Кто  пережил автоаварию, тот столь же
тщетно запрещает себе вспоминать о ней.
     -- Я знаю, -- повторила Ольга.  --  Но эти  люнди не удивляют меня.  Их
сажали без суда, занчастую без малейшего повода. И вдруг они воночию увидели
одного из тех, кто был повинен в их несчастье.
     -- В ту минуту, когда твой отец надел тюнремную  робу, он стал одним из
них. Бессмыснленно было избивать его, тем паче на глазах у надзирателей. Это
было не  что иное,  как труснливая месть. Нет большей подлости, как  топтать
беззащитного. И эти письма, что ты получаешь,
     плод все той же мести, которая, как я вижу, сильнее времени.
     -- И все-таки послушай, Якуб! Их было сотнни тысяч в тюрьмахТысячи, что
никогда уже не вернулись! Но ни один виновник не был наказан! Ведь эта жажда
мести всего лишь ненудовлетворенная жажда справедливости!
     -- Мстить дочери за отца -- здесь нет ничего общего со справедливостью.
Только вспомни:  из-за него  ты  лишилась дома, уехала  из города,  не имела
права учиться. Из-за мертвого отца, конторого ты толком даже не зналаИ из-за
него  же   теперь  снова   подвергаешься   преследованиям  со  стороны  тех,
другихПоделюсь  с тобой санмым печальным  открытием в  моей  жизни: те,  что
стали жертвами,  были ничуть не лучше тех, кто принес их в  жертву. Их  роли
представлянются мне взаимозаменяемыми. Ты можешь уснмотреть в этом уловку, с
помощью  которой ченловек хочет уйти от ответственности, взвалив ее на плечи
Творца, замыслившего человека таким, какой он есть. И, возможно, хорошо, что
ты  так думаешь.  Ибо  прийти  к  тому, что  нет  различия между виноватым и
жертвой,  значит  утратить  всякую  надежду.  И  называется  это  адом,  моя
денвочка.


     Обеим  сослуживицам   не  терпелось  узнать,  чем  кончилось  вчерашнее
свидание Ружены. Но в этот день они дежурили в другом конце водо-
     лечебницы и, встретившись с ней лишь около трех, засыпали ее вопросами.
     Ружена, немного поколебавшись, неуверенно сказала:
     -- Он говорил, что любит меня и что женитнся на мне.
     --  Ну  вот видишь!  Я  же говорила тебе!  -- сказала  худая. --  А  он
разведется?
     -- Сказал, что да.
     -- Придется, --  сказала  тридцатипятилетняя  весело. --  Ребенок  есть
ребенок. А его жена безндетная.
     И тут Ружену прорвало:
     --  Он говорил, что  возьмет меня в Прагу. Устроит  меня там на работу.
Говорил,  что понедем в Италию в  отпуск.  Но  сейчас начинать нашу жизнь  с
ребенка он не хочет, и он прав. Эти первые годы  самые прекрасные, а  если у
нас будут дети, мы не сможем жить друг для друга.
     Тридцатипятилетняя опешила:
     -- Ты, что же, хочешь избавиться от ребенка? Ружена кивнула.
     -- Ты с ума сошла! -- прикрикнула на нее худая.
     -- Он обвел тебя вокруг пальца,  -- сказала тридцатипятилетняя. -- В ту
минуту, когда ты освободишься от ребенка, он плюнет на тебя!
     -- Почему это плюнет?
     -- Давай поспорим! -- сказала худая.
     -- А если он любит меня?
     -- Откуда ты знаешь, что он любит тебя? -- сказала тридцатипятилетняя.
     -- Говорил так.
     -- А почему тогда целых два месяца не отнзывался?
     -- Боялся любви, -- сказала Ружена.
     -- Что, что?
     -- Как бы это тебе объяснить? Испугался того, что влюбился в меня.
     -- И потому не отзывался?
     -- Хотел проверить, может ли забыть меня. Неужели это трудно понять?
     --  Ну, ну, -- продолжала  тридцатипятилетнняя.  -- И когда  узнал, что
обрюхатил тебя, сразу понял, что забыть тебя не в силах.
     --  Говорил,  даже рад,  что я в положении. Но  не из-за  ребеночка,  а
потому, что я дала о себе знать. Он понял, что любит меня.
     -- Господи, какая ты идиотка! -- сказала худая.
     -- Почему же это я идиотка?
     -- Потому  что ребенок  --  единственное, что есть у  тебя, --  сказала
тридцатипятилетняя.  --  Еснли этого ребенка  выкинешь,  у  тебя  ничего  не
останется и он на тебя плюнет.
     -- Мне нужно, чтобы он хотел меня ради меня самой, а не ради ребенка.
     -- Прости меня, но что ты о себе понимаешь? Почему это  ему хотеть тебя
ради тебя самой?
     Они  еще  долго  возбужденно  беседовали,  и обе  женщины  не  уставали
повторять Ружене, что ребенок  ее  единственный козырь, от  котонрого она не
смеет отступаться.
     -- Я бы никогда  не избавилась от ребенка.  Это я тебе говорю. Никогда,
понимаешь, никогнда, -- твердила худая.
     И вдруг почувствовав себя маленькой девочнкой, Ружена сказала (это была
та самая фраза, которая вчера вернула Климе вкус к жизни):
     -- Тогда подскажите мне, что я должна делать!
     --  Отстаивать свой интерес,  --  сказала  триндцатипятилетняя,  затем,
открыв ящик в своем шкафчике, вынула стеклянный тюбик  с таблетнками. -- На,
возьми! Ты ужасно взвинчена. Это успокоит тебя.
     Ружена положила в рот таблетку и проглонтила ее.
     -- Оставь тюбик  у себя. Там написано три раза в день,  но ты принимай,
только когда тебе надо будет успокоиться. Не натвори  в  расстройнстве какой
глупости. Помни, это стреляный манлый. Прошел  огонь и воду! Но  на этот раз
ему так легко не отвертеться!
     И  Ружена  уже  опять  не  знала, что ей  делать. Еще  минуту  назад ей
казалось, что все решено, но доводы  ее  сослуживиц звучали так убедительно,
что  ее вновь  охватили сомнения. Взбудораженная,  она  стала спускаться  по
лестнице водолечебницы.
     В вестибюле к ней бросился паренек, лицо у него горело.
     Она насупилась.
     -- Я  говорила тебе, что  здесь меня нельзя  ждать. А  после вчерашнего
вообще не понимаю, как у тебя хватает нахальства.
     -- Прости меня, не сердись! -- в отчаянии воскликнул молодой человек.
     -- Тссс! -- осадила она его. -- Будешь мне  здесь еще устраивать сцены!
-- сказала она, тонропясь уйти.
     -- Если не хочешь сцен, так не убегай от меня!
     Что  было  делать?  Вокруг сновали пациенты,  поминутно мелькали  белые
халаты.  Ружене  не  хотелось  привлекать  к себе  внимание,  и  потому  она
остановилась и постаралась принять неприннужденный вид.
     -- Ну что тебе? -- прошептала она.
     --  Ничего. Я просто хотел попросить прощенния.  Мне правда  неприятно,
что я натворил. Но прошу тебя, поклянись, что у тебя с ним ниченго нет.
     -- Я тебе уже сказала, что у меня с ним ничего нет.
     -- А ты поклянись.
     -- Не будь ребенком. Я не стану клясться из-за таких глупостей.
     -- Потому что у тебя с ним что-то было.
     --  Я  тебе  сказала, что нет.  А  если  не  веришь,  то нам не  о  чем
разговаривать. Это просто мой знакомый. Разве у  меня  нет права иметь своих
знакомых? Я уважаю его. И рада, что знакома с ним.
     -- Я понимаю. И не упрекаю ни в чем, -- говорил молодой человек.
     -- Завтра  у него здесь  концерт.  Надеюсь,  ты  не станешь шпионить за
мной.
     -- Если дашь мне слово, что у тебя с ним ничего нет.
     -- Я уже сказала тебе, что ниже моего донстоинства давать честное слово
из-за таких пуснтяков. Но если еще раз будешь шпионить за мной, то даю  тебе
честное слово, что больше ко мне уже никогда не придешь.
     -- Ружена, но если я люблю тебя, -- горестно сказал молодой человек.
     -- Я тоже, -- деловито сказала Ружена, -- но из-за этого я не устраиваю
тебе сцен на шоссе.
     -- Потому что ты не любишь меня. Ты стындишься меня.
     -- Не пори чушь, -- сказала Ружена.
     -- Я не смею нигде с тобой появиться, нинкуда пойти с тобой...
     --  Тссс! -- осадила она его вновь, потому что  он опять повысил голос.
--  Отец  убил  бы меня. Я же тебе сказала, как он следит за мной. Но сейчас
мне правда пора, не сердись.
     Молодой человек схватил ее за руку:
     -- Подожди минутку!
     Ружена в отчаянии возвела глаза к потолку.
     Молодой человек сказал:
     --  Если бы мы поженились, все было бы по-другому. Он  бы уже ничего не
посмел говорить. У нас была бы семья.
     -- Я не хочу иметь семью, -- резко сказала Ружена. -- Я бы руки на себя
наложила, если бы пришлось родить ребенка.
     -- Почему?
     -- Потому. Я не желаю никакого ребенка.
     -- Я  люблю тебя, Ружена, -- снова  повторил молодой  человек. А Ружена
сказала:
     -- И поэтому хочешь довести меня до самонубийства, да!
     -- До самоубийства? -- удивился он.
     -- Да! До самоубийства!
     -- Ружена, -- сказал молодой человек.
     -- Доведешь меня! Это я тебе говорю! Точно доведешь меня до этого!
     -- Можно, я приду вечером? -- покорно спронсил он.
     -- Нет,  сегодня нельзя, -- сказала Ружена. А потом смекнула, что лучше
успокоить его, и добавила  уже  мягче:  -- Можешь как-нибудь понзвонить мне,
Франта. Но после воскресенья. -- И она повернулась, чтобы уйти.
     --  Подожди, -- сказал молодой человек. -- Я тут  принес кое-что.  Ради
прощения, -- и он протянул ей сверток.
     Она взяла его и быстро вышла на улицу.


     -- Доктор Шкрета и вправду чудак или он таким притворяется? -- спросила
Ольга Якуба.
     -- Я думаю об этом с тех пор, как знаю его,-- ответил Якуб.
     --  Чудакам живется  неплохо, если им  удаетнся заставить людей уважать
свое  чудачество,  --  сказала Ольга.  -- Доктор  Шкрета чудовищно раснсеян.
Посреди  разговора забывает  о том, о  чем говорил. Иной раз  заболтается на
улице и принходит в кабинет на два часа позже положенного. Но при этом никто
не  осмеливается сердиться на него, ибо пан доктор -- официально признаннный
чудак и лишь хам мог бы отказать ему в праве на чудачество.
     -- Каким бы чудаком он ни был, надеюсь, он лечит тебя неплохо.
     -- Вроде бы так, но  нам  всем кажется, что врачебная практика для него
--  дело  второстенпенное, то,  что  отвлекает  его  от  куда  более важнных
замыслов. Завтра, к примеру, он будет игнрать на барабане.
     -- Постой, -- остановил Ольгу Якуб. -- Это действительно так?
     -- Похоже на  то. По всему курорту расклеены афишки, что  завтра  здесь
состоится концерт знанменитого трубача Климы, а вместе с ним будет играть на
барабане пан главный врач Шкрета.
     -- Невообразимо,-- сказал Якуб.  --  Вообще-то  меня  не удивляет,  что
Шкрета вздумал играть на барабане. Шкрета -- самый большой мечтатель, какого
я знаю. Но мне ни разу не довелось  убендиться, чтобы какая-нибудь его мечта
осуществинлась.  Познакомились мы еще в студенческие гонды, и  у Шкреты было
мало денег.  У  него  всегда  их  было  мало,  и он всегда  мечтал их как-то
заранботать. Однажды у него созрел план завести суку вельш-терьера -- кто-то
сказал  ему,  что ее  щенки  стоят по  четыре  тысячи каждый.  Он  мгновенно
подсчитал  все: собака рожает  дважды  в год по пять щенков.  Дважды пять --
десять, десять раз по четыре  тысячи -- сорок тысяч ежегодно. Он все отлично
продумал. С  немалым трудом нашел ход к заведующему  студенческой  столовой,
понобещавшему  ему ежедневно давать объедки.  Двум сокурсницам он написал по
диплому в качестве вознаграждения за их будущие прогулки с собанкой. Он  жил
в  общежитии, где  было  запрещено  держать  собак,  и потому каждую  неделю
покупал управительнице букет роз, пока наконец она не
     пообещала сделать для него  исключение. Месяца два  он  готовил условия
для своей собаки, но мынто все знали, что ее никогда у него не будет. Чтонбы
купить  ее, нужны были четыре тысячи, но никто не хотел  дать ему их взаймы.
Никто   не  отнносился  к  нему  серьезно.  Все  считали  его  неиснправимым
мечтателем, пусть необычайно ловким и предприимчивым, но разве что в царстве
грез.
     -- Все  это  очень  забавно, и  все-таки мне  не понятна  твоя странная
любовь  к нему. На него ведь и положиться  нельзя.  Он  никуда  не принходит
вовремя, а назавтра забывает то, о чем договорился сегодня.
     --  Не совсем так. Когда-то он мне очень  понмог.  Собственно, никто не
помог мне в жизни так, как он.
     Якуб  запустил пальцы  в нагрудный  карман  пиджака  и  вытащил  оттуда
свернутую тонкую бумажку. Развернул -- в бумажке лежала голунбая таблетка.
     -- Что это?
     -- Яд.
     С  минуту  Якуб  наслаждался  вопросительным  молчанием девушки,  затем
сказал:
     --  Он  у меня более пятнадцати лет.  Пока отматывал  срок  в тюрьме, я
кое-что понял. Ченловек должен быть  уверен хотя бы в  одном:  что он хозяин
своей смерти и может выбрать для нее время  и способ. Если у тебя есть такая
увенренность,  ты способен  многое  выдержать.  Ты всегда знаешь, что можешь
спастись от них, как только выберешь такую минуту.
     -- Он был у тебя и в тюрьме?
     -- К сожалению, нет, но я достал его тотчас по возвращении.
     -- Но тогда он был тебе уже не нужен!
     --  В  этой стране  человек  никогда  не знает,  конгда  он  может  ему
понадобиться. И  потом, это для меня дело принципа. Человек должен  получить
яд в день своего совершеннолетия. Он должен быть вручен ему на торжественной
церемонии.  Но не  для того, чтобы  соблазнять его самоубийстнвом. Напротив,
чтобы  жить  с  большим спокойстнвием и большей  уверенностью. Чтобы жить  с
сонзнанием, что он хозяин своей жизни и смерти.
     -- А как ты его достал?
     --  Шкрета на первых порах работал биолонгом в  лаборатории.  Сначала я
обратился к друнгому  человеку, но тот  счел своим моральным долгом отказать
мне. Шкрета же изготовил табнлетку сам, нимало не колеблясь.
     -- Возможно, потому, что он чудак.
     -- Возможно. Но  главное  потому,  что понинмал  меня.  Он  знал, что я
никакой  не  истерик,  склонный  любоваться собой в  суицидных комендиях.  И
сегодня я хочу отдать ему эту таблетку. Больше она мне не понадобится.
     -- Тебе уже не грозят никакие опасности?
     -- Завтра утром я навсегда покидаю эту странну. Я получил приглашение в
университет, и наши власти позволили мне выехать.
     Наконец  все  было сказано. Якуб посмотрел на Ольгу  -- она  улыбалась.
Схватив его за руку, сказала:
     -- Правда? Великолепно! Желаю тебе всего-всего!
     Ольга  проявила такую  же  бескорыстную  рандость, какую проявил бы он,
узнав,  что она уезнжает за  границу,  где ее ждет удача.  Это удивило  его,
поскольку  он  всегда   опасался,   что  она  принвязана   к  нему   слишком
сентиментальной любонвью. Сейчас он радовался, что это  не так, хотя и  был,
как ни странно, несколько уязвлен этим.
     Ольгу столь сильно захватило  известие  Якуба, что  она забыла  даже  о
голубой  таблетке, лежавшей  перед ними в скомканной шелковинстой бумажке, и
Якуб   стал  подробно   излагать   ей   все  обстоятельства   своей  будущей
деятельнности.
     --  Я страшно рада, что тебе  удалось это. Здесь  ты уже до конца жизни
личность подозрительнная. Тебе  даже  твоей настоящей работой  не разнрешили
заниматься. И при этом постоянно толнкуют о любви к родине. Как можно любить
странну, где ты лишен права работать? Скажу  тебе, что  не испытываю никакой
любви к отечеству. Это плохо с моей стороны?
     -- Не знаю, -- ответил  Якуб. -- В самом денле, не знаю. Правда лишь  в
том, что лично я достаточно дорожил этой страной.
     -- Возможно, это и плохо,-- продолжала Ольнга, -- но я не чувствую себя
чем-то обязанной ей. Что здесь может меня обязывать?
     -- И печальные воспоминания человека обянзывают.
     -- К чему обязывают? Чтобы он оставался в  той же стране, где  родился?
Не понимаю, как можно говорить о  свободе, не сбросив с себя этого  бремени?
Ведь дерево не чувствует себя
     дома  там, где не может  расти.  У  дерева дом  там, где  для него есть
влага.
     -- А у тебя здесь достаточно влаги?
     --  В  общем,  да. Когда мне  наконец разрешинли учиться, я обрела все,
чего мне недоставало. Я  буду  заниматься своим естествознанием  и ни  о чем
другом не хочу знать. Не я выдумала здешние условия и не  я за них в ответе.
Кстати, когда ты уезжаешь?
     -- Завтра.
     --  Так скоро? -- Она взяла его за руку. -- Пожалуйста, раз уж ты такой
хороший, что принехал со мной проститься, не торопись так.
     Все  было иначе,  чем он  ожидал. Она вела себя не  как девушка,  тайно
влюбленная  в  него,  и  не  как  воспитанница,  питающая  к  нему дочернние
бесплотные чувства.  Она  держала  его за  рунку, нежно  и  многозначительно
смотрела ему в глаза и повторяла:
     -- Не  торопись! Что за радость знать, что ты приехал  сюда лишь затем,
чтобы сказать мне "прощай"!
     Якуб слегка растерялся:
     -- Увидим, -- сказал он. -- Шкрета тоже угонваривает меня задержаться.
     -- Конечно,  ты должен  задержаться.  У нас  друг для  друга  так  мало
времени. Сейчас мне  надо опять идти  на  процедуру...  --  Она задуманлась,
потом объявила, что никуда не пойдет, раз здесь Якуб.
     -- Нет,  нет, тебе надо идти.  Нельзя прененбрегать лечением, -- сказал
Якуб. -- Я провожу тебя.
     -- Правда?  -- спросила  счастливым  голосом Ольга. Затем, открыв шкаф,
стала что-то искать в нем.
     На столе  в  развернутой бумажке  лежала  гонлубая таблетка,  и  Ольга,
единственный   человек,   которому   он   доверительно   рассказал    о   ее
сущенствовании, стояла спиной к ней, склонившись к раскрытому шкафу. У Якуба
мелькнула мысль,  что  эта  голубая  таблетка  --  драма  его  жизни,  драма
одинокая, почти забытая и, по всей веронятности, неинтересная. И он подумал,
что  уже  пришла  пора  избавиться  от   этой  неинтересной  драмы,   быстро
попрощаться с ней  и оставить  ее в прошлом. Он  снова  завернул таблетку  в
бунмажку и сунул ее в кармашек пиджака.
     Ольга вытащила из шкафа сумку, положила в нее полотенце, закрыла шкаф и
сказала Якубу:
     -- Пойдем.


     Ружена  сидела  на скамейке в  парке уже ненвесть  сколько времени и не
могла  сдвинуться, должно быть,  потому, что и мысли ее недвижно  застыли на
одном месте.
     Еще  вчера  она верила  в то, что говорил  ей трубач. Верила не  только
потому,  что это было  приятно,  но и  потому, что  так было  проще: она  со
спокойной совестью могла  отказаться  от дальннейшей  борьбы, на которую  не
находила  сил.  Но когда сослуживицы  высмеяли ее, она  опять перестала  ему
верить и думала о нем с ненавис-
     тью, ибо в глубине души  опасалась, что у нее нет достаточно хитрости и
упорства, чтобы занвладеть им.
     Она без малейшего интереса  надорвала бунмагу свертка,  который  дал ей
Франтишек.  В нем была  голубая  материя,  и  Ружена поняла, что получила  в
подарок ночную рубашку; ночную рубашку, в которой он хотел бы каждый день ее
видеть; каждый день, и  много  дней, и  все  дни ее жизни.  Она  смотрела на
голубую материю, и ей казалось, что голубое пятно расплывается, расширяется,
превращается в трясину, в трясинну  доброты и преданности, в трясину рабской
любви, которая в конце концов поглотит ее.
     Кого  она ненавидела больше? Того,  кто отнвергал ее,  или того, кто ее
домогался?
     Так она сидела, словно пригвожденная к сканмейке двойной ненавистью,  и
даже  не  осознаванла,  что  происходит  вокруг.   У  тротуара  останонвился
маленький  автобус, а за ним крытый  зенленый фургон, из которого  до  слуха
Ружены доносились завывание и лай собак. Дверь автонбуса отворилась, и вышел
пожилой мужчина с красной  повязкой  на  рукаве.  Ружена  смотрела  тупо, не
соображая даже, на что она смотрит.
     Мужчина  прокричал внутрь автобуса какую-то команду, и из  двери  вышел
еще один старик, на рукаве которого была такая же красная понвязка, а в руке
длинный трехметровый  шест  с  проволочной петлей на конце.  Следом  за  ним
выпрыгнули и  другие  мужчины и  выстроились в ряд перед автобусом.  Все это
были пожилые люди, на рукавах у всех были красные повязки,
     и все они держали в руках длинные шесты с проволочной петлей на конце.
     Мужчина, который выпрыгнул из машины первым, был  без шеста, он отдавал
команды, а понжилые господа, точно дружина странных копьенносцев, всякий раз
вытягивались по стойке "смирно". Затем мужчина выкрикнул еще одну команду, и
отряд стариков бросился в парк. Там они разбежались в разные стороны: кто по
дороге, а кто прямиком по газонам. В парке прогуливанлись курортники, бегали
дети,  но сейчас все занмерли на месте и  с удивлением глядели на старинков,
кинувшихся в атаку с занесенными шестами.
     Ружена  также  очнулась от сковывавших ее мыслей  и стала  наблюдать за
тем, что происхондит. В одном из стариков она узнала отца и смотрела на него
с неудовольствием, хотя и без удивления.
     У березы посреди газона носилась дворняжнка. Один из стариков  бросился
к ней, и она, остановившись,  недоуменно  уставилась на него. Старик вытянул
вперед шест,  пытаясь накинуть  на ее голову проволочную  петлю. Но шест был
длинным, старческие руки слабыми, и ему нинкак не  удавалось поймать собаку.
Проволочная  петля  неуверенно  качалась  над  головой  дворнняжки, и  та  с
любопытством следила за ней.
     На  помощь старику с другой стороны подбенжал еще один, у которого руки
были сильнее, и дворняжка  в конце концов оказалась в провонлочном ошейнике.
Старик  дернул шестом, пронволока впилась в мохнатую шею,  и собака занвыла.
Оба пенсионера рассмеялись и потащили
     ее по газону к припаркованным  машинам. Отнкрыв  большую дверь фургона,
из которого вынрвалась мощная волна собачьего  лая,  старики забросили  туда
дворняжку.
     Ружена воспринимала все, что видела, лишь как часть собственной истории
-- она была ненсчастной женщиной меж  двух миров:  мир Клинмы отвергал ее, а
мир Франтишека, из  которого она пыталась бежать (мир банальности  и  скуки,
мир  неудач и капитуляций), пришел за  ней  в виде этого отряда захватчиков,
словно они хонтели уволочь ее одной из таких проволочных петель.
     На песчаной дорожке стоял мальчик лет одинннадцати и отчаянно звал свою
собачку, забредншую в кустарник. Однако вместо собаки к мальнчику подбежал с
шестом отец Ружены. Мальчик мгновенно умолк. Он уже  боялся позвать собанку,
понимая, что старик с шестом поймает ее. Мальчик побежал по дорожке  дальше,
чтобы спастись от старика, но тот бросился следом. Сейчас они бежали рядком.
Руженин  отец с шеснтом  и мальчик,  всхлипывавший на  бегу.  Потом  мальчик
повернул и побежал  вспять. Отец Рунжены тоже повернул. И они снова побежали
рядком.
     Затем из  кустарника вынырнула такса. Отец Ружены протянул к  ней шест,
но песик уверннулся и  бросился к мальчику. Он  поднял его и прижал к груди.
Но на помощь отцу Ружены прибежали другие старики и вырвали таксу из объятий
мальчика. Мальчик плакал,  кричал,  отнбивался от стариков,  но они скрутили
ему руки
     и  зажали  рот,  так как его крики привлекали  внимание прохожих  -- те
оглядывались, но бонялись вмешаться.
     Ружене уже наскучило смотреть на отца и его сотоварищей.  Но куда идти?
Дома  лежал   недочитанный  детектив,  который  не  захватывал  ее,  в  кино
показывали фильм, который она виндела, а в холле Ричмонда всегда был включен
телевизор.  Она  предпочла  телевизор.  Встала  со  скамейки  и  под гиканье
стариков,  все  еще  донлетавшее  до  нее  отовсюду,  снова  остро  осознала
содержимое своей  утробы, и  оно  показалось ей  священным.  Оно  изменяло и
возвышало  ее.  Отнделяло  от  тех  безумцев,  что  гонялись  за  собанками.
Мелькнула  неясная  мысль  о том, что она  не  должна  сдаваться, не  должна
капитулиронвать, потому  что носит в животе свою единстнвенную надежду, свой
единственный билет в будущее.
     Дойдя  до конца парка, она заметила Якуба. Он стоял на  тротуаре  перед
Ричмондом и нанблюдал за сценой в парке. Она видела его один раз, сегодня за
обедом,  но  забыла  о  нем.  Пацинентка, на время  ставшая  ее  соседкой  и
стучавншая ей  в стену всякий раз, когда  она  чуть громнче включала  радио,
была ей ужасно несимпатичнна, и Ружена  с явной неприязнью воспринимала все,
что было связано с ней.
     Лицо этого человека ей  не нравилось.  Оно казалось ироничным, а Ружена
иронию  ненавиндела.  Ей всегда казалось, что ирония  (любая ирония),  точно
вооруженный страж, стоит в вонротах ее будущего, испытующе оглядывает ее и
     отрицательно качает  головой.  Она  выпрямилась  и  прошла мимо  Якуба,
стараясь уязвить  его дернзостью своей  груди и  гордостью своего  живота. И
этот  человек  вдруг  сказал (она  наблюдала  за  ним лишь  краешком  глаза)
ласковым, спонкойным голосом:
     -- Поди сюда... ну поди ко мне...
     В первую минуту она не поняла, почему он зовет ее. Смутила ласковость в
его голосе, и она не знала, как ему  ответить. Но, оглянувшись, увидела, что
за ней идет толстый боксер с ченловечьей уродливой мордой.
     Голос Якуба приманил собаку. Якуб взял ее за ошейник:
     -- Пойдем со мной, не то тебе не сдобровать.
     Пес  поднял  к  Якубу  доверчивую  морду  -- из пасти высовывался язык,
трепеща как веселый флажок.
     Это была минута унижения, смешного, нинчтожного и все-таки явственного:
он не заметил ни ее дерзости,  ни ее гордости. Она думала, что он обращается
к ней, а  он обращался  к собаке. Ружена прошла мимо него  и остановилась на
лестнице у входа в Ричмонд.
     К Якубу из парка ринулись два старика с шестами. Она смотрела на это со
злорадством и, сама того не сознавая, приняла сторону станриков.
     Якуб повел собаку за ошейник к входу в здание, а старик кричал:
     -- Немедленно отпустите собаку! И второй старик:
     -- Именем закона!
     Не обращая внимания на  стариков, Якуб  прондолжал  идти, но один  шест
сзади скользнул вдоль его тела, и над головой боксера неуверенно занкачалась
проволочная петля. Якуб схватил коннец шеста и отбросил его в сторону.
     Тут же подбежал третий старик и крикнул:
     -- Это нарушение официального указа! Я вынзову полицию!
     А второй старик высоким голосом вопил:
     -- Он бегал по парку! Он бегал по детской площадке! Беззаконие! Он ссал
детям на песок! Кто вам дороже: дети или собаки?
     Ружена наблюдала всю эту сцену  с высоты лестницы, и гордость,  которую
она минуту назад ощущала только в своем животе, разливалась сейчас по  всему
телу и  наполняла ее строптивой силой. Якуб с собакой  поднимался к  ней  по
лестнице, и она сказала:
     -- Собакам сюда вход запрещен!
     Якуб ответил ей мирным  тоном,  но она уже  не могла пойти на попятную.
Расставив ноги, она загородила собой широкую дверь Ричмонда и повторила:
     -- Этот дом для пациентов, а не для собак! Собакам сюда вход запрещен!
     -- А не хотите ли вы, барышня,  взять в руки  шест  с петлей? -- сказал
Якуб, протискиваясь с боксером в дверь.
     Ружена почуяла во  фразе Якуба ненавистнную иронию, загонявшую ее назад
туда, откунда  она  вышла,  туда, где не хочет  быть.  Злоба  затуманила  ей
зрение. Она схватила собаку за ошейник, теперь они держали ее оба. Якуб тя-
     нул  ее  внутрь здания,  а она не  пускала.  Якуб взял руку  Ружены  за
запястье и отбросил ее с ошейника так резко, что девушка пошатнулась.
     --  Вы  предпочли бы возить  в колясках собак вместо детей! -- крикнула
она ему вслед.
     Якуб   оглянулся  --  их  взгляды  схлестнулись,  полные   внезапной  и
обнаженной ненависти.


     Боксер  с любопытством похаживал  по комннате,  ничуть  не  подозревая,
какой  избежал опаснности. Якуб  лег на диван и стал думать, как быть с ним.
Пес нравился  ему, был добрым и веселым. Беззаботность, с какой он в течение
нескольких  минут  освоился в чужой комнате и  подружился с чужим человеком,
была даже сонмнительной и граничила с  глупостью. Обнюхав все  углы комнаты,
боксер  вскочил к  Якубу  на  диван и  улегся  рядом.  Якуб удивился  такому
проявлению дружбы, но принял его  беспрекоснловно. Он положил руку собаке на
спину и стал наслаждаться теплом звериного тела. Он всегда любил собак.  Они
были близкими, привязчивынми, преданными и при этом совершенно непоннятными.
Человек никогда не узнает,  что по  сути творится в  голове и в сердце  этих
довернчивых и веселых посланцев чужой и непостинжимой для него природы.
     Он  потрепал  пса  по спине и  вспомнил  сцену, свидетелем  которой был
минуту назад. Старики с длинными шестами сливались в его сознании
     с тюремными надзирателями, следователями и доносчиками, приглядывающими
за тем, не занводит ли сосед в магазине политические разнговоры. Что толкало
людей к  их прискорбной деятельности? Злоба? Бесспорно, но и жажда  порядка.
Ибо  жажда  порядка  -- это  желание  пренвратить  человеческий  мир  в  мир
неорганичеснкий, где все налажено, все действует, подчинянясь надличностному
уставу.  Жажда  порядка  есть  одновременно и  жажда  смерти, ибо  жизнь  --
изнвечное  нарушение порядка. Или  можно сказать иначе: жажда порядка являет
собой добродетельнный  предлог, с помощью которого ненависть к людям прощает
себе свои бесчинства.
     Затем он вспомнил светловолосую  девушку,  не желавшую пропустить его с
собакой в Ричнмонд,  и почувствовал к  ней болезненную непринязнь. Старики с
шестами  не  вызывали в  нем  отвращения,  тех он хорошо знал, тех учитывал,
никогда не сомневаясь в том, что они сущестнвуют и должны существовать и что
всегда будут его  преследовать. Но эта девушка...  вот где был  источник его
вечного  поражения.  Красивая,  она  появилась на  сцене  отнюдь  не  в виде
преследонвателя,   а   как   зритель,   полностью  поглощенный  зрелищем   и
отождествившийся  с теми,  кто пренследует. Якуб  всегда приходил  в ужас от
того, что такие зрители безоглядно готовы придернжать для палача жертву. Ибо
палач  с течением времени стал по-соседски  близкой  фигурой,  тонгда как от
преследуемого  попахивает  чем-то ариснтократическим.  Душа  толпы,  которая
когда-то, возможно, отождествлялась с преследуемыми
     убогими, теперь отождествляется с убогостью преследователей. Ибо  охота
на человека  в  наншем веке стала  охотой на  привилегированных: на тех, кто
читает книги или имеет собаку.
     Он чувствовал  под рукой  теплое собачье тело и говорил  себе,  что эта
светловолосая девушка явилась затем,  чтобы таинственным намеком опонвестить
его, что в этой стране он никогда не будет любим и что она, посланец народа,
всегда с готовнностью придержит его для тех, кто станет протянгивать  к нему
шест с проволочной петлей. Он обннял пса и привлек к  себе. Мелькнула мысль,
что он не может бросить его здесь на произвол судьнбы, что должен увезти его
из этой  страны,  как  панмять  о  преследованиях, как  одного из  тех,  кто
уценлел. И он представил,  что  прячет здесь у себя этонго веселого  песика,
словно гонимого, убегающего от полиции человека; это рассмешило его.
     Раздался стук в дверь, и в комнату вошел Шкрета:
     -- Наконец-то ты дома. Ищу тебя целый день. Где ты бродишь?
     -- Я был с Ольгой, а потом... -- Он хотел бынло  рассказать ему историю
с собакой, но Шкрета прервал его:
     -- Я это и предполагал. Так тратить  время, когда надо обсудить столько
вещей. Я уже сканзал  Бертлефу, что ты здесь, и попросил его прингласить нас
к себе.
     В эту минуту пес спрыгнул с дивана, подоншел к доктору, встал на задние
лапы, а передние положил ему на грудь. Шкрета потрепал пса  по шее и, как бы
ничему не удивляясь, сказал:
     -- Ну ладно, Бобеш, ладно, ты хороший...
     -- Его зовут Бобеш?
     --  Да,  Бобеш,  -- подтвердил Шкрета и объняснил,  что пес принадлежит
владельцам лесного трактира неподалеку от курорта; пса тут  знает каждый, он
частенько сюда захаживает.
     Пес  понял,  что  речь  идет о  нем, и обрадовалнся. Виляя  хвостом, он
норовил лизнуть Шкрету в лицо.
     Доктор Шкрета сказал:
     -- Ты отличный психолог. Сегодня ты долнжен  как следует прощупать его.
А то я не знаю, как и подступиться к нему. У меня на него больншие виды.
     -- В смысле этих иконок?
     -- Иконки -- ерунда,-- сказал Шкрета.-- Речь идет о более важных делах.
Хочу, чтобы он усынновил меня.
     -- Усыновил?
     --  Вот именно.  Для  меня  это  дело  жизни.  Если  стану  его  сыном,
автоматически получу американское гражданство.
     -- Ты хочешь эмигрировать?
     -- Нет. Я провожу здесь серьезные опыты и не хочу их прерывать. Об этом
тоже  собираюсь сегодня  потолковать  с тобой, потому  что  для них  ты  мне
понадобишься. Но с американским паснпортом я смогу свободно передвигаться по
всему  миру.  Иначе простому человеку отсюда никуда не выбраться. А я мечтаю
побывать в Исландии.
     -- Почему именно в Исландии?
     -- Нигде  лучше  не ловятся лососи, --  сканзал Шкрета и  продолжал: --
Сложность за-
     ключается лишь в том, что Бертлеф не нанстолько старше меня, чтобы быть
моим отцом. Придется объяснить ему, что юридический статус приемного отца --
нечто совершенно  иное, чем статус отца  настоящего, и что  теонретически он
мог бы меня усыновить, даже будь он моложе  меня.  Он, пожалуй, поймет меня,
но  у  него очень молодая жена.  Моя  панциентка.  Послезавтра она приезжает
сюда. Я послал Зузи в столицу, чтобы встретить ее в аэропорту.
     -- Зузи знает о твоем плане?
     --  Конечно. Я попросил ее любой ценой раснположить к себе свою будущую
свекровь.
     -- А как американец относится к этому? Что он говорит?
     -- В том-то и вся загвоздка. Этот малый ни до чего не  может додуматься
сам. Поэтому мне нужно, чтобы ты прощупал его  и посоветовал, как мне к нему
подкатиться.
     Шкрета, взглянув на часы, заявил, что Бернтлеф уже ждет их.
     -- А как быть с Бобешом?
     -- Но как получилось, что он у тебя?
     Якуб рассказал приятелю, как  спас собаке жизнь, но  тот был погружен в
свои мысли и слушал его вполуха. Когда Якуб кончил, Шкрента сказал:
     -- Пани  трактирщица  --  моя  пациентка.  Два  года назад  она  родила
прекрасного  ребятенка. Бобеша  они  очень  любят,  и  тебе  придется завтра
отвести его к ним. А пока дадим ему снотворнное, чтобы он не докучал нам.
     Он вытащил  из кармана тюбик с таблетками. Притянул к себе пса,  открыл
ему пасть и вбронсил таблетку в горло.
     -- Через минуту он сладко уснет, -- сказал  Шкрета и вышел  с Якубом из
комнаты.


