в лапы, то  нам
придется весь  вечер просидеть  в ее квартире и  пить ее замечательный  чай;
бесполезно  надеяться даже на то, что проснутся ее дети и  она будет с  ними
возиться, -- потому что у нее образцовые дети, которые спят с семи вечера до
семи  утра. Поезжай. Ее мужа и то  нет дома: он  уехал, обставляет где-то за
плату  квартиры  чужим людям, и  эти квартиры тоже выглядят так, словно  они
получились красивыми случайно. Поезжай!
     Я поехал, проехал через  Корбмахер- и Нетцмахергассе,  медленно пересек
Нуделбрейте, покружил по Рентгенплатц, бросив взгляд в витрину мясной лавки,
где еще стояла  пирамида из  консервных банок с этикетками "Мясо",  и  снова
подумал  об  Улле и о годах, которые  провел  с ней;  эти годы  стали теперь
тесными,  словно рубашка,  севшая после стирки, --  зато время,  прошедшее с
полудня, с минуты приезда Хедвиг, было совсем иным.
     Я  устал,  у  меня  болели   глаза;   спускаясь  по  длинной  и  прямой
Мюнхенерштрассе,  я ехал по  правой  стороне улицы почти  один; поток  машин
наперегонки  мчался по  левой стороне к  стадиону,  где проходили,  кажется,
соревнования  по  боксу  или  велосипедный  кросс;  машины  с  пронзительным
торжествующим  гудением обгоняли  друг  друга,  а на меня долгое время падал
свет их фар; яркий свет слепил глаза, от резкой боли  я минутами стонал; мне
казалось,  что меня прогоняли сквозь строй между  двумя  бесконечно длинными
рядами ослепительных  пик, и каждая из  них глубоко вонзалась в меня, терзая
своим  светом.  Казалось,  меня бичевали светом, и  я вспомнил годы,  когда,
только  успев  проснуться  утром,  уже  ненавидел  свет; два  года подряд  я
стремился выйти в  люди: каждое утро я  вставал в половине  шестого, выпивал
чашку  горького  чая,  зубрил формулы или  мастерил  что-нибудь в  маленькой
мастерской  в  подвале --  шлифовал, собирал и испытывал приборы, от которых
часто  так  перегружалась  электросеть, что  в доме  перегорала  проводка  и
наверху раздавались  возмущенные  голоса  жильцов, не  успевших сварить себе
кофе.  Рядом со мной на письменном столе или на верстаке стоял  будильник, и
лишь по его звонку,  только в восемь часов, я подымался наверх, принимал душ
и  шел на кухню к хозяйке,  чтобы взять себе завтрак; прежде чем большинство
людей  садилось  завтракать, у  меня уже  были  позади  два с половиной часа
работы. Я  то  ненавидел, то любил эти два часа, но никогда не пропускал их.
Зато  потом,  когда я садился завтракать в своей светлой комнате, мне  часто
казалось, будто меня бичуют светом, так же как казалось сейчас.
     Мюнхенерштрассе  была  длинной,  и  я  обрадовался,  когда  мы  наконец
миновали стадион.
     Хедвиг  заколебалась,  она  колебалась  всего  мгновение,  пока  машина
замедляла ход; я открыл дверцу,  подал ей руку и, шатаясь, стал  подниматься
впереди нее по лестнице.
     Было половина восьмого, и  мне почудилось, что этот понедельник и  есть
вечность, а  на самом деле не прошло  еще  одиннадцати  часов, как я ушел из
дома.
     Я прислушался к тому, что происходило в квартире; дети хозяйки смеялись
за  ужином;  теперь я понял,  почему с трудом передвигал ноги, поднимаясь по
лестнице: комья  глины налипли  на мои  ботинки; и  туфли  Хедвиг тоже  были
измазаны глиной из той ямы, посредине Корбмахергассе.
     -- Я не буду зажигать свет,  --  сказал я Хедвиг, входя в свою комнату.