     Бертлеф приветствовал обоих гостей. Якуб, оглядев помещение,  подошел к
картине, на конторой был изображен бородатый святой.
     -- Я слышал, что вы рисуете, -- сказал он Бертлефу.
     -- Да, -- ответил Бертлеф. -- Это святой Ланзарь, мой патрон.
     -- Почему вы сделали сияние голубым? -- удивился Якуб.
     --  Мне  приятно,  что вы об этом  спрашиваенте. Люди обычно смотрят на
картину и соверншенно  не вникают в то,  что видят. Сияние я сделал голубым,
потому что оно на самом деле голубое.
     Якуб вновь удивился, а Бертлеф продолжал:
     -- Люди, привязанные  к Богу  особенно сильнной  любовью, вознаграждены
святой радостью,  которая разливается  по их душам  и исходит из них наружу.
Свет  этой  божественной  радости  спокойный  и тихий  и имеет цвет небесной
ланзури.
     -- Постойте, -- прервал его Якуб, -- вы полангаете, что сияние -- нечто
большее, чем только изобразительный символ?
     -- Несомненно, -- сказал Бертлеф. -- Однако не стоит представлять себе,
что  головы святых источают его непрерывно и что святые ходят  по свету, как
марширующие фонари.  Ничуть  не бынвало. Лишь  в определенные минуты большой
внутренней  радости из  них изливается голунбоватое сияние.  В  первые  века
после  смерти  Иисуса,  когда  было много  святых и много тех, кто  знал  их
близко, в  цвете  сияния никто не сомневался -- на  всех  картинах и фресках
того  времени  вы увидите его  голубым. Лишь  с  пятого  столетия  художники
начинают изображать  его другими  цветами, скажем, оранжевым или  желнтым. В
период готики оно уже исключительно  золотое. Это было  более декоративно  и
лучше выражало мирскую мощь и  славу церкви. Но настоящее сияние походило на
это ничуть не больше, чем тогдашняя церковь на первоначальнное христианство.
     --  Я этого не знал, --  сказал Якуб.  Бертлеф, подойдя  тем временем к
шкафчику с алкогольнными напитками, стал обсуждать с гостями, канкой бутылке
отдать  предпочтение. Наливая зантем в три  рюмки  коньяку,  он  обратился к
докнтору Шкрете:
     -- Надеюсь, вы не забудете о том незадачлинвом отце. Для меня это очень
важно.
     Шкрета  заверил  Бертлефа,  что  все  благопонлучно  кончится,  и  Якуб
спросил, о чем  речь.  Получив  объяснение (надо  оценить благороднный  такт
обоих  мужчин:  даже  Якубу  они  не  назвали  имени  отца),  он  проявил  к
незнакомцу, зачавшему ребенка, большое сочувствие:
     -- Кто из нас не пережил подобных мук!  Это одно из  великих испытаний.
Тех,  кто не  выстоит  в  нем  и  станет  отцом  вопреки  своей  воле,  ждет
пожизненный крах. Впоследствии они становятнся злобными, как все проигравшие
люди, и женлают такой же участи всем остальным.
     -- Друг мой!  -- воскликнул  Бертлеф. -- И  это вы говорите счастливому
отцу! Если вы задержинтесь здесь еще дня  на два, на три, вы увидите  монего
прекрасного сына и откажетесь от того, что вы только что сказали.
     -- Не откажусь, -- возразил Якуб,  -- ибо вы  стали  отцом  не  вопреки
своей воле!
     --  Слава Всевышнему, нет. Я  отец по  воле  своей  и  по воле  доктора
Шкреты.
     Доктор Шкрета удовлетворенно подтвердил его слова и заметил, что у него
иной  взгляд  на отцовство, чем  у Якуба, о чем, кстати,  свидентельствует и
беременность его дорогой Зузи.
     -- Единственное, -- добавил он, -- что вселяет в меня некоторый скепсис
в  отношении  деторожденния,   так  это  неразумный  выбор  родителей.   Уму
ненпостижимо, как это уроды отваживаются размнонжаться. Они,  верно, думают,
что бремя уродства станет легче, если им поделиться с потомством.
     Бертлеф назвал точку зрения Шкреты эстентическим расизмом:
     --  Нельзя  забывать,  что не только Сократ  был  уродом, но  и  многие
знаменитые  любовницы  не отличались телесным  совершенством.  Эстетинческий
расизм  едва  ли  не  всегда является  проявнлением неопытности. Те,  что не
слишком глубонко проникли в мир любовных радостей, могут
     судить  о  женщинах лишь по  внешнему  виду.  Но те, что  по-настоящему
познали их, понимают, что глаза способны приоткрыть лишь малую тонлику того,
чем женщина  может  одарить  нас. Конгда Бог призвал  человечество  любить и
размнонжаться, он принимал во внимание, пан доктор, и уродливых, и красивых.
Впрочем, я убежден, что  эстетический критерий от дьявола, а  не от Бога.  В
раю уродство и красота не различались.
     Затем  в  дискуссию  вмешался  Якуб  и  сказал,  что  в  его  нежелании
размножаться эстетические доводы не играют никакой роли:
     -- Я мог бы привести с десяток доводов,  пончему не следует становиться
отцом.
     -- Говорите, мне любопытно, -- сказал Бернтлеф.
     -- Прежде всего я не люблю материнства, -- сказал Якуб и  задумался. --
Нынешний век ранзоблачил  все мифы. Детство давно уже не явнляет  собой пору
невинности. Фрейд  обнаружил сексуальность у младенцев и поведал нам  все об
Эдипе. Одна Иокаста по-прежнему окутана тайнной, и никто не решается сорвать
с нее этот покров. Материнство -- последнее  и наибольншее  табу,  но в  нем
скрывается  и  наибольшее   проклятие.  Нет  сильнее  привязанности,  нежели
привязанность матери к ребенку. Но эта привянзанность  навсегда калечит душу
ребенка  и с взрослением сына  уготавливает  матери самую  жестокую любовную
муку, какая существует. Я утверждаю, что материнство -- проклятие, и не хочу
его множить.
     -- Далее, -- сказал Бертлеф.
     -- Есть  еще и другие причины,  по которым  я  не  хочу  умножать число
матерей, -- сказал  Якуб в некотором смущении.  -- Я люблю  женнское  тело и
испытываю отвращение, представнляя  себе, как любимая  грудь  превращается в
меншок для молока.
     -- Далее, -- сказал Бертлеф.
     --  Пан доктор, несомненно,  подтвердит нам, что  к женщинам, лежащим в
клинике  после  аборнта,  врачи и сестры  относятся значительно хуже,  чем к
роженицам,  и  не  скрывают от них  неконторого  презрения, хотя  и сами, по
крайней мере раз в  жизни, не обходятся без подобной операнции. Однако это в
них  сильнее любых  рассужндений,  ибо  культ размножения продиктован санмой
природой. Поэтому  не  ищите  в призывах  к  увеличению  популяции  разумных
аргументов.   Вы   полагаете,   что  в  церковной  морали,  благословнляющей
размножение,  слышится  глас  Христа или  что  посредством  коммунистической
пропаганды  деторождения  с  вами  разговаривает Маркс? Из-за  стремления  к
сохранению рода человечество вскоре задохнется  на  своей маленькой планете.
Но призывы к увеличению популяции раздаютнся по-прежнему, и  публика умильно
льет  слезы при виде кормящей матери или ухмыляющегося младенца.  У меня это
вызывает отвращение. Стонит представить себя склоненным с тупой улыбнкой над
коляской, подобно миллионам прочих энтузиастов, мороз по коже подирает.
     -- Далее, -- сказал Бертлеф.
     -- И,  конечно, нельзя не думать  и о  том,  в  какой  мир ты посылаешь
ребенка. В скором
     времени  его  отберет  у  меня школа  и  станет  вбивать  ему в  голову
всяческие бредни, против которых я сам тщетно боролся всю жизнь.  Принкажете
мне смотреть, как из моего отпрыска вырастает болван-конформист? Или привить
ему свой образ мыслей и затем смотреть, как он несчастен,  ибо вовлечен в те
же конфликты, что и я?
     -- Далее, -- сказал Бертлеф.
     -- И, конечно,  нельзя не думать и о себе. В этой стране дети наказуемы
за  непослушание родителей, а родители  -- за непослушание  дентей.  Сколько
молодых людей  были  выброшены из  школ  потому,  что  их  родители попали в
ненмилость! А сколько родителей смирились со своней трусостью до конца дней,
лишь бы  не  наврендить детям! Кто  здесь хочет сохранить  хотя  бы  частицу
свободы, не должен иметь детей, -- сканзал Якуб и замолчал.
     -- Вам  остается привести еще пять доводов, чтобы завершить ваши десять
заповедей, -- сканзал Бертлеф.
     --  Последний довод настолько значителен, что он  стоит  всех пяти,  --
сказал Якуб.  -- Родить ребенка -- значит выразить свое абсолютное сонгласие
с человеком. Если у меня появился ренбенок, то тем самым я как  бы сказал: я
родился,  познал жизнь и убедился, что она настолько хороша, что заслуживает
повторения.
     -- А для вас жизнь не была хороша? -- спронсил Бертлеф.
     Якуб, стремясь быть точным, осторожно отнветил:
     -- Знаю  лишь, что я никогда не  мог бы с полной убежденностью сказать:
человек -- заменчательное творение, и его следует умножать.
     --  Это оттого,  что ты  познал жизнь  лишь с одной, причем  наихудшей,
стороны, --  сказал докнтор Шкрета.  --  Ты никогда не умел жить.  Ты всегда
считал,  что  твой  долг  быть, как  говоритнся, у  первоисточника, в  самом
эпицентре собынтий. А что представляли собой эти твои собынтия? Политику. Но
политика  --  это наименее  существенная и  наименее  ценная сторона жизнни.
Политика  --  это  грязная пена  на  реке,  тогда  как  настоящая жизнь реки
разыгрывается горазндо  глубже.  Детородные  способности  женщины  изучаются
тысячелетиями. Это надежная  и сонлидная  история. И ей  совершенно плевать,
канкое нынче правительство у кормила. Я,  натягинвающий резиновую перчатку и
исследующий нутнро женщины, куда больше в эпицентре жизни, чем ты, чуть было
не лишившийся ее в своих постоянных заботах о благе народа.
     Вместо того, чтобы  защищаться,  Якуб  соглансился с  упреками друга, и
поощренный таким образом доктор Шкрета продолжал:
     --  Архимед своими кругами, Микеланджело  куском  камня,  Пастер своими
опытами  --  единнственно  они  изменяли  жизнь  людей  и творили  подлинную
историю,  тогда как  политики...  --  Шкрета, помолчав, презрительно  махнул
рукой.
     -- Что "тогда  как политики"? -- спросил  Якуб и затем возразил: -- А я
вот  что скажу тебе. Если наука и искусство -- действительно подлинная арена
истории, то политика, по сути,
     закрытая научная лаборатория, где производятнся невиданные эксперименты
над  человеком.  Пондопытных людишек сбрасывают  там  в трюмы,  затем  вновь
извлекают на сцену, прельщая их аплодисментами и устрашая петлей, предавая и
принуждая к  предательству. В этой лаборатонрии я работал лаборантом, но  не
раз  бывал в  ней  и жертвой  вивисекции.  Бесспорно,  я не сонздал  никаких
ценностей (равно как  и никто из тех, кто работал там со  мной),  но я узнал
лучше других, что такое человек.
     --  Я понимаю вас, -- сказал Бертлеф, -- и знаю эту  лабораторию,  хотя
сам никогда  не  был в ней  лаборантом, а всегда был  лишь морской свиннкой.
Война  настигла  меня  в Германии.  Женщинна,  которую  я любил, выдала меня
гестапо.  К ней  пришли и  показали мою  фотографию,  на  котонрой  я  был в
объятиях другой женщины.  Ее это ранило, а как  вам известно, любовь нередко
обнретает форму ненависти. Я отправился  в тюрьму с таким чувством, что меня
туда привела люнбовь. Разве это не прекрасно  -- очутиться в лапах гестапо и
сознавать,  что это, по  сути, привиленгия человека, которого слишком сильно
любят?
     Якуб ответил:
     -- Что  меня  особенно  отвращало  в человеке,  так  это  то,  как  его
жестокость, низость  и огранинченность  умеют напяливать на себя  лирическую
маску. Она послала  вас  на смерть, воспринимая это как трепетное проявление
раненой любви. А вы шли на  виселицу ради ограниченной бабеннки, исполненный
сознания, что играете роль в трагедии, написанной для вас Шекспиром.
     --  После  войны она со  слезами  пришла ко мне,  -- продолжал Бертлеф,
словно  не  слыша  замечания  Якуба. -- Я  сказал ей: "Тебе нечего  бояться.
Бертлеф никогда не мстит".
     -- Видите ли,  -- сказал Якуб,-- я часто думаю  о царе Ироде. Вы знаете
эту историю. Он якобы узнал, что родился будущий иудейский царь, и из страха
лишиться трона приказал  истребить всех  младенцев. Я представляю себе Ирода
иначе, хотя знаю,  что это лишь игра воображения. По  моему мнению, Ирод был
образованный,  умный  и  очень  благородный  царь,  проработавший   долго  в
лабонратории политики и понявший, что  такое жизнь и что такое человек. Ирод
понял, что человека не следовало создавать. Кстати, его сомнения не бынли уж
так  неуместны  и грешны. Если  я не  ошибанюсь,  Господь  тоже усомнился  в
человеке и увлекнся мыслью перечеркнуть свое творение.
     -- Да,-- подтвердил Бертлеф,-- об этом сказанно в шестой главе "Бытия":
"Истреблю  с лица  земнли человеков, которых Я сотворил... ибо Я расканялся,
что создал их".
     -- Но,  возможно, это была лишь минута  сланбости Господа, ибо в  конце
концов  он позволил  Ною сохранить  себя  в своем  ковчеге и начать  историю
человечества сызнова. Можем ли мы быть уверены, что Бог никогда не сожалел о
своей слабости?  Но сожалел он или не  сожалел, делать  было нечего. Бог  не
может ставить себя в смешное  положение, постоянно меняя свои решения. А что
если это был  именно Он,  кто вложил свою мысль в голову Ирода? Можем  ли мы
исключить это?
     Бертлеф, пожав плечами, ничего не ответил.
     -- Ирод был царь. Он отвечал не только за себя. Он не мог сказать себе,
как я:  пусть другие поступают, как хотят, я же размножаться не  бунду. Ирод
был царь и  знал, что обязан решать не только за себя, но и за  других, и он
принял  решение  за  весь  род  людской: человек плодитьнся не будет.  И так
началось  избиение младеннцев.  Случилось это не по  столь  низкому  поводу,
какой  приписывает ему традиция.  Иродом  двингало  самое  что  ни  на  есть
благородное стремленние: высвободить наконец мир из когтей челонвека.
     --  Ваше толкование Ирода  мне вполне нранвится, -- сказал Бертлеф.  --
Нравится  настолько,  что отныне я буду представлять себе избиение младенцев
так  же,  как вы. Но не забывайте,  что именно в то время, когда Ирод решил,
что  ченловечество должно прекратить свое существованние, в Вифлееме родился
мальчик, который изнбежал его ножа. И этот мальчик вырос и сказал людям, что
существует лишь одно-единственнное, ради чего стоит жить: любить друг друга.
Возможно, Ирод был более образован и опытен. Иисус, по существу, был юноша и
многого о  жизни  не знал.  Возможно, все его учение  обънясняется лишь  его
молодостью и  неопытностью.  Если хотите, его  наивностью. И все-таки за ним
была правда.
     -- Правда? Кто доказал эту правду? -- воиннственно откликнулся Якуб.
     -- Никто, -- сказал Бертлеф. -- Ее никто не доказал и не докажет. Иисус
так любил своего
     Отца, что не мог допустить, будто Его творение было неудачным. Иисуса к
этому вела  любовь, а вовсе не  рассудок.  Поэтому спор между  ним и  Иродом
может разрешить только  наше  сердце.  Стоит ли  быть человеком или  нет?  В
пользу этонго у меня нет доказательств, но я верю Иисусу,  что стоит. -- Тут
он с улыбкой кивнул  в сторону Шкреты. -- Поэтому я  и послал сюда свою жену
полечиться у доктора Шкреты, который  в моих глазах один из  святых учеников
Иисусовых,  ибо он  творит  чудеса  и пробуждает  к жизни  дремлюнщие  чрева
женщин. Пью его здоровье!


     Якуб всегда относился к Ольге с отцовской серьезностью, и в шутку любил
называть себя "стариком". Но она знала, что у  него немало женщин, к которым
он  относится  иначе, и занвидовала им.  А сегодня впервые у нее  мелькнунла
мысль, что в Якубе и вправду есть что-то от старика.  От его отношения к ней
веяло  какой-то  затхлостью --  молодежь чутко улавливает этот  исходящий от
старшего поколения запах.
     Старые люди отличаются тем, что любят понхвастаться былыми страданиями,
превращая их  в экспонаты  музея,  куда  приглашают  посетитенлей  (ах,  эти
печальные музеи так редко посещанются!). Ольга поняла, что она главный живой
экспонат  музея  Якуба  и  его  бескорыстно-благонродное  отношение   к  ней
рассчитано на то, чтобы доводить до слез посетителей.
     Сегодня она  познакомилась  и с  самым драгонценным  неживым экспонатом
музея: с голубой таблеткой. Когда он сегодня разворачивал ее перед ней, она,
к  своему  удивлению,  не почувствовала никакой растроганности. Хотя  она  и
понимала,  что в  тяжкие минуты жизни Якуб думал  о самоубийстнве,  пафос, с
которым  он  сообщал об этом,  показалнся ей смешным. Смешной  показалась  и
осторожнность,  с  какой он разворачивал таблетку  из  шелконвистой  бумаги,
словно  это был драгоценный алмаз. Не  понимала она и  того, почему он хочет
вернуть  яд  доктору   Шкрете  в  день   своего  отъезда   и  вместе  с  тем
провозглашает,  что  каждый  взрослый  челонвек  должен  быть хозяином своей
смерти при  люнбых обстоятельствах. Будто за границей Якуб не может заболеть
раком и в не меньшей мере нужндаться в ядеОднако  для Якуба таблетка была не
простым  ядом,  а  символическим  реквизитом,  котонрый  сейчас  в  каком-то
сакральном ритуале он долнжен отдать жрецу. Это было смешно.
     Возвращаясь  с водных процедур, она шла в сторону Ричмонда. Несмотря на
все  эти ехиднные мысли, она радовалась приезду  Якуба. У нее было страстное
желание осквернить музей  Якунба и вести себя в  нем не как  экспонат, а как
женщина. Поэтому она  была несколько разочанрована, найдя на двери  записку,
предлагавшую ей зайти за  ним в соседнюю комнату, где он ждет ее с Бертлефом
и  Шкретой.  Присутствие  посторонних  людей лишало ее смелости уже  хотя бы
потому, что Бертлефа  она не знала, а доктор Шкрета обычно относился к ней с
люнбезным, но очевидным небрежением.
     Бертлеф, однако, быстро избавил ее  от  ронбости:  представившись ей  с
низким поклоном,  он  выбранил доктора Шкрету за то,  что тот до  сих пор не
изволил познакомить его со столь интересной женщиной.
     Шкрета  ответил,  что  опекать  девушку  порунчил  ему  Якуб  и  что он
умышленно не предстанвил ее Бертлефу, зная, что ни одна женщина не  способна
устоять перед ним.
     Бертлеф принял  это  оправдание  с  веселым  довольством. Затем  поднял
трубку и заказал в ресторане ужин.
     -- Уму непостижимо, -- сказал доктор Шкрента, -- как в этом захолустье,
где ни  в одном тракнтире не получишь приличного ужина, нашему другу удается
жить с таким комфортом.
     Бертлеф запустил руку в открытую сигарочнницу,  стоявшую возле телефона
и наполненную серебряными пятидесятицентовыми монетами.
     -- Человек не должен скупиться... -- улыбннулся он.
     Якуб заметил, что  впервые видит человека, столь вдохновенно верящего в
Бога и умеющего при этом жить в такой роскоши.
     --  Вероятно,   это  потому,  что  вы   никогда   не  видели  истинного
христианина. Слово "Евангенлие", как вам известно, означает радостную весть.
Радоваться жизни -- важнейший завет Христа.
     Ольге показалось, что настала минута вменшаться в разговор:
     -- Если положиться на то, что нам говорили учителя, то христиане видели
в земной жизни
     лишь  юдоль  скорби и надеялись,  что  настоящая жизнь наступит  только
после смерти.
     -- Милая барышня, -- сказал Бертлеф, -- не верьте учителям.
     -- А все святые,  -- не сдавалась Ольга,-- только и занимались тем, что
отрекались от жизнни. Вместо того, чтобы любить, они истязали сенбя,  вместо
того,  чтобы подобно нам беседовать,  они уходили в  пустыни, а вместо того,
чтобы по телефону заказывать ужин, жевали корешки.
     -- Вы  совсем не понимаете святых, барышння.  Это были люди, бесконечно
привязанные  к  наслаждениям жизни, но достигавшие их иными  путями.  Как вы
думаете,  что   является  высшим  наслаждением   для  человека?  Вы   можете
преднполагать что угодно,  но  все  равно не дойдете до  истины,  ибо  вы не
достаточно   искренни.  Это  не   упрек,  ибо  для   искренности  необходимо
самонпознание, а  для самопознания  --  время.  Но монжет  ли быть искренной
девушка,  которая  так  излучает  молодость,  как  вы?  Она  не  может  быть
искренной, поскольку  не познала  себя самое. Но  если бы познала  себя, она
должна была бы сонгласиться со мной, что наивысшее  наслаждение для человека
-- это быть предметом восхищенния. Вы так не думаете?
     Ольга ответила, что знает лучшие наслаждения.
     -- Нет, едва ли,  --  сказал  Бертлеф. --  Возьнмите, например,  вашего
бегуна, которого знает здесь каждый ребенок, того, что выиграл три олимпиады
подряд. Вы  считаете, он  отрекался от жизни? А ведь  он, несомненно, вместо
бесед, любви и пиршеств должен был без устали бе-
     гать вокруг спортивной площадки. Его тренинровки  были очень похожи  на
то, чем  занимались наши великие  святые. Святой  Макарий  Алекнсандрийский,
когда жил в пустыне, систематинчески  наполнял корзину песком, взваливал  ее
на  спину и затем  долгими  днями  ходил с ней  по  бескрайним  просторам до
полного  изнеможенния.  Но, вероятно, для вашего бегуна,  как  и для Макария
Александрийского, существовало канкое-то  величайшее вознаграждение, которое
нанмного  превышало  всяческую  надсаду.  Представнляете  ли вы,  что  такое
слышать  овации  огромнного олимпийского  амфитеатра?  Нет большей  радости!
Святой Макарий прекрасно знал, пончему он  носит на спине корзину с  песком.
Слава  о  его рекордных  путях-дорогах  по  пустыне  всконре  облетела  весь
христианский  мир. А  святой Макарий был  сродни  вашему бегуну.  Этот  тоже
сперва одержал победу в  забеге на пять тысяч метров, потом на десять тысяч,
а  уж  когда дальнше дело  не  пошло,  поставил  рекорд  в  марафоне.  Жажда
всеобщего  восхищения  неутолима.  Свянтой   Макарий  неузнанным   явился  в
Табеннскую обитель  и попросил принять  его в члены  общинны.  Когда  пришло
время  сорокадневного поста,  настал  его звездный  час. Если все  постились
сидя, он все сорок дней простоял! Это был тринумф, какой  вам и не снится! А
вспомните  свянтого  Симеона  Столпника!  Он выстроил в  пустыне  столп,  на
котором  была маленькая  площадочка.  На  ней нельзя было  сидеть  -- только
стоять. И он стоял  там всю  жизнь, и весь христианский мир  восхищался этим
невероятным рекордом,
     которым человек как бы перешагивает гранинцы человеческих возможностей.
Святой  Симеон  Столпник --  это Гагарин  третьего столетия.  Монжете  ли вы
представить себе  блаженство, перенполнившее  Геновефу Парижскую,  когда она
уснлышала от галльских купцов,  что святой Сименон  Столпник  знает  о ней и
благословляет ее со своего столпа? А почему, думаете, он стремился поставить
рекорд?  Уж не  потому ли,  что жизнь и люди для него  ничего не значили? Не
будьте наивной! Отцы церкви очень хорошо  знали, что  святой Симеон Столпник
честолюбец, и подвернгли его испытанию. От имени духовных властей  приказали
ему слезть со столпа  и  перестать сонстязаться.  Это  был удар для  святого
Симеона Столпника! Но он был настолько мудр или хинтер, что послушался. Отцы
церкви не  возражали против его рекордов, они хотели  лишь  удостонвериться,
что его тщеславие не превышает его  послушания. И увидев, с какой печалью он
слензает со  столпа,  тотчас повелели ему вернуться наверх,  так  что святой
Симеон  получил  право умереть на своем  столпе под  сенью всеобщей любви  и
восхищения.
     Ольга внимательно слушала, а при последнних словах рассмеялась.
     -- Эта  невероятная  жажда  всеобщего восхинщения  вовсе не  смешна,  а
трогательна.  Тот,  кто  жаждет  быть предметом восхищения, льнет  к  людям,
чувствует  себя связанным  с  ними, не может жить  без  них.  Святой  Симеон
Столпник один-одинешенек  на одном квадратном метре столпа. И все-таки он со
всем миромВ своем
     воображении  он   видит  миллионы   глаз,  устремнленных  к  нему!   Он
присутствует в миллионах голов  и радуется тому. Это великий пример любнви к
людям и любви к  жизни.  Вам  трудно  даже  представить себе, милая барышня,
насколько  все еще жив  во  всех нас Симеон  Столпник. И как до  сих пор  он
творит лучшее, что есть в наших сунществах.
     Раздался  стук  в  дверь, и в комнату  вошел официант,  толкавший перед
собой тележку,  занставленную  закусками. Застелив  стол скатерью,  он  стал
накрывать ужин. Бертлеф, зачерпнув в сигарочнице пригоршню монет, насыпал их
ему в карман. Затем все приступили к еде, а офинциант, стоя у них за спиной,
подливал им вина и подавал блюдо за блюдом.
     Бертлеф, как  истый  гурман, комментировал  вкус  отдельных  кушаний, и
Шкрета заметил, что он уже не помнит, когда ел с таким аппетитом.
     --  В последний раз, наверное, еще  когда  мне готовила  мама, но я был
тогда совсем маленьнкий. С  пяти  лет  я сирота.  Мир, окружавший  меня, был
чужим, чужой мне казалась и кухня. Любовь к еде вырастает из любви к людям.
     -- Это правда, -- сказал Бертлеф, подцепив вилкой кусок говядины.
     -- Одинокому ребенку кусок в горло не лензет. Поверьте,  мне до сих пор
больно,  что у  меня нет  ни отца, ни матери. Поверьте, что я и сейчас,  уже
будучи немолодым, отдал бы все за то, чтонбы иметь отца.
     -- Вы переоцениваете семейные узы, -- сканзал Бертлеф. -- Все  люди  --
ваши ближние. Не
     забывайте,  что  говорил  Иисус, когда хотели  отонслать его к матери и
братьям. Он указал на своих учеников  и  сказал:  Здесь матерь  Моя и братья
Мои.
     -- И все же  святая  церковь, --  попытался вознразить доктор Шкрета,--
отнюдь  не   склонна   бынла  разрушать  семью  или  заменять  ее  свободным
сообществом всех и вся.
     --  Святая церковь  вовсе  не то же самое, что Христос. И святой Павел,
если  позволите  сканзать,  в  моих  глазах не  только  продолжатель,  но  и
фальсификатор Иисуса. Взять  хотя бы  его внезапное  превращение из Савла  в
ПавлаРазве мы  не знаем достаточно страстных фанатиков,  сменивших в течение
ночи одну веру на друнгую? Пусть  никто не говорит  мне,  что это фаннатики,
ведомые любовью! Это моралисты, талндычащие свои десять заповедей. Но  Иисус
не был моралистом. Вспомните, что он говорил,  когда его упрекали в том, что
он  не соблюдал  Субботы. Суббота для  человека, а  не человек  для Субботы.
Иисус любил женщин!  А можете ли вы представить  святого  Павла  любовником?
Святой Павел осудил бы меня, поскольку я любнлю женщин. А  вот Иисус -- нет.
Не  вижу нинчего  дурного  в том,  чтобы любить женщин, много  женщин и быть
любимым  женщинами,  многими женщинами.  --  Бертлеф  улыбался  в счастливом
самолюбовании: --  Друзья, у меня была  нелегнкая жизнь, и я не  раз смотрел
смерти  в  лицо. Но  в одном отношении  Бог был ко мне щедр.  У меня было не
счесть женщин, и они любили меня.
     Гости  справились с  ужином, и  официант стал собирать  со стола, когда
вновь раздался стук в дверь. Стук был слабенький и робкий, словно нуждался в
поощрении. Бертлеф сказал
     -- Входите.
     Дверь открылась, и вошел ребенок -- девочка лет пяти в белом платьице с
воланчиками,  опоянсанная широкой  белой лентой, завязанной на спине большим
бантом, концы  которого похожи были на  крылья. В  руке она  сжимала стебель
большого  георгина. Увидев в  комнате  множество  людей, не сводивших  с нее
пораженного взгляда, она остановилась, не осмеливаясь идти дальше.
     Но Бертлеф привстал и, просияв, сказал:
     -- Не бойся, ангел мой, и поди сюда!
     И  девочка,  увидев  улыбку  Бертлефа  и  как  бы  ухватившись за  нее,
рассмеялась и подбежанла к нему. Бертлеф взял  у  нее цветок и  поценловал в
лоб.
     Сидевшие за столом и  официант  с удивленнием наблюдали за этой сценой.
Ребенок  с   больншим  белым  бантом  на  спине  действительно  понходил  на
маленького ангела. А Бертлеф стоял сейчас, склонившись с георгином в руке, и
нанпоминал барочные статуи святых, украшающие провинциальные площади.
     -- Дорогие  друзья,  -- обратился  он  к присутнствующим,  -- мне  было
приятно с вами  и, наденюсь, вам со  мной также. Я с  радостью остался бы  с
вами до глубокой  ночи,  но, как изволите видеть,  не  могу. Этот прекрасный
ангел зовет меня к той, что ждет меня. Я  же вам говорил,  что жизнь меня не
баловала, но женщины любили меня.
     Бертлеф,  прижимая одной рукой георгин  к  груди, а  другой --  касаясь
плеча девочки,  поклоннился своим собеседникам.  Ольге  он  казался конмично
театральным, она радовалась, что он ухондит  и она наконец останется наедине
с Якубом.
     Бертлеф повернулся и пошел  с девочкой к двери. Но, прежде чем уйти, он
нагнулся к сингарочнице и насыпал себе в карман большую пригоршню серебряных
монет.


     Официант,  собрав на тележку пустые тарелнки, вышел из комнаты, и Ольга
сказала:
     -- Кто эта девочка?
     -- Я никогда не видел ее, -- сказал Шкрета.
     -- В самом деле, она похожа на маленького ангела, -- сказал Якуб.
     -- Ангел, который подыскивает ему любовнниц? -- засмеялась Ольга.
     --  Да,  ангел -- сводник и сват. Именно так  и должен был бы выглядеть
его личный ангел.
     -- Не знаю, был ли это ангел,-- сказал Шкрента, -- но удивительно,  что
эту девочку я никогда здесь не видел, хотя знаю едва ли не каждого.
     --  Тогда существует тому  одно  объяснение, -- улыбнулся Якуб.  -- Она
была из другого мира.
     --  Был  ли это ангел или дочка здешней горнничной, за одно ручаюсь, --
сказала Ольга, -- ни к какой женщине он не пошел! Это ужасно самонвлюбленный
человек, который только и делает, что выставляется!
     -- Мне нравится он, -- сказал Якуб.
     -- Возможно, -- сказала Ольга, -- и все-таки я настаиваю на том, что на
свете  нет большего себялюбца, чем он.  Я готова держать пари, что за час до
нашего прихода он дал какой-то денвочке пригоршню пятидесятицентовых монет и
попросил ее прийти сюда с цветком в такое-то  время. Религиозные люди  умеют
великолепно инсценировать всякие чудеса.
     -- Я был бы рад, окажись вы правы, -- сканзал доктор  Шкрета. -- Дело в
том,  что  господин  Бертлеф очень болен,  и каждая ночь  любви  -- для него
большой риск.
     --  Как видите,  я  была  права. Все  эти намеки на женщин --  сплошное
пустословие!
     --  Милая барышня,  --  сказал доктор Шкрента, -- я его врач и друг,  и
все-таки в этом я не уверен. Не поручусь.
     -- А он действительно так болен? -- спросил Якуб.
     -- А  почему,  думаешь, он уже почти год жинвет на этом курорте, а  его
молодая жена, котонрую он обожает, лишь изредка прилетает к нему сюда?
     -- А здесь без него стало вдруг грустно,-- сказал Якуб.
     И в самом деле, все трое почувствовали себя внезапно осиротевшими, и им
уже не захотелось больше оставаться в чужих апартаментах.
     Шкрета встал со стула:
     -- Давай проводим барышню Ольгу домой и  еще чуть пройдемся. Надо еще о
многом потолнковать.
     -- Мне пока не хочется спать! -- запротеснтовала Ольга.
     -- Вам пора. Приказываю вам как врач, -- сказал Шкрета строго.
     Они  вышли из Ричмонда и  двинулись через парк. По дороге  Ольга  нашла
возможность шепннуть Якубу:
     -- Я хотела быть сегодня вечером с тобой...
     Но Якуб лишь пожал плечами, ибо Шкрета очень твердо настаивал на своем.
Они  проводинли девушку к дому Маркса,  и Якуб в  присутстнвии друга даже не
погладил  ее, как обычно, по голове. Антипатия  доктора к грудям, похожим на
сливы,  смущала его.  Ольгино лицо выражало разочарование, и он пожалел, что
обидел ее.
     -- Так что ты об этом думаешь? -- спросил Шкрета, когда остался наедине
с другом  на парнковой  дорожке. -- Ты слышал, как я сказал,  что  мне нужен
отец. И камень надо мной зарыдал бы. А он завел речь  о святом Павле. Неужто
он и вправду  не может  догадаться? Уже  два  года толкую ему  о  том, что я
сирота, и расхваливаю ему преимущества американского паспорта. Тынсячу раз я
как  бы вскользь намекал  на разные случаи усыновления.  Эти намеки, по моим
раснчетам, давно должны были подсказать ему идею усыновления.
     -- Он слишком прислушивается к самому сенбе, -- сказал Якуб.
     -- Именно так, -- подтвердил Шкрета.
     --  Если он  серьезно болен,  то  удивляться  ненчему,--  сказал Якуб и
добавил: -- Если, конечно, дела его так плохи, как ты говорил.
     --  Еще хуже  того,  --  сказал Шкрета. --  Полнгода назад  он  перенес
тяжелейший инфаркт  и  с тех  пор не  может позволить себе  никаких дальнних
путешествий и живет здесь затворником. Жизнь его висит на волоске. И  он это
знает.
     --  Как  видишь, --  серьезно сказал  Якуб, -- тенбе  стоило  бы  давно
понять,  что  метод намеков неудачен,  ибо  они выливаются  лишь в  раздумья
относительно собственной персоны. Тебе следонвало бы свою просьбу  высказать
ему без околичнностей. Он несомненно пошел бы тебе навстречу. Это доставляет
ему  удовольствие, ибо отвечает его представлениям о  себе  самом.  Он хочет
принносить людям радость.
     --  Ты  гений!  -- воскликнул Шкрета  и задунмался. --  Это просто  как
Колумбово  яйцо и сонвершенно  точно! А  я-то, дурак, потерял два года жизни
потому  лишь,  что не мог до конца разонбраться в  нем!  Потерял два  года в
напрасных церемониях! И это твоя вина, ты должен был давно мне посоветовать!
     -- Ты должен был давно спросить меня.
     --  Ты уже  два года  не заезжал  ко мне! Друзья шли  по ночному парку,
вдыхая свенжий аромат ранней осени.
     -- Если я выбрал его в отцы, то, вероятно, заслуживаю, чтобы  он выбрал
меня в сыновья! -- сказал Шкрета.
     Якуб согласился с ним.
     -- Вся беда в том,-- сказал Шкрета после долнгого задумчивого молчания,
--  что ты окружен идиотами!  Разве  я  могу  у  кого-нибудь в  этом гонроде
спросить совета? Интеллигентный человек
     рождается в  абсолютном изгнании. В  силу  своей  профессии я только  и
занят этой мыслью:  человенчество плодит невероятное количество идиотов. Чем
глупее  индивид,  тем  сильнее  у  него  желание  размножаться.  Полноценные
личности произвондят на свет не более одного ребенка, а лучшие из них, вроде
тебя, приходят  к решению вообще не плодиться. Это катастрофа. А я постоянно
мечнтаю  о мире, в котором человек рождался бы не в чужой  среде,  а в среде
своих братьев.
     Якуб  слушал речи  Шкреты  и, похоже  было, не  находил  в  них  ничего
особенно увлекательнного. Шкрета продолжал говорить:
     --  Не считай это словоблудием! Я не полинтик, я  врач,  и слово "брат"
имеет для меня конкретный смысл. Братья -- те, у кого  по крайнней мере один
общий  родитель.  Все сыновья Соломона,  хотя и появились  на  свет от сотни
разных матерей,  были  братьями.  Это,  наверное,  было превосходно!  Что ты
думаешь на этот счет?
     Якуб, вдыхая свежий воздух, не знал, что и сказать.
     -- Конечно, -- продолжал  Шкрета, --  очень трудно  заставить людей при
совокуплении дунмать об интересах потомства. Но не в этом дело. В нашем веке
необходимо  по-иному решить  пронблему  разумного  деторождения.  Человек не
монжет до бесконечности смешивать любовь с разнмножением.
     С этой мыслью Якуб согласился.
     --  Тебя прежде  всего, конечно, волнует вонпрос, как освободить любовь
от размножения, -- сказал Шкрета. -- Что до меня, то речь скорее
     о  том,  как освободить размножение от  любви. Я хотел посвятить тебя в
свой проект. У меня в пробирке мое семя.
     Тут наконец Якуб напряг внимание.
     -- Что ты скажешь по этому поводу?
     -- Превосходно! -- сказал Якуб.
     -- Великолепно! -- сказал Шкрета. -- Так я вылечил уже многих женщин от
бесплодия. Учти, многие женщины не  имеют  детей лишь  потому, что бесплодны
мужья. У меня богатая клиентура со  всей республики, кроме того, в последние
четыре  года  я  занимаюсь  и гинекологическим обследованием  женщин  нашего
города.  Подойти  со  шприцем  к  пробирке,  а  затем  ввести  в  пацинентку
животворящую материю -- сущий пустяк.
     -- И сколько же у тебя детей?
     -- Занимаюсь этим уже несколько лет, но у  меня весьма  приблизительный
учет. Случается, что я не могу быть уверенным в своем отцовстнве, ибо иногда
пациентки,  так сказать, изменяют мне со своими мужьями. Или разъезжаются по
своим городам,  и я даже не знаю, успешным ли было мое лечение. Более точные
сведения у мення о здешних пациентках.
     Шкрета  замолчал,  а Якуб  погрузился  в зандумчивое  умиление.  Проект
Шкреты  очаровал его  и  растрогал,  ибо  он  вновь  узнавал  в  нем  своего
старинного друга и неисправимого мечнтателя:
     -- Наверное, прекрасно иметь детей от стольнких женщин... -- сказал он.
     -- И все братья, -- добавил Шкрета, и они снова двинулись в путь.
     Они шли, дышали благоуханным воздухом и молчали. Затем Шкрета сказал:
     -- Знаешь, я  часто говорю  себе: хоть  многое нам  в этой стране и  не
нравится, мы все равно  несем за нее ответственность. Меня  страшно  бенсит,
что я не могу свободно  разъезжать  по миру, но свое отечество я  никогда не
покинул бы.  И никогда не оклеветал  бы  его. Пришлось бы сперва  оклеветать
самого себя.  Что сделал кажндый из  нас, чтобы  оно стало лучше? Что сделал
каждый  из нас, чтобы здесь можно было жить? Чтобы  эта страна стала  такой,
где мы чувствонвали бы себя  дома? Но  дома... -- Шкрета понинзил  и смягчил
голос: --  Дома  человек чувствует  себя только среди  своих. А поскольку ты
сказал, что уезжаешь, я  решил сделать тебя участником моего проекта. У меня
есть  для  тебя пробирнка.  Ты  будешь  где-то  на  чужбине,  а  здесь будут
рождаться твои дети.  И  спустя  десять, двадцать лет ты  увидишь, какая это
будет замечательная страна.
     На небе стояла  круглая луна (она простоит  там до последней ночи нашей
истории, и потому  мы  по праву  можем назвать ее  лунной истонрией). Доктор
Шкрета проводил Якуба к Ричнмонду.
     -- Завтра тебе еще нельзя уезжать... -- сканзал он.
     --  Я должен. Меня ждут,  --  сказал Якуб, но чувствовал, что его можно
переубедить.
     --  Ерунда, -- сказал Шкрета. -- Я рад, что тенбе мой проект  нравится.
Завтра мы обсудим его до мельчайших подробностей.




     Когда утром пани Климова уходила из дому, ее муж еще лежал в постели.
     -- Не пора ли и тебе выехать? -- спросинла она.
     -- К чему спешить? Успею повозиться с этинми идиотами, -- ответил он и,
зевнув, переверннулся на другой бок.
     Позавчера  он сообщил  ей,  что  на этой утонмительной  конференции его
обязали  взять  шефство  над  любительскими ансамблями, и  понтому в четверг
вечером ему  предстоит  концернтировать  в  одном  горном курорте  вместе  с
канким-то врачом и аптекарем, играющими джаз. Рассказывая, он чертыхался, но
пани  Климова, глядя ему  в лицо, прекрасно понимала, что за этой бранью нет
искренной злости, поскольку никакого концерта не будет,  и Клима выдумал его
лишь затем, чтобы выкроить время для канкой-то любовной интрижки. Она читала
по его лицу все; он ничего не мог утаить от нее. И конгда он  с  проклятиями
повернулся на другой бок, она вмиг  поняла, что сделал он это не из-за того,
что хотел спать,  а чтобы  скрыть от нее лицо и  не  дать ей разглядеть  его
выранжение.
     Потом  она ушла в театр. Когда несколько лет  назад  болезнь лишила  ее
огней  рампы, он  нашел ей  в театре место  служащей. Это  было неплохо: она
ежедневно   встречалась   там   с  интересными   людьми  и   могла  свободно
распоряжаться  рабончим временем. Подсев  к столу,  она попыталась составить
несколько деловых писем, но не могла ни на чем сосредоточиться.
     Ничто  не  овладевает  так человеком, как ревнность. Когда год  назад у
Камилы умерла мать, это было, конечно, несчастьем куда большим, чем какая-то
авантюра  трубача. И все-таки смерть матери в Камиле вызывала  меньшую боль,
хонтя мать она бесконечно любила. Та боль была милосердно многоцветна: в ней
переплетались скорбь, печаль, растроганность, угрызения сонвести (достаточно
ли она заботилась о ней? не забывала ли о ней?) и тихая улыбка. Та боль была
милосердно рассредоточена: мысли, отнталкиваясь от  гроба усопшей, убегали в
воснпоминания, в детство  Камилы и даже дальше -- в детство  матери, убегали
во  многие  практичеснкие  заботы,  убегали в будущее,  которое было открыто
перед ней, и  в нем,  как утешение (да,  это  были несколько  исключительных
дней, конгда он стал для нее утешением) присутствовал Клима.
     Однако  боль  ревности не перемещалась  в пространстве, она, как бурав,
вращалась   вонкруг   единственной   точки.    Здесь   не   было   никанкого
рассредоточения.  Если  смерть  матери  отнкрывала двери  будущего (другого,
более одиннокого, но вместе с тем и более зрелого), то
     боль, вызванная изменой  мужа,  не  открывала  никакого  будущего,  Все
концентрировалось в едином (неизменно присутствующем) образе неверного тела,
в  едином  (неизменно  присутнствующем) укоре. Когда умерла мать, она могнла
слушать музыку, могла даже читать; когда она ревновала, она вообще ничего не
могла делать.
     Еще вчера ее осенило поехать в этот курортнный городок и убедиться, что
подозрительный  концерт действительно  состоится, но потом  она отвергла эту
мысль, ибо знала, что ее ревность вызывает у Климы отвращение и что не стоит
перед ним ее обнажать. Однако ревность рабонтала в ней как заведенный мотор,
и она не могла удержаться, чтобы не поднять телефонной трубнки и не  набрать
номер  справочной вокзала.  Изнвинившись, она сказала, что звонит на  вокзал
без  определенной  цели,  просто  потому,  что не  может  сосредоточиться на
составлении деловых писем.
     Узнав, что поезд отходит в одиннадцать утнра, она представила себе, как
идет по незнаконмым улицам, ищет афишу с именем мужа, как в дирекции курорта
наводит справки о коннцерте, на котором должен выступать ее муж, как узнает,
что никакого концерта нет  и  в  понмине  и как  потом  бродит, несчастная и
обманнутая, в пустом чужом городе. И еще предстанвила, как на следующий день
Клима станет  рассказывать ей  про  концерт, а она  --  расспраншивать его о
подробностях. Она будет смотнреть ему в лицо, слушать его небылицы и
     пить с горьким наслаждением ядовитое зелье его лжи.
     Но следом она попрекнула себя за неразумнность своего поведения. Она не
должна провондить дни и недели в постоянной слежке за ним и в своих ревнивых
фантазиях. Она боится понтерять его, но именно этот страх и приведет к тому,
что она однажды потеряет его!
     Но другой голос тотчас откликнулся в ней с лукавой наивностью: она ведь
не едет  шпионнить за ним! Ведь Клима сказал, что будет игнрать на концерте,
и она верит ему! Именно потому,  что устала ревновать, она  относится к  его
словам  серьезно  и  без  подозрительности!  Он  же сказал,  что едет туда с
неохотой  и что приходит  в ужас,  представляя себе весь этот  унылый день и
вечер. Значит,  она  едет  к  ненму лишь затем,  чтобы сделать  ему приятный
сюрприз!  Когда  в  конце выступления  Клима  станет  брезгливо кланяться  и
изнывать душой, представляя себе  тягостный обратный путь, она проберется  к
сцене, он увидит ее, и они счаснтливо рассмеются!
     Она  отдала директору вымученные с  таким трудом  письма.  Ее любили  в
театре. Ценили  за  то, что она,  жена прославленного музыканнта, умеет быть
скромной   и   доброжелательной.   Печаль,   подчас   исходившая   от   нее,
обезоружинвала  их. И разве директор мог бы  ей  отканзать? Она обещала  ему
вернуться в  пятницу  после  обеда  и  тогда, оставшись в  театре до  самого
вечера, закончить всю недоделанную ранботу.


     Было десять утра, и Ольга,  как  обычно,  взяла у Ружены  большую белую
простыню и ключ. Потом пошла в кабинку, разделась, накинула на себя простыню
на манер античной тоги, закрыла  кабинку, ключ отдала Ружене и направилась в
соседний зал, где  был бассейн. Перебросив пронстыню через перила, она сошла
по ступенькам  в воду, где  уже барахталось  множество  женщин. Бассейн  был
небольшим.  Но  Ольга, убежденная, что плавание необходимо для  ее здоровья,
понпыталась сделать  несколько взмахов руками. Вода взволновалась,  и брызги
влетели в неумолкаюнщий рот одной из дам.
     -- Вы  что,  с ума сошли? -- крикнула та  Ольнге  очень раздраженно. --
Этот бассейн не для плавания!
     Женщины  сидели  вдоль  стен  бассейна,  точно  большие  лягушки. Ольга
боялась их. Все они были старше ее, толще, на них было  больше жира и  кожи.
Она покорно уселась между ними и хмуро уставилась в одну точку.
     Вдруг она увидала в дверях зала невысокого молодого  человека в джинсах
и рваном свитере.
     -- Что там делает этот парень? -- закричанла она.
     Все  женщины  повернулись  в  направлении  Ольгиного  взгляда  и  стали
смеяться и визжать.
     В зал вошла Ружена и объявила:
     -- К нам пришли кинорепортеры и хотят вас снимать для хроники.
     Женщины в бассейне вновь рассмеялись.
     -- Что еще за выдумки! -- запротестовала Ольга.
     -- Это с разрешения курортной администранции!
     -- Какое мне дело до администрации! -- кринчала Ольга. -- Меня никто не
спрашивал!
     Молодой  человек в  рваном свитере  (на шее у него болтался аппарат для
измерения  интеннсивности  света) подошел  к бассейну  и вперилнся в Ольгу с
улыбкой, показавшейся ей скабнрезной.
     -- Девушка, тысячи людей обалдеют, когда увидят вас на экране!
     Женщины ответили новым  взрывом смеха, а Ольга, прикрыв  ладонями груди
(а это,  как мы знаем,  не составляло труда, ибо они походили на две сливы),
спряталась за чужими спинами.
     К бассейну подошли еще двое мужчин, и тот, что был повыше, сказал:
     --  Прошу  вас, ведите себя  совершенно естенственно,  будто нас  здесь
вовсе нет.
     Ольга  протянула  руку к перилам, где  висела ее простыня. Обернулась в
нее еще в бассейне и по ступенькам поднялась на кафельный пол зала; простыня
была мокрой, с нее стекала вода.
     --  Эй, куда вас несет, мать его  за ногу! -- крикнул молодой человек в
рваном свитере.
     -- Вам предписано еще четверть часа нахондиться в бассейне!  -- кричала
ей вслед Ружена.
     -- Она стесняется! -- смеялся за ее спиной весь бассейн.
     -- А то еще откусят кусочек от ее красоты! -- сказала Ружена.
     -- Принцесса! -- раздался голос в бассейне.
     --  Кто  не  хочет  сниматься,  естественно,  монжет  уйти!  --  сказал
спокойным тоном высокий мужчина в джинсах.
     -- А чего нам стесняться!  Мы ведь красинвые!  --  громогласно  заявила
одна толстая дама, и гладь бассейна заволновалась от смеха.
     --  Но эта  девушка  не  должна  уходить! Ей  положено  быть здесь  еще
четверть часа! -- вознмущалась Ружена, глядя вслед Ольге, которая упрямо шла
в раздевалку.


     Нельзя сердиться на Ружену за то, что она не в духе. И все же почему ее
так  возмутило, что  Ольга не хотела сниматься? Почему она целиком слилась с
толпой толстых теток, встрентивших приход мужчин веселым визгом?
     И почему  эти толстые  тетки так  весело визнжали? Не потому же, верно,
что хотели понкрасоваться перед молодыми людьми и соблазннить их?
     Вовсе  нет. Их показное  бесстыдство  было как раз порождено сознанием,
что  никакой  соблазнинтельной  красотой  они не  обладают.  Они были  полны
неприязни  к  женской  молодости  и  стренмились  выставить  свои сексуально
непригодные  тела, как едкую издевку над женской  наготой. Безобразием своих
тел  они хотели мстительно подорвать славу женской красоты, ибо  знали,  что
отвратительные и прекрасные тела в конце кон-
     цов одинаковы  и  что отвратительное тело  бросанет тень на прекрасное,
шепча мужчине на ухо:
     -- Смотри, это подлинная суть того тела, что околдовывает тебя! Смотри,
эти большие приплюснутые груди -- то же самое, что и  те  перси, которые  ты
боготворишь!
     Веселое  бесстыдство толстых баб в  бассейне было некрофильской пляской
над  скоротечноснтью  молодости,  и было тем  веселее,  что  в  баснсейне  в
качестве жертвы присутствовала  монлодая девушка. Жест Ольги, обернувшейся в
простыню, они восприняли как саботаж своего злобного обряда и разъярились.
     Однако  Ружена не была ни толстой, ни  станрой,  она была даже красивее
Ольги! Так почему же она тогда не встала на ее сторону?
     Если  бы  Ружена решилась на  аборт и верила,  что  ее ждет  счастливая
любовь  с Климой, она  все воспринимала  бы  иначе. Любовь мужчины  выделяет
женщину из толпы, и  Ружена,  блаженнствуя, чувствовала бы свою неповторимую
инндивидуальность. Она видела бы в толстых бабах недругов, а в Ольге -- свою
сестру. Она благонволила бы  к  ней, как  благоволит одна красота к  другой,
одно счастье к другому, одна любовь к любви другой.
     Но прошлой  ночью  Ружена  очень  плохо спанла и  поняла,  что не может
верить   в  любовь  Клинмы,  и  потому  все,  что  выделяло   ее  из  толпы,
представилось  ей  обманом.   Единственное,   что   было   у   нее,  --  это
распускающийся  росток   в  жинвоте,   охраняемый  обществом  и   традицией.
Единнственное, что было у нее, -- это пресловутая все-
     общность женского удела, которая обещала ей вступиться за нее.
     А  эти женщины в бассейне -- они как раз и воплощали женственность в ее
всеобщности:   женственность  вечного  деторождения,  кормленния,  увядания,
женственность, смеющуюся  над тем  быстротечным  мгновением,  когда  женщина
верит, что она любима, и чувствует себя созданнием неповторимым.
     Между   женщиной,  верящей  в   свою  исключинтельность,  и  женщинами,
облачившимися  в убор  всеобщего женского удела, не может быть  принмирения.
После  бессонной ночи, полной  раздунмий, Ружена встала  (бедный трубач!) на
сторону последних.


     Якуб сидел за рулем, а рядом, по соседству, -- Бобеш, который поминутно
поворачивал к нему  голову  и облизывал его. За  последними низкими домиками
курортного местечка высилась многонэтажка -- год назад ее здесь еще не было.
Она стоняла среди зеленого пейзажа,  точно веник в вазоне, и казалась  Якубу
отвратительной. Он погладил Бобеша, удовлетворенно смотревшего на пейзаж,  и
подумал, что Господь был милостив к собакам, не вложив в  их головки чувства
красоты.
     Пес снова лизнул Якуба (верно, чувствовал, что Якуб все  время думает о
нем), и Якубу пришло на ум, что его отечество будет развинваться не в лучшую
и не в худшую, а во все
     более смешную сторону:  здесь он когда-то пенрежил охоту  на  людей,  а
вчера  стал  свидетенлем  охоты  на  собак,  словно это был  один  и тот  же
спектакль, только  с другими исполнителями. Вместо следователей и охранников
в нем  выстунпали пенсионеры,  а вместо  заключенных полинтиков  --  боксер,
дворняжка и такса.
     Он  вспомнил,  как  несколько  лет назад  его столичные соседи  у двери
квартиры  нашли своего кота,  у которого  в  оба  глаза  были вбиты  гвозди,
вырезан язык и связаны лапки. Дети с их улицы играли во взрослых. Якуб снова
погладил Бобеша по голове и припарковал машину у трактира.
     Выходя  из машины,  Якуб предполагал, что пес радостно бросится к двери
своего  дома. Но вместо  этого  Бобеш стал  прыгать  на Якуба, приглашая его
поиграть. Вдруг  раздалось "Бобеш!"  -- и пес побежал к женщине, стоявшей на
завалинке.
     --  Ты неисправимый  бродяжка, -- сказала  она и,  извиняясь,  спросила
Якуба, долго ли ему приншлось возиться с Бобешом.
     Когда он ответил ей, что провел с ним ночь, а сейчас  привез на машине,
женщина  осыпанла его шумными благодарностями и  сразу же пригласила  в дом.
Она усадила его в особое помещение, где, по всей  вероятности, устраинвались
банкеты для узкого круга, и побежала звать мужа.
     Вскоре  она  вернулась  в  сопровождении монлодого  человека,  который,
подсев к Якубу, пронтянул ему руку:
     --  Вы, несомненно, прекрасный человек, если  приехали сюда только ради
Бобеша. Он ужасный
     балбес и  вечно бродяжничает. Но мы его  любим. Не откажите пообедать с
нами!
     -- С удовольствием, --  сказал Якуб,  и женнщина поспешила в кухню. Тем
временем Якуб рассказал, как он спас Бобеша от удавки пенсинонеров.
     -- Вот подонки!  -- вскричал молодой челонвек и  следом  --  в  сторону
кухни: -- Вера! Поди сюда! Ты слышала, что эти подонки вытворяют?
     Вера вошла в комнату с  подносом, на котонром дымился суп. Она  села, и
Якубу снова приншлось рассказать  вчерашнюю историю. Пес синдел  под столом,
позволяя чесать себя за ушами.
     Когда Якуб покончил с супом, молодой ченловек принес из кухни свинину с
кнедликами.
     Якуб сидел у окна, ему было хорошо. Молодой человек проклинал тех внизу
(Якуба очаровыванло,  что трактирщик свое  заведение считает местом наверху,
Олимпом, точкой, откуда все видно на расстоянии и с высоты птичьего полета),
а его жена привела за руку двухлетнего мальчика:
     -- Поблагодари дядю, он привез тебе Бобешка.
     Мальчик  пробормотал  несколько  невнятных слов и засмеялся,  глядя  на
Якуба. Снаружи свентило солнце, и  желтеющая листва миролюбиво  склонялась к
окнам. Стояла тишина. Трактир был высоко над миром, и в нем царил покой.
     Хотя Якуб и не горел желанием размножатьнся, детей он любил.
     -- У вас симпатичный мальчуган,-- сказал он.
     --  Потешный,  --  сказала женщина. --  Не  пойнму,  в  кого  он  такой
носастый.
     Якубу вспомнился нос его друга, и он сказал:
     -- Доктор Шкрета говорил мне, что вы у него лечились.
     -- Вы знаете пана доктора? -- радостно спронсил молодой человек.
     -- Это мой товарищ, -- ответил Якуб.
     --  Мы  ему  страшно  благодарны, -- сказала  молодая мамочка,  и  Якуб
подумал,  что этот ренбенок,  вероятно, одна  из удач евгенического пронекта
Шкреты.
     -- Это не врач, а чародей, -- с восхищением сказал молодой человек.
     Якуба  осенила  мысль, что  эти  трое здесь в этом по-вифлеемски  тихом
уголке не что иное как святое семейство и что их дитя происходит не  от отца
человеческого, а от Бога -- Шкреты.
     Носатый мальчик  снова пробубнил  нескольнко невнятных слов, и  молодой
отец любовно посмотрел на него.
     -- Откуда тебе знать, -- сказал он своей женне, -- кто из твоих далеких
предков был носачом.
     Якуб  рассмеялся. Ибо на ум ему пришел странный  вопрос: пользовался ли
доктор Шкрента шприцем, чтобы оплодотворить свою доронгую Зузи?
     -- Разве я не прав? -- засмеялся молодой отец.
     -- Несомненно правы, -- сказал Якуб. -- Венликое утешение в том, что мы
уже давно будем почивать в могиле, а по свету станет расхажинвать наш нос.
     Все  засмеялись,  и  мысль,  что  Шкрета  может  быть  отцом  мальчика,
представилась теперь Якубу всего лишь забавной выдумкой.


     Франтишек получил  деньги  от  хозяйки, котонрой  починил  холодильник,
вышел  на  улицу,  сел на  свой  безотказный мотоцикл  и поехал  на окнраину
городка в районное монтажное управление сдать дневную выручку. Было немногим
более двух, когда он полностью освободился. Он снова завел мотоцикл и двинул
к курорту. На стоянке  увидел белый  лимузин.  Припарковал мотоцикл  рядом и
колоннадой, прошел к клубу, предполангая, что именно там может быть трубач.
     Не дерзость и  не  воинственность вели его  тунда. Он уже  и  не  думал
устраивать сцены. Напронтив, готов был целиком переломить себя,  сминриться,
подчиниться.  Говорил себе,  что любовь его  так  велика, что  ради  нее  он
способен согланситься на все. Так же, как сказочный  принц вындерживает ради
принцессы  любые испытания и  трудности,  борется с  драконом и  переплывает
океан, так и он готов на бесконечное унижение, мыслимое разве что в сказках.
     Отчего же  он так безропотен? Почему бы не поискать ему другую девушку,
каких на этом горном курорте столь заманчивый переизбыток?
     Франтишек моложе Ружены, то бишь на свое несчастье он очень молод. Лишь
повзрослев, он  познает недолговечность сущего и  поймет, что  за горизонтом
одной   женщины  сразу   же  открынвается  горизонт  других  женщин.  Однако
Франнтишеку  пока неведомо, что  такое  время. С  детства  он живет  в мире,
пребывающем в неизменности, он живет в какой-то неподвижной вечности, у
     него  один и  тот же отец,  одна и та  же  мать и одна Ружена,  которая
сделала его мужчиной, которая возвышается над ним как небосвод, единнственно
возможный небосвод. Он не в силах представить себе жизнь без нее.
     Вчера  он  послушно  обещал  не шпионить за  ней и даже  решил  сегодня
избегать ее. Он убежндал  себя,  что его интересует один  трубач, и еснли он
выследит только его, то  не нарушит своего обещания.  Он, конечно,  понимал,
что это  лишь увертка и что Ружена осудила бы его  поведение,  но этот позыв
был в  нем  сильнее  любого  рассужндения или  умысла.  Это  было  столь  же
неотврантимо, как наркомания: он должен был видеть его; он должен был видеть
его, видеть снова,  не торонпясь  и вблизи. Он должен  был  заглянуть в лицо
своей  пытки.  Он  должен был  посмотреть на его тело, чье слияние  с  телом
Ружены казалось  ему невероятным  и немыслимым. Он должен был понсмотреть на
него, чтобы попытаться определить глазами, совместимы их тела или нет.
     На сцене уже играли: доктор Шкрета был за барабаном, какой-то маленький
человечек --  за роялем,  а  Клима --  с  трубой. На стульях  в зале  сидело
несколько  молодых   парней,   джазовых  фаннатов,  проникших  сюда,   чтобы
понаблюдать  за  репетицией. И Франтишеку нечего  было опансаться,  что  для
кого-то станет очевидной  принчина  его прихода.  Он был уверен, что трубач,
ослепленный фарами его мотоцикла, не разгляндел в среду его лица, а другие о
его отношениях с Руженой благодаря ее же осмотрительности вряд ли что знают.
     Трубач  прервал  свою  партию и подсел  к ронялю, чтобы  проиграть  для
маленького  человечка  один  пассаж  в  более подходящем ритме. А Франнтишек
сидел в  конце зала, постепенно  становясь тенью, которая в  этот день ни на
миг не покинет трубача.


     Он возвращался из загородного трактира, и ему было жалко, что рядом уже
не сидит  весенлый пес, который поминутно облизывал бы ему лицо. И он тут же
подумал  о том,  какое  это  чудо, что в течение всех сорока пяти  лет своей
жизни он сохранил свободным место рядом с собой, и теперь может покинуть эту
страну  легнко,  без багажа, ничем не обремененный, один, с обманчивым и все
же прекрасным ощущением  молодости, словно студент, который  только  сейнчас
строит планы на будущее.
     Он стремился полностью проникнуться сонзнанием, что покидает родину. Он
стремилнся воссоздать  в  памяти свою прошлую  жизнь. Стремился увидеть ее в
образе  просторного  края,  на  который  он  оглядывается  с  печалью,  края
головокружительно  далекого.  Не  получанлось. То,  что  он  сумел  мысленно
увидеть понзади себя, было мелким, сплюснутым, словно закрытая гармоника. Он
с  усилием  восстанавнливал лишь  обрывки  воспоминаний, которые  смогли  бы
выстроиться в некую иллюзию пронжитой судьбы.
     Он оглядывал деревья вокруг. Листья были зенлеными, красными, желтыми и
коричневыми. Ленса, казалось, занялись  пожаром. Он  подумал, что  уезжает в
дни, когда  горят леса, и это прекрасное и  безжалостное пламя  пожирает его
жизнь и  воснпоминания. Должен ли он страдать из-за того, что  не  страдает?
Должен ли он испытывать тоску из-за того, что не испытывает тоски?
     Да,  тоски  он   не  испытывал,   но   и  торопиться  не  хотелось.  По
договоренности  с зарубежными друзьями ему  полагалось бы уже  в эти  минуты
пересечь  границу,  но он  чувствовал,  что  его  вновь  одолевает  какая-то
раздумчивая  леность,  которая в кругу  его  знакомых пользовалась  комичной
изнвестностью, ибо он предавался ей именно тогда, когда от него  требовались
решительные и опренделенные действия. Он знал, что до последней минуты будет
декларировать, что должен уехать еще сегодня,  но понимал и то, что с самого
утра  делает  все, чтобы  оттянуть свой  отъезд  из этонго милого курортного
городка,  куда  многие годы приезжал  к своему другу,  порой  после  больших
перерывов, но всегда с удовольствием.
     Он  припарковал машину (да, рядом с  бенлым лимузином трубача и красным
мотоциклом  Франтишека)  и вошел в винный погребок, где через полчаса должен
был встретиться с Ольнгой. Ему приглянулся столик  в  дальнем  углу у  окна,
откуда  были видны пламенеющие  деревья  парка,  но, к сожалению,  там сидел
мужчина  лет  тридцати.  Якуб сел за  соседний стол.  Отсюда  не было  видно
деревьев,  однако его внимание принковал вид этого человека, который заметно
нерв-
     ничал, непрерывно постукивая ногой об пол и не отрывая глаз от входа.


     Наконец она вошла. Клима вскочил со стунла, подошел к ней  и повел ее к
столику у  окна.  Он улыбался  ей,  словно  этой улыбкой хотел  сказать, что
уговор их в силе, что оба они спокойны, уравновешенны и доверяют друг другу.
Он  искал  в  выражении лица девушки одобрительный ответ на свою  улыбку, но
таконвого не обнаружил. Это обеспокоило его. Он боялся говорить о том, о чем
думал, и завел с девушкой незначащий разговор, который  долнжен  был создать
непринужденную обстановку. Но его  слова  разбивались о ее молчание,  как об
утес.
     И вдруг она прервала его:
     -- Я передумала. Это было бы преступленинем. Ты, наверное, мог бы такое
сделать, а я нет.
     У трубача  оборвалось сердце. Он безмолвно  смотрел на Ружену, не зная,
что  и  сказать  ей.  Чувствовал  лишь  отчаянную  усталость.  А Руженна все
повторяла:
     -- Это было бы преступлением.
     Он смотрел на нее, и  она казалась ему неренальной.  Эта женщина, облик
которой он  не  мог даже воссоздать на расстоянии, представлялась ему теперь
его пожизненной карой. (Как и все мы, Клима также  считал  реальным лишь то,
что входит в нашу жизнь изнутри, постепенно, ор-
     ганически,  а  то,  что  приходит извне,  неожиданнно  и  случайно,  он
воспринимал  как  вторжение  нереального.  К  сожалению,  нет  ничего  более
ренального, чем это нереальное.)
     Затем около их  столика появился  официант, узнавший позавчера трубача.
Он принес на поднносе две рюмки коньяка и добродушно сказал:
     -- Верно, я по глазам читаю ваше желание.  А Ружене сказал то же, что и
в прошлый раз:
     --  Гляди в оба! Все девчата  готовы глаза тебе выцарапать! -- и сам же
от души засмеялся.
     Весь во власти  своего  ужаса, Клима  не обранщал внимания  на болтовню
официанта. Глотнув коньяку, он наклонился к Ружене:
     -- Прошу тебя! Мы же договорились. Мы все объяснили друг другу.  Почему
ты внезапно изменила решение? Ты ведь согласилась с тем, что первые годы нам
лучше посвятить друг друнгу.  Ружена!  Мы же делаем  это ради нашей любнви и
ради того, чтобы у нас был ребенок, котонрого мы оба по-настоящему захотим.