Глаза у меня болели нестерпимо.
     -- Хорошо, -- произнесла она, -- не зажигай. И я закрыл за ней дверь.
     В комнату падал свет из окон дома на другой стороне улицы, и я различил
на  своем письменном столе  листки  бумаги, на которых фрау Бротиг  отмечала
вызовы. На листках лежал камень, я снял камень и, взвесив его в руке, словно
метательный снаряд, открыл окно и бросил его в палисадник; было слышно,  как
он катился в темноте по газону и стукнулся о мусорное ведро. Я  оставил окно
открытым,  пересчитал  в темноте записки  -- их было  семь,  -- порвал их, а
клочки выбросил в корзинку для бумаг.
     -- У  тебя есть  мыло? -- спросила Хедвиг у меня за спиной,  --  я хочу
помыть руки, у меня в комнате вода была ржавая и грязная.
     -- Мыло лежит на нижней  полочке  слева, -- ответил я.  Потом я вытащил
сигарету, закурил,  и когда  обернулся, чтобы потушить спичку и бросить ее в
пепельницу,  то  увидел  в  зеркале  лицо Хедвиг:  ее  рот походил  на  рот,
нарисованный на бумажных салфеточках,  которыми я обтирал бритвенные лезвия;
вода журчала --.она мыла руки; я слышал, как она терла их  одну о  другую. Я
все ждал  чего-то,  и  когда в дверях раздался легкий  стук,  то понял, чего
именно я ждал.  Стучала  хозяйка;  я  быстро  подошел  к  двери,  наполовину
приоткрыл ее и выскользнул в коридор.
     Она только  что .развязала фартук и сейчас складывала его, и лишь в эту
минуту, прожив  у нее четыре года, я понял, что она немного  похожа на  фрау
Витцель, совсем немного, но  все-таки похожа. И  лишь в эту минуту я впервые
заметил, сколько ей лет -- сорок наверняка, а может быть, и больше. Держа во
рту сигарету, она трясла фартук, чтобы услышать, нет ли в кармане спичек, но
спичек  не оказалось, и я тоже  тщетно хлопал себя по карманам  -- я оставил
спички в комнате; я протянул  ей горящую сигарету, она поднесла ее  к своей,
глубоко  втянула в себя  дым и вернула мне  мою сигарету; она курит так, как
обычно курят только мужчины, глубоко и жадно затягиваясь.
     -- Ну и денек  был нынче, -- проговорила  она,  --  под  конец я совсем
перестала  записывать; мне  это  казалось  бессмысленным, ведь вы все  равно
исчезли. Как это вы не вспомнили о той бедной женщине на Курбельштрассе?
     Я пожал плечами, глядя в ее серые, чуть раскосые глаза.
     -- Вы купили букетик цветов?
     -- Нет, -- ответил я, -- я забыл о них.
     Она помолчала и, в смущении крутя сигарету между пальцами, прислонилась
к стене, и я понял, как  трудно ей было  сказать то,  что  она  намеревалась
сказать. Я  хотел  ей помочь, но не  находил нужных слов; она  потерла левой
рукой лоб и произнесла:
     -- Ваш ужин на кухне.
     Но мой ужин всегда был на кухне, и я сказал:
     -- Спасибо, -- и,  глядя мимо нее, на узор обоев, тихо ил: -- Ну что ж,
я слушаю.
     -- Мне неприятно,  --  произнесла  она, --  мне  неудобно и  мучительно
говорить вам это: я не желала бы... я не желаю, чтобы девушка осталась у вас
ночевать.
     -- Вы ее видели? -- спросил я.
     -- Нет, -- ответила она, -- но я слышала,  как вы оба пришли,  было так
тихо и... словом, я сразу все поняла. Она у вас останется?
     -- Да, -- произнес я, -- она... она -- моя жена.
     -- Где  же вас венчали? -- Она так и не улыбнулась, а я смотрел на узор
обоев, на эти оранжевые треугольники, и молчал.