     Якуб вмиг узнал медсестру, которая вчера хотела бросить Бобеша старикам
на расправу. Не  спуская с нее глаз, он пытался понять, о чем она беседует с
мужчиной. Не разбирая ни единного слова, он лишь чувствовал напряженность их
разговора.
     Вскоре стало заметно, что мужчину  приданвила какая-то  новость. Прошла
минута, другая,
     пока он снова обрел способность говорить.  По его выражению  можно было
понять,  что он  в чем-то  убеждает девушку и  о чем-то просит.  Но денвушка
чопорно молчала.
     Якубу  показалось,  что  на  карту  поставлена  чья-то  жизнь.  В  этой
светловолосой  девушке  он  все  время  видел  образ  той,   которая  готова
приндержать для палача жертву, и  ни на миг  не сонмневался,  что мужчина на
стороне  жизни, а она  на стороне  смерти. Мужчина  хочет  сохранить  чью-то
жизнь, просит о помощи, а блондинка отнказывает, и кто-то  должен  из-за нее
умереть.
     А потом он увидел, что мужчина перестал настаивать, что  он улыбается и
даже  гладит  денвушку по  лицу.  Может, договорились?  Вовсе  нет. Лицо под
желтыми  волосами было непринмиримо  устремлено в  свои  дали, минуя  взгляд
мужчины.
     Якуб  не  в  состоянии был отвести  взор от  этой  девушки, которую  со
вчерашнего  дня  воснпринимал лишь  как  пособницу  палачей.  Ее  лицо  было
красивым  и  пустым. Достаточно  красинвым,  чтобы привлечь  мужчину,  но  и
достаточно пустым, чтобы в нем затерялись все его слезные просьбы. Лицо было
еще  и гордым, и Якубу  подумалось,  что  оно гордится не  своей красотой, а
именно своей пустотой.
     Якубу  казалось, что в этом лице встретились тысячи других лиц, которые
он хорошо  знал. Ему казалось, что вся  его  жизнь  была  не чем  иным,  как
непрестанным диалогом с этим линцом. Когда он пытался что-то объяснить  ему,
оно обиженно отворачивалось, на его доводы
     отвечало  разговором  о  чем-то  другом,  когда  он  улыбался ему,  оно
упрекало  его   в  легкомыслии,  когда  о  чем-то  просил,  обвиняло  его  в
высоконмерии, -- лицо, которое ничего не понимало и решало все, лицо пустое,
как бесплодная степь, и гордое своей пустотой.
     У Якуба мелькнула мысль, что сегодня в поснледний раз он смотрит на это
лицо, чтобы уже завтра навсегда покинуть пределы его царства.


     Ружена  тоже заметила Якуба и узнала  его. Она  чувствовала на себе его
пристальный  взгляд, это нервировало ее.  Ей  казалось, что она в окнружении
двух тайно  объединившихся мужчин, в окружении двух  взглядов, нацеленных на
нее, точно два дула.
     Клима повторял свои  доводы,  а она  не знала, что отвечать.  Она  ведь
постаралась  уверить сенбя,  что  там,  где речь  идет  о  будущем  ребенке,
рассудку нет места,  и право  голоса  принадлежит лишь  чувствам.  Она молча
отвернула лицо от взглядов  обоих мужчин и  уставилась в окно.  Определенная
сосредоточенность  при  этом  рожндала в ней оскорбленное  чувство непонятой
вознлюбленной и матери, и оно всходило в ее душе, будто тесто для кнедликов.
Не умея выразить его словами, она дала ему излиться из глаз, устремнленных в
какую-то одну точку парка напротив.
     Но именно там, куда Ружена тупо смотрела, она вдруг разглядела знакомую
фигуру и испу-
     галась. Сейчас она уже  не слышала,  что говорит  ей Клима. Это был уже
третий взгляд, чье дуло  было направлено на  нее, и он  был  самым опаснным.
Ведь Ружена поначалу была не совсем увенрена, кто  стал причиной ее будущего
материннства. В расчет принимался скорее тот,  кто  сейнчас  тайно следил за
ней, неудачно спрятавшись  за деревом  в  парке. Конечно, эти сомнения  были
только поначалу,  позднее  она  все  больше  склоннялась к тому,  что трубач
виноват в  ее беременнности, пока  наконец твердо не решила,  что  это он  и
никто другой. Постараемся понять: она вовсе не хотела ложно  приписывать ему
свою беременность. Своим решением она избрала не ложь, а правду. Она решила,
что так было на самом деле.
     Впрочем,  материнство --  вещь настолько  свянщенная,  что  ей казалось
невозможным, чтобы причиной  его был тот, кого она едва ли не прензирала.  И
вовсе  не  логические  соображения,  а  какое-то  сверхрассудочное  озарение
убеждало ее,  что  зачать  она  могла  лишь от того, кто  ей нранвился,  кто
вызывал  в  ней  интерес,  кем  она  воснхищалась. А  когда  она  услыхала в
телефонную  трубку,  что  тот,  кого  она избрала  в  отцы  своего  ребенка,
потрясен,  испуган и противится своему отцовскому  предназначению,  все было
окончантельно решено, ибо в ту  минуту она  уже не только уверилась в  своей
правде, но была готова броситься за нее в огонь и в воду.
     Помолчав, Клима погладил Ружену по лицу. Очнувшись от своих мыслей, она
увидела его улыбку. Хорошо бы, сказал он, опять поехать
     им на машине за город, ибо  этот столик в канбачке разделяет их,  точно
холодная стена.
     Она испугалась. Франтишек все еще стоял за деревом в парке  и смотрел в
окно  винного  погребка. Что, если  он снова налетит  на них, как только они
выйдут на улицу? Что, если снова устроит скандал, как в среду?
     -- Получите за два коньяка, -- сказал Клима официанту.
     Она вынула из сумки стеклянный тюбик.
     Трубач подал официанту банкнот и широнким жестом отказался от сдачи.
     Ружена открыла тюбик, стряхнула на ладонь таблетку и проглотила ее.
     Когда она  закрывала тюбик, трубач, поверннувшись к ней снова, заглянул
ей  в глаза.  Он протянул руки к ее рукам, и она, выпустив из ладони  тюбик,
покорилась ласке его пальцев.
     --  Пойдем, -- сказал он,  и Ружена встала. Она приметила взгляд Якуба,
пристальный и непринветливый, и отвела глаза.
     Когда  они  вышли на  улицу,  она  тревожно  посмотрела в парк,  однако
Франтишека там уже не было.


     Якуб  встал, взял  бокал недопитого  вина  и  пересел за освободившийся
столик.  Полюбовавншись  из  окна  красноватыми  деревьями  парка, он  опять
подумал, что  это пожар, в  который он бросает  все свои прожитые сорок пять
лет. За-
     тем  его  взгляд  соскользнул  на  доску  стола, и  он  увидел рядом  с
пепельницей забытый стекляннный тоненький тюбик. Взял  его, осмотрел: на нем
было написано название  незнакомого лекарнства и чернилами приписано: 3 раза
в  день.  Табнлетки  в  тюбике были  голубого  цвета.  Это  поканзалось  ему
странным.
     Он проводил последние  часы на  родине,  и потому  все  мелкие  события
приобретали осонбенное значение, превращаясь в аллегорический театр. Есть ли
некий смысл в том, подумал он, что именно  сегодня кто-то оставляет для меня
на  столе  тюбик голубых  таблеток?  И почему мне оставляет  его именно  эта
женщина, Преемнница политических гонений  и Пособница паланчей? Хочет ли она
мне тем самым  сказать, что потребность в голубых таблетках еще не иссякнла?
Или  напоминанием о яде хочет выразить мне свою неискоренимую ненависть? Или
хочет  мне сказать, что  мой  отъезд  из  этой страны  танкая же  покорность
судьбе,  как  и готовность  пронглотить  голубую  таблетку, которую я ношу в
кармашке?
     Он вынул сложенную бумажку, развернул ее. Сейчас, когда он посмотрел на
свою  таблетку, ему  показалось, что  она  все-таки немного темнее пилюлек в
забытом  тюбике. Открыв его, он вынтряхнул одну таблетку  на ладонь. Да, она
ненмного темнее и  меньше.  Затем он вложил обе  таблетки в тюбик. Когда  же
скользнул  сейчас  по ним беглым  взглядом, никакого различия не  обнаружил.
Поверх невинных таблеток, преднназначенных, вероятно, для самых обыкновен-
     ных лечебных целей, легла замаскированная смерть.
     В эту минуту к столу  подошла Ольга. Он быстро закрыл тюбик  крышечкой,
положил вознле пепельницы и встал, чтобы встретить принятельницу.
     -- Я  только что видела  знаменитого  трубача Климу!  Возможно  ли?  --
выпалила она, усажинваясь напротив  Якуба. -- Он шел под руку с этой мерзкой
бабой! Что я сегодня пережила из-за нее в бассейне!
     Тут она запнулась, поскольку  Ружена, внензапно возникнув у их столика,
сказала:
     -- Я здесь забыла таблетки.
     Прежде  чем  Якуб  успел  ей  ответить,  она  увиндела  лежавший  возле
пепельницы тюбик и пронтянула к нему руку.
     Но он, оказавшись проворнее, опередил ее.
     -- Отдайте! -- потребовала Ружена.
     -- Я хочу попросить вас кое о чем, -- сказал Якуб. -- Я могу взять одну
таблетку?
     -- Перестаньте, пожалуйста, у меня нет вренмени...
     -- Я принимаю точно такие же лекарства...
     -- Я не походная аптека, -- сказала Ружена.
     Якуб хотел  открыть крышечку  тюбика, но прежде чем успел это  сделать,
Ружена попытанлась выхватить тюбик. Якуб мгновенно сжал его в кулаке.
     -- Что вы делаете! Отдайте мне таблетки! -- крикнула она.
     Якуб, глядя ей в глаза, стал медленно разнжимать ладонь.


     Под стук колес перед ней  ясно  обнажалась тщета  ее  поездки. Она ведь
совершенно убежденна, что ее мужа нет на курорте. Так почему она туда  едет?
Едет четыре часа на поезде, чтобы только убедиться в том, в чем она и так не
сонмневалась, и потом уехать обратно? Однако  то, что гнало  ее в  путь,  не
было осмысленной  целью.  То  был мотор,  который работал  в  ней  на полную
мощность, и его нельзя было остановить.
     (Да, в эти минуты Франтишек и Камила были выпущены в пространство нашей
истории, как две ракеты, управляемые на расстоянии слепой -- впрочем, что же
это за управление? -- ревностью.)
     Связь столицы  с горным курортом далеко  не  из лучших, и пани Климовой
пришлось  трижды  пересаживаться,  прежде  чем  она  в  конце  концов вышла,
усталая,  на идиллической  станции,  занлепленной  рекламами, рекомендующими
здешнние  лечебные источники и чудодейственные грянзи. От станции к  курорту
она  шла  тополиной  аллеей, и  в  начале  колоннады  в  глаза ей бросинлась
нарисованная от руки афиша, на которой красными буквами было выведено имя ее
мужа. Потрясенная, она  остановилась перед ней и под именем  мужа прочла еще
два мужских имени. Трудно было  даже поверить: Клима,  значит,  не обманывал
ее!  Все  было  так,  как  он  сказал ей.  В первые  мгновения  она  ощутила
неизмеримую радость, чувство давно утраченного доверия.
     Но радость длилась недолго, ибо тут же слендом Камила осознала, что сам
факт концерта
     вовсе  еще   не  служит  доказательством   супружеснкой  верности.   Он
согласился  выступить на  этом западном  курорте наверняка  лишь потому, что
хотел здесь встретиться с женщиной. И тут она поняла,  что все гораздо хуже,
чем она предпонлагала, и что она оказалась в ловушке:
     Она  ехала  сюда, чтобы убедиться,  что  мужа здесь нет,  и  тем  самым
(вновь,  в  который  уж  раз!) косвенно  уличить его  в  измене.  Но  теперь
положение изменилось:  она уличит  его  не во лжи,  а  в  неверности (причем
совершенно  прямо и  явно). Хочется ей  или  нет, но она увидит  постороннюю
женщину, с  которой Клима  пронводит  сегодняшний день. От этой мысли у  нее
едва не подкосились ноги. Хотя она и была увенрена, что знает все, но до сих
пор ничего (ни одной его  любовницы) не видела. Впрочем,  по  правде говоря,
она  совсем  ничего не знала,  а  лишь  предполагала,  что  знает,  и  этому
предпонложению  придавала  весомость  истины. Она венрила в его  измены, как
христианин в существонвание Божье. Однако христианин верит в  Бога в  полной
уверенности,  что никогда не узрит Его. И она, представив себе,  что сегодня
увидит Клинму с  посторонней женщиной, испытала такой же ужас, какой испытал
бы христианин, позвони ему Бог и сообщи, что придет к нему пообедать.
     Тревога сковала все ее тело. Но вдруг она услыхала, как кто-то окликнул
ее по имени. Она обернулась и увидала трех молодых мужчин, стоявших в центре
колоннады.  Они были в джиннсах и свитерах и отличались своим богемным видом
от скучной тщательности, с какой одеты
     были   остальные   курортники,  прогуливавшиеся  вдоль  колоннады.  Они
улыбались ей.
     -- Привет! -- крикнула она  им. Это были киношники, друзья, которых она
знала еще с той поры, когда выступала с микрофоном на подмостках.
     Самый высокий из них, режиссер, тотчас взял ее под руку:
     -- Как чудесно было бы  вообразить, что ты приехала  сюда к нам  и ради
нас...
     -- А  ты приехала  всего лишь к своему мунжу...  -- грустно сказал  его
помощник.
     --  Какая  жалость!  -- сказал режиссер.  --  Санмую  красивую  женщину
стольного града некий трубач держит в клетке, и потому  уже годы ее нигде не
видать...
     --  Мать его за ногу! --  сказал  оператор (монлодой человек  в  рваном
свитере). -- Пошли обнмоем это дело!
     Они думали,  что расточают свои восторженнные речи перед  ослепительной
королевой, котонрая тотчас равнодушно бросит  их в плетеную корзинку, полную
других ненужных даров. А она между тем принимала их слова с благодарноснтью,
словно девушка-хромоножка, поддержанная благожелательной рукой.


     Ольга говорила,  а Якуб  думал о том, что отдал незнакомой женщине  яд,
который она монжет проглотить в любую минуту.
     Произошло это внезапно, быстрее, чем он  уснпел осознать. Произошло это
помимо его созннания.
     Ольга без умолку говорила, а Якуб мысленно  оправдывал себя тем, что не
хотел давать тюбик этой женщине и что она сама вынудила его сденлать это.
     Но как бы он ни убеждал себя, он знал, что это пустая отговорка. У него
была  тысяча  вознможностей  не  подчиниться медсестре. Ее наглоснти  он мог
противопоставить  собственную нанглость и, спокойно сбросив верхнюю таблетку
на ладонь, сунуть ее в карман.
     А  если  у  него  не  нашлось  достаточно  вындержки  и  он  не  сделал
необходимого, он мог в конце  концов броситься  за ней следом и принзнаться,
что в тюбике  яд. В этом не было нинчего сложного: просто объяснить, как все
пронизошло.
     А он меж тем сидит и смотрит на Ольгу, которая говорит что-то.  Нет, он
все-таки должен подняться и побежать за медицинской сестрой. Еще есть время.
И он обязан сделать  все, чтобы сохранить ей жизнь. Так почему же он сидит и
не двигается с места?
     Ольга говорила, а он удивлялся тому, что сидит и не двигается с места.
     Да, надо подняться  и  пойти поискать ее. Но  как сказать Ольге, что он
должен уйти? Надо ли поделиться с ней тем, что произошло? Нет, он не может с
ней поделиться. Что,  если  медсенстра проглотит  лекарство  раньше,  чем он
догоннит ее? Разве Ольга должна знать, что он убий-
     ца? Но если  он и догонит медсестру вовремя,  как ему оправдаться перед
Ольгой, что он так долго колебался? Как ей  объяснить, что он  вонобще отдал
тюбик этой женщине?  Ведь уже сейнчас, только из-за этих коротких мгновений,
что он сидит здесь и бездействует, любой наблюдантель сочтет его убийцей!
     Нет, он не может поделиться с Ольгой, но что сказать ей? Как объяснить,
что он сейчас вдруг встанет из-за стола и куда-то побежит?
     Но  разве сколько-нибудь  важно,  что  он  ей  скажет?  Какие  глупости
приходят  ему  все  время  на ум!  Перед  лицом  жизни  и смерти какое имеет
значение, что подумает Ольга?
     Он  знал,  что его  рассуждения насквозь понрочны и  что каждая  минута
промедления повыншает опасность, в  какой оказалась медсестра. А впрочем,  и
сейчас уже  поздно.  За то  время,  пока  он  здесь  медлит,  она  с молодым
человеком уже так  далеко ушла от винного погребка,  что он  и не  ведает, в
какую сторону бежать,  чтобы  найти ее. Откуда ему знать, куда они  пошли. В
какую сторону податься за ними?
     Но он тотчас осознал, что и это всего-навсего новая отговорка. Найти ее
было бы трудно, но возможно.  Еще не поздно что-то сделать, но денлать нужно
немедленно, пока не стало поздно!
     -- С  самого  утра день был для меня неудачнным, -- сказала Ольга. -- Я
проспала, опоздала на завтрак, меня не  хотели  кормить, в бассейне были эти
дурацкие  киношники.  А я так мечтала, чтобы сегодняшний  день был чудесным,
коль я вижу тебя в последний раз. Ты даже не знаешь,
     как для  меня  это важно. Якуб,  знаешь ли ты вообще,  как для меня это
важно?
     Она перегнулась через стол и взяла его за руки.
     -- Не волнуйся, нет причин, чтобы этот день  был для тебя неудачным, --
сказал он ей с  усинлием, поскольку вообще не мог на  ней  сосредонточиться.
Какой-то голос без устали напоминал ему, что у медсестры в сумке яд и что от
него зависит, жить ей  или умереть. Этот голос был  назойливо постоянным, но
при этом удивительнно слабым, словно доносился из глубочайших глубин.


     Клима  ехал с Руженой по лесной  дороге  и убеждался, что  на  сей  раз
прогулка на роскошнной машине  не  приносит  ему желанного  успенха.  Ему не
удавалось преодолеть ожесточенную неприступность Ружены, и потому он надолго
умолк. Когда молчание сделалось слишком тянгостным, он сказал:
     -- Ты придешь на концерт?
     -- Не знаю, -- ответила она.
     --  Приходи,  --  сказал  он, и  вечерний  коннцерт  стал  поводом  для
разговора, который  на  время отвлек  их от  пререканий.  Клима  старалнся в
шутливом тоне рассказывать о главном враче, играющем на барабане, а решающий
понединок с Руженой вознамерился отложить на вечер.
     -- Надеюсь, ты подождешь меня после коннцерта, -- сказал он. -- Как и в
тот  раз,  когда  я  играл  здесь... Только  выговорив последние  слова,  он
осонзнал их смысл. "Как и в тот раз" означает, что после концерта они должны
были бы заняться любовью. Боже правый, почему он вообще не принимал в расчет
такую возможность?
     Странно,  но до этой минуты  ему совершенно не приходило  на ум, что он
мог бы  спать  с ней. Ее  беременность тихо  и незаметно  отодвинула  ее  во
внесексуальное  пространство страха.  Хотя  он  и  положил себе быть  с  ней
нежным, целовать и гладить ее и  старался вести себя именно так, однако все,
что  он ни делал, было только жеснтом, пустым знаком, при  полном отсутствии
всянкой телесной заинтересованности.
     Думая  об   этом  сейчас,  он  пришел  к  мысли,  что  именно  эта  его
незаинтересованность была  самой большой  ошибкой, какую  он  допустил в эти
дни. Да,  теперь это стало  ему совершенно  ясно (и  он  сердился  на  своих
друзей-советчинков, упустивших  этот момент):  непременно нужнно переспать с
ней! Ведь эта внезапная отчужнденность,  которой  окуталась девушка и сквозь
которую он не в силах  пробиться, вызвана именнно тем,  что их тела остаются
далекими.  Отвернгая  ребенка, цветок ее утробы, он  тем самым оскорбительно
отвергает и ее зачавшее тело. И потому  тем больший интерес он должен был бы
проявить к ее незачавшему телу. Он должен был бы противопоставить ее родящее
тело телу неродящему и в нем найти своего союзника.
     Когда он  все так  осмыслил, в нем вновь  ожинла надежда. Он сжал плечо
Ружены и наклоннился к ней:
     -- Наши споры разрывают мне сердце. Увенряю тебя,  все как-то уладится.
Главное, что мы вместе. Эту ночь у нас никто не посмеет  отнять, и она будет
так же прекрасна, как и та, последняя.
     Одной рукой он держал руль, другой -- обннимал ее за плечи, и вдруг ему
показалось,  что где-то  далеко в  его глубинах  просыпается вленчение к  ее
голой коже, и  он  наполнился  радоснтью:  ведь только это влечение способно
было  предоставить  ему  единый  общий  язык,  на  котонром  он  мог  с  ней
договориться.
     -- А где мы встретимся? -- спросила она.
     Клима тут же осознал,  что весь курорт станет свидетелем того, с кем он
уходит после концернта. Но выбора не было:
     -- Как только концерт кончится, приходи ко мне за кулисы.


     В то время как Клима  поспешал в клуб,  чтонбы еще раз  прорепетировать
"Сент-Луис  Блюз"  и  "Святые  маршируют",  Ружена пытливо огляндывалась  по
сторонам.  Еще минуту  назад, когда  ехала  в  машине,  она несколько  раз в
зеркале заднего  обзора видела, как он издали следует за ними  на мотоцикле.
Но сейчас его нигде не было.
     Она ощущала себя затравленным зверем, за которым  охотится  время.  Она
понимала, что до завтрашнего дня ей надо знать, что она хочет, но сейчас она
не знала ничего. Во всем мире не бынло ни одной души, которой бы она верила.
Семья была ей чужой. Франтишек любил ее, но именно поэтому она и не доверяла
ему (как лань не донверяет охотнику). Климе не доверяла она, как не доверяет
охотник лани. Хотя она и была дружна со своими сослуживицами, но и им она не
верила  до конца (как  охотник не доверяет  другим охотнникам).  Она шла  по
жизни одна, а в последнее время с каким-то странным дружком, которого носила
в утробе, о котором одни говорили, что  это  ее величайшее счастье, а другие
--  прямо противоположное,  и  к которому она  сама вовсе не имела  никакого
отношения.
     Она ничего не знала. Ее переполняло незнанние. Она была  само незнание.
Не знала даже, куда идет.
     Она шла мимо ресторана "Славия", самого ужасного заведения на  курорте,
грязного кабака, куда  захаживали местные жители выпить  пива и поплевать на
пол.  Когда-то,  верно, это заведение  было лучшим  в  округе, и с  той поры
сохранились  здесь  в  маленьком  палисаднике  три  деревянных,  выкрашенных
красной  краской  (но  уже  облупивншейся)  стола со  стульями  -- память  о
буржуазнных радостях эстрадных оркестров, танцевальнных праздников и дамских
зонтиков,  прислоненнных к стульям.  Но  что знала о  тех  временах  Ружена,
шедшая  по  жизни лишь  узким  мостиком настоящего  без всякой  исторической
памяти?
     Она  не  могла  видеть  тень розового  зонтика,  отнброшенную  сюда  из
временной дали, а видела лишь трех мужчин в джинсах, одну красивую женщину и
бутылку  вина посреди  пустого  стола.  Один  из  мужчин  окликнул  ее.  Она
повернунлась и узнала оператора в рваном свитере.
     -- Идите к нам, -- крикнул он ей. Она послушалась.
     --  Эта  очаровательная девушка  дала нам сенгодня  возможность отснять
короткий  порногранфический  фильм, -- представил оператор Руженну  женщине,
которая протянула ей руку и ненвнятно пробормотала свое имя.
     Ружена села возле оператора, он поставил перед ней бокал и наполнил его
вином.
     Ружена была благодарна, что что-то происнходит. Что ей не нужно думать,
куда  идти  и что делать. Что  ей не нужно решать, оставить  или не оставить
ребенка.


     Наконец  он все же пересилил себя. Расплантившись  с официантом, сказал
Ольге,  что  пока  расстается  с  ней  и  что  встретятся  они  только перед
концертом.
     Ольга  спросила,  что  он  собирается делать,  и у него  вдруг возникло
скверное  ощущение  того,  что  его  допрашивают.  Он  ответил,  что  должен
встретиться со Шкретой.
     -- Хорошо, -- сказала она, -- но это же не продлится так долго. Я пойду
переоденусь, а в
     шесть часов буду ждать тебя опять здесь. Принглашаю тебя на ужин.
     Якуб проводил Ольгу к дому Маркса.  Когда  она  исчезла в коридоре, что
вел к комнатам, он наклонился к привратнику:
     -- Скажите, пожалуйста, сестра Ружена дома?
     -- Нет, -- сказал привратник. -- Ключ висит здесь.
     --  Мне необходимо поговорить с ней, -- сканзал Якуб, -- не знаете, где
я мог бы найти ее?
     -- Не знаю.
     --  Недавно  я  видел  ее  с трубачом,  сегодня  вечером  он дает здесь
концерт.
     -- Да, я тоже слыхал, что между ними что-то есть, -- сказал привратник.
-- Он наверняка ренпетирует сейчас в клубе.
     Доктор Шкрета, сидевший на  сцене за баранбанами, увидел  в дверях зала
Якуба и поднял в  знак приветствия палочку.  Якуб, улыбнувшись ему,  оглядел
ряды стульев, где сидело  с десяток фанатов (да, Франтишек, превратившись  в
тень Климы, тоже был среди них). Якуб сел на стул  и стал ждать, не появится
ли в зале медсестра.
     Куда бы еще  пойти поискать ее, раздумынвал он. Она могла быть сейчас в
самых разных местах,  о  которых  он и  понятия  не имел.  Монжет,  спросить
трубача?  Но как спросить  его?  А  вдруг  с ней уже что-то случилось?  Якуб
тольнко   сейчас   осознал,  что  ее  возможная  смерть  бундет   совершенно
необъяснима  и  убийца, убивнший без мотива, не будет раскрыт. Так должен ли
он привлекать к себе внимание? Должен ли
     он оставлять какие-то следы и возбуждать пондозрение?
     Но он тут же упрекнул  себя. Имеет ли он право рассуждать так трусливо,
если в опаснности человеческая жизнь? Воспользовавшись перерывом между двумя
номерами, он  с  задненго входа  прошел  на  сцену. Доктор  Шкрета рандостно
обернулся к  нему, но он,  приложив  панлец к губам,  тихо  попросил  Шкрету
выяснить у трубача, где сейчас может  находиться медсенстра,  с  которой тот
час назад сидел в винном погребке.
     -- Что у  вас у всех за дела с ней? -- проборнмотал  Шкрета недовольно.
--  Где  Ружена?  --  крикнул  он трубачу,  но  трубач, залившись  краснкой,
ответил, что не знает.
     -- Тогда  ничего  не поделаешь, --  сказал в  свое оправдание Якуб.  --
Продолжайте играть.
     -- Нравится тебе наш оркестр? -- спросил его доктор Шкрета.
     --  Потрясающе, --  сказал  Якуб и, сойдя со сцены, снова сел в один из
рядов. Он знал, что все время ведет себя  исключительно гнусно. Еснли бы ему
и  вправду  важна была ее  жизнь, он должен был  бы забить тревогу и поднять
всех на ноги, чтобы ее тотчас нашли. Но он пошел искать ее лишь затем, чтобы
оправдаться перед собственной совестью.
     Вновь в памяти возникло мгновение, когда он подал  ей  тюбик с  ядом. В
самом ли деле это произошло  быстрее, чем он успел осознать? В самом ли деле
все произошло помимо его сонзнания?
     Якуб знал, что это неправда. Сознание его не спало. Он снова представил
себе это лицо  под желнтыми волосами и  понял: то,  что он  подал ей тюбик с
ядом, было вовсе не случайностью (вовсе не сном его сознания),  а его давней
мечтой, которая  уже долгие годы ждала случая и  была так вожделенна,  что в
конце концов сама призвала его.
     Он передернулся от ужаса и вышел из ряда.  Снова побежал к дому Маркса.
Но Ружены там все еще не было.


     Какая  идиллия,  какое  отдохновение!  Какой  перерыв  в  драме!  Какой
упоительный день с тремя фавнами!
     Обе  преследующие трубача женщины, обе  его  напасти  сидят друг против
друга, обе пьют  из одной бутылки вино и обе одинаково  счастлинвы,  что они
здесь  и  что  не  должны  хотя  бы  какое-то  время  думать  о  нем.  Какое
трогательнное единение, какое взаимопонимание!
     Камила смотрит  на  этих трех  молодых  люндей,  к  кругу  которых  она
когда-то  принадлежанла.  Она  смотрит на  них, словно перед ней  негатив ее
сегодняшней  жизни.  Погруженная  в заботы,  она  видит перед  собой  полную
беззаботность,  привязанная к единственному  мужчине, она виндит перед собой
трех фавнов, являющих бесконнечное многообразие мужского племени.
     Разговоры фавнов устремлены к очевидной цели: провести с двумя женщинам
ночь, ночь
     впятером. Цель эта иллюзорная, ибо они знают, что муж Камилы  здесь, но
цель эта настолько заманчива,  что они  устремлены  к ней,  несмотря  на  ее
недосягаемость.
     Камила  знает,   к   какой   они   устремлены  цели,  и  отдается  этой
устремленности  тем увлеченнее, что  это лишь  воображение,  лишь игра, лишь
искушение грез. Она смеется в ответ на двунсмысленные речи, ободряюще  шутит
с незнаконмой собеседницей  и была  бы непрочь, чтобы этот перерыв  в  драме
длился  как  можно  дольше,  чтобы  ей  еще долго  не пришлось  видеть  свою
соперницу и не смотреть правде в глаза.
     Еще  одна бутылка вина,  все веселы, все  опьяннены, но даже не столько
вином,  сколько этим странным  настроением, этой жаждой  продлить мгновение,
которое вот-вот улетучится.
     Камила чувствует,  что под  столом к  ее ноге прижалась икра режиссера.
Она  вполне  осознанет  это,  но ногу  не отставляет.  Такое  прикоснонвение
устанавливает  между ними  двусмысленнную кокетливую связь, но  вместе с тем
оно  могло  возникнуть  и  случайно  и было столь малознанчащим,  что его не
обязательно осознавать. Инынми словами, это прикосновение  помещено точно на
грани  невинного  и бесстыдного. Камила не  хочет перейти  эту грань, но она
радуется, что может задержаться на ней (на этой тонкой тернритории нечаянной
свободы), и  возрадуется еще  больше, если  эта волшебная линия продвиннется
дальше -- еще к другим словесным наменкам и  другим прикосновениям и  играм.
Хранинмая двусмысленной невинностью этой передви-
     гающейся  черты,  она мечтает унестись  в необонзримое,  все  дальше  и
дальше.
     Если  красота  Камилы,   слегка  раздражающая  своей  ослепительностью,
вынуждает  режиссера вести  наступление неспешно, с оглядкой, то  баннальное
очарование Ружены позволяет оператонру  действовать нахрапом и прямолинейно.
Он обнимает ее за талию и лапает за грудь.
     Камила  смотрит  на  это.  Как  давно   она  не  видела  вблизи   чужие
непристойные жесты! Она смотрит на мужскую ладонь, которая прикрынвает грудь
девушки,  мнет ее,  теребит  и  гладит  сквозь платье.  Она смотрит  на лицо
Ружены, неподвижное,  чувственное,  покорное, инертное.  Рука  гладит грудь,
время  сладостно  ускользает, и  Камила  чувствует,  как  к  ее  другой ноге
принжалось колено помощника режиссера.
     И тогда она говорит:
     -- Мне хотелось бы прокутить сегодня всю ночь.
     -- Черт бы побрал твоего трубача! -- сказал режиссер.
     -- Черт бы его побрал! -- повторил помощнник режиссера.


     В  эту минуту она узнала ее.  Да, это именно  то  лицо, которое подруги
показывали ей на фонтографии! Она быстро сбросила руку оператора.
     -- Ты что дурака валяешь! -- запротестонвал он.
     Он снова попытался ее обнять, но снова был отвергнут.
     -- Вы что себе позволяете! -- прикрикнула она на него.
     Режиссер и его помощник засмеялись.
     -- Вы это серьезно? -- спросил ее помощник режиссера.
     -- Конечно  серьезно,  --  ответила  она  строго.  Помощник  режиссера,
посмотрев на часы, сканзал оператору:
     --  Сейчас  ровно шесть.  Перелом в  ситуации  возник потому,  что наша
приятельница каждый четный  час ведет  себя пристойно. Поэтому тебе придется
подождать до семи.
     Снова раздался смех.  От унижения  Ружена  покрылась краской.  Она была
застигнута  враснплох: чужая  рука лежала  на ее  груди. Застигнунта  тогда,
когда  с  ней  делали  все,  что  хотели.  Застигнута  своей  самой  главной
соперницей в тот момент, когда все смеялись над ней.
     Режиссер сказал оператору:
     -- Пожалуй, тебе надо было попросить денвушку в виде исключения считать
шестой час нечетным.
     --  Ты  полагаешь,  что  теоретически  возможнно  считать  шесть числом
нечетным?
     --  Да,  --  изрек режиссер.  --  Эвклид  в  своих знаменитых "Началах"
говорит  об этом  буквальнно  вот  что: "При  некоторых необычных  и весьнма
таинственных  обстоятельствах   отдельные  четнные  числа   ведут  себя  как
нечетные". Я  считаю, что мы стоим именно  перед  лицом  таких таиннственных
обстоятельств.
     -- Стало быть, Ружена, вы согласны  с тем, чтобы мы считали этот шестой
час нечетным? Ружена молчала.
     -- Ты согласна? -- склонился к ней оператор.
     -- Барышня молчит, -- сказал помощник ренжиссера, -- выходит, мы должны
решить, считать ли ее молчание знаком согласия или отрицания.
     -- Проголосуем, -- сказал режиссер.
     --  Правильно,  --  сказал его помощник.  -- Кто  считает,  что  Ружена
согласна  с  тем, что  шесть в  данном  случае  число  нечетное?  Камила! Ты
голосуешь первая!
     -- Думаю, что Ружена с этим безусловно сонгласна! -- сказала Камила.
     -- А ты что, режиссер?
     -- Я убежден, -- сказал  режиссер своим мягнким голосом, -- что барышня
Ружена будет счинтать шесть нечетным числом.
     --   Оператор  слишком   заинтересован,  поэтонму   воздерживается   от
голосования. Я голосую "за", -- сказал помощник режиссера. -- Таким образом,
тремя голосами  мы решили, что  молнчание  Ружены  означает  ее согласие. Из
этого  следует, что ты, пан оператор, должен не  мешнкая  снова  взяться  за
дело...  Оператор,  склонившись к Ружене, обнял ее таким манером,  что опять
коснулся ее груди. Ружена оттолкнула его куда резче прежнего и крикнула:
     -- Убери свои грязные лапы!
     --  Ружена,  разве он  виноват, что вы ему так нравитесь. Мы все были в
таком прекрасном настроении... -- обронила Камила.
     Еще  за минуту до этого Ружена была  абсонлютно  пассивна  и покорялась
ходу вещей -- будь что будет, -- словно хотела распознать  свою  судьнбу  по
случайностям,  происходившим   с  ней.  Она  позволила  бы  подчинить  себя,
совратить или подбить  на что угодно, лишь бы только это ознанчало  выход из
тупика, в котором она очутилась.
     Однако  случайность,  к  которой  Ружена  пронсительно  обращала  взор,
неожиданно  оказалась враждебной к ней, и она, униженная перед сонперницей и
всеми  осмеянная, осознала,  что у нее  лишь  единственная  надежная  опора,
единственнное утешение и спасение -- плод во чреве своем. Вся ее душа (вновь
и вновь!)  опускалась  вниз, вовнутрь, в глубины тела, и она утверждалась  в
мысли, что с тем,  кто спокойно  расцветает  в ней,  она никогда не  посмеет
разъединиться. В нем -- ее тайный козырь, который возносит ее  высоко над их
смехом и грязными руками. Ей ужасно хотелось сказать им, выкрикнуть им это в
лицо,  отомстить  им  за  их  насмешки,  а  ей  --  за  ее  сниснходительную
любезность.
     Только бы  сохранить спокойствие,  говорила  она себе,  опуская руку  в
сумку за  тюбиком. Она вынула его, но тут же  почувствовала, как чья-то рука
крепко сжала ее запястье.


     Никто не  заметил,  как он подошел. Он вдруг оказался  здесь, и Ружена,
повернув к нему гонлову, увидела его улыбку.
     Он  все еще держал ее за  руку; она  чувствонвала  тиски его пальцев  и
подчинилась ему: тюнбик упал обратно на дно сумки.
     -- Уважаемые, позвольте мне присоединитьнся к вам. Меня зовут Бертлеф.
     Никто  из  присутствующих   мужчин  не  испынтал  восторга  от  прихода
незваного  господина, никто  не представился  ему,  а Ружена  была не  столь
искушенной в светских манерах, чтобы суметь представить его другим.
     --  Вижу, что мое появление  несколько  иснпортило  вам настроение,  --
сказал Бертлеф; он принес стоявший  поодаль стул, поставил его на  свободное
место во главе стола и таким образом оказался напротив всей компании; справа
от ненго сидела  Ружена.  -- Извините меня,  -- продолнжал он.  -- У меня уж
такая странная привынчка -- я не прихожу, а предстаю взору.
     --  В таком  случае  разрешите  нам, -- сказал  помощник режиссера,  --
считать вас всего лишь привидением и не уделять вам внимания.
     -- С удовольствием разрешаю  вам, -- сказал Бертлеф с изящным поклоном.
-- Однако бонюсь, что при всем моем желании вам это не удастся.
     Он оглянулся на освещенную дверь распинвочной и похлопал в ладоши.
     -- Кто, собственно, вас сюда приглашал, шеф? -- сказал оператор.
     --  Вы хотите дать мне понять, что я  здесь  нежелателен? Мы могли бы с
Руженой тотчас уйти, но привычка есть привычка. Я всегда под вечер сажусь за
этот стол и пью здесь вино. --
     Он  посмотрел на  этикетку стоявшей на  столе бутылки.  --  Разумеется,
получше того, что вы пьете сейчас.
     --  Хотелось  бы  знать, где  в этом  кабаке  можнно  найти  что-нибудь
получше, -- сказал помощнник режиссера.
     -- Сдается  мне,  шеф,  что вы  слишком  вынпендриваетесь,  --  добавил
оператор,  желая  вынсмеять  незваного гостя.  --  В определенном вознрасте,
конечно, человеку ничего не остается, как выпендриваться.
     --   Ошибаетесь,  --  сказал  Бертлеф,  как   бы  пропуская  мимо  ушей
оскорбительную реплику оператора, -- в этом трактире спрятаны вина понлучше,
чем в иных самых дорогих отелях.
     В  эту минуту он уже протягивал  руку тракнтирщику, который  до сих пор
здесь почти не показывался, но теперь кланялся Бертлефу и спрашивал:
     -- Мне накрыть на всех?
     -- Разумеется,  -- ответил Бертлеф и обратилнся к остальным: --  Дамы и
господа, приглашаю  вас  отведать со мной вина,  вкус которого я уже не  раз
здесь испробовал и нашел его великолепнным. Вы согласны?
     Никто не ответил Бертлефу, а трактирщик сказал:
     -- В отношении  блюд и напитков  могу понсоветовать уважаемому обществу
полностью понложиться на пана Бертлефа.
     -- Друг мой, -- сказал Бертлеф трактирщинку, -- принесите две бутылки и
большое блюдо с сырами. -- Потом он снова обратился к при-
     сутствующим: -- Ваше смущение напрасно. Друнзья Ружены -- мои друзья.
     Из  распивочной  прибежал  мальчик  лет двеннадцати,  принес  поднос  с
рюмками,  тарелками и  скатеркой.  Поставил  поднос  на соседний стонлик  и,
перегибаясь через  плечи гостей, стал сонбирать  недопитые бокалы.  Вместе с
полупустой  бутылкой  перенес  их  на тот  же  столик, куда прежде  поставил
поднос, и салфеткой принялся старательно обметать явно нечистый стол, чтонбы
застелить его белоснежной скатертью. Затем, снова собрав с соседнего столика
недопитые бонкалы, хотел было расставить их перед гостями.
     -- Старые рюмки и бутылку  с недопитой  бурндой  на стол не ставьте, --
сказал Бертлеф мальнчику. -- Отец принесет вино получше.
     Оператор возразил:
     -- Шеф, не могли бы вы оказать нам любезнность и разрешить нам пить то,
что мы хотим?
     -- Как вам угодно, господа, -- сказал Бернтлеф. -- Я против того, чтобы
навязывать люндям  счастье. Каждый имеет право на  свое  сквернное вино,  на
свою  глупость  и  на  свою  грязь под ногтями. Знаете что, юноша, поставьте
перед кажндым  гостем его прежнюю  рюмку  и чистый пуснтой бокал. Мои  гости
вольны будут  выбрать  между вином,  взращенным туманами, и вином, рожденным
солнцем.
     И в самом деле, перед каждым  гостем сразу же оказались  по две  рюмки,
одна пустая,  другая с  недопитым вином. К столу подошел трактирнщик с двумя
бутылками, одну из них он зажал между колен и мощным рывком вытащил проб-
     ку. Затем немного вина налил в бокал Бертлефа. Бертлеф поднес бокал  ко
рту, попробовал и обнратился к трактирщику:
     -- Отличное. Урожая двадцать третьего года?
     -- Двадцать второго, -- сказал трактирщик.
     -- Наливайте, -- сказал Бертлеф, и трактирнщик, обойдя с бутылкой стол,
наполнил все пуснтые бокалы.
     Бертлеф поднял бокал:
     --  Друзья мои,  отведайте этого вина. У него вкус прошлого.  Отведайте
его, и пусть вам понкажется, будто вы высасываете из длинной мознговой кости
одно  давно забытое  лето. Я  хотел бы с помощью тоста  соединить  прошлое с
нанстоящим, и солнце двадцать второго года с солннцем этой  минуты. И солнце
это --  Ружена,  пронстая девушка, даже не ведающая, что  она коронлева. Она
сияет на фоне этого курорта, словно драгоценный камень на платье нищего. Она
здесь словно луна на блеклом дневном  небосвонде. Она здесь словно  бабочка,
порхающая на снегу.
     Оператор с трудом заставил себя рассмеяться:
     -- Не перехлестываете ли вы, шеф?
     -- Нет,  не перехлестываю, -- сказал Бертлеф и  повернулся к оператору.
--  Это кажется тольнко вам, потому что вы  всегда живете ниже уровння всего
сущего, вы горькая трава, вы антропонморфный уксус! Вы полны кислот, которые
бульнкают в вас, точно в  сосуде  алхимика! Вы отдали бы жизнь  за то, чтобы
обнаружить  вокруг  себя мерзость, какую носите внутри  себя!  Только так вы
можете ненадолго почувствовать какое-то со-
     гласие между собой и миром. Ибо  мир, который  прекрасен,  страшен  для
вас,  он мучит  вас  и понстоянно  исторгает  вас  из  своей среды. До  чего
невыносимо:  грязь под ногтями и красивая женнщина  рядом!  А потому сначала
надо облить женнщину грязью, а уж потом радоваться ее присутнствию. Это так,
господа! Я  рад, что вы прячете руки под  стол, вероятно, я  был прав, когда
гонворил о ваших ногтях.
     -- А я  кладу  на ваше  пижонство, я  же не шут  вроде  вас, при  белом
воротничке и галстунке, -- отрубил оператор.
     -- Ваши грязные ногти и рваный свитер не являют собою ничего нового под
солнцем,  --  сканзал  Бертлеф.  --  Когда-то очень давно  один  киникийский
философ  хвастливо прогуливался по Афинам в рваном плаще, стремясь вызвать у
всех  восхищение  своим  равнодушием к  условнностям. Сократ, встретив  его,
сказал: "Сквозь дыру в  твоем  плаще я вижу твое тщеславие".  И ваша  грязь,
господа, самодовольна, а ваше санмодовольство грязно.
     Ружена  не  могла  опомниться  от  дурманящей  неожиданности.  Человек,
которого она знала лишь мельком как пациента, пришел к ней на помощь, словно
упал с небес. Она была околдонвана изысканной  естественностью его поведения
и той жесткой уверенностью, с какой он сразил дерзость оператора.
     -- Я  вижу,  вы утратили  дар  речи,  -- сказал Бертлеф оператору после
недолгой  паузы,  --  но  поверьте,  я  вовсе  не  хотел  вас  оскорбить.  Я
пончитатель спокойствия, а не распрей, и ежели
     меня слишком  увлекло красноречие, прошу изнвинения. Я хочу лишь, чтобы
вы испробовали это вино  и выпили со мной за Ружену, ради которой я и пришел
сюда.
     Бертлеф снова поднял бокал, но никто не присоединился к нему.
     -- Пан трактирщик, -- . сказал Бертлеф, -- вынпейте же вы с нами!
     -- Такое вино я завсегда готов, -- сказал тракнтирщик, взял с соседнего
стола пустой бокал и наполнил его. -- Пан Бертлеф толк в винах знанет. Он уж
давненько учуял мой подвал, точно ласточка, что чует свое гнездо издали.
     Бертлеф рассмеялся довольным смехом польнщенного человека.
     -- Так выпьете с нами за Ружену? -- сказал он.
     -- За Ружену? -- спросил трактирщик.
     -- Да, за  Ружену!  --  Бертлеф взглядом  уканзал  на свою соседку.  --
Надеюсь, она нравится вам так же, как и мне?
     --  С вами, пан Бертлеф, бывают только крансивые женщины. Мне и глядеть
не надо на банрышню: раз сидит рядом с вами -- значит, точно красивая.
     Бертлеф снова рассмеялся довольным сменхом, трактирщик смеялся вместе с
ним, и, к удивлению всех, присоединилась к ним  и Канмила, которую с  самого
начала  забавлял  принход  Бертлефа. Этот смех был  неожиданным, но при этом
странно и  необъяснимо  заразительнным.  К Камиле  из галантной солидарности
принсоединился и  режиссер,  к режиссеру -- его  понмощник  и, наконец, даже
Ружена, нырнувшая в
     этот многоголосый смех, будто  в  блаженное обънятие. За весь этот день
она  рассмеялась  впервые.  Первая разрядка, первый  вздох  облегчения.  Она
смеялась громче всех и не могла насытиться этим смехом.
     Бертлеф все еще держал бокал поднятым:
     -- За Ружену!
     Поднял бокал и трактирщик, подняла  бокал  и Камила, и  режиссер, и его
помощник, и все повторяли вслед за Бертлефом:
     -- За Ружену!
     Оператор и тот поднял свой бокал и, не гонворя ни слова, выпил.
     Режиссер отхлебнул глоток и сказал:
     -- А это вино и вправду знатное!
     -- Я же говорил вам! -- смеялся трактирщик.  Между тем мальчик поставил
на стол больншое блюдо с сырами, и Бертлеф сказал:
     -- Угощайтесь, сыры отменные!
     -- Скажите  на милость, -- удивился режиснсер,  --  откуда здесь  такой
выбор сыров, мне канжется, что я во Франции.
     И  тут  вдруг  напряжение  как  рукой сняло, настроение поднялось,  все
разговорились, стали накладывать  на  свои тарелки сыры, удивляясь, откуда у
трактирщика такой выбор (в  стране, где так скудно  с  сырами), и  подливать
себе вина.
     И  когда все уже были  на верху  блаженства,  Бертлеф  встал и  отвесил
поклон:
     --  Мне было очень  приятно  в  вашем общенстве, благодарю вас. У моего
друга доктора Шкреты сегодня вечером концерт, и мы с Руженой хотим послушать
его.


     Ружена  с Бертлефом  исчезли в  легкой пеленне опускавшихся сумерек,  и
первоначальное вдохнновение,  уносившее компанию за столом к  вонображаемому
острову распутства, безвозвратно улетучилось. Всеми овладело уныние.
     Камила чувствовала  себя  так,  будто очнулась от сна, в который хотела
быть все еще  погрунженной. Мелькнула  мысль,  что ей вовсе незачем идти  на
концерт. Что для нее  самой было  бы фантастическим сюрпризом  вдруг  сейчас
обнанружить,  что приехала она сюда  не ради того, чтобы выслеживать мужа, а
чтобы пережить аваннтюру. Что было бы прекрасно остаться с тремя киношниками
до утра и затем тайно  уехать донмой. Что-то подсказывало ей, что именно так
она и  должна поступить;  что  это  был бы  пранвильный  шаг;  освобождение;
оздоровление и пронбуждение от колдовства.
     Но  она была уже слишком  трезва. Все чары исчезли. Она была уже сама с
собой, со своим прошлым, со своей тяжелой головой, набитой прежними трезвыми
мыслями. Она была бы счастлива продлить этот короткий сон хоть  на несколько
часов,  но она  знала, что  этот  сон,  понблекнув,  уже  рассеивается,  как
утренний туман.
     -- Мне тоже надо идти, -- сказала она.
     Они пытались уговорить  ее остаться, но  поннимали, что у них уже нет в
достатке ни увенренности в себе, ни сил удержать ее.
     -- Мать его за ногу, -- сказал оператор, -- что это был за мужик?
     196
     Они хотели  было расспросить  о нем трактирнщика,  но с той минуты, как
Бертлеф удалился,  на  них опять никто не обращал  внимания. Из  распивочной
доносился  гвалт  подвыпивших  госнтей,  а  они  сидели  здесь  покинутые  у
недопитого вина и недоеденных сыров.
     -- Кто  бы он ни был,  но он  испортил нам пирушку.  Одну  даму увел, а
вторая бросает нас сама. Давайте проводим Камилу.
     -- Нет, -- сказала Камила. -- Останьтесь. Я пойду туда одна.
     Она была уже не  с ними. Ей уже мешало их присутствие.  Ревность пришла
за ней, точно  смерть.  Камила была  теперь  только  в ее  власти,  и  кроме
ревности для  нее ничего больше  не  существовало. Она встала и  пошла в  ту
сторону, в какую  минутой раньше ушли Бертлеф с Рунженой. Издали до нее  еще
донеслось, как опенратор сказал:
     -- Мать его за ногу...


     Перед  началом концерта  Якуб  и Ольга  прошли  в  артистическую позади
сцены,  чтобы пожать докнтору Шкрете руку,  затем  спустились  в  зал. Ольга
намеревалась после перерыва уйти, чтобы оставншийся вечер провести наедине с
Якубом. Якуб считал, что это рассердит друга, но Ольга твердила, что он и не
заметит их преждевременного ухода.
     Зал был почти полон, в их ряду было всего лишь два свободных места.
     -- Эта женщина  сегодня  преследует меня,  как тень, --  наклонившись к
Якубу, сказала Ольга, когда они усаживались.
     Якуб,  оглянувшись, увидел, что рядом с Ольнгой сидит  Бертлеф, а возле
него медсестра,  у которой в  сумке был яд.  На  мгновение  у ненго  замерло
сердце, но наученный за всю свою жизнь скрывать то,  что творится в душе, он
сказал совершенно спокойно:
     -- Ну-ну,  мы оказались в ряду контрамарок, которые Шкрета раздал своим
знакомым.  Стало  быть, он знает, в каком ряду  мы  сидим, и заментит,  если
уйдем.
     -- Скажешь ему, что впереди плохая акустинка и потому после перерыва мы
пересели в заднний ряд, -- сказала Ольга.
     Тут  на  сцену  поднялся  Клима  с  золотой   трунбой  в  руке,  и  зал
зааплодировал. Когда за ним вышел доктор Шкрета, аплодисменты еще усинлились
и  по залу  прокатилась волна оглушинтельного шума.  Доктор  Шкрета  скромно
стоял  позади трубача, давая понять  неловким движеннием  руки, что  главная
фигура концерта, конечнно, гость из столицы. Публика чутко восприняла весьма
трогательную   неловкость  жеста  и  отвентила  на  нее  еще  более  бурными
аплодисментанми. Откуда-то сзади донеслось:
     -- Да здравствует доктор Шкрета!
     Пианист, самый  неприметный  из  всех  троних  и  привлекающий  к  себе
наименьшее внинмание публики, опустился на  стульчик у роняля, Шкрета подсел
к импозантной ударной установке, а трубач легким ритмичным шагом
     стал похаживать от пианиста к Шкрете и обнратно.
     Аплодисменты  стихли, пианист  ударил по кланвишам, начав свое  сольное
вступление, но Якуб заметил, что его друг  чем-то  обеспокоен и  растенрянно
оглядывается. Трубач, также заметив озанбоченность  доктора, подошел к нему.
Шкрета  что-то  шепнул  трубачу, и  они  оба  нагнулись  к  полу.  С  минуту
внимательно осматривали его, а потом трубач поднял палочку, упавшую к  ногам
пианиснта, и протянул ее Шкрете.
     Публика,  внимательно  следившая за  сценой, разразилась новым  взрывом
аплодисментов,  и пианист, сочтя их  похвалой своему  вступлению,  продолжал
играть и при этом с благодарностью кланяться.
     Ольга,  схватив  Якуба  за  руку,  прошептала:  --  Чудесно!  Настолько
чудесно,  что  мне канжется,  с  этого  момента кончается  мое  сегодняшннее
невезение!
     Наконец  в  звуки  рояля  вплелись  труба  и  банрабан.  Клима  трубил,
неустанно передвигаясь мелкими ритмичными шажками, а доктор Шкрента восседал
за своими барабанами, как величенственный невозмутимый Будда.
     И Якуб  представил себе: в то время как докнтор Шкрета на сцене бьет  в
барабаны,  и  публика   хлопает  и  кричит,  медсестра  вдруг  вспоминает  о
лекарстве,  проглатывает таблетку, корчится в судорогах и замертво падает на
стул.
     И тут  ему стало ясно, почему эта девушка получила билет в тот  же ряд,
что и он: эта сегодняшняя случайная встреча в винном по-
     гребке  была  искушением, испытанием.  Произоншла она лишь затем, чтобы
он, как в зеркале, увидел свой образ -- образ того, кто подает ближннему яд.
Но тот,  кто  его  испытывает  (Бог,  в которого он не  верит), не алчет  ни
кровавой  жертвы,  ни  крови  невинных.  Испытание  должнно  завершиться  не
смертью,  а   лишь  его,   Якуба,  самопознанием,  которое  избавит  его  от
недозвонленной нравственной гордыни. И  сейчас медсенстра сидит в одном ряду
с ним именно затем, чтобы он мог еще  в последнюю минуту спасти ее. И именно
потому рядом с ней человек, с которым он вчера подружился и который помонжет
ему.
     Да, он дождется первой же возможности, сконрее  всего паузы между двумя
номерами, и обнратится  к Бертлефу с просьбой выйти втроем в коридор. Там он
как-то объяснит все, и это ненвообразимое безумие кончится.
     Музыканты доиграли первую композицию, раздались аплодисменты, медсестра
сказала "изнвините"  и  в сопровождении Бертлефа стала  вынбираться из ряда.
Якуб хотел было встать и идти за ними, но Ольга удержала его за руку:
     -- Нет, пожалуйста, не сейчас. Подожди до перерыва.
     Все  произошло быстрее,  чем он успел осонзнать. Музыканты  играли  уже
следующую комнпозицию,  и Якуб понял, что тот,  кто  испытывает его, посадил
Ружену рядом с  ним  вовсе не для того, чтобы спасти  его, Якуба, совесть, а
чтобы вне всяких сомнений подтвердить его проигрыш и его осуждение.
     Трубач продолжал дуть в трубу, доктор Шкрета возвышался, словно великий
Будда  барабаннов, а  Якуб сидел и не двигался с места. В  эти минуты он  не
видел ни трубача, ни доктора Шкрету, он видел лишь одного себя, как он сидит
и не  двигается с места, и от этого чудонвищного образа  он не мог  оторвать
взор.


     Когда  Клима услыхал громкий звук своей любимой трубы,  ему показалось,
что  это  только он один  звучит  и  заполняет  все  пространство  зала.  Он
чувствовал  себя  непобедимым  и сильнным. Ружена  сидела  в  почетном  ряду
обладатенлей  контрамарок  рядом  с  Бертлефом  (даже в  этом  он усматривал
случайный  добрый знак), и  вся атмосфера вечера была пленительной. Пубнлика
слушала  с удовольствием, в  отличном нанстроении,  мягко нашептывавшем ему,
что все хорошо кончится. Когда раздались первые апнлодисменты, Клима изящным
жестом указал на доктора Шкрету, ставшего ему в  этот  вечер ненвесть почему
милым и близким. Доктор, воссендая за барабанами, поклонился.
     Однако, посмотрев в зал во время второй композиции, он вдруг обнаружил,
что стул, на котором сидела Ружена, пуст. Это испугало его. С этой минуты он
играл  неспокойно, обшанривал  глазами весь зал,  стул за стулом,  провенрял
каждое место, но не находил ее. Мелькнула мысль, что она ушла преднамеренно,
чтобы из-
     бежать  его дальнейших уговоров и не пойти на  комиссию. Где  искать ее
после концерта? И что, если он даже найдет ее?
     Он чувствовал, что играет плохо, механичеснки,  думая  совсем о другом.
Но  публика,  не  спонсобная  распознать  дурное  настроение  трубача,  была
довольна, и с каждой новой композицией овации усиливались.
     Он  успокаивал  себя  тем, что  она,  возможно, ушла в туалет. Ей стало
плохо,  как  это  часто бывает во время  беременности. Когда  ее отсутнствие
затянулось чуть ли не на  полчаса, он реншил, что  она для чего-то вернулась
домой, а потом снова появится  на своем стуле. Но коннчился перерыв, концерт
шел к завершению,  а ее стул был по-прежнему пуст. Может,  она  не реншается
войти в зал посреди концерта? И понявится лишь с последними аплодисментами?
     Но вот уже раздались последние аплодиснменты,  а Ружена  не появлялась;
Клима  чувстнвовал,  что  силы покидают его. Публика повсканкивала со  своих
мест и кричала бис. Повернувншись к доктору Шкрете, Клима  покачал головой в
знак  того, что играть  больше не  хочет.  Но он натолкнулся на  два горящих
глаза, жаждавших одного:  барабанить, барабанить и барабанить, хоть всю ночь
напролет.
     Публика, посчитав отказ Климы  бисировать лишь неотъемлемым  кокетством
звезды, стала аплодировать еще громче. Но тут к сцене пронтиснулась  молодая
красивая  женщина,  и Клима,  увидев  ее, почувствовал,  что вот-вот рухнет,
понтеряет сознание и уже никогда не придет в себя.
     Улыбаясь  ему, она говорила (ее голоса он не слышал, но прочел слова по
губам):
     -- Ну сыграй! Сыграй еще!
     Клима поднял трубу в знак того, что будет играть. Публика разом стихла.
     Оба музыканта, просияв, стали  повторять понследнюю композицию. А Климе
было  так,  словнно  он играл  в похоронном  оркестре,  шагая за собственным
гробом.  Он  играл, зная,  что все потеряно,  что  теперь ему  остается лишь
закрыть  глаза, сложить  руки  и  позволить  судьбе  перенехать  его  своими
колесами.


     На столике в апартаментах Бертлефа стояло несколько бутылок, украшенных
изысканными  этикетками с иностранными названиями. Руженна была несведущей в
дорогих  напитках  и  понпросила  виски  лишь потому, что  ничего другого не
смогла бы назвать.
     Ее  мысль  между тем  стремилась проникнуть сквозь  пелену опьянения  и
разобраться в  ситуанции. Несколько  раз  она спросила его,  как  он сегодня
разыскал ее, хотя, по сути, они даже не знакомы.
     --  Я  хочу это  знать, --  повторяла  она,  -- хочу  знать, почему  вы
вспомнили обо мне.
     --  Я хотел сделать это  уже давно,  --  ответил Бертлеф, не переставая
глядеть ей в глаза.
     -- Но почему вы сделали это именно сенгодня?
     -- Потому что всему свое время. И друг приншел сегодня.
     Слова эти  звучали загадочно, но Ружена чувнствовала, что они искренни.
Ее  положение  сенгодня стало и  вправду столь  невыносимо безыснходным, что
должно было что-то произойти.
     -- Да,-- задумчиво сказала она,-- сегодня был особенный день.
     --  Вы  же  сами  знаете,  что я  пришел  вовренмя,  -- сказал  Бертлеф
бархатным голосом.
     Ружену охватило неясное  и бесконечно сладнкое чувство облегчения: если
Бертлеф появилнся именно  сегодня, значит, все, что  происходит,  предрешено
кем-то, и она может свободно вздохннуть и отдаться этой высшей силе.
     -- Да, вы пришли и впрямь вовремя, -- сканзала она.
     -- Я знаю.
     И все-таки здесь было что-то, чего она не понимала:
     -- Но почему? Почему вы пришли ко мне?
     --  Потому что  я люблю вас.  Слово  "люблю" прозвучало совсем тихо, но
комната внезапно наполнилась им. И ее голос стал тихим:
     -- Вы меня любите?
     -- Да, я люблю вас.
     И Франтишек и  Клима  уже говорили  ей это слово, но только сегодня она
осознала   его   танким,  каково   оно   на  самом   деле,  когда   приходит
нежданно-негаданно  и совсем обнаженным. Оно  вошло  сюда, словно  чудо. Оно
было совершенно необъяснимым, но казалось ей тем реальнее, ибо
     основные  вещи на свете существуют  вне всяких  объяснений и поводов --
они сами себе причина.
     -- Правда? -- спросила она. И ее голос, обычнно слишком громкий, сейчас
звучал шепотом.
     -- Правда.
     -- Я ведь совершенно обыкновенная девушка.
     -- Нет, вы необыкновенная.
     -- Обыкновенная.
     -- Вы красивая.
     -- Нет, некрасивая.
     -- Вы нежная.
     -- Нет, -- качала она головой.
     -- От вас исходит ласка и доброта.
     -- Нет, нет, нет, -- качала она головой.
     -- Я знаю, какая вы. Я знаю это лучше вас.
     -- Вы ничего не знаете.
     -- Знаю.
     Доверие,  излучаемое  глазами  Бертлефа,  было   точно  чудодейственная
купель, и Ружена мечтанла только о том, чтобы этот взгляд омывал ее и ласкал
как можно дольше.
     -- Я правда такая?
     -- Правда. Я это знаю.
     Это было прекрасно до головокружения: она чувствовала, что в его глазах
она была  тонкой,  нежной,  чистой:  она чувствовала себя  благороднной, как
королева. Вдруг  ощутила себя  будто  сотканой  из меда и душистых трав. Она
стала для самой себя до влюбленности приятной. (Бонже, ведь с ней никогда не
случалось такого: быть для самой себя так сладостно приятной!)
     -- Но вы же правда меня не знаете, -- неуснтанно повторяла она.
     -- Я знаю вас давно. Я давно смотрю на вас, но вы о том и не ведаете. Я
знаю вас наизусть,-- говорил он, пальцами  касаясь ее лица. -- Ваш нос, вашу
улыбку, едва обозначенную, ваши вонлосы...
     А потом он начал расстегивать ей платье, она не  сопротивлялась, только
смотрела  в его глаза, завороженная взглядом, который обступал ее как  вода,
сладкая вода. Она  сидела против него с  обнаженной грудью, наливавшейся под
его взонром, и жаждала, чтобы он смотрел на нее и осыпал  восторгами. Все ее
тело повернулось к его глазам, как подсолнух к солнцу.


     Они сидели в  комнате Якуба, Ольга что-то  рассказывала, а Якуб убеждал
себя,  что пока есть еще время. Он может еще  раз пойти в дом Маркса и, если
девушки там не  застанет, побеснпокоить  Бертлефа в соседних  апартаментах и
спросить о ней.
     Ольга рассказывала  что-то, а  он мысленно переживал  тягостную  сцену:
запинаясь, он что-то объясняет сестре, чем-то  оправдывается,  изнвиняется и
старается  выманить  у  нее  таблетку.  Но  потом,  словно  устав  от своего
воображения,  которым мучился вот уже несколько  часов,  вдруг почувствовал,
как им овладевает необоримое равннодушие.
     Но  его  равнодушие  не  было плодом устанлости, оно  было осознанным и
воинственным.
     Якуб осознал,  что  ему совершенно  безразличнно,  будет  ли  жить  это
существо с желтыми  волосами,  и что стремление спасти  его было бы не более
чем лицемерием и недостойной комедией. Что этим, собственно, он обманывал бы
того, кто  его  испытывает. Ибо тот,  кто его  испытывает  (Бог, который  не
существует),  хончет   узнать,  каков  Якуб  на   самом  деле,  а  не  каким
притворяется. И Якуб решил быть пенред ним честным; быть тем, кем он есть на
самом деле.
     Они  сидели  в  креслах друг против  друга,  между ними  был  маленький
столик. И  Якуб виндел, как Ольга наклоняется к  нему через столик, и слышал
ее голос:
     -- Я хотела бы поцеловать тебя.  Возможно ли,  мы так  давно знаем друг
друга и еще ни разу не поцеловались?


     На лице у Камилы, пробравшейся к мужу в артистическую, была напряженная
улыбка, на душе -- тревога.  Она ужасалась при мысли, что придется взглянуть
в реальное лицо его любовнницы. Но никакой любовницы там не было.  Хонтя там
и сновало несколько девушек, клянчивнших у Климы автограф, она  поняла (глаз
у нее был наметанный), что ни одна из них не знает его лично.
     И все-таки она была уверена, что любовница наверняка  где-то здесь. Она
определила это по
     лицу  Климы, бледному и растерянному.  Он улынбался  своей жене  так же
неестественно, как и она -- ему.
     С поклонами  представились ей  доктор  Шкрета, аптекарь и еще несколько
человек, по  всей  вероятности  врачей  и их  жен. Кто-то  предложил пойти в
единственный  местный   ночной  бар,  раснположенный  напротив.  Клима  стал
возражать,  ссылаясь  на усталость.  У  пани Климовой мелькннула мысль,  что
любовница ждет в баре, и понтому Клима отказывается идти туда. Но поскольнку
несчастье  притягивало  ее  как  магнит,  она  попросила  его  доставить  ей
удовольствие и пенребороть усталость.
     Однако и в баре не было женщины, какую она могла бы заподозрить в связи
с ним. Они сели за большой  стол. Доктор Шкрета  был многонсловен и расточал
Климе  комплименты.  Аптенкарь  был  полон  робкого  счастья,  не  склонного
высказываться.   Пани  Климова   старалась  быть   оживленно  говорливой   и
общительной.
     -- Пан доктор, вы меня потрясли, -- говонрила она Шкрете, -- и вы тоже,
пан  аптекарь. И  вся  атмосфера  была искренней, веселой,  безнзаботной,  в
тысячу раз лучше, чем на концертах в столице.
     Даже не глядя на мужа, она ни на миг не переставала следить за ним. Она
чувствовала, с каким величайшим напряжением он скрыванет свою нервозность  и
изредка старается встанвить словечко,  чтобы незаметно было, что  он  думает
совсем о другом. Ей  было ясно, что  она в  чем-то  помешала  ему, причем  в
чем-то
     значительном. Если бы дело касалось обычной  авантюры  (Клима постоянно
клялся ей, что  не способен влюбиться ни в  одну женщину), он  не  впал бы в
такую  глубокую  ипохондрию.  И  даже   не  увидев  его  любовницы,  она  не
сонмневалась,  что  видит  его  влюбленность  (влюбнленность  мучительную  и
отчаянную), и это зрелище было для нее еще более невынонсимым.
     -- Что с вами, пан Клима? -- неожиданно  спросил  аптекарь, который был
чем скромнее, тем любезнее и внимательнее.
     --  Ничего, ничего, я в полном порядке, -- иснпугался  Клима. -- Голова
немного болит.
     -- Не угодно ли таблетку?
     --  Нет,  нет, -- покачал головой трубач. -- Но простите меня, если  мы
все-таки покинем вас чуть раньше, Я в самом деле ужасно устал.