     -- Ах, --  повторила она  тихо,  --  вы  же знаете,  что мне  неприятно
говорить  это, но подобных историй я не выношу. Так не годится,  и  я должна
вас предупредить, и не только предупредить, это невозможно, я...
     --  Бывают  экстренные  свадьбы,  --  проговорил  я,  --  так  же,  как
экстренные крестины.
     --  Нет, -- возразила она,  -- это уже фокусы. Мы не  в пустыне и не на
необитаемом острове, где нет священников.
     -- Мы,--сказал я, -- мы оба в пустыне, мы оба на необитаемом острове, и
я не знаю ни одного священника, который мог бы нас обвенчать.
     Я закрыл глаза,  потому  что они все еще болели  после истязания светом
автомобильных фар; я устал, до смерти устал,  руки  у меня болели. Оранжевые
треугольники плясали перед моими глазами.
     -- Может быть, вы знаете такого священника? -- спросил я.
     -- Нет, -- ответила фрау Бротиг, -- не знаю.
     Я взял пепельницу,  стоявшую  на  стуле возле телефона, погасил  в  ней
сигарету  и  протянул пепельницу  фрау  Бротиг;  стряхнув пепел,  она  взяла
пепельницу у меня из рук.
     Никогда  в   жизни  я  не  чувствовал  себя  таким  усталым.  Оранжевые
треугольники, словно  шипы, вонзались мне в  глаза, и я  ненавидел ее  мужа,
который покупает такие вещи, потому что они, по его понятиям, модные.
     -- Вам следовало бы хоть немного подумать об отце. Ведь вы его любите.
     -- Да,  -- произнес  я,  -- я люблю его. и сегодня  очень много думал о
нем, -- и я  опять вспомнил отца, увидел, как он  писал красными, как кровь,
чернилами на
     листе бумаги: "Поговорить с мальчиком".
     Сперва я  увидел  Хедвиг в глазах  хозяйки, увидел темную черточку в ее
приветливых глазах. Я не обернулся и не взглянул на Хедвиг, но почувствовал,
что ее рука легла мне на плечо, ощутил дыхание Хедвиг и по запаху понял, что
она подкрасила губы -- приторно пахло помадой.
     -- Это фрау Бротиг, -- проговорил я, -- а это -- Хедвиг.
     Хедвиг, подала руку фрау Бротиг, и, когда рука фрау Бротиг очутилась на
ее ладони, я заметил, какие у Хедвиг большие руки -- белые и сильные.
     Мы  молчали  все трое,  и я услышал, что на кухне капала из крана вода,
услышал  мужские шаги на улице и понял по  шагам, что  этот  человек  кончил
работу и идет домой; я все еще улыбался, улыбался, хотя не  понимал, как мне
это удается,  потому  что  от усталости не в силах  был  шевельнуть -губами,
чтобы изобразить на своем лице улыбку.
     Фрау Бротиг снова поставила пепельницу на  стул под телефоном и бросила
рядом  с  ней фартук;  над стулом  поднялось  легкое  облачко пепла,  и  его
мельчайшие частички, словно пудра, опустились на синий ковер.  Она прикурила
новую сигарету от старой и произнесла:
     --  Иногда  я  забываю,  что  вы еще  молоды,  но  теперь  уходите,  не
вынуждайте меня выставить ее за дверь. Уходите.
     Я повернулся  и  втащил Хедвиг за руку в комнату;  пошарив  в потемках,
чтобы найти ключ от машины, я обнаружил его на письменном столе,  и мы снова
спустились  по лестнице в своих грязных ботинках; я  был рад, что  не  завел
машину в гараж, а оставил ее на улице.  Левая рука у меня  почти  онемела  и
немного опухла, а в правой я ощущал сильную  боль от удара о край мраморного
столика  в кафе. Усталый  и  голодный, я медленно  поехал  обратно в  город;
Хедвиг молчала, она держала перед собой карманное зеркальце, и я увидел, что
она смотрит  только  на  свой рот; потом  она  вынула  из  сумочки  помаду и
медленными, четкими движениями еще раз подкрасила губы.