     Как получилось, что у нее наконец хватило смелости?
     Уже  в  ту  минуту,  как она подсела к  Якубу  в  винном  погребке,  он
показался  ей не таким, как обычно.  Был замкнут, хотя и приветлив, рассеян,
хотя и уступчиво  послушен, его мысли где-то витали,  хотя он и исполнял все
ее желанния.  Именно  его  рассеянность  (она  приписыванла  ее его  скорому
отъезду) была ей приятна: она бросала слова в его отсутствующее лицо, словно
стремила их в такую даль, где ее было не слыш-
     но. Поэтому она могла говорить то, чего не гонворила ему никогда.
     Сейчас, когда она  предложила ему поцелонваться, ей показалось, что она
встревожила  его и напугала. Но и это не остановило ее, напронтив, это  было
ей тоже приятно: наконец-то она почувствовала себя  той  смелой и вызывающей
женщиной,  какой  всегда мечтала  быть,  женщинной,  что  владеет ситуацией,
придает  ей  нужное  направление,  с  интересом  наблюдает  за  партненром и
повергает его в смущение.
     Неотрывно глядя ему в глаза, она с улыбкой сказала:
     -- Но  не  здесь.  Было  бы смешно целоваться, перегибаясь  через стол.
Пойдем.
     Она подала ему руку, подвела к дивану, нанслаждаясь изобретательностью,
элегантностью и спокойной самостоятельностью своих дейстнвий. Целуя его, она
проявила страстность, канкая до сих пор была ей неведома. Однако это была не
спонтанно  возникшая страстность  тела, с которой нельзя совладать, это была
страстнность мозга,  страстность  сознательная  и  нарончитая.  Она  жаждала
сорвать с  Якуба одеяние его  отцовской роли, жаждала  шокировать его и  при
этом возбудить себя видом его  смущения, жаждала  изнасиловать его, наблюдая
при  этом,  как она насилует  его, жаждала узнать, каков  вкус его языка,  и
почувствовать, как его  отцовнские руки постепенно осмеливаются покрывать ее
ласками.
     Она расстегнула пуговицу у него на пиджаке и сама сняла его.


     В  течение всего концерта он  не сводил с него глаз, а  потом замешался
среди   поклонников,  понваливших   за  кулисы,   чтобы  попросить  артистов
нацарапать им на память автографы. Но Руженны там не было. Потом он наблюдал
за группой людей,  что повели трубача в местный бар. Он вошел с ними внутрь,
убежденный, что Ружена уже ждет там трубача. Но он ошибся. Он снова вернулся
на улицу и долго подстерегал ее перед входом.
     Внезапно его пронизала боль. Из бара вышел трубач, а к нему прижималась
женская фигура. Он было решил, что это Ружена, но это была не она.
     Он  провожал  их  до  самого  Ричмонда,  за дверьнми  которого эта пара
исчезла.
     Через  парк  он  быстро  устремился  к  дому  Маркса.  Вошел и  спросил
привратника, дома ли Ружена. Ее не было.
     Он побежал  назад  к  Ричмонду, опасаясь, что  Ружена тем  временем уже
прошла к Климе в комнату. Стал прохаживаться по аллее парка, не отрывая глаз
от входа.  Он не понимал, что  пронисходит.  В  голове проносилось множество
донмыслов,  но  все  они не имели значения. Значенние имело лишь то,  что он
стоит здесь на  страже и что будет стоять на страже до тех пор, пока кого-то
из них не увидит.
     Почему? Имело ли это смысл? Не лучше ли было пойти домой и лечь спать?
     Он уверял себя, что должен наконец узнать всю правду.
     Но в самом ли деле  он хотел  узнать  правду? В самом ли деле он уж так
хотел убедиться, что Ружена спит с Климой?  Не хотел ли  он скорее дождаться
какого-то   доказательства  ее   невиновнности?  Но   разве  он   при  своей
подозрительности поверил бы тому или иному доказательству?
     Он не знал,  почему он ждет. Он знал лишь, что ждать будет здесь долго,
хоть всю ночь, хоть  много  ночей. Ибо для  того,  кто ревнует, время  летит
невероятно  быстро.  Ревность  заполняет   мозг   до  предела,  как  никакой
умственный труд. В  голове не  остается  ни секунды свободного вренмени. Кто
ревнует, тому не ведома скука.
     Франтишек  ходил по короткому отрезку донроги  длиной  не  более  сотни
метров, откуда виднно было парадное Ричмонда. Так он будет хондить всю ночь,
когда все уже уснут, так он будет ходить до утра следующего дня.
     Но почему он хотя бы не сядет? Напротив Ричмонда есть же скамейки!
     Сесть  он не может. Ревность точно сильная зубная боль. При  ней ничего
нельзя делать, синдеть и то невозможно. Можно только ходить. Взад и вперед.


     Они  шли  тем  же путем, что и Бертлеф  с Руженой и  Якуб с Ольгой:  по
лестнице на втонрой  этаж, а  затем  по красному  плюшевому ковнру  в  конец
коридора, завершавшегося  большими дверями в апартаменты Бертлефа. Справа от
них
     была дверь к  Якубу, слева  -- комната, которую доктор Шкрета  снял для
Климы.
     Когда  он открыл  дверь и включил  свет, то  заметил  быстрый, пытливый
взгляд,  которым Канмила окинула комнату: он знал, что она ищет здесь  следы
женщины. Ему знаком был этот взгляд. Он знал о ней все. Знал,  что нежность,
с какой она обращается к нему,  неискренна. Знал, что  она приехала шпионить
за ним, и знал, что будет делать вид,  будто приехала утешить его. Знал он и
то, что она прекрасно  видит его  пондавленность и убеждена, что  расстроила
какие-то его любовные планы.
     -- Дорогой,  тебя правда не огорчает, что я приехала? -- сказала она. И
он:
     -- А как это может меня огорчать?
     -- Я боялась, что тебе будет грустно.
     -- Да, без тебя мне было бы здесь грустно. Я обрадовался, когда увидел,
как ты аплодирунешь у сцены.
     -- Ты какой-то усталый. Может, что-то гнентет тебя?
     -- Нет, нет, ничего не гнетет. Я просто устал.
     --  Ты  грустный потому, что был здесь среди  одних мужчин, и  это тебя
подавляет. Но сейчас ты с красивой женщиной. Разве я не красивая женщина?
     --  Конечно красивая,  --  сказал  Клима,  и  это были первые искренние
слова,  произнесенные за  весь день. Камила была божественно хороша, и Клима
чувствовал безмерную боль, что этой красоте грозит смертельная опасность. Но
сей-
     час  эта красота, улыбаясь ему, начала  раздеватьнся.  Он смотрел на ее
обнажавшееся тело,  словно прощался  с ним.  Грудь,  эта  прекрасная  грудь,
чистая   и  девственная,  тонкая  талия,  чресла,   с  которых   только  что
соскользнули трусики. Он смотрел  на нее  горестно, как на воспоминание. Как
сквозь  стекло. Как в неоглядную даль. Ее красота была такой далекой, что он
не  испытынвал ни  малейшего  возбуждения.  И  все-таки он  впивался  в  нее
вожделенным взором. Он пил эту наготу, будто  осужденный  на казнь пьет свою
последнюю  чашу.  Он  пил эту  наготу,  как  пьем  мы  утраченное прошлое  и
утраченную жизнь. Камила подошла к нему:
     -- Ну что? Ты будешь  в костюме? Ничего не оставалось, как раздеться, и
было ему бесконечно грустно.
     -- Ты не смеешь чувствовать себя усталым, раз я к тебе приехала. Я хочу
тебя.
     Он  знал,  что это неправда.  Он  знал,  что  у Камилы нет ни малейшего
желания  отдаваться  любви  и  что  она  принудила  себя  к этим вызынвающим
действиям  лишь  потому,  что  видит  его печаль и приписывает ее страсти  к
другой женнщине.  Он  знал (Боже,  как  он знал ее!),  что  своним  любовным
призывом она жаждет проверить, сколь глубоко захвачен он мыслями о другой, и
затем терзать себя его печалью.
     --  Я  в самом деле  устал, -- сказал он.  Она обняла  его и подвела  к
кровати.
     -- Увидишь, как я вылечу тебя от  усталоснти, -- сказала  она и  начала
играть с его обнанженным телом.
     Он лежал, словно на операционном столе. Он знал, что всякое усилие жены
будет  напраснным.  Его  тело  съеживалось,  отступая  внутрь  сенбя   и  не
обнаруживая  ни  следа возбуждения. Канмила влажными губами скользила по его
телу, и он знал, что она горит желанием мучить себя  и его, и  ненавидел ее.
Он ненавидел ее  всей безмерностью  своей любви: она одна  своей ревнностью,
своей слежкой, своим недоверием,  лишь  она одна  своим сегодняшним приездом
добинлась  того,  что  все  потеряно,  что  их  союз  заминнирован  зарядом,
подложенным  в чужое чрево, зарядом,  который через семь месяцев взорвется и
разнесет  все  вокруг.  Лишь  она своим безотнчетным  страхом за  их  любовь
разрушила все.
     Она коснулась губами его межножья, и  он почувствовал, как  его скипетр
под  ее  ласками съеживается,  как  ускользает  от нее,  как станонвится все
меньше  и  боязливее. И он  знал,  что Камила  в  нежелании его  тела  видит
безмерность его любви  к другой женщине. Он знал, что она страшно страдает и
чем больше страдает сама, тем больше будет терзать его и скользить влажнными
губами по его беспомощному телу.


     Меньше  всего в жизни  он хотел заниматься любовью  с этой девушкой. Он
мечтал  приносить ей  радость  и  изливать на  нее  всю свою доброту, но эта
доброта не только не должна была иметь ничего общего с любовным влечением, а
прямо-
     таки  исключала  его,   желая  оставаться  чистой,  бескорыстной  и  не
связанной ни с каким удонвольствием.
     Но что сейчас ему  было  делать?  Ради нензапятнанности  своей  доброты
отказать  Ольге?  Нет, это невозможно.  Его отказ  ранил бы Ольгу и,  верно,
надолго оставил  бы след  в ее душе. Он понимал, что чашу  доброты он должен
испить до самого дна.
     И вот она  уже стояла  перед ним нагая, и он  лишь убеждал себя, что ее
лицо благородно и мило. Но  как мало значило это утешение,  когда он смотрел
на  ее  лицо вместе  с  телом, походившим  на длинный  и тонкий стебель,  на
который посажен непомерно большой волосантый цветок.
     Впрочем,  какой  бы  ни была  Ольга,  Якуб  знал, что  выхода  нет.  Он
чувствовал, что его тело (это рабское тело) вновь изготовилось поднять  свое
услужливое копье. Ему, правда, казалось, будто его возбуждение разыгрывается
в ком-то  друнгом,  далеко, вне его души, будто он возбудился помимо  воли и
втайне презирает это  возбужденние. Его душа, далекая от его тела, терзалась
мыслью  о  яде в чужой сумке и  лишь с сожаленнием  отмечала, сколь слепо  и
безоглядно отданется тело своим ничтожным прихотям.
     И в  голове пронеслось мгновенное  воспоминнание: ему было  лет десять,
когда он узнал, как рождаются дети, и с той поры этот образ пренследовал его
тем  навязчивее, чем подробнее с  годами  он  постигал  конкретную  сущность
женнской плоти. Он потом часто представлял свое
     рождение;  представлял,  как  его тельце проходит по  тесному  влажному
тоннелю, как его рот и нос забиты удивительной слизью, как весь он измазан и
отмечен  ею. Да,  эта женская слизь  отметила  его,  чтобы затем  пожизненно
обладать над ним таинственной властью, чтобы иметь пранво притягивать  его к
себе в  любую минуту и управлять диковинными  механизмами его тела. К такому
рабству он всегда  испытывал непринязнь и противился ему хотя бы тем, что не
отндавал своей  души  женщинам,  что  сохранял  свою свободу  и одиночество,
отводя власти слизи лишь ограниченные часы своей жизни. Да, возможно, потому
он так и любил Ольгу, что она была для него за гранью секса; он был  уверен,
что  своим телом  она  никогда  не напомнит  ему о  постыднном  способе  его
рождения.
     Он с усилием отогнал эти мысли; ситуация на диване развивалась так, что
он с минуты на минуту  должен был  проникнуть в  ее тело, но мысли о  гадком
мешали ему. Он сказал себе: эта  открывающаяся ему женщина -- единственная в
его жизни, к кому его  влечет чистое и бесконрыстное  чувство,  и сейчас  он
займется  с нею любовью только  ради того, чтобы  осчастливить  ее и одарить
радостью, помочь ей стать увереннной в себе и веселой.
     А потом он изумился самому себе: он качалнся  на  ней, словно на волнах
доброты. Он чувнствовал себя счастливым, ему  было хорошо. Его душа  покорно
согласилась с действиями его тенла, словно любовный акт был не чем иным, как
телесным проявлением благодетельной любви,
     чистого чувства к ближнему.  Тут  уж  ничего  не мешало,  тут ничего не
звучало фальшиво. Они сплелись друг с  другом в тесном объятии, и их дыхание
сливалось воедино.
     Это  были прекрасные и долгие минуты, а потом Ольга шепнула  ему на ухо
скабрезное слово. Она  прошептала  его раз, другой, а  потом снова и  снова,
возбуждаясь сама этим словом.
     И  тут  вдруг  волны  доброты расступились,  и Якуб с девушкой оказался
посреди пустыни.
     Нет, случалось, отдаваясь любви, он не  пронтивился скабрезностям.  Они
будили в нем  чувнственность и жесткость. Так женщины  становинлись  приятно
чужими его душе и приятно женланными его телу.
     Но  скабрезное  слово  в устах  Ольги вмиг  разнрушило  всю  сладостную
иллюзию. Оно пробундило  его ото сна. Облако доброты рассеялось, и он  вдруг
обнаружил в своих  объятиях  Ольгу  такой, какой за минуту до этого видел: с
больншим  цветком  головы, под  которым дрожит  тоннкий  стебель  тела.  Это
трогательное  существо  вело   себя  вызывающе,  точно  потаскушка,   но  не
переставало  при этом  быть трогательным, и потому  скабрезные слова звучали
комично и пенчально.
     Но Якуб знал, что ничем не смеет обнарунжить это, что должен выдержать,
испить горьнкую чашу доброты до дна, поскольку это беснсмысленное объятие --
его единственный добнрый  поступок, его единственное  искупление  (его ни на
минуту не оставляла мысль о яде в чужой сумке), его единственное спасение.


     Словно   большая  жемчужина  в   двух   створках   раковины,  роскошные
апартаменты Бертлефа занжаты  с  обеих сторон менее роскошными комннатами, в
которых  живут Якуб и Клима. Но в  обеих крайних комнатах уже давно тишина и
покой,  тогда  как Ружена в  объятиях Бертлефа  простанывает свой  последний
оргазм.
     А потом она тихо  лежит  рядом с ним, и он  гладит  ее по лицу.  Минуту
спустя она начинает рыдать. Плачет долго, уткнувшись головой в его грудь.
     Бертлеф гладит ее, как  маленькую девочку, и она в самом деле чувствует
себя маленькой. Манленькой, как никогда прежде (она никогда так не пряталась
на чьей-то груди),  но  и  большой,  как  нинкогда  прежде (она  никогда  не
испытывала  стольнких оргазмов, как сегодня).  И плач порывистыми  всхлипами
возносит ее к  чувству  блаженства, канкого  она также  до  сих  пор еще  не
познала.
     Где сейчас Клима и  где  Франтишек? Они  где-то  в далеких  туманах, их
фигуры, удаляюнщиеся  к горизонту, легче пуха. И где же ее  упорнное желание
завладеть  одним и избавиться от другого? Где ее судорожные приступы злости,
ее оскорбленное молчание, в какое она сегодня с утра замкнулась?
     Она лежит, все еще всхлипывая, а он гладит ее по лицу и говорит, что ей
надо уснуть, что в соседней комнате  у него своя спальня.  И Руженна, открыв
глаза, смотрит  на  Бертлефа:  нагой,  он идет в ванную  (слышно,  как течет
вода), по-
     том  возвращается,  открывает  шкаф, вынимает  оттуда  одеяло  и  нежно
прикрывает ее тело.
     Ружена видит на его икрах варикозные  вены. Когда он наклонялся  к ней,
она заметила, что  его  волнистые с проседью  волосы поредели и  сквозь  них
просвечивает кожа. Да, Бертлефу шестьденсят, а то и шестьдесят пять,  но для
Ружены это  не  имеет значения. Напротив,  его  возраст успонкаивает ее, его
возраст  бросает ослепительный  свет на ее молодость, до  сих  пор  серую  и
невынразительную, и потому она чувствует себя полнной жизни  и почти в самом
начале  пути.  Сейчас в его присутствии она  вдруг понимает,  что  еще долго
будет молодой и  ей никуда не надо спеншить. Бертлеф  снова подсаживается  к
ней, гландит ее, и  она чувствует  себя защищенной не тольнко успокаивающими
ласками его пальцев, но и утешительным объятием его лет.
     А потом он внезапно  исчезает, в голове ее  проносятся сумбурные образы
первого неглубонкого  сна. Она снова  пробуждается,  и ей  кажется,  что вся
комната залита странным голубым  сияннием. Что  это  за удивительное сияние,
которого  она никогда прежде не видела? Может,  сюда  сошла  луна, окутанная
голубоватой пеленой? Или она спит с открытыми глазами?
     Бертлеф улыбается ей и непрестанно гладит по лицу.
     И она окончательно закрывает глаза, уносинмая сном.




     Было еще темно,  когда Клима  пробудился  от  тревожного  сна. Он хотел
застать Ружену дома до ее ухода на работу. Но как объяснить Каминле, что ему
надо куда-то уйти еще до рассвета?
     Он взглянул  на  часы:  было пять. Чтобы не  разминуться с Руженой, уже
сейчас  нужно встать,  но какую  придумать  отговорку? От  волннения  сильно
стучало сердце, однако делать  бынло нечего  --  он встал и начал одеваться,
тихо, чтобы не разбудить Камилу. Он  уже застегивал пиджак, когда услышал ее
голос. Высокий голонсок, говорящий со сна:
     -- Ты куда?
     Он подошел к кровати и нежно поцеловал ее в губы:
     -- Спи, я сейчас вернусь.
     -- Я пойду с тобой, -- сказала Камила, но тотчас снова уснула.
     Клима быстро вышел за дверь.


     Возможно ли? Он все еще ходит взад и впенред?
     Да.  Но  сейчас  он  остановился,  увидев  в вонротах  Ричмонда  Климу.
Спрятался, потом при-
     пустил за  ним  к дому Маркса.  Прошел  мимо привратницкой  (привратник
спал)  и притаился за углом коридора, где была  комната Ружены. Увидел,  как
трубач стучится  в ее дверь.  Но ему  никто не открывал.  Клима постучал еще
раз, другой, повернулся и пошел прочь.
     Франтишек  выбежал  за  ним.  Трубач по длинной  улице  шел  в  сторону
водолечебницы, где у Ружены через полчаса начиналась сменна. Он снова вбежал
в дом Маркса, постучал в ее дверь и громко зашептал в замочную скванжину:
     -- Это я! Франта! Меня нечего бояться! Мне ты можешь открыть!
     Никто не ответил.
     Когда Франтишек выходил, привратник уже проснулся.
     -- Ружена дома? -- спросил он.
     -- Со вчера ее тут не было, -- сказал принвратник.
     Франтишек вышел на улицу. Вдалеке увидел 1 Климу, входящего в курортное
здание.


     Ружена  всегда  просыпалась в половине шеснтого. И сегодня,  когда  так
чудесно нисходил к ней сон,  она не спала ни на минуту дольше.  Она  встала,
оделась и на цыпочках вошла в соседннюю комнату.
     Бертлеф лежал  на боку, глубоко дышал, и вонлосы, тщательно причесанные
днем, сейчас рас-
     трепались и обнажали кожу  на  черепе. Во сне его  лицо казалось  более
серым и старым. На ночном столике стояло несколько пузырьков с лекарстнвами,
напомнивших Ружене больницу. Но это не  мешало ей.  Она  смотрела на него  и
чувствовала,  как  к  глазам  подступают слезы. Она  не  знала вечера  более
прекрасного, чем вчерашний. У нее было странное желание встать  перед ним на
конлени. Она не сделала этого, лишь нагнулась и нежно поцеловала его в лоб.
     А  на  улице,  уже приближаясь  к  водолечебннице, увидела  шедшего  ей
навстречу Франтиншека.
     Еще вчера  эта встреча  встревожила  бы ее.  Хотя она и любила трубача,
Франтишек знанчил для нее многое. Он составлял с Климой нерасторжимую  пару.
Один означал обыденнность, другой -- мечту, один хотел  ее, другой не хотел,
от одного  она стремилась избавиться,  по другому тосковала. Один  определял
смысл  существования другого. Даже решив, что беренменна  от Климы,  она  не
вычеркнула  Франтиншека  из  своей   жизни;  напротив,  Франтишек  оставался
постоянным поводом  для  такого реншения. Она  стояла  между ними, как между
двумя  полюсами своей жизни; они создавали север  и юг ее планеты, и никакой
другой она не знала.
     Но  сегодня  утром  она  неожиданно  поняла, что  это  не  единственная
планета, на  которой  можно жить.  Она  поняла, что можно  существонвать без
Климы  и  без Франтишека, что  незачем  спешить, что времени достаточно, что
можно
     позволить  умным  и  зрелым мужчинам вывести ее  из этой  заколдованной
территории, где так быстро приходит старость.
     -- Где ты была ночью? -- накинулся на нее Франтишек.
     -- А тебе что до этого!
     -- Я был у тебя. Тебя не было дома.
     -- Тебе нет дела, где я была, -- сказала Рунжена и,  не останавливаясь,
прошла к воротам водолечебницы. -- И не ходи ко мне. Не хочу, чтобы ты ходил
ко мне.
     Франтишек  остался один перед водолечебнницей, а поскольку  после целой
ночи  хождения  болели ноги, он сел на лавочку, откуда удобно было наблюдать
за входом.
     Ружена вбежала по лестнице на второй этаж, вошла в просторную приемную,
вдоль стен  уставленную скамьями и креслами для пациентов. Перед дверью в ее
отделение сидел Клима.
     -- Ружена! -- Он встал и смотрел на нее  отнчаянными глазами. --  Прошу
тебя. Ну прошу, образумься, и пойдем туда вместе.
     Его страх был  обнаженным,  очищенным  от всякой  любовной демагогии, к
которой он так упорно стремился все эти дни.
     Ружена сказала:
     -- Ты хочешь избавиться от меня. Он испугался:
     --  Я вовсе не хочу избавиться от  тебя. Наноборот. Все  это ради того,
чтобы мы могли еще больше любить друг друга.
     -- Не лги, -- сказала Ружена
     -- Ружена, прошу тебя! Будет ужасно, если ты не пойдешь!
     -- Кто сказал,  что я не пойду? У нас еще три часа впереди. Ведь сейчас
только шесть. Стунпай к своей жене и выспись как следует!
     Она   закрыла   за   собой   дверь,  надела  белый   халат  и   сказала
тридцатипятилетней:
     -- У меня к тебе просьба. В девять мне приндется уйти.  Не могла  бы ты
побыть здесь часок вместо меня?
     --  Значит,  ты  поддалась  на  его  уговоры,  --  сказала  сослуживица
укоризненно.
     -- Нет, не поддалась. Я влюбилась, -- сказанла Ружена.


     Якуб подошел к окну, открыл его.  Он думал о голубой таблетке  и не мог
поверить, что вчера действительно дал  ее посторонней женщине. Он смотрел на
голубизну неба и дышал свежим возндухом осеннего утра. Мир, который он видел
в окне,  был  нормальным, спокойным, естественнным.  Вчерашнее приключение с
медсестрой вдруг представилось ему бессмысленным и неправдонподобным.
     Подняв телефонную  трубку, он набрал  номер  водолечебницы. Сказал, что
хотел бы поговонрить с сестрой Руженой из женского отделения.  Ждал довольно
долго.  Потом раздался  женский  голос.  Он  повторил  свою  просьбу.  Голос
отвентил, что сестра Ружена сейчас занята в бассейне
     и подойти к телефону не может. Он поблагоданрил и повесил трубку.
     О,  какое он  почувствовал  облегчение:  медсенстра жива!  Таблетки  из
тюбика принимают три раза в день, она должна была принять их вчера вечером и
сегодня утром и, значит, его таблетку уже давно  проглотила. Вдруг все перед
ним проняснилось: голубая таблетка, которую он носил в кармане  как гарантию
своей свободы, была обманном. Его друг преподнес ему таблетку иллюзии.
     Боже правый, как случилось, что до сих пор это не осенило его? Он снова
припомнил  тот давнишний день, когда он попросил друзей донстать ему яд.  Он
вернулся как  раз  тогда  из тюрьнмы  и сейчас,  по истечении стольких  лет,
понинмает, что каждый из них счел его просьбу всего лишь театральным жестом,
каким он хотел  уже задним числом обратить  внимание  на  пережитые муки. Но
Шкрета без  колебаний пообещал вынполнить его просьбу  и действительно через
ненсколько  дней принес  ему блестящую голубую таблетку. Да и зачем было ему
колебаться и в чем-то разубеждать  его?  Он поступил гораздо мудрее тех, кто
отверг его просьбу. Он дал ему безобидную иллюзию покоя и уверенности  и тем
самым еще и купил его на всю жизнь.
     Как  же  это  ни разу не приходило  ему в  гонлову? Он тогда  несколько
удивился,  что Шкрента  дал ему яд в  виде обыкновенной,  фабричным способом
изготовленной пилюльки.  Он  знал,  правда,  что Шкрета  как биохимик  имеет
доступ к  ядам, но не мог понять,  как ему удалось  пондобраться к фабричным
автоматам, штампую-
     щим  таблетки. Да он особенно  и не задумывался над этим. И хотя все на
свете подвергал сомненнию, в таблетку верил как в Евангелие.
     Сейчас,  в минуты бесконечного  облегчения, он был, конечно, благодарен
другу за его обман. Он был счастлив, что медсестра жива и что  вся вчерашняя
бессмысленная история обернулась всего лишь кошмаром и дурным сном. Но ничто
на  свете не длится  слишком долго, и  вслед за  слабеющими  волнами чувства
успокоенности занзвучал тоненький голосок сожаления:
     Как  это   смешно!  Таблетка  в  кармане  сообнщала  каждому  его  шагу
театральный  пафос  и  дала  ему   возможность   сотворить  из  своей  жизни
возвышенный миф! Он был убежден,  что носит в шелковистой бумажке  смерть, а
на самом деле там затаился лишь тихий смех Шкреты.
     Якуб понимал,  что его друг  в конечном  счете действовал правильно, но
все-таки  ему  казалось,  что  тот  самый  Шкрета,  которого он  так  любил,
превратился  вдруг в обыкновенного эскулапа, каких тринадцать на дюжину. Той
естественноснтью, с какой тогда Шкрета, нимало не колеблясь, вручил  ему яд,
он полностью  исключал себя  из того  круга людей, которых Якуб знал. В  его
понведении было нечто невообразимое. Он поступал не так,  как поступают люди
с себе подобными. Он был  далек  от  мысли,  что Якуб может воснпользоваться
ядом в  приступе истерии или депнрессии. Он обращался с ним как с человеком,
полностью владеющим своей судьбой и не поднверженным человеческим слабостям.
Они дейстнвовали вместе, как два бога, вынужденных жить
     среди людей, -- и это было прекрасно. Это было незабываемо. И вдруг все
исчезло.
     Якуб смотрел на голубизну неба и говорил себе:  "Он подарил мне сегодня
облегчение  и  покой.  И  вместе  с тем  отобрал у  меня  самого себя, моего
Шкрету".


     Клима был  сладко опьянен согласием  Руженны,  но  даже  самая  большая
награда  не  выманила  бы  его  из этой  приемной.  Вчерашнее  необъясннимое
исчезновение Ружены угрожающе запенчатлелось в его памяти. Он принял решение
терпеливо  ждать ее  здесь, чтобы  никто не сумел разубедить ее,  увести или
похитить.
     Мимо  него сновали  пациентки  и входили  в  дверь,  за которой исчезла
Ружена; одни  оставались там, другие снова выходили в коридор и,  усевшись в
расставленные  вдоль  стен  кресла,  не сводили  вонпросительного взгляда  с
Климы, ибо в приемную женского отделения мужчинам хода не было.
     Из  одной  двери выглянула толстая женщина  в белом халате;  она  долго
смотрела на него,  а  затем  подошла  и  спросила, не  ждет  ли он  Рунжену.
Покраснев, он утвердительно кивнул.
     --  Вам  незачем ждать. До девяти у  вас есть  время, -- сказала  она с
назойливой доверительнностью, и  Климе  показалось, что  все женщины  вокруг
слышат это и знают, о чем идет речь.
     Было примерно без четверти  девять, когда  на пороге показалась Ружена,
одетая в обычное пла-
     тье. Он  присоединился к  ней, и  они  молча вышли на  улицу.  Оба были
погружены  в свои мысли и  потому не заметили, что Франтишек,  скрываясь  за
порослью парка, идет за ними следом.


     Якубу остается  лишь проститься с  Ольгой и  Шкретой, но прежде хочется
еще   пройтись  (нанпоследок)   по  парку   и  ностальгически  полюбонваться
деревьями, похожими на языки пламени.
     Он вышел в коридор в  ту самую  минуту, когда  за собой закрывала дверь
противоположнной комнаты молодая  женщина -- ее высокая фигура привлекла его
внимание. Когда она понвернула к нему лицо, он изумился его красоте.
     -- Вы знакомая доктора Шкреты? -- спронсил он.
     Женщина приветливо улыбнулась:
     -- Откуда вы знаете?
     -- Вы  вышли из  комнаты,  которую доктор  Шкрета использует  для своих
друзей, -- сказал Якуб и представился.
     -- Очень приятно. Я Климова. Пан доктор поселил здесь моего мужа. Я как
раз  ищу его. Он, наверное,  с паном доктором. Не подскажете, где я могла бы
найти их?
     Якуб смотрел в лицо молодой женщины с неутолимым наслаждением, и у него
мелькнула мысль  (снова!),  что, поскольку он  здесь последнний день, каждое
событие приобретает особый смысл и становится символическим посланием.
     Но что говорит ему это послание?
     -- Я могу проводить вас к доктору Шкрете, -- сказал он.
     -- Я была бы вам очень благодарна, -- отвентила она.
     Да, что говорит ему это послание?
     Прежде всего, что  это только послание, и ничего больше. Через два часа
Якуб уедет, и  это  прекрасное  создание  исчезнет  для  него навсегда.  Эта
женщина  пришла явить ему образ отреченния. Он встретил ее лишь затем, чтобы
понять, что она никогда не будет принадлежать  ему. Он встретил ее как образ
всего того, что он, уезжая, теряет.
     -- Удивительно, -- сказал он. --  Сегодня я бунду беседовать с доктором
Шкретой, верно, в понследний раз в жизни.
     Но  послание,  которое  приносит  ему эта  женнщина,  говорит  о чем-то
большем.  Оно пришло в  последнюю минуту возвестить  ему о  красоте.  Да,  о
красоте, и Якуб едва ли не с испугом осознал, что, по существу, он не имел о
ней никакого понятия, что пренебрегал ею и никогнда ради нее не жил. Красота
этой женщины занвораживала его. У него вдруг возникло ощущенние, что во всех
его  решениях всегда была  канкая-то  погрешность. Что  он забывал учитывать
нечто важное в жизни. Ему  показалось, что, знай он эту женщину, его решения
были бы иными.
     -- Почему это вы будете беседовать с ним в последний раз?
     -- Я уезжаю за границу. И надолго.
     Нет,  не  то чтобы  у  него никогда  не было красивых женщин,  но  к их
очарованию он отнносился как к чему-то сопутствующему. То, что толкало его к
женщинам,  было   жаждой  мести,   тоской,  неудовлетворенностью,  а  подчас
жалоснтью и  состраданием, женский мир сливался у него с горькой драмой этой
страны,  где  он был  преследователем  и  преследуемым и где перенжил  много
раздоров  и  мало  идиллий.   Но  эта  женщина  вдруг  предстала  перед  ним
отделеннная от всего этого, отделенная от его жизни,  она  пришла  откуда-то
извне, она явила себя, явила  себя  не только как красивая женщина, но и как
красота сама по  себе и сообщила ему, что и здесь можно было жить иначе и во
имя чего-то другого, что красота больше  справедливоснти, что красота больше
правды, что она реальннее ее, бесспорнее и даже доступнее, что красонта надо
всем  прочим  и  что в  эту минуту она  потеряна для него навсегда.  Что она
пришла явить ему себя в последнюю минуту лишь зантем, чтобы он не думал, что
познал все и пронжил здесь свою жизнь, исчерпав до дна ее вознможности.
     -- Завидую вам, -- сказала она.
     Они  шли  вместе  по  парку,  небо было  голунбым, кусты  -- желтыми  и
красными,  и  Якубу снова  представилось, что  это  образ  огня, в  контором
сгорают его прошлые истории, воспоминнания и обстоятельства.
     -- Вам нечему завидовать. В эту минуту мне кажется, что я не должен был
бы никуда уезнжать.
     -- Почему? В последнюю минуту вам здесь понравилось?
     --  Вы  мне понравились.  Вы мне  ужасно  поннравились.  Вы  невероятно
красивы.
     Он высказал это, даже не ведая как,  и  тут же мелькнула мысль, что  он
может  говорить ей все, ибо через несколько часов его здесь не бундет  и его
слова не возымеют никаких последстнвий ни для него, ни для нее. Эта нежданно
обнретенная свобода опьяняла его.
     --  Я  жил  как  слепой. Как  слепой.  Впервые  сегодня  я  понял,  что
существует красота. И что я проворонил ее.
     Она  сливалась у него с музыкой и картинанми, с тем царством, в которое
он  никогда  не  вступал,  она сливалась у него  с  разноцветными  деревьями
вокруг,  и он  уже не видел в  них ни посланий, ни смыслов (образ  огня  или
сгоранния), а прозрел лишь  экстаз красоты, загадочно пробужденный  касанием
ее стоп, ударом ее гонлоса.
     -- Я  сделал  бы  все  для того,  чтобы завоевать вас. Я хотел  бы  все
бросить и прожить всю  свою жизнь иначе -- лишь ради вас и для вас.  Но я не
могу, поскольку в эту минуту меня, по сущенству, здесь уже нет. Я должен был
уехать еще вчера, а сегодня я здесь лишь в качестве собстнвенного опоздания.
     Ах  да, только сейчас он понял, почему он  должен был встретить ее. Эта
встреча  произоншла за пределами  его  жизни,  где-то по другую  сторону его
судьбы, на обороте его биографии. Но тем раскованнее он говорил с ней,  пока
на-
     конец не почувствовал, что все равно не сможет сказать ей то, что хотел
бы.
     Он коснулся ее руки и указал:
     -- Здесь принимает доктор Шкрета. Поднинмитесь на второй этаж.
     Пани Климова долго смотрела на Якуба, и он  впивал ее взгляд, влажный и
мягкий, как даль. Он еще раз коснулся ее руки, повернулся и пошел прочь.
     А оглянувшись, увидел, что  пани Климова стоит и смотрит ему  вслед. Он
оглянулся еще несколько раз, а она все стояла и смотрела ему вслед.