     Проезд по  Нуделбрейте был по-прежнему  закрыт, и когда  я опять поехал
мимо церкви  Нетцмахергассе по  Корбмахергассе и остановился у пустыря возле
булочной, еще не пробило восемь.
     В комнате Хедвиг по-прежнему  горел свет,  я поехал дальше, увидел, что
темно-красная машина все еще стоит у двери, и снова объехал  весь квартал до
пустыря на Корбмахергассе. Было тихо и темно, мы молчали; временами я ощущал
острый голод,  а  потом  он проходил,  опять  появлялся  и  снова  проходил,
сотрясая меня, словно подземные толчки во время землетрясения. Мне пришло  в
голову,  что чек, который я послал Виквеберу, был теперь недействительным, и
я  подумал,  что Хедвиг даже не  спросила меня  о моей профессии, что она не
знала моего имени. Руки болели  все  сильней, и, когда я на секунду закрывал
измученные  глаза,  мне  казалось,  что  я проношусь  сквозь  бесконечность,
заполненную оранжевыми треугольниками.
     Я знал, что свет в  комнате Хедвиг потухнет  еще в этот день, до  конца
которого  осталось  всего  четыре  часа;  шум  мотора  темно-красной  машины
умолкнет  вдали;  мне казалось,  что я  уже слышу  его звук,  слышу,  как он
буравит  ночь,  оставляя  позади  себя  тишину  и  темноту.  Мы подымемся по
лестнице, тихо откроем и закроем за собой  двери... Хедвиг еще раз взглянула
на свой рот, еще раз неторопливо и твердо прочертила его помадой, словно  он
был еще недостаточно красный, и теперь я понял то, что мне предстояло понять
лишь потом.
     Никогда  раньше  я не  понимал,  что  бессмертен  и в  то же время  так
смертен; я слышал, как кричали дети, убитые в Вифлееме, и их крик сливался с
предсмертным  стоном  Фруклара,  стоном,  так  и  не  услышанным  никем,  но
донесшимся  сейчас  до моего слуха;  я обонял  дыхание львов, разрывавших на
части  мучеников, ощущал их когти,  впивавшиеся в мое тело, как шипы, ощущал
соленый вкус моря, горечь капель, поднявшихся из бездонных морских глубин; я
созерцал  картины, вышедшие  из  своих рам, как  река  выходит  из  берегов,
ландшафты, которых  никогда не  видел, и лица, которых не знал; и сквозь все
эти картины мне  сияло  лицо Хедвиг,  я  натыкался  на лица Броласки,  Елены
Френкель и Фруклара. Но и сквозь них опять различал Хедвиг, сознавая, что ее
образ вечен, что я увижу се лицо, накрытое полотенцем, которое она  внезапно
сорвет, чтобы показать себя Греммигу. Я не мог разглядеть в действительности
лица Хедвиг, потому что  ночь была очень темной, но  для того, чтобы  видеть
это лицо, мне уже не надо было смотреть на него.
     Из камеры-обскуры в моем сознании появлялись все новые и новые картины;
я казался себе чужим и, склоняясь  над  Хедвиг, ревновал ее к самому себе; я
видел незнакомого человека, который заговорил с ней, видел его желтые зубы и
портфель;  я  видел  Моцарта, улыбавшегося  фрейлейн Клонтик  -- учительнице
музыки,  которая жила  возле  нас;  а  женщина  с Курбельштрассе беспрерывно
плакала; и  пока  все  эти  картины  проходили  передо  мной,  все  еще  был
понедельник; и я понял, что не хочу идти вперед; я хочу вернуться назад, сам
не знаю куда, знаю только одно -- назад.
     OCR, Spellcheck: Илья Франк,  http://franklang.ru (мультиязыковй проект
Ильи Франка)