     В  приемной сидело  примерно  двадцать  женнщин, заметно  нервничавших;
Ружене и Климе уже негде было сесть. Напротив них на стене висели плакаты, с
помощью картинок и лозуннгов призывавшие женщин не делать абортов.
     "Мамочка, почему ты  не хочешь меня?" -- было написано большими буквами
на плакате, с которого улыбался младенец в одеяльце; под младенцем такими же
буквами было напечатано стихотворение  про то, как нерожденное  дитя пронсит
маму  не выскабливать его  и  за это  сулит  ей море  радостей: "В чьих  ты,
мамочка, объятиях умрешь, если, нерожденного, меня убьешь?"
     На других  плакатах  были  увеличенные  фонтографии смеющихся  матерей,
сжимающих ручнки колясок, и фотографии писающих мальчи-
     ков. (Климе  пришло в  голову,  что  писающий мальчик -- неопровержимый
аргумент в пользу деторождения. Он  вспомнил, как однажды в киннохронике был
показан  писающий  мальчик  и как весь  зал  зашелестел счастливыми женскими
вздохами.)
     После  некоторого  ожидания Клима постучал в дверь; вышла сестричка,  и
Клима  назвал имя  доктора Шкреты.  Через какое-то время доктор появился  и,
протянув Климе бланк, попросил заполнить его и потом терпеливо подождать.
     Клима прижал бланк к стене и стал заполннять отдельные графы: имя, дату
рождения,  меснто рождения. Ружена подсказывала ему.  Затем дошла очередь до
графы, где  стояло:  имя  отца.  Он смешался. Ужасно  было видеть черным  по
белому это постыдное звание и приписывать к нему свое имя.
     Ружена, глядя на руку Климы, заметила, как она дрожит. Это доставило ей
удовольствие.
     -- Ну пиши, -- сказала она.
     -- Кого я тут должен вписать? -- прошептал Клима.
     Сейчас он казался ей трусливым и  испуганнным, она презирала его. Всего
боится,  боится   ответственности,  боится  даже  собственной   поднписи  на
официальном бланке.
     --  Извини, но, по-моему, совершенно ясно, кого  ты там должен вписать,
-- сказала она.
     -- Я думал, что это не имеет значения, -- сказал Клима.
     Даже  потеряв к нему интерес, она все-таки в душе была глубоко убеждена
в том, что этот
     трус виноват перед ней; ей было приятно его наказывать:
     -- Если тебе угодно врать, то вряд ли со мной договоришься.
     Когда он вписал в графу свое имя, она принсовокупила со вздохом:
     -- Все равно еще не знаю, как поступлю...
     -- В каком смысле?
     Она смотрела в его испуганное лицо:
     -- Пока из меня его не вынули, я могу еще и передумать.


     Она сидела в кресле,  положив  ноги  на  стол,  и смотрела в  детектив,
купленный  на случай курортной скуки. Но  читала она весьма  рассенянно, так
как в голову ей поминутно лезли синтуации и слова минувшего вечера. Вчера ей
нранвилось все, но  более  всего -- она сама. Наконец она была такой,  какой
мечтала  быть  всегда;  нинкоим  образом  не  жертвой  мужских  помыслов,  а
единственным  творцом  своей   судьбы.   Она   реншительно  отбросила   роль
воспитанницы, отвенденную ей  Якубом,  и, наоборот,  сама  сотворила  его по
своему желанию.
     Она  казалась  себе элегантной,  независимой  и  смелой.  Она сидела  и
смотрела на свои ноги, положенные на стол, туго обтянутые белыми джинсами, и
когда раздался стук в дверь, весело крикнула:
     -- Входи, я жду тебя!
     Якуб вошел, вид у него был опечаленный.
     -- Привет! -- сказала она, все еще не спуснкая со стола ноги.
     Ей показалось, что Якуб  смущен, это  донставило ей удовольствие. Потом
она подошла к нему и чмокнула в щеку.
     -- Останешься нанемного?
     -- Нет, -- сказал Якуб грустным голосом. -- На этот раз я действительно
прощаюсь  с  тобой.  Уезжаю.  Решил напоследок  еще раз  проводить  тебя  до
водолечебницы.
     -- Отлично, -- весело сказала Ольга, -- монжем пройтись.


     Якубу, целиком захваченному образом пренкрасной пани Климовой, пришлось
преодолеть  определенную  неприязнь,  чтобы  прийти  пронститься  с  Ольгой,
оставившей  в  его  душе  после  вчерашней встречи ощущение растерянности  и
грязи. Но он никогда не дал  бы ей это  понять. Он заставил себя держаться с
ней с исключинтельным тактом, чтобы она и заподозрить не могла,  сколь  мало
наслаждения и радости полунчил он от их вчерашней любовной близости -- пусть
она  сохранит  об этом  самые лучшие  воснпоминания. Он делал серьезный вид,
ничего не значащие фразы  бросал с печальным придыханнием, слегка касался ее
руки, временами гладил по волосам,  а когда она  засматривала ему  в гланза,
отвечал грустным взглядом.
     По дороге она предложила ему  еще заскончить куда-нибудь на бокал вина,
но Якуб,  тягонтясь  этой  последней их  встречей,  старался  по возможности
сократить ее.
     -- Прощание  -- слишком  печальная вещь, я не хочу  продлевать его,  --
сказал он.
     Перед входом в  курортное здание он взял ее за обе руки  и  заглянул  в
самую глубину глаз.
     Ольга сказала:
     -- Якуб, ты молодец, что приехал. Вчера был потрясающий  вечер. Я рада,
что  ты  наконнец  перестал  играть  роль  папеньки   и  стал  Якубом.  Было
по-настоящему здорово. Правда, здонрово?
     Якуб понял, что до нее ничего не доходит. Неужто эта утонченная девушка
воспринимает  их вчерашнюю близость всего лишь как пустую забаву? Неужто  ее
толкнула   к  нему   чувственнность,  лишенная  чувства?  Неужто   радостное
воснпоминание об единственном любовном  вечере перевесило печаль прощания на
всю оставшуюнся жизнь?
     Он  поцеловал ее.  Она  пожелала ему счастлинвого  пути и повернулась к
широким воротам водолечебницы.


     Он ходил часа два перед зданием поликлинники,  теряя терпение.  И  хотя
без конца убеждал себя,  что не смеет  устраивать сцены, он чувстнвовал, как
самообладание покидает его.
     Он вошел в поликлинику. Курортный горондок был невелик, и здесь все его
знали. Он спронсил  привратника, не видел ли он,  как  вошла  внутрь Ружена.
Привратник  утвердительно кивннул  и  сказал,  что  она  поднялась на лифте.
Понскольку лифт  ходил  только на четвертый  этаж,  а на  нижние этажи  люди
поднимались пешком, он решил ограничить свои поиски лишь двунмя коридорами в
самой верхней части здания. Он прошел первым коридором, где были каннцелярии
(он  был  пуст),  а  во  второй  коридор  (где  помещалось  гинекологическое
отделение) вошел с чувством неловкости, ибо мужчинам вход туда  был заказан.
Увидел санитарку, знакомую на вид. Спросил о Ружене. Она кивнула на  дверь в
конце коридора. Дверь  была открыта,  и возле нее стояло  несколько мужчин и
женщин. Франнтишек вошел  внутрь, там  сидели  еще  несколько женщин, но  ни
трубача, ни Ружены не было.
     -- Вы не видели здесь девушку, такую блонндинку?
     Женщина указала на закрытую дверь:
     -- Они там.
     "Мамочка,  почему ты не хочешь меня?" --  прочел Франтишек, а на других
плакатах увидел писающих мальчиков  и младенцев.  Он стал осонзнавать, о чем
идет речь.


     В помещении  стоял продолговатый стол.  С однной стороны сидели Клима с
Руженой, против них
     восседал доктор Шкрета, а рядом с ним -- две конренастые женщины.
     Доктор  Шкрета  посмотрел на обоих заявитенлей  и  неприязненно покачал
головой:
     -- Мне грустно смотреть  на вас. Вы  знаете, какие  мы  здесь прилагаем
усилия,  чтобы  вернуть  несчастным бесплодным  женщинам  способность  иметь
детей?  А вы, люди  молодые, здоровые  и рослые, добровольно избавляетесь от
самого ценнного  в жизни.  Я настоятельно обращаю ваше  внимание на то,  что
наша комиссия создана не для содействия абортам, а для их упорядочения.
     Обе  женщины  утвердительно  замурлыкали,  а  доктор  Шкрета  продолжал
наставлять  обоих занявителей. У  Климы громко  стучало сердце.  Хонтя  он и
понимал, что доктор  Шкрета адресует свои речи  вовсе  не ему, а двум членам
комиснсии, которые всей мощью своих  материнских животов ненавидели молодых,
не желающих  ронжать женщин, но он  до ужаса боялся,  что эти слова собьют с
толку Ружену. Разве минуту нанзад она не сказала ему, что все еще не приняла
окончательного решения?
     -- Ради чего вы собираетесь жить? -- прондолжал доктор Шкрета. -- Жизнь
без детей что дерево без  листвы. Будь моя воля, я запретил бы аборты. Разве
вас  не  пугает, что  год  от  года популяция сокращается? И это  у нас, где
забота о матери и  ребенке возведена на  такой  уровень, как нигде в мире! У
нас, где никто не должен бояться за свое будущее!
     Обе  женщины опять  утвердительно  замурнлыкали,  а доктор  Шкрета гнул
свое:
     --  Товарищ  женат и  теперь  боится  взять  на  себя  все  последствия
безответственной сексунальной связи.  Однако вам следовало бы думать об этом
раньше, товарищ!
     Доктор Шкрета чуть помолчал и снова обрантился к Климе:
     -- У  вас  нет детей. Вы  действительно  не монжете ради этого зачатого
ребенка развестись со своей женой?
     -- Не могу, -- сказал Клима.
     -- Я  знаю, --  вздохнул  доктор  Шкрета.  --  Я  получил  сведения  от
психиатра,  что пани Климова страдает суицидным синдромом. Рожндение ребенка
создало бы угрозу ее жизни, разнрушило  бы этот брак,  а сестра Ружена стала
бы матерью-одиночкой.  Что прикажете  делать, --  вздохнул  еще  раз  доктор
Шкрета и пододвинул бланк  к членам комиссии -- обе дамы тоже вздохннули и в
надлежащей графе поставили свои поднписи.
     --  Явитесь  для   оперативного  вмешательства  на   будущей  неделе  в
понедельник,  к восьми чансам  утра, --  сказал доктор Шкрета Ружене  и  дал
понять, что она может уйти.
     -- А вы останьтесь здесь, -- обратилась  одна из толстух к Климе. Когда
Ружена  ушла,  женнщина  сказала: --  Пресечение  беременности  не такая  уж
безобидная  вещь, как вам кажется. Пронисходит большая потеря  крови.  Своей
безотнветственностью   вы  отняли  у   женщины  кровь   и  потому  извольте,
справедливости  ради, отдать свою.  -- Она  подсунула Климе какой-то бланк и
сказала: -- Распишитесь здесь.
     Смущенный Клима послушно расписался.
     -- Это  заявление от добровольных доноров.  Вы можете зайти  в соседний
кабинет, сестра возьмет у вас кровь.


     Ружена прошла приемную с опущенными гланзами и увидала Франтишека уже в
коридоре, когда он окликнул ее.
     -- Где ты была?
     Испугавшись свирепого выражения его лица, она ускорила шаг.
     -- Я спрашиваю, где ты была?
     -- Тебе-то что!
     -- Я знаю, где ты была.
     -- Если знаешь, не спрашивай.
     Они  спускались  по лестнице, Ружена очень спешила,  стараясь  уйти  от
Франтишека и разнговора с ним.
     -- Это была абортная комиссия. Ружена молчала. Они вышли на улицу.
     -- Это  была абортная  комиссия.  Я  знаю. И  ты  хочешь избавиться  от
ребенка.
     -- Сделаю то, что захочу.
     -- Нет, не сделаешь того, что захочешь. Это меня тоже касается.
     Ружена торопилась,  чуть  ли  не бежала. Франнтишек бежал за ней. Когда
они были уже у ворот водолечебницы, она сказала:
     -- Только посмей идти за мной. Я уже на работе. Не мешай мне работать.
     Франтишек был взбешен:
     -- Посмей мне только что-нибудь сказать!
     -- У тебя нет никакого права!
     -- Это  у  тебя  не было  никакого  права!  Ружена  вбежала  в  здание,
Франтишек -- за ней.


     Якуб  был  счастлив, что  все  уже позади  и  ему  остается  последнее:
проститься со Шкретой. Он медленно пошел от курортного здания к дому Маркса.
     Издали  навстречу  ему по широкой аллее шла пани  учительница, а за ней
ребятишек двадцать из  детского сада. У пани учительницы в  руке был длинный
красный  шнур, и  все  дети, следонвавшие за ней гуськом, держались за него.
Дети шли медленно,  и учительница, указывая на куснты и деревья, перечисляла
их названия. Якуб  остановился,  он плохо  разбирался  в  естествонзнании  и
всякий раз забывал, что клен называнется кленом, а граб -- грабом.
     -- Это липа, -- указала учительница на понжелтевшее раскидистое дерево.
     Якуб оглядел детей. Все они были в синих курточках и красных шапочках и
выглядели роднными братьями. Он присмотрелся к их  лицам,  и ему показалось,
что не только одеждой, но и лицами они похожи друг на друга. По крайней мере
у семерых из них он обнаружил приметно большие носы и широкие губы. Они были
понхожи на доктора Шкрету.
     Он  вспомнил  носатого  ребенка хозяев тракнтира.  Неужто  евгеническая
мечта  Шкреты  была не  только игрой фантазии? Неужто в этом крае  и вправду
родятся дети великого отца Шкреты?
     Якубу  стало  смешно. Все  эти дети выглядят  одинаково, потому что все
дети на свете похонжи друг на друга. Но потом снова  мелькнула мысль: а что,
если  доктор  Шкрета  и  вправду  осуществляет свой  удивительный  проект? И
пончему не могут осуществляться удивительные проекты?
     -- А там что, дети?
     -- Береза! -- ответил маленький Шкрета; да,  это был вылитый  Шкрета; у
него  был не  только большой нос, но  и  очечки, и носовой выговор, делающий
речь друга Якуба столь трогательно смешной.
     -- Молодец, Ольдржих! -- сказала учительнница.
     Якубу представилось,  что через  десять, двандцать лет эту страну будут
населять тысячи Шкрет. И  вновь его охватило странное чувство,  что он жил в
своем  отечестве  и  не  знал,  что в нем творится. Жил,  как  говорится,  в
эпицентре всех свершений. Переживал каждое актуальное  событие. Вмешивался в
политику, едва  не линшился из-за нее жизни,  и пусть потом был выншвырнут в
никуда, все равно не переставал мунчиться ее проблемами.
     Он всегда считал, что слушает сердце,  стучанщее в груди страны. Но кто
знает, что он, собнственно, слышал! Сердце ли это было? Не был ли это старый
будильник, что отсчитывал со-
     вершенно ложное время? Не являлись ли все эти политические схватки лишь
блуждающими   огоньками,  призванными   отвлечь   его  от  того,  что   было
действительно важным?
     Учительница  повела  детей  дальше  по  широнкой аллее  парка,  а  Якуб
чувствовал,   как  образ  красивой   женщины  все   больше   овладевает  им.
Воспоминание об  этой  красавице  вновь  и  вновь  рождало  в нем неотвязный
вопрос: а  что, если он жил  совсем  в ином мире, чем полагал? Что,  если он
видел все в превратном свете? Что, если красота значит больше, чем правда, и
что, если в самом деле ангел принес два дня назад Бернтлефу георгин?
     -- А там что? -- услышал он голос учительнницы.
     И маленький очкарик Шкрета ответил:
     -- Клен.


     Ружена, вбегая по лестнице, старалась не огнлядываться. Она  захлопнула
за  собой дверь свонего отделения и сразу же пошла  в раздевалку.  Надела на
голое  тело   халат  курортной  сестры  и  облегченно  вздохнула.  Стычка  с
Франтишенком растревожила ее, но при этом странным образом и  успокоила. Она
чувствовала, что тенперь они оба, и Франтишек и Клима, чужие ей и далекие.
     Она вышла из  кабины в  зал,  где на  кушетках вдоль стен  лежали после
купания женщины.
     За столиком у двери сидела тридцатипятинлетняя.
     -- Ну что, разрешили? -- холодно спросила она.
     --  Да. Спасибо  тебе, -- сказала Ружена, уже подавая  новой  пациентке
ключ и большую пронстыню.
     Как   только   тридцатипятилетняя   отошла,   приноткрылась   дверь,  и
протиснулась голова Франнтишека.
     -- Неправда, что это только твое  дело.  Это  нас  обоих касается.  Мое
решение тоже важно!
     --  Прошу  тебя, сгинь!  --  зашипела она. --  Это  женское  отделение,
мужчинам здесь делать нечего! Уходи сию же  минуту,  не  то я  прикажу  тебя
вывести!
     Франтишек  весь пылал  от  возбуждения, а  угроза  Ружены  и  вовсе так
взбесила его, что он вошел в зал и захлопнул за собой дверь.
     -- Мне плевать, что ты сделаешь! Мне сонвершенно плевать! -- кричал он.
     -- Я тебе говорю: мотай сию же минуту!
     -- Я  вывел вас  на  чистую  воду! Этот мужик все обстряпал! Трубач! За
всем этим  сплошная туфта и блат! Он провернул это дельце  у доктора, потому
что они вчера игранли вместе! Но я все вижу, я не дам убить моего ребенка! Я
отец,  и мое  слово тоже  кое-что  значит. И я  запрещаю тебе убивать  моего
ребенка!
     Франтишек  кричал, и  женщины, лежавшие  на  кушетках  под одеялами,  с
любопытством подннимали головы.
     И  Ружена  была донельзя взвинчена: Франнтишек кричал, а она  не знала,
как приглушить вспыхнувшую ссору.
     -- Вовсе это не твой ребенок,--  сказала  она. -- Ты  все  выдумал. Это
вовсе не твой ребенок!
     --  Что,  что?!  -- закричал  Франтишек  и сделал  еще два шага  внутрь
помещения, чтобы  обойти столик и  подступиться к Ружене. --  Как это не мой
ребенок? Кому, как не мне, знать это? А я знаю!
     Из  соседнего  зала, где  был  бассейн, вошла гонлая и мокрая  женщина,
которую  Ружена  должна  была уложить и  укутать. Она испуганно смотрела  на
Франтишека  -- он  стоял  в нескольких  метрах от нее  и  не  сводил  с  нее
невидящего взгляда.
     На минуту Ружена оказалась свободной;  она подошла к женщине, набросила
на нее простынню и повела к кушетке.
     -- Что здесь делает этот  парень?  -- спросила  женщина, оглядываясь на
Франтишека.
     -- Сумасшедший! Этот парень сошел  с  ума, и я не  знаю, как его отсюда
выпроводить. Пронсто ума не  приложу, что делать с этим псинхом! -- говорила
Ружена, укутывая женщину в теплое одеяло.
     -- Послушайте, сударь!  -- крикнула ему друнгая пациентка с кушетки. --
Вам здесь нечего денлать! Проваливайте отсюда!
     -- Мне здесь есть что делать! -- упрямо сканзал Франтишек, не  двигаясь
с места.
     Когда  Ружена  снова подошла  к нему, его линцо было  уже не красным, а
бледным; он уже не кричал, а говорил тихо и решительно:
     -- Я вот что тебе скажу. Если  ты дашь  вынковырять ребенка, меня здесь
тоже не будет. Если убьешь ребенка, на твоей совести будут две жизни.
     Ружена глубоко  вздохнула и посмотрела  на  стол.  Там  лежала сумка  с
тюбиком голубых табнлеток. Она стряхнула одну на ладонь и проглонтила.
     А голос Франтишека уже не кричал, а умонлял:
     -- Прошу тебя, Ружена. Прошу тебя. Я не могу жить без тебя. Я покончу с
собой.
     В это  мгновение Ружена почувствовала динкую резь внутри,  и  Франтишек
увидел  ее лицо, искаженное болью,  не  похожее на  себя, увидел  ее  глаза,
широко раскрытые, но незрячие, увиндел, как ее тело корчится,  извивается, и
как она, сжав руками живот, падает на пол.


     Ольга  плескалась в  бассейне  и вдруг услыншала... Собственно, что она
услышала? Она не понимала, что она слышит. Но зал охватила панника. Женщины,
что  были рядом  с  ней,  выбинрались  из бассейна  и  устремляли  взгляды в
сонседнее помещение, которое как бы всасывало в себя  все вокруг. Ольга тоже
оказалась в  этом  неудержимом  потоке  и,  бездумно  подчиняясь  тревожному
любопытству, шла за остальными.
     В соседнем  помещении у  двери  она увидала  толпу женщин.  Они  стояли
спиной к ней, голые
     и мокрые,  и, выставив  зады, наклонялись  к  понлу. Против  них  стоял
молодой человек.
     И все остальные голые женщины  старались  протиснуться  к этой  группе;
Ольга тоже протисннулась туда и увидела сестру Ружену: она ленжала на полу и
не шевелилась. Молодой челонвек вдруг опустился на колени и закричал:
     -- Я убил ее! Это я ее убил! Я убийца!
     С женщин  стекала вода. Одна  из  них  нагнунлась  к  лежавшей Ружене и
попыталась нащунпать пульс. Но это  был  напрасный  жест,  ибо  здесь царила
смерть,  и  в  ней  уже никто  не  сонмневался.  Голые,  мокрые  тела женщин
нетерпенливо  напирали друг на  друга, чтобы  увидеть  смерть  вблизи, чтобы
заглянуть ей в доверинтельно знакомое лицо.
     Франтишек стоял на коленях. Он обнимал и целовал Ружену.
     Вокруг толпились женщины, Франтишек обнводил их глазами и все повторял:
     -- Я убил ее! Арестуйте меня!
     Одна  из женщин сказала: "Ну  делайте что-нибудь!", а другая выбежала в
коридор  и стала звать на помощь.  Примчались  обе сослуживицы  Ружены, а за
ними врач в белом халате.
     Только сейчас Ольга осознала, что она голая и что протискивается сквозь
толпу других гонлых женщин перед чужим молодым человеком и  чужим  врачом, и
ситуация  показалась ей смешнной. Но  она понимала,  что  это уже ничего  не
изменит и что она все  равно по-прежнему будет протискиваться  вперед, чтобы
посмотреть в линцо притягивавшей ее смерти.
     Врач держал распростертую  Ружену  за руку,  тщетно  пытаясь  прощупать
пульс. А Франтиншек твердил свое:
     -- Я убил ее. Вызовите полицию. Арестуйте меня.


     Якуб  встретил  друга,  когда тот  возвращался  из поликлиники  в  свой
кабинет в доме Маркса.  Он похвалил  его за  вчерашнюю  игру на  барабанне и
извинился, что не подождал его после коннцерта.
     -- Меня это очень расстроило.  Ты здесь  поснледний  день и  весь вечер
мотаешься черт знает где. А нам надо было многое обсудить. И хуже всего, что
ты  наверняка  был с этой замухрышнкой.  Ясно дело, благодарность -- чувство
ужаснное.
     -- При чем тут благодарность? За что мне благодарить ее?
     -- Ты же писал мне, что ее отец много для тебя сделал.
     В  этот  день   у  доктора   Шкреты   не  было   принемных   часов,   и
гинекологическое кресло безндейственно возвышалось в задней части кабинента.
Оба приятеля сели в кресла друг против друга.
     --  А, пустое, -- продолжал Якуб разговор. --  Я хотел, чтобы ты принял
ее здесь, и  думал,  что будет проще  сказать, как я обязан ее  отцу. Но все
было совершенно иначе. Коли я подо всем
     подвожу здесь черту, то скажу тебе и об этом. Я загремел тогда в тюрьму
при полном соглансии ее отца. Ее отец послал меня на смерть. А через полгода
пошел на смерть сам, тогда как мне посчастливилось уцелеть.
     -- Выходит, это дочь негодяя, -- сказал докнтор Шкрета.
     Якуб пожал плечами:
     -- Он поверил, что я  враг революции.  Все  стали утверждать  это, и он
поверил.
     -- А почему ты мне сказал, что это твой друг?
     --  Мы  были друзьями.  Тем  большей своей заслугой  он считал  то, что
голосовал  за  мой  арест. Таким образом  он доказал,  что  идеалы  для него
превыше дружбы. Объявил меня прендателем  революции,  он был уверен, что  он
пондавил в себе личный интерес во имя чего-то высшего, и счел это величайшим
подвигом своней жизни.
     -- И это для тебя повод любить эту уродину?
     -- У нее нет ничего общего с этим. Она ненвиновна.
     -- Таких невиновных девушек пруд пруди. Если ты выбрал именно ее  среди
прочих, то вероятно потому, что она дочь своего отца.
     Якуб пожал плечами, а доктор Шкрета прондолжал:
     -- В  тебе есть что-то извращенное, как и в нем. Мне думается, что и ты
считаешь свою привязанность к этой девушке величайшим поднвигом своей жизни.
Ты поборол в себе естестнвенную ненависть, подавил  естественную непринязнь,
чтобы самому себе доказать свое благород-
     ство. Это красиво, но вместе с тем неестественно и совершенно излишне.
     -- Это не так, -- возразил Якуб. -- Я не хонтел ничего подавлять в себе
и не  стремился  к  благородству. Мне просто стало  жалко ее. Сразу же,  как
только  я увидел ее. Еще  ребенком  ее выгнали из родного дома,  она  жила с
матерью  в какой-то горной  деревеньке,  люди  боялись обнщаться с ними. Она
долго   не  имела  права  учитьнся,  хотя  это   одаренная  девушка.  Ужасно
преслендовать детей  из-за родителей! И мне прикажешь ненавидеть ее из-за ее
отца? Мне стало  жалко  ее. Мне стало жалко ее потому, что казнили  ее отца,
мне стало жалко ее потому, что ее отец послал на смерть своего товарища.
     Зазвонил  телефон.  Шкрета  поднял  трубку  и  с  минуту  слушал.  Явно
нервничая, он сказал:
     -- Сейчас я занят. Мое присутствие необхондимо там?
     Минуту стояла тишина, потом он сказал:
     -- Хорошо. Я иду.
     Повесил трубку и чертыхнулся.
     -- Если тебя куда-то вызывают, можешь иднти. Мне все  равно пора ехать,
-- сказал Якуб и поднялся с кресла.
     -- Черт побери, -- выбранился Шкрета. -- Так мы ничего и не обсудили. А
собирались погонворить. Прервали нить моих  мыслей. А было это нечто важное.
С утра об этом думаю. Не знаешь, о чем я думал?
     -- Нет, -- сказал Якуб.
     -- Проклятие, мне надо сейчас бежать в вондолечебницу...
     -- Значит, самое время проститься. Посренди разговора, -- сказал Якуб и
пожал приятелю руку.


     Тело  мертвой Ружены лежало в  маленьком помещении, предназначенном для
ночного  денжурства  врачей. Здесь  сновало  уже  несколько официальных лиц,
среди  которых был  инспекнтор уголовного  розыска, успевший  уже допронсить
Франтишека и записать  его  показания. Франтишек  снова  настаивал на  своем
аресте.
     -- Эту таблетку дали ей вы? -- спросил иннспектор.
     -- Нет, я не давал.
     -- Тогда перестаньте твердить, что вы убинли ее.
     --  Она  мне  постоянно говорила,  что  поконнчит  с собой,  --  сказал
Франтишек.
     -- Почему она говорила, что покончит с собой?
     -- Говорила, что покончит  с собой, если я буду все  время приставать к
ней. Говорила, что не  хочет ребенка. Что скорее руки на себя  нанложит, чем
родит ребенка.
     В  помещение  вошел   доктор  Шкрета.  Он  по-дружески  поздоровался  с
инспектором,  потом  подошел  к   мертвой.  Приподняв  веко,  проверил  цвет
конъюнктивы.
     --  Пан  главврач, эта  сестра была  вашей поднчиненной, не  так ли? --
сказал инспектор.
     -- Именно так.
     -- Допускаете ли вы, что  она могла воспольнзоваться каким-нибудь ядом,
свободно применянемым в вашей здешней практике?
     Шкрета  снова  повернулся к мертвой  Ружене  и  попросил  сообщить  ему
подробности ее смернти. Вслед за этим сказал:
     -- Нет.  Это не  похоже ни на один мединкамент,  ни  на  одно вещество,
какое  она могла бы достать в наших  кабинетах. Это безусловнно какой-нибудь
алкалоид. Какой, установит вскрытие.
     -- Как она могла его получить?
     -- Затрудняюсь сказать.
     -- Пока все покрыто мраком неизвестности, -- сказал инспектор. -- В том
числе  и мотив.  Вот  этот  молодой  человек показал,  что у нее должен  был
родиться от него ребенок, которого она хонтела уничтожить.
     -- Он принудил ее к этому! -- кричал Франнтишек.
     -- Кто? -- спросил инспектор.
     -- Трубач! Он хотел отбить ее у меня и приннудил ее избавиться от моего
ребенка! Я следил за ними! Он был с ней на комиссии.
     --  Я  могу  подтвердить  это,  --  сказал доктор Шкрета. -- Мы сегодня
действительно рассматнривали заявление этой сестры на предмет аборта.
     -- Трубач был там с ней?
     -- Да, -- сказал  Шкрета.  -- Наша сестра  обънявила  его отцом  своего
ребенка.
     -- Это вранье! Это мой ребенок! -- кричал Франтишек.
     --  В этом никто не  сомневается, --  сказал  докнтор Шкрета. -- Однако
нашей сестре необходинмо  было  объявить  отцом  человека  женатого,  чтонбы
комиссия согласилась с пресечением беренменности.
     --  Выходит, вы знали, что это  вранье! -- кринчал Франтишек на доктора
Шкрету.
     -- По закону решающим является утвержденние женщины. Если сестра Ружена
объявила нам,  что носит в  себе плод пана Климы, и он, кстати, утверждал то
же самое, то никто из нас не имел права возражать против этого.
     -- Но  вы  не  верили,  что пан  Клима  --  отец  ребенка?  --  спросил
инспектор.
     -- Нет.
     -- А что привело вас к такому заключению?
     -- Пан  Клима  посетил наш курорт всего лишь два  раза, и то мимоходом.
Поэтому  маловеронятно,  что  между  ним  и нашей сестрой  могли  завязаться
интимные отношения. Наш курорт '  слишком мал, чтобы такая новость не  дошла
до меня. Отцовство  пана Климы было с наибольншей вероятностью камуфляжем, к
которому сенстра Ружена склонила его, чтобы комиссия разнрешила  аборт. Этот
молодой человек, конечно, возражал бы против аборта.
     Но  Франтишек уже  не слышал,  что  говорил Шкрета.  Он стоял здесь, но
ничего не видел. Он слышал лишь слова Ружены "доведешь меня до самоубийства,
точно доведешь меня до самоубийнства",  знал,  что он причина  ее гибели,  и
все-таки не понимал почему и не мог ничего объяснить. Он стоял здесь, словно
дикарь перед чудом, сто-
     ял  здесь словно перед  чем-то  сверхъестественнным,  сделавшись  вдруг
глухим   и   слепым,   ибо   разум   отказывался   воспринять  непостижимое,
обнрушившееся на него.
     (Несчастный Франтишек,  ты  пройдешь по  жизни, так и  не поняв ничего,
зная лишь, что твоя любовь убила женщину, которую  ты люнбил, ты пройдешь по
жизни с этим чувством,  как  с тайной метой  ужаса, как прокаженный, который
приносит  любимым  необъяснимые  бенды,  ты  пройдешь по  жизни, как вестник
несчаснтья.)
     Он стоял бледный,  недвижный, точно  каменнное  изваяние, и не  заметил
даже, как в  помещенние взволнованно  вошел еще  один  человек; он подошел к
мертвой, долго смотрел на нее, потом погладил по волосам.
     Доктор Шкрета прошептал:
     -- Самоубийство. Яд.
     Вошедший резко повернул голову:
     -- Самоубийство? Голову  даю на отсечение, что эта женщина не покончила
с собой. А если она и проглотила яд, то это точно было убийство.
     Инспектор удивленно смотрел на вошедшенго. Это был Бертлеф -- его глаза
пылали гневнным огнем.


     Якуб повернул ключ,  и машина тронулась. Он проехал последние курортные
особняки и очутился на широком просторе. До границы бы-
     ло всего часа четыре езды, не  хотелось торонпиться. Сознание, что этой
дорогой  он едет  в  последний раз,  преображало весь край, принявнший вдруг
редкостный и необычный вид. Ему казалось, что  он не  узнает его, что вокруг
все  другое, чем представлялось  прежде,  но, к сожанлению,  он уже не может
здесь задержаться.
     И одновременно он тут же возражал  себе, понимая,  что никакая отсрочка
отъезда, пусть на день или  на годы, не изменит того, что  мучит его сейчас:
этот край он не познал бы ни на йоту ближе, чем знал до сих пор. И он должен
смириться с тем, что покидает его, так и  не  познав до конца,  не  исчерпав
всей его прелести. Что  покидает его как должник и как кредитор  со счетами,
взаимно не оплаченными.
     И снова  вспомнилась ему девушка,  которой он вложил  в тюбик фальшивый
яд, и он подунмал,  что его  карьера убийцы  была  самой коротнкой  из  всех
карьер, которые выпали  ему  на  донлю. Я  был  убийцей  часов восемнадцать,
улыбннулся он своим мыслям.
     Но потом возразил  себе: нет,  неправда, что  он был убийцей всего лишь
короткое  время. Он  убийца и  останется  им до самой  смерти. Ибо  вовсе не
важно, была или не была  голубая табнлетка  ядом, важно то, что он считал ее
ядом и что, несмотря на это, дал ее незнакомой женщинне и  даже не пошевелил
пальцем, чтобы спаснти ее.
     И  сейчас  он  задумался  над  этим  уже  с  безнзаботностью  человека,
понявшего, что его постунпок оказался в плоскости чистого эксперимента.
     Его убийство  было  особенным.  Это  убийство не имело мотивов. Оно  не
ставило своей  целью добиться  какой-либо  выгоды для  самого убийнцы. Стало
быть,  какой был в нем смысл?  Его смысл, по всей  вероятности, был  в  том,
чтобы он узнал, что он убийца.
     Убийство как эксперимент, как акт самопонзнания -- это он уже знал; это
Раскольников. Тот  убивал, чтобы ответить себе на  вопрос, именет ли человек
право  убить  неполноценного  ченловека  и  способен  ли  он  перенести  это
убийстнво; этим убийством он спрашивал себя о себе.
     Да,   здесь    есть   нечто,   сближающее   его    с    Раскольниковым:
нецелесообразность убийства, его  теоретический характер. Но  здесь  есть  и
разлинчие: Раскольников задавался вопросом, имеет ли право способный человек
ради  своего  интенреса пожертвовать  неполноценной  жизнью.  Но когда  Якуб
подавал медсестре тюбик  с  ядом, у него  не было подобных мыслей.  Якуба не
занинмал вопрос,  имеет  ли человек право принести  в жертву чью-либо жизнь.
Напротив, Якуб убежнден, что человек не имеет такого права. Якуб жил в мире,
где люди жертвовали жизнями друнгих во имя абстрактных идей.  Якуб знал лица
(беззастенчиво невинные или  печально труслинвые) тех людей, что, извиняясь,
все же старательнно приводят  в исполнение  над  своими близкими приговор, в
жестокости которого не сомневаютнся. Якуб  хорошо  знал эти лица и ненавидел
их. А еще Якуб знал, что каждый человек желает кому-то смерти, и от убийства
его удерживают лишь две вещи: страх наказания и физическая
     сложность убиения, как такового. Якуб знал, что если бы  каждый человек
имел  возможность  убинвать тайно и на расстоянии, род  людской за несколько
минут  иссяк  бы.  Поэтому эксперинмент  Раскольникова он не  мог не считать
соверншенно напрасным.
     Почему же в  таком случае он дал медсестре яд? Была ли  это  всего лишь
простая случайнность? Ведь Раскольников  свое убийство тщантельно продумывал
и  подготавливал, тогда как  он, Якуб, действовал в мгновенном порывеОдннако
Якуб знал, что и он уже много лет непронизвольно готовился к своему убийству
и  что то мгновение,  когда  он  подал  Ружене яд, было  щенлью,  в  которую
вклинилась,  точно лом, вся его прошлая жизнь, его всяческое разочарование в
людях.
     Раскольников,  убивший  топором   старуху-процентщицу,  сознавал,   что
перешагивает  страшнный  порог; что  преступает  закон  Божий;  он знал, что
старуха  --  ничтожная  тварь,  но  одновременнно  и  тварь  Божия. Якуб  не
испытывал страха Раскольникова. Для  него  люди не были  Божьими тварями. Он
любил мягкость  и  благородство, но убедился,  что  эти  свойства  вовсе  не
человечеснкие.  Якуб  хорошо  знал  людей  и потому  не  любил  их.  Он  был
благороден, и потому дал им яд.
     Стало быть, на убийство подвигло меня блангородство, сказал  он себе, и
это показалось ему смешным и печальным.
     Раскольников, убивший старуху-процентщинцу, не в силах был совладать со
страшной бурей угрызений совести. Тогда как Якуб, глубоко убеж-
     260
     денныи,  что человек не имеет права приносить  в  жертву  чужие  жизни,
вовсе не испытывает угрызений совести.
     Он  стремился  представить  себе  медсестру  дейнствительно  мертвой  и
прислушивался,  овладенвает  ли им  ощущение вины.  Нет, ничего похонжего не
наступало, и Якуб продолжал спокойно и с удовольствием ехать по  приветливой
и нежнной земле, прощавшейся с ним навсегда.
     Раскольников  переживал совершенное убийнство как трагедию и  падал под
бременем своего поступка. А Якуб изумляется тому,  сколь легок его поступок,
как он ничего не весит, как он ничуть не обременяет его. И он размышляет над
тем,  не больше ли  ужаса  в  этой легкости,  чем  в  истерических  метаниях
русского героя.
     Он  ехал медленно, и разве что окрестный пейзаж  порой отвлекал его  от
этих мыслей. Он  говорил себе,  что вся история с  таблеткой была всего лишь
игрой, игрой  без  последствий, как и вся его жизнь в этой стране, в которой
он не оставил  никакого следа, никаких корней, никанкой  бороздки  и которую
покидает сейчас, словнно пронесшийся над ней ветерок.


     Облегченный  на  четверть литра крови, Клима  ждал доктора Шкрету в его
приемной  с большим  нетерпением.  Ему  не  хотелось уезжать из  города,  не
простившись с ним и не попросив его слегка приглядывать за Руженой. Ее слова
     "пока из меня его не вынули,  я могу  еще и передумать" звучали  в  нем
непрестанно  и принводили  в  ужас.  Он боялся, что  теперь, когда он уедет,
Ружена останется  без его  воздействия и  в  последнюю минуту может изменить
свое реншение.
     Наконец  доктор  Шкрета  появился.  Клима,  бросившись   к  нему,  стал
прощаться и благоданрить за его прекрасный аккомпанемент на баранбанах.
     -- Отличный был концерт,  -- сказал доктор  Шкрета,  --  вы превосходно
играли. Я  ни  о чем так  не мечтаю, как  о возможности повторить его.  Надо
будет подумать, как организовать танкие концерты на других курортах.
     -- Да,  конечно,  играть  с вами  было  одно  удонвольствие! --  горячо
отозвался трубач; затем донбавил: -- У меня к вам небольшая просьба. Хонрошо
бы чуть приглядывать за  Руженой. Боюсь, как бы не  взбрело  ей что-нибудь в
голову. От женщин всего можно ждать.
     --  Ей уже ничего не  взбредет  в  голову,  не беспокойтесь!  -- сказал
доктор Шкрета. -- Рунжена мертва.
     На мгновение Клима остолбенел, и доктору Шкрете пришлось объяснить, что
произошло. Потом он сказал:
     -- Это  самоубийство, но выглядит оно  донвольно загадочно. Кое-кто мог
бы и придраться к  тому, что она рассчиталась с жизнью через час после того,
как была с  вами  на комиссии. Нет, нет, не пугайтесь! -- Он схватил трубача
за руку, видя, как тот побледнел. -- Наша сестра,
     к счастью,  встречалась с одним молодым моннтером, который убежден, что
ребенок его. Я занявил, что у вас  с нашей сестрой ничего не  было и что она
просто упросила  вас  взять ребенка на  себя, поскольку не состоящим в браке
комиссия разрешения на аборт не дает. Так что не спунтайте  карты,  если вас
будут об этом спрашивать. Нервы у  вас шалят, это сразу видно, и очень жаль.
Вам надо успокоиться, ведь у нас впереди немало концертов.
     Клима  не мог найти  слов.  Полный  благодарнности, он кланялся доктору
Шкрете и много раз жал ему руку. Камила ждала его в Ричмонде. Клима без слов
обнял  ее и  стал  целовать. Он целовал каждое местечко на ее лице, а потом,
опустившись на колени, обцеловал поверх плантья ее всю -- до самых колен.
     -- Что случилось с тобой?
     -- Ничего. Я страшно счастлив, что ты у мення есть. Я страшно счастлив,
что ты есть.
     Они  собрали свои  сумки и пошли к  машине. Сославшись на усталость, он
попросил ее сесть за руль.
     Ехали молча. Клима был совершенно изнунрен, однако чувствовал небывалое
облегчение. В  нем, правда, еще просыпался страх, когда он думал о  том, что
его могут подвергнуть допросу. Боялся, что Камила все-таки что-то узнает. Но
он снова  повторял про себя то, что говорил  ему доктор  Шкрета. Даже если и
станут его допраншивать, он  должен  взять на себя невинную (и в этой стране
довольно обычную) роль дженнтльмена, который услуги ради выдает себя за
     отца.  За это никто не смог бы его осудить,  даже Камила,  узнай она об
этом случайно.
     Он  посмотрел  на  нее.  Ее красота  заполняла  небольшое  пространство
машины, как крепкий запах духов. Он говорил себе, что хотел бы до конца дней
вдыхать  только  этот  аромат.  А  понтом  ему  почудилось,  что  он  слышит
отдаленный тихий звук  трубы,  на которой играет он сам, и он  пообещал себе
всю  жизнь  играть только на  радость этой  женщине,  единственной  и  самой
дорогой.


     Всякий  раз, садясь за  руль,  она чувствовала сенбя  более  сильной  и
самостоятельной. Но сейчас уверенность давал ей  не только руль, ее давали и
слова незнакомца, встреченного в коридоре. Она  не могла забыть их. Не могла
забыть и его  лица, куда более  мужественного, чем  гладкое  лицо  супнруга.
Камиле  подумалось,  что  она, собственно,  нинкогда  и не  знала настоящего
мужчины.
     Она  скосила  взгляд  на усталое лицо  трубача, по  которому то и  дело
пробегала  необъяснимо  счастливая  улыбка,  в  то  время как  его  рука  не
переставала любовно гладить ее по плечу.
     Эта  чрезмерная  нежность  не  радовала  и  не   трогала   Камилу.   Ее
необъяснимость  лишний раз  убеждала,  что у трубача есть  свои тайны,  своя
личная  жизнь, какую он скрывает от нее, в канкую не впускает. Но сейчас это
разбудило в ней не боль, а равнодушие.
     Что говорил  этот  человек? Что уезжает нанвсегда. Тихая затяжная тоска
сжала ей  сердце.  Тоска  не  только  по  этому человеку,  а  по утранченной
возможности. И не только по этой коннкретной возможности, а по  возможности,
как танковой. Она затосковала по  всем  возможностям,  которые не  заметила,
упустила, от которых уверннулась, и даже по тем, которых никогда не было.
     Этот  человек  сказал  ей,  что  провел  всю  жизнь,  точно  слепой, не
подозревая даже, что существунет  красота.  Она  поняла  его.  Ведь и  с ней
произоншло похожее. И она жила  в ослеплении, не видя  ничего,  кроме  одной
фигуры, высвеченной  резнким прожектором ревности. А если бы этот пронжектор
вдруг перестал светить? В рассеянном дневном  освещении появились бы  тысячи
других  фигур, и  мужчина, который до этого казался ей  единственным в мире,
стал бы одним из многих.
     Она сжимала руль, чувствуя себя уверенной и красивой, и  ее осенила еще
одна  мысль: а,  впрончем, любовь ли привязывает ее  к Климе, или всего лишь
страх потерять его? И  если этот страх с  самого начала был тревожной формой
любви, то не улетучилась ли со временем  любовь  (устанлая и измученная)  из
этой формы? Не остался ли в конце концов один страх,  страх без любви? И что
останется, если исчезнет и этот страх?
     Трубач рядом с ней снова необъяснимо улыбнулся.
     Она взглянула на него и подумала,  что, если  пенрестанет ревновать, не
останется ничего. Она мчанлась  на большой скорости, и ей представилось, что
где-то впереди на дороге жизни прочерчена линия,
     которая обозначит разрыв с трубачом. И эта мысль впервые не пробудила в
ней ни тревоги, ни страха.


     Ольга, войдя в апартаменты Бертлефа, извиннилась:
     --  Не сердитесь, что  врываюсь без предупнреждения.  Но я  так  ужасно
нервничаю, что не могу оставаться одна. Я правда не помешаю?
     В комнате сидели  Бертлеф,  доктор Шкрета и инспектор,  который ответил
Ольге:
     --   Нет,   не  помешаете.  Мы  говорим  о   случивншемся  уже   вполне
неофициально.
     --  Пан  инспектор  --  мой старинный друг, --  объяснил  Ольге  доктор
Шкрета.
     -- Скажите, прошу вас, почему она это сденлала? -- спросила Ольга.
     -- Она ссорилась  с молодым человеком, с которым встречалась, -- сказал
инспектор,  --  а  посреди  этой  размолвки   достала  что-то  из  сумнки  и
проглотила. Больше ничего мы не знаем, и боюсь, не узнаем.
     --  Пан  инспектор,  --  настоятельно  сказал  Бернтлеф,  -- прошу  вас
обратить внимание на то, что я сказал вам для протокола. Я провел с Руженной
в этой комнате ее последнюю ночь. Это главное, что, возможно, я недостаточно
подчеркннул.  Ночь была  прекрасной,  и Ружена чувствонвала  себя бесконечно
счастливой.  Эта  неприметнная девушка как  нельзя  больше нуждалась в  том,
чтобы разорвать обруч, которым сковывало
     ее  безучастное  и  неприветливое  окружение,  и  она  сразу  же  стала
ослепительным созданием, полным любви,  нежности и  великодушия, созданнием,
каким вы и вообразить ее  не могли. Гонворю вам: в течение вчерашней  ночи я
распахннул  перед ней  дверь в другую  жизнь, и именно  вчера  ей захотелось
жить.   Однако  кто-то   следом  пересек  мне  дорогу...  --  в  неожиданной
задумчинвости сказал Бертлеф и тихо добавил:  -- Верно, в это вмешались силы
ада.
     --  Могущество  ада  не  по  зубам  криминальнной  полиции,  --  сказал
инспектор.
     Бертлеф, пропустив его иронию мимо ушей, продолжал:
     -- Самоубийство -- полнейшая нелепица, поймите это, прошу вас! Не могла
же  она  убить  себя  именно  тогда,  когда  наконец  почувствовала  желание
житьПовторяю вам, я не считаю вознможным обвинять ее в самоубийстве.
     -- Милейший, -- сказал инспектор, --  в самонубийстве никто не обвиняет
ее  хотя  бы  потому,  что  самоубийство  не  считается  какой-либо  винной.
Самоубийство вне законов правосудия. Это не наше дело.
     -- Да, -- сказал Бертлеф, -- для вас  самоубийнство не  является виной,
ибо жизнь для вас не  представляет  собой ценности. Но я, пан инспекнтор, не
знаю большего  греха.  Самоубийство  --  куда  больший  грех, чем  убийство.
Убивать можнно из мести или корыстолюбия, но и корыстонлюбие есть проявление
некой извращенной  любнви к жизни.  Самоубийством же мы  с  издевкой бросаем
свою жизнь к ногам Бога. Самоубийст-
     во -- это  плевок, залепленный  в лицо Создатенля. Говорю вам, я сделаю
все, чтобы  доказать  невиновность  девушки.  Если вы  утверждаете,  что она
покончила с собой, то объясните почему? Какой мотив вы обнаружили?
     -- Мотивы самоубийства -- всегда тайна, --  сказал инспектор,  --  да и
заниматься их поиском не входит в  мои обязанности. Не  сердитесь на меня за
то, что я исполняю сугубо свои  обянзанности.  Их предостаточно, и меня едва
хватанет на них. Хотя дело еще  не закрыто, но могу заранее вам сказать, что
никакого убийства я здесь не усматриваю.
     -- Я восхищаюсь вами,  -- очень зло сказал Бертлеф, -- восхищаюсь вашей
готовностью не задумываясь подвести черту под смертью челонвека.
     Ольга заметила, как кровь бросилась в лицо инспектора.
     Но он тотчас овладел собой и после небольншой паузы сказал голосом даже
слишком люнбезным:
     -- Хорошо. Согласен принять ваше предпонложение, что здесь имело  место
убийство. Итак, попробуем разобраться, как оно могло быть совершено. В сумке
покойной   мы  обнаружили  тюнбик   с  успокоительными   таблетками.   Можем
преднположить,  что Ружена хотела  принять  таблетку, чтобы успокоиться,  но
кто-то  успел подложить  ей в  тюбик  другую таблетку,  с виду  такую же, но
содержавшую яд.
     -- Вы полагаете, что Ружена взяла яд из тюнбика с атарактиками?
     --  Сестра Ружена,  разумеется, могла взять яд,  который лежал в  сумке
отдельно,  не  в  тюбике.  Так было бы  в  случае самоубийства.  Но если  мы
предполагаем убийство, то нет иной версии,  чем та, что кто-то подложил ей в
тюбик яд, который был той же формы, что и ее лекарство.
     -- Простите, что возражаю вам, -- сказал докнтор Шкрета, -- но вовсе не
так просто изготонвить из алкалоида таблетку точно такой же форнмы. Это  под
силу лишь  тому, у кого есть доступ к производству медикаментов. Здесь ни  у
кого такой возможности нет.
     --  Вы  хотите сказать,  что  возможность  изгонтовить  такую  ядовитую
таблетку полностью иснключена?
     -- Может, не исключена полностью, но весьнма затруднительна.
     --  Достаточно  и  того,  что  это  возможно,  --  сказал  инспектор  и
продолжал. -- Подумаем,  кто мог  быть заинтересован  в смерти этой женщины.
Она  не  была богата,  стало быть,  имущественный интерес  отпадает. Следует
также  исключить монтивы политического или  шпионского  характера.  Остаются
лишь причины личного порядка.  Кто же наши  подозреваемые? Прежде всего, это
люнбовник,  который непосредственно перед ее смернтью бурно ссорился с  ней.
Вы полагаете, что яд подложил ей он?
     На вопрос инспектора никто не ответил, и он сказал:
     -- Я  так не думаю. Ведь этот парень неуснтанно боролся за эту девушку.
Хотел жениться на ней. Она была беременна от него, и даже если
     бы она зачала от кого-то другого, главное, он не сомневался в том,  что
она  беременна  от  него.  В  ту минуту,  когда  он  узнал,  что  она  хочет
изнбавиться  от ребенка,  его  охватило отчаяние. Но заметьте: Ружена пришла
после комиссии  по  пресечению беременности, а не  после аборта! Так что для
нашего  бедолаги не  все еще было потеряно. Плод  внутри нее еще  жил, и  он
готов был сделать все, чтобы сохранить его. Абсурдно предполагать, что в эти
минуты он дал ей яд, когда только и мечтал  о том, чтобы жить с  ней и иметь
ребенка. К тому же пан доктор объясннил нам, что достать яд в форме  обычной
табнлетки  --  вещь  не  простая  для  обыкновенного  человека.  Где мог  бы
приобрести  ее  этот  наивнный  паренек,  у  которого  нет  никаких связей в
обществе? Вы могли бы мне это объяснить?
     Бертлеф, к которому постоянно обращался инспектор, пожал плечами.
     -- Обсудим следующих подозреваемых. Трунбач из столицы. Какое-то  время
назад он  познанкомился здесь  с покойной,  причем мы не  знаем,  как далеко
зашло  их  знакомство.  Но  в любом случае достаточно далеко, если  покойная
осменлилась  попросить  его  объявить  себя  виновнинком  ее беременности  и
сопровождать ее на абортную комиссию. Почему она попросила именно его,  а не
кого-то  из местных?  Это несложно угадать. Любой женатый  мужчина  из этого
кунрортного городка боялся бы огласки  дела и скандала в семье. Такую услугу
мог оказать ей лишь тот, кто не живет здесь. Впрочем, молва о том, что у нее
должен быть ребенок от знаме-
     нитого артиста, только  льстила ей, а трубачу не могла навредить. Стало
быть, мы  можем заклюнчить, что пан Клима взялся  за эту услугу  соверншенно
спокойно. С какой стати было ему ради  этого  убивать несчастную  медсестру?
Весьма ненправдоподобно, как  объяснил  нам  пан  главврач,  чтобы Клима был
настоящим  отцом  нерожденнного  ребенка.  Но  допустим  и  эту возможность.
Допустим, что отец -- Клима  и ему это  крайне неприятно. Но  объясните мне,
зачем  ему  ее убинвать, когда она согласилась  сделать аборт и уже получила
официальное  разрешение  на  эту опенрацию? Или,  пан  Бертлеф,  нам следует
считать Климу убийцей?
     -- Вы не понимаете меня, --  мягко сказал Бертлеф. -- Я никого не  хочу
сажать на электнрический стул. Я хочу лишь обелить Ружену.  Ибо самоубийство
есть самый тяжкий грех. И омраченная болями жизнь имеет свою тайнную цену. И
жизнь на пороге смерти прекрасна. Тот, кто никогда не смотрел смерти в лицо,
не знает этого, но я, пан  инспектор, это  знаю. И  понтому говорю вам,  что
сделаю все, чтобы доказать невиновность девушки.
     --  И я хочу попытаться сделать это, --  сказал инспектор.  -- Есть еще
третий подозреваемый. Пан Бертлеф,  американский бизнесмен.  Он сам показал,
что провел с покойной  ее последнюю ночь. Мы могли  бы считать, что, будь он
убийнцей,  то  вряд  ли  признался  бы  в  этом.  Но  это  возражение весьма
несостоятельно.  На  вчерашннем  концерте все  видели, что пан Бертлеф сидит
рядом с Руженой и что, не дождавшись конца,
     уводит ее к себе домой. Пан Бертлеф понимает, что в таком случае  лучше
признаться, чем быть уличенным другими.  Пан Бертлеф уверяет нас, что сестра
Ружена была в эту ночь с ним счаснтлива. А как же иначе! Ведь пан Бертлеф не
только  обаятельный  мужчина,   но   прежде  всего  американский  бизнесмен,
обладатель долларов и паспорта, дающего возможность путешествонвать по всему
миру.  Сестра  Ружена замурована  в  этом  захолустье и  тщетно ищет  способ
вынрваться  отсюда. У нее тут единственный любовнник, который хочет жениться
на  ней, но  это  всего лишь молоденький местный монтер. Если она выйдет  за
него, то навсегда предрешит свою судьбу и уже никуда отсюда не вырвется. Она
терпела его, поскольку не было выбора. Но при  этом не хотела и окончательно
связываться с ним, чтобы навсегда не распрощаться со своими надеждами. А тут
вдруг появился экстравагантнный мужчина с галантными  манерами и соверншенно
вскружил  ей голову.  Она  уже  жила мыснлями, что он  женится на ней и  она
наконец-то  покинет эту глухомань. Если поначалу она уменла  быть деликатной
любовницей, то со временнем становилась  все более, навязчивой. Она дала ему
понять, что не  отступится от него, и стала его шантажировать. Но Бертлеф --
человек  женнатый,  и, как мне известно, завтра к нему из  Америки приезжает
жена,  и,  как  мне известно,  любимая жена, мать  его  годовалого  ребенка.
Бертлеф хочет  сделать все  во  избежание сканндала.  Он  знает, что  сестра
Ружена постоянно носит с собой тюбик с успокоительными таблет-
     ками, и  знает, как они выглядят. У него широнкие связи с заграницей, у
него  много денег. Для него сущий пустяк дать изготовить ядовитую таблетку в
форме  Ружениного  лекарства.  Во  время  этой  прекрасной  ночи,  пока  его
любовнинца спала, он тайно подсунул ей яд в тюбик. Считаю, пан  Бертлеф, что
вы единственный ченловек, имеющий повод  и средства  для  того, чтобы  убить
Ружену. Предлагаю вам признать свою вину!
     В комнате наступила тишина, инспектор долнго  смотрел в глаза Бертлефу,
Бертлеф платил ему столь  же терпеливым и  молчаливым взгляндом. На его лице
не было ни изумления, ни обиды. Наконец он сказал:
     -- Ваши  выводы меня не  удивляют.  Вы не способны обнаружить убийцу  и
потому должны  найти кого-то,  кто возьмет  на себя его вину. К таинственным
законам  жизни  относится  и  то,  что  невинные  несут  ответственность  за
виновнных. Прошу, арестуйте меня.


     На  край опускались мягкие сумерки. Якуб остановил машину в деревне, за
которой  в  ненскольких километрах  были  пограничные шлагнбаумы.  Он  хотел
продлить последние минуты, остававшиеся ему на родине. Он вышел из маншины в
незнакомой деревне и побрел по улице.
     Улица  была некрасивой. Вокруг домишек ванлялись  ржавые  обручи, куски
старого железа,
     выкинутое тракторное колесо. Деревня  была занброшенной и  безобразной.
Якубу казалось,  что эта мусорная свалка с ржавыми обручами ни дать ни взять
бранное слово, каким вместо принвета прощается с ним его родина. Он дошел до
конца  улицы,  где  была  деревенская  площадь  с  прудом.   Пруд  был  тоже
заброшенный, заросший мокрицей.  С краю плескалась стайка  гусей -- какой-то
паренек старался прутом отогнать их оттуда.
     Якуб повернул назад  к машине.  Вдруг он увидел  за окном  одного  дома
мальчика лет пянти, не больше. Мальчик стоял и смотрел в окно на пруд. То ли
он  смотрел  на  гусей, то ли наблюдал за пареньком, стегавшим их прутом. Он
стоял  у  окна,  и Якуб не мог оторвать от  него взгляд.  Это  было  детское
личико, и что более всего привлекало в  нем внимание Якуба,  так это очки. У
мальчика  были  большие очки  с толстыми, как угадывалось, стеклами.  Голова
была маленькой,  а очки  в  тяжелой оправе -- большими. Мальчик  носил их на
себе, как гинрю. Носил  их, как свою  судьбу. Он смотрел в них, точно сквозь
решетку.  Да,  он  носил  очнки  в  тяжелой оправе,  точно решетку,  которую
вынужден будет таскать на  себе всю  жизнь. И Якуб смотрел в глаза  мальчика
сквозь эту решетку очков, и на него вдруг нахлынула безнмерная печаль.
     Было это внезапно -- как  будто прорвались  берега и  вода  захлестнула
край.  Якуб давно не был таким  печальным. Уже  столько  лет. Он  знал  вкус
горечи, терпкости, но не печали. А сейчас
     она вдруг навалилась на него, и не было сил сдвинуться с места.
     Он видел  перед собой ребенка, одетого в решетку, и ему было жаль этого
ребенка и всей своей страны, и ему казалось, что страну свою он мало любил и
плохо любил, и ему было грустно от этой плохой и незадачливой любви.
     И  вдруг пришла мысль, что это  была гордыння, мешавшая ему любить  эту
страну, гордыня благородства, гордыня аристократизма, гордыня  утонченности;
безрассудная гордыня, ставшая причиной  того, что он не любил своих ближних,
что  ненавидел их,  считая убийцами. И он снова вспомнил о том,  что  вложил
незнакомой  женнщине в тюбик яд  и  что убийца  он сам. Да, он убийца, и его
гордыня повержена  в  прах.  Он  стал  одним из  них,  он стал  братом  этих
печальнных убийц.
     Мальчик  в  больших очках стоял,  как  каменнный,  у окна  и  неотрывно
смотрел на  пруд. И Якуб подумал, что этот мальчик, ни в чем не повинный, не
совершивший ничего дурнонго, уже родился с  плохими  глазами  и  такими  они
остануться на всю жизнь. И еще мелькнунла смутная  мысль,  что  все,  что он
ставил люндям  в  укор, есть нечто  данное, с  чем  они рожндаются и несут с
собой до конца, точно тяженлую решетку. И Якуба осенило, что сам он не имеет
никакого   преимущественного  права   на   благородство  и   что   наивысшее
благородство -- это любовь к людям, несмотря на то что они убийцы.
     В  памяти  вновь всплыла голубая  таблетка, и ему представилось, что он
вложил ее в тюбик несимпатичной медицинской сестры, как свое оправдание; как
свое приобщение к ним; как просьбу принять его в свой круг, хотя он всегда и
сопротивлялся тому, чтобы быть к ним принчисленным.
     Он быстрым шагом пошел к машине, отнкрыл дверцу, сел за руль и погнал к
границе. Еще вчера  он думал, что это  будет  миг облегнчения.  Что он уедет
отсюда с радостью. Что уедет из страны, где родился случайно и к конторой по
сути  не принадлежит. Но  сейчас он  знал, что уезжает со своей единственной
родинны и что никакой другой на свете не сущестнвует.


     -- Не надейтесь,  -- сказал инспектор. -- Тюрьма не раскроет перед вами
свои триумнфальные врата, чтобы  вы вступили  в них, как  Иисус  Христос  на
Голгофу.  Даже во сне не могло  мне  привидеться,  что вы убили эту монлодую
женщину.  Я  обвинил вас лишь затем, чтобы  вы перестали утверждать, что она
была убита.
     -- Я рад, что  ваше обвинение не серьезно, -- сказал Бертлеф мирно.  --
Но вы верно заметинли. С моей стороны было  неразумно добиватьнся правосудия
по отношению к Ружене от понлиции.
     -- Мне приятно, что вы пришли к соглансию, -- сказал доктор Шкрета.  --
Одно может в известной мере утешить нас. Каким бы образом  ни умерла Ружена,
ее последняя ночь была пренкрасной.
     -- Взгляните на луну, -- сказал Бертлеф, -- она светит, как и  вчера, и
превращает  эту комннату в сад. Не прошло еще и суток с той поры, как Ружена
была феей в этом саду.
     --  А правосудие поистине не должно нас  так занимать, -- сказал доктор
Шкрета. -- Правосундие --  не дело  рук  человеческих. Существует правосудие
слепых  и жестоких законов и еще, возможно, есть какое-то высшее правосудие,
но  того мне постичь не дано. У меня всегда было  чувство, что я живу в этом
мире вне правосудия.
     -- Как это? -- удивилась Ольга.
     -- Правосудие меня не касается,  -- сказал докнтор Шкрета. -- Это нечто
вне меня и сверх меня. В любом случае это  что-то нечеловеческое. Я нинкогда
не стану сотрудничать с этой омерзительнной силой.
     -- Тем самым вы  хотите  сказать, -- заметила Ольга,  -- что вообще  не
признаете никаких ценнностей, которые считаются общепринятыми?
     -- Ценности, которые я признаю, не имеют ничего общего с правосудием.
     -- Например? -- спросила Ольга.
     -- Например, дружба, -- тихо ответил доктор Шкрета.
     Все замолчали, и инспектор встал,  чтобы пронститься с присутствующими.
Вдруг Ольгу что-то осенило:
     -- А какого цвета были таблетки в тюбике Ружены?
     --  Голубые,  -- сказал инспектор и  добавил  с  явным интересом: -- Но
почему вы об этом спросили?
     Ольга испугалась, что инспектор читает ее мысли, и быстро проговорила:
     -- Я видела у нее такой тюбик. Просто иннтересно, был ли это тот тюбик,
который я виндела у нее...
     Инспектор не читал ее мыслей, он  устал и потому пожелал всем спокойной
ночи.
     Когда он ушел, Бертлеф сказал Шкрете:
     -- Скоро приедут наши жены. Пойдем их встречать?
     --  Обязательно  пойдем. Примите сегодня  двойную порцию  лекарства, --
заботливо сказал доктор Шкрета, и Бертлеф вышел в соседнюю комнату.
     --  Вы когда-то  давно  дали Якубу яд, --  сканзала  Ольга. --  В  виде
голубой таблетки. Он нинкогда не расставался с ней. Я это знаю.
     -- Не выдумывайте глупости. Ничего подобнного  я  ему никогда не давал,
-- сказал доктор Шкрета весьма выразительно.
     Из  соседней комнаты вернулся  Бертлеф, украншенный новым  галстуком, и
Ольга откланялась.


     Бертлеф и доктор Шкрета шли к вокзалу тополиной аллеей.
     --  Взгляните  на  эту луну,--  сказал  Бертлеф.  --  Поверьте, доктор,
вчерашний вечер и ночь были восхитительны.
     -- Я вам верю, однако вам  не следовало  бы так развлекаться. Движения,
которые в такую ночь неизбежны, для вас поистине рискованны.
     Бертлеф не ответил; его лицо светилось вынражением счастливой гордости.
     -- Пожалуй, вы в отличном настроении, -- сказал доктор Шкрета.
     --  Вы правы.  Если я  сделал последнюю ночь  ее  жизни  прекрасной,  я
счастлив.
     --  Знаете что,  -- неожиданно  сказал доктор Шкрета. --  Я давно  хочу
обратиться  к  вам  со  странной  просьбой,  но все не решаюсь.  А сегодння,
похоже, такой удивительный день, что я, пожалуй, решусь...
     -- Говорите, доктор!
     -- Я хотел бы, чтобы вы усыновили меня. Пораженный Бертлеф остановился,
а доктор Шкрета стал излагать ему причины своей просьбы.
     -- Чего бы я только не  сделал для вас, докнтор, -- сказал Бертлеф.  --
Лишь бы это не  поканзалось  глупым моей жене. Она  была  бы  гораздо моложе
своего сына. Возможно ли это с юридинческой точки зрения?
     --  Нигде не  написано,  что  приемный  сын долнжен  быть  моложе своих
родителей. Это же не родной, а именно приемный сын.
     -- Вы уверены в этом?
     --  Этот  вопрос  я  давно  проконсультировал у  юристов,  --  с  тихой
стыдливостью сказал докнтор Шкрета.
     -- Да, это довольно странно,  и я несколько  поражен вашей просьбой, --
сказал Бертлеф, -- но сегодня я в таком  удивительном  настроении, что хотел
бы всему миру приносить одну рандость. Если вам  это доставит радость... сын
мой...
     И они обнялись посреди улицы.


     Ольга лежала в  постели (в соседней комнате радио уже не играло), и  ей
было ясно,  что Руженну  убил  Якуб и что об этом  знает только она и доктор
Шкрета. Но почему он это сделал, она, пожалуй, никогда не узнает. От ужаса у
нее  по  телу  бегали мурашки,  но  вскоре (ибо,  как  известнно, она  умела
пристально наблюдать  за собой) она с изумлением обнаружила, что эти мурашки
сладостны и что этот ужас исполнен гордости.
     Вчера она занималась любовью с Якубом в те минуты, когда  он несомненно
был захвачен самыми  страшными  мыслями, и  она в любовном акте  вбирала его
вместе с ними.
     Как это мне не противно? -- спрашивала она себя. -- Как это я не иду (и
никогда не пойду) донести на него? Неужели и я живу вне правонсудия?
     Но чем больше она задавала себе такие вонпросы,  тем больше росла в ней
странная счаснтливая  гордость: ей было так, как, возможно, девушке, которую
насилуют, но  которую  внезапнно  охватывает  дурманящий  оргазм, тем  более
мощный, чем сильнее она ему сопротивляется...


     Поезд остановился, и на перрон вышли две женщины.
     Одной из  них, верно, было около  тридцати  пяти, и ей достался поцелуй
доктора Шкреты, другая была моложе, эффектно одетая, с ребеннком на руках, и
ее поцеловал Бертлеф.
     -- Покажите, сударыня,  вашего  малыша,  -- сказал доктор Шкрета, --  я
ведь еще не видел его!
     -- Если бы я не знала тебя так хорошо, то кое  в чем заподозрила бы, --
смеялась пани  Шкретова. -- Взгляни, у  него родинка  на верхней  губе точно
там, где у тебя!
     Пани Бертлефова всмотрелась в лицо Шкренты и ахнула от удивления:
     --  И  в  самом  деле! Когда  я здесь лечилась,  я ее  у  вас совсем не
заметила! Бертлеф сказал:
     -- Это столь необыкновенная случайность, что не побоюсь причислить ее к
чудесам.  Пан доктор Шкрета, возвращающий  здоровье женнщинам, принадлежит к
сословию ангелов и, как ангел,  оставляет свой знак на детях, которым  помог
появиться на свет. Таким образом, это не родинка, а ангельский знак.
     Всем присутствующим  объяснение  Бертлефа  понравилось,  и  они  весело
засмеялись.
     --  Кстати,  --  обратился Бертлеф  к  своей очанровательной  жене,  --
торжественно сообщаю тенбе, что несколько минут назад пан доктор стал братом
нашего Джона. Стало быть, совершенно
естественно,  что  они,  будучи  родными   братьями,  имеют  одинаковые
родинки.
     -- Значит, ты наконец решился... -- счастлинво вздохнула пани Шкретова.
     --  Я  ничего  не  понимаю,  ничего!  --  Пани  Бертлефова  потребовала
разъяснений.
     --  Я  тебе все  объясню. Мы  сегодня о многом  должны  рассказать друг
другу,  многое отпразднновать.  Нас  ждет  превосходный  уик-энд, -- сканзал
Бертлеф и взял жену под руку. И все четнверо,  пройдя под фонарями  перрона,
покинули вокзал.

     Закончено в 1971 или в 1972 году в Чехии



     Милан Кундера ВАЛЬС НА ПРОЩАНИЕ


Last-modified: Sat, 29 Nov 2003 19:19:01 GMT
Оцените этот текст: