Хулио Кортасар. 62. Модель для сборки
---------------------------------------------------------------
Роман
Перевод Е. Лысенко
Оригинал этого текста расположен в библиотеке Олега Аристова
http://www.chat.ru/~ellib/ │ http://www.chat.ru/~ellib/
---------------------------------------------------------------
Многие читатели, наверно, заметят, что в этом произведении я кое-где
преступаю литературные условности. Приведу лишь несколько примеров:
аргентинцы у меня то и дело переходят с "вы" на "ты", когда это для них
естественно в диалоге; житель Лондона, только недавно бравший уроки
французского, вдруг начинает говорить на нем с поразительной беглостью
(более того, еще и в переводе на испанский), едва пересек Ла-Манш;
география, расположение станций метро, свобода, психология, куклы и время
явно перестают быть тем, чем они были под владычеством Динары.
Возможно, кое-кому это покажется странным. Таким читателям я хочу
заметить, что на том уровне, на котором здесь ведется повествование, уже
нельзя говорить, что автор что-то там "преступает"; префикс "пре" здесь
следует включить в ряд других префиксов, вращающихся вокруг глагола
"ступать": "наступать", "отступать", "выступать" -- все эти понятия равно
совместимы с намерениями, высказанными некогда в заключительных абзацах
главы 62 "Игры в классики", намерениями, которые объясняют название этой
книги и, надеюсь, осуществляются в ее изложении.
Подзаголовок "Модель для сборки" может навести на мысль, что куски
повествования, разделенные на страницах интервалами, предлагаются автором
как поддающиеся перестановке. Если с некоторыми это и возможно проделать,
все же природа задуманной конструкции иная, и она сказывается уже в
характере изложения, где повторы и перемещения должны создать ощущение
свободы от жесткой причинной связи, но особенно в характере замысла, где еще
более настойчиво и властно утверждается простор для комбинаций. Выбор, к
которому придет читатель, его личный монтаж элементов повествования -- это,
во всяком случае, и будет той книгой, которую он захотел прочитать.
-- Попрошу замок с кровью, -- сказал толстяк за столиком.
Почему я зашел в ресторан "Полидор"? Почему -- если уж заняться
вопросами такого рода -- купил книгу, которую, вероятно, не буду читать?
(Наречие здесь -- увертка, ведь мне уже не раз случалось покупать книги с
тайной уверенностью, что они навсегда затеряются в моей библиотеке, и все же
я их покупал; загадка состоит в самом факте покупки, в мотиве приобретения
этой бесполезной собственности.) И, продолжая цепь вопросов, почему, войдя в
ресторан "Полидор", я сел за столик в глубине, перед большим зеркалом,
иллюзорно удваивавшим тусклое уныние зала? И еще одно звено цепи: почему я
заказал бутылку "сильванера"?
(Но последний вопрос оставим на потом: бутылка "сильванера" -- это,
возможно, один из фальшивых звуков в будущем аккорде, разве что аккорд этот
окажется совсем другим и будет включать в себя бутылку "сильванера", как
включит графиню, книгу и только что заказанное толстяком блюдо.)
-- Je voudrais un chateau saignant1, -- сказал толстяк за столиком.
Судя по отражению в зеркале, толстяк сидел за соседним столиком, позади
Хуана, и поэтому его образ и его голос должны были проделать противоположно
направленные пути, чтобы, встретившись, привлечь к себе внезапно
обострившееся внимание. (Так же книга в витрине на бульваре Сен-Жермен:
внезапный бросок вперед белой обложки "NRF"2, выпад на Хуана, как прежде --
образ Элен, а теперь -- фраза толстяка за столиком, просившего "замок с
кровью"; как покорное согласие Хуана сесть за этот дурацкий столик в
ресторане "Полидор" спиною ко всему миру.)
Конечно, Хуан был единственным посетителем, для которого заказ толстяка
имел второй смысл; автоматически, иронически, как умелый переводчик,
привыкший мгновенно решать любую переводческую проблему в той борьбе с
временем и безмолвием, которую воплощает его кабина при конференц-зале, он
построил ловушку, если слово "ловушка" уместно для констатации того, что
saignant3 и sanglant4 равноценны и что толстяк за столиком заказал "замок с
кровью", -- во всяком случае, Хуан построил эту ловушку, ничуть не
подозревая, что смещение смысла во фразе вдруг заставит сгуститься другие
образы, образы из далекого прошлого или нынешнего вечера, -- книгу или
графиню, образ Элен, покорное его согласие сесть спиною к залу за столик в
глубине ресторана "Полидор". (И заказать бутылку "сильванера", и пить первый
бокал охлажденного вина в тот момент, когда образ толстяка в зеркале и его
голос, шедший из-за спины Хуана, разрешились в то, что Хуан не мог назвать,
ибо слова "цепь" или "сгусток" были всего лишь попыткой локализовать на
уровне речи нечто, проявлявшееся как мгновенное противоречие, нечто,
обретавшее форму и одновременно растворявшееся, и это уже не могло быть
выражено членораздельной речью кого бы то ни было, даже столь опытного
переводчика, как Хуан.)
Во всяком случае, ни к чему было усложнять. Толстяк за столиком заказал
"кровавый замок", его голос вызвал к бытию другие образы, особенно ярко
книгу и графиню, чуть менее ярко -- образ Элен (быть может, потому, что он
был ближе, не то что более привычным, но более неотъемлемым в повседневной
жизни, тогда как книга была чем-то новым, а графиня -- воспоминанием,
впрочем, воспоминанием необычным, ведь дело шло не столько о графине,
сколько о фрау Марте и о том, что случилось в Вене, в "Гостинице Венгерского
Короля", но тогда, в последнюю минуту, все стало графиней, и, в конце
концов, господствующим образом и прежде была графиня, образом не менее
ярким, чем книга или фраза толстяка или аромат "сильванера").
"Надо признать, что у меня особый талант праздновать сочельник", --
подумал Хуан, наливая себе второй бокал в ожидании hors d'oeuvres5. Неким
подступом к тому, что с ним произошло, была дверь ресторана "Полидор",
решение -- внезапное и с сознанием его нелепости -- открыть эту дверь и
поужинать в этом унылом зале. Почему я вошел в ресторан "Полидор", почему
купил книгу и раскрыл ее наугад и, тоже наугад, прочитал первую попавшуюся
фразу за секунду до того, как толстяк заказал полусырой ростбиф? Если я
попытаюсь это проанализировать, я как бы все свалю в хозяйственную сумку и
непоправимо искажу. Самое большее -- я могу пытаться повторить в терминах
мысли то, что происходило в другой "зоне", могу стараться отделить то, что
вошло в этот внезапный сгусток по праву, от того, что другие мои ассоциации
могли включить в него как нечто поразительное.
Но в глубине души я знаю, что все -- ложь, что я уже отдалился от того,
что со мною только что произошло, и, как уже не раз бывало, все сведется к
тщетному желанию понять, возможно упуская призыв или тайный сигнал от самой
сути, ту тревогу, в которую она меня повергает, то мгновенное явление мне
какого-то иного порядка, куда прорываются воспоминания, скрытые силы и
сигналы, чтобы создать ослепительную единую вспышку, меркнущую в тот самый
миг, когда она меня убивает и выбивает из меня самого. Сейчас от всего этого
осталось лишь чувство любопытства, исконное человеческое желание: понять. Да
еще спазм в устье желудка, тайная уверенность, что именно там, а не в
логическом упрощении начинается и пролегает нужный путь.
Ясно, что этого мало; в общем, надо мыслить, а значит, нужен анализ,
нужно отделить то, что действительно составляет этот вневременной миг, от
того, что в него привносят ассоциации, чтобы приблизить его к тебе, сделать
больше твоим, перенести по ею сторону. Но совсем худо придется, когда ты
попытаешься рассказать об этом другим. Всегда ведь наступает минута, когда
надо попытаться рассказать одному из друзей, к примеру Поланко или Калаку
или всем сразу за столиком в "Клюни", возможно надеясь в душе, что самый
факт рассказа вырвет опять из небытия тот сгусток, придаст ему наконец
какой-то смысл. И будут они сидеть и слушать тебя, будет там также Элен,
тебе будут задавать вопросы, стараясь помочь вспомнить, словно есть смысл в
воспоминании, лишенном той особой силы, которая в ресторане "Полидор" сумела
снять его свойства минувшего, явить его тебе как нечто живое и угрожающее,
как воспоминание, сорвавшееся со своей привязи во времени, чтобы быть в тот
самый миг, когда оно вновь исчезает, чтобы стать некой особой формой жизни,
настоящим, но в другом измерении, силой, действующей по другой траектории.
Однако слова не находились, потому что не было мысли, способной охватить эту
силу, превращающую обрывки воспоминаний, отдельные, бессмысленные образы во
внезапно слившийся в единое целое умопомрачительный сгусток, в живое
созвездие, аннигилирующее в момент своего явления, -- этакое противоречие,
как бы утверждающее и одновременно отрицающее то, что Хуан, пьющий сейчас
второй бокал "сильванера", будет впоследствии рассказывать Калаку, Телль,
Элен, когда встретится с ними за столиком в "Клюни", и что теперь ему надо
хоть как-то освоить, словно сама попытка фиксировать это воспоминание не
доказывала, что это бесполезно, что он лишь разбрасывает темные мазки по
непроглядному мраку.
"Да, это так", -- подумал Хуан со вздохом, и во вздохе было приятие
того, что все шло "с той стороны", происходило в диафрагме, в легких,
нуждавшихся в большом глотке воздуха. Да, это так, но надо же и продумать --
ведь в конце-то концов он и есть это плюс его мысль, он не может
остановиться на вздохе, на спазме солнечного сплетения, на смутном страхе
перед явленным ему. А думать было бесполезно, было похоже на отчаянные
попытки вспомнить сон, от которого, когда открываешь глаза, ловишь только
какие-то последние ниточки; думать, пожалуй, означало бы уничтожать узоры,
еще маячащие на чем-то вроде оборотной стороны чувства, уничтожать
возможность их повторного явления. Закрыть глаза, расслабиться, отдаться на
волю наплывающих волн с готовностью ожидания. Нет, бесполезно, и всегда было
бесполезно; из химерических тех сфер возвращаешься обедневшим, еще более
отчужденным от себя самого. Однако мыслить, охотиться за смыслом по крайней
мере помогало вернуться по ею сторону -- итак, толстяк за столиком заказал
"кровавый замок", и внезапно возникли графиня, причина, побудившая его
усесться перед зеркалом в ресторане "Полидор", книжка, купленная на бульваре
Сен-Жермен и раскрытая наугад, ослепительный сгусток (и, разумеется, также
Элен), уплотнившийся и тут же исчезнувший по непонятному его свойству
отрицать себя в самом утверждении, расплываться, едва уплотнившись,
представляться чем-то незначительным, ранив насмерть, внушать, что это не
имеет никакого значения, что это лишь игра ассоциаций -- зеркало, и
воспоминание, и еще другое воспоминание, -- мелкие шалости праздного
воображения. "Э, нет, я не дам тебе так уйти, -- подумал Хуан, -- вряд ли
придется мне еще когда-нибудь оказаться средоточием того, что приходит с той
стороны, и заодно быть как бы выброшенным из самого себя. Нет, ты не уйдешь
так легко, что-нибудь да останется в моих руках, ты, маленький василиск,
один из образов, о которых я уже не могу сказать, участвовали они или нет в
этом беззвучном взрыве..." И он не мог подавить улыбки, вчуже и сардонически
наблюдая, как его мысль уже подбирается к жердочке с маленьким василиском --
вполне понятной ассоциации, связанной с Basiliskenhaus6 в Вене и тамошней
графиней... Все прочее наплывало, не встречая сопротивления, -- было совсем
не трудно найти опору в дыре, образовавшейся где-то в центре исчезнувшей
мгновенной заполненности, явления, тут же сметенного отрицанием и
скрывшегося, чтобы эту дыру заполнять удобно складывающейся системой близких
образов, связанных с нею хронологически или эмоционально. Думать о василиске
означало думать одновременно об Элен и о графине, но думать о графине было
все равно, что думать о фрау Марте, о крике, ведь служаночки графинины
наверняка кричали в подвалах на Блютгассе и графине наверняка нравилось, что
они кричат, а если бы они не кричали, у крови не было бы того аромата
гелиотропов и прибрежных болот.
Наливая себе еще бокал "сильванера", Хуан поднял глаза к зеркалу.
Толстяк за столиком развернул "Франс-суар", и буквы заголовков во всю
страницу были в зеркальном отражении похожи на буквы русского алфавита. Хуан
с напряжением расшифровал несколько слов, смутно надеясь, что в момент этой
нарочитой сосредоточенности -- которая была также желанием отвлечься,
попыткой снова увидеть изначальную дыру, куда ускользнула звезда с верткими
лучами, -- если он сконцентрирует внимание на какой-нибудь чепухе, вроде
расшифровки заголовков "Франс-суар" в зеркале, и заодно отвлечется от
действительно для него важного, тогда из еще мерцающей ауры вновь воссияет
во всей своей нетронутости созвездие и осядет в зоне по ту или по ею сторону
речи или образов, испуская прозрачные свои лучи, рисуя изящный очерк лица,
которое вместе с тем будет брошью с крошечным василиском, а тот -- разбитой
куклой в шкафу, заодно стоном отчаяния и площадью, пересекаемой бессчетными
трамваями, и фрау Мартой у борта баржи. Быть может, теперь, полуприкрыв
глаза, ему удастся подменить образ зеркала, эту пограничную территорию между
призраком ресторана "Полидор" и другим призраком, который исчез, но чье эхо
еще вибрирует; возможно, теперь он смог бы перейти от русских букв в зеркале
к той, другой речи, возникшей на грани восприятия, к той подстреленной, уже
отчаявшейся в бегстве птице, бьющей крыльями по силкам и придающей им свою
форму, некий синтез силков и птицы, и само бегство будет в какой-то миг
пленником в парадоксальной попытке уйти из силков, схвативших его
мельчайшими звеньями в миг своего распада: графиня, книга, незнакомец,
заказавший "кровавый замок", баржа на заре, стук падающей на пол и
разбивающейся куклы.
Русские буквы все еще отражаются, колеблясь в руках толстяка, сообщая
новости дня, как впоследствии в "зоне" ("Клюни", какой-нибудь перекресток,
канал Сен-Мартен -- все это тоже "зона") придется приступить к рассказу,
придется что-то сообщить, потому что все они ждут, когда ты начнешь
рассказывать, этот всегда беспокойный и чуть враждебный в начале рассказа
кружок; как бы там ни было, все ждут, когда ты приступишь к рассказу в
"зоне", в любом месте "зоны", неизвестно, где именно, потому что "зона"
бывает в разных местах, и в разные вечера, и с разными друзьями -- Телль и
Остин, Элен и Поланко, и Селия, и Калак, и Николь; также и им в иные вечера
выпадает явиться в "зону" с новостями из Города, и тогда уже твой черед быть
участником кружка, жадно дожидающегося, чтобы тот, другой, приступил к
рассказу, ведь, как бы там ни было, в "зоне" словно ощущается дружелюбная и
вместе с тем агрессивная потребность не терять связи, знать, что с кем
происходит, а почти всегда ведь происходит что-то имеющее значение для всех:
например, когда они видят сны, или сообщают новости из Города, или
возвращаются из поездки и опять появляются в "зоне" (вечерами это почти
всегда "Клюни", общая территория за столиком в кафе, но также может быть
постель или sleeping-car7, или машина, мчащаяся из Венеции в Мантую), в
"зоне" вездесущей и вместе с тем ограниченной, похожей на них самих, на
Марраста и на Николь, на Селию, на месье Окса и на фрау Марту, в "зоне",
находящейся иногда в Городе, и в самой же "зоне", некоем сооружении из слов,
где все происходит с такой же яркостью, как в жизни каждого из них вне
"зоны". И поэтому вокруг Хуана как бы дышит жадно слушающий кружок, хотя
никого из них сейчас нет возле него, вспоминающего их в ресторане "Полидор",
а есть слюна тошноты, открытие памятника, цветоводы, и всегда Элен, Марраст
и Поланко; "зона" -- она и есть жадное внимание, льнущее, цепкое,
впечатывающееся в тебя, это номера телефонов, которые ты будешь набирать
попозже, перед сном, какие-то комнаты, в которых будут все это обсуждать,
это Николь, воюющая с незакрывающимся чемоданом, это догорающая меж двумя
пальцами спичка, это портрет в английском музее, сигарета на дне пачки,
кораблекрушение у островка, это Калак и Остин, совы, жалюзи и трамваи, все,
что всплывает в уме человека, иронически размышляющего о том, что ему
однажды придется приступить к рассказу и что, возможно, Элен не будет в
"зоне" и не будет его слушать, хотя, по сути, все, что он скажет, -- это
всегда будет Элен. А вполне может быть и так, что он не только будет в
"зоне" один, как нынче в ресторане "Полидор", где все прочие, включая
толстяка, не идут в счет, но, может статься, рассказывать придется в еще
большем одиночестве, в комнате, где только кошка да пишущая машинка; или,
быть может, он будет тем человеком, который на железнодорожной платформе
глядит на мгновенно меняющиеся комбинации мошек, снующих под фонарем. Но
также может случиться, что все прочие будут в "зоне", как бывало не раз, и
что жизнь ворвется к ним, и послышится кашель музейного смотрителя, меж тем
как та рука медленно нащупывает очертания горла и кому-то грезится пляж в
Югославии, меж тем как Телль и Николь запихивают кое-как в чемодан одежду, а
Элен долгим взглядом смотрит на Селию, которая плачет, повернувшись лицом к
стене, как плачут примерные девочки.
Принявшись размышлять в ожидании, пока подадут hors d'oeuvres, Хуан без
особого труда проделал свою прогулку этого вечера. Сперва, вероятно, была
книжка Мишеля Бютора, купленная на бульваре Сен-Жермен, а до того -- унылое
блуждание по улицам и моросящий дождь Латинского Квартала, гложущее чувство
от пустынности Парижа в сочельник, когда все сидят по домам, а на улицах
остаются только люди вида нерешительного и в некотором роде
заговорщического, искоса переглядывающиеся за стойками кафе или на
перекрестках, это почти всегда мужчины, но изредка попадается и женщина,
несущая сверток, как бы в оправдание того, что она находится здесь, на
улице, двадцать четвертого декабря, в половине одиннадцатого вечера, и Хуану
так хотелось подойти к какой-нибудь из этих женщин -- среди них не было ни
одной молодой или хорошенькой, все выглядели одинокими и странноватыми, --
чтобы спросить, действительно ли она несет что-то в пакете, или это просто
узел с тряпьем или тщательно увязанными старыми газетами, обман, отчасти
служащий ей защитой, когда она идет по улице одна, меж тем как все люди
сидят дома.
Второе, что следовало отметить, была графиня, его ощущение графини,
определившееся на углу улиц Месье-ле-Пренс и Вожирар -- но не потому, что на
этом углу было что-либо способное напомнить ему о графине, разве что клочок
красноватого неба да запах сырости из подъезда, которые внезапно оказались
как бы мостом, равно как Дом с василиском в Вене мог бы в свое время
послужить для него переходом на территорию, где ждала графиня. Или же, если
вспомнить атмосферу кощунства, постоянной греховности, в которой, вероятно,
жила графиня (согласно версии той легенды, в не слишком интересной хронике,
читанной Хуаном много лет назад, задолго до Элен и фрау Марты и дома с
василиском. в Вене), тогда перекресток с клочком красноватого неба и сырой
подъезд неотвратимо сливались с убеждением, что именно сочельник
благоприятен для появления графини, для ее иным способом не объяснимого
присутствия в сознании Хуана -- он не мог избавиться от мысли, что графине
кровь была особенно приятна в такую ночь, как эта, -- при колокольном звоне
и песнопениях всенощной была особенно вкусна кровь девушки, корчащейся со
связанными руками и ногами, так близко от пастухов, и ясель, и агнца,
смывающего своей кровью грехи мира. Так что книга, купленная за минуту до
того, переход к графине, а потом, уже как-то сразу, без перехода, нелепая,
со зловещим фонарем дверь ресторана "Полидор", предвидение полупустого зала,
освещение которого в ироническом и раздраженном настроении не назовешь иначе
как мертвенным, а в зале том движутся женщины в очках и с салфеткой, и тут
легкий спазм в желудке, нежелание входить -- да и впрямь не было никакого
резона входить в подобное заведение, -- быстрый гневный диалог, как всегда
при бичевании своего извращенного нрава: Войду / Нет / Почему нет / Ваша
правда, почему нет / Тогда входите, сударь, по-вашему, тут мрачно, и поделом
/ За дурость, конечно / Unto us a boy is born, glory hallelujah8 / Похоже на
морг / Он и есть, давай входи / Но еда, наверное, отвратная / А ты же не
голоден / Да, это так, но надо ведь будет что-то заказать / Закажи
что-нибудь и выпей / Это идея / Охлажденное вино, хорошее охлажденное вино /
Ну вот видите, сударь, входите. Но если мне хотелось выпить, почему я зашел
в ресторан "Полидор"? Я знал столько уютных баров на правом берегу, вдоль
улицы Комартен, где к тому же всегда можно было завершить празднование
сочельника в вертепе какой-нибудь блондинки, которая спела бы мне "ноэль"
Сентонжа или Камарга, и мы бы недурно позабавились. То-то и оно, как начнешь
размышлять, так уж вовсе не понятно, что именно побудило меня после этого
диалога все же войти в ресторан "Полидор", постучаться в дверь почти
бетховенским стуком, войти в ресторан, где пара очков и салфетка под мышкой
уже решительно двигались ко мне, чтобы повести к самому дрянному столику,
столику обманов, где сидишь лицом к стене, а стена-то переряжена зеркалом,
подобно многим другим вещам в этот вечер и во все вечера, и особенно подобно
Элен; вот и сиди лицом к стене, потому что с другой стороны столика, где в
нормальных условиях любой посетитель мог бы сесть лицом к залу, уважаемая
дирекция ресторана "Полидор" соизволила водрузить огромную пластиковую
гирлянду с цветными лампочками, дабы показать свою заботу о христианских
чувствах дорогих клиентов. Ускользнуть от воздействия всего этого
невозможно: если я, несмотря ни на что, согласился сесть за столик спиною к
залу, имея перед глазами зеркало с обманным ликом над отвратительной
рождественской гирляндой (les autres tables sont reservees, monsieur / Ca
ira comme ca, madame / Merci, monsieur9), значит, нечто для меня непонятное,
но, видимо, глубоко мне присущее заставило меня войти и заказать бутылку
"сильванера", которую можно было так легко и приятно заказать в другом
месте, среди других огней и других лиц.
Если предположить, что рассказчик будет рассказывать на свой лад, то
есть что многое уже будет молча рассказано находящимся в "зоне" (понимающей
все без слов Телль или Элен, которую никогда не волнует то, что волнует
тебя) или что из листов бумаги, магнитофонной кассеты, книжки, живота куклы
сложится что-то совсем не то, чего ждут они от твоего рассказа; если
предположить, что рассказываемое будет нисколько не интересно Калаку и
Остину и, напротив, отчаянно увлечет Марраста или Николь, особенно Николь,
безнадежно в тебя влюбленную; если предположить, что ты примешься бормотать
длинную поэму, где говорится о Городе, который они тоже любят, которого
боятся и по которому порой бродят; если ты в это время, как бы взамен
рассказа, снимешь с себя галстук и наклонишься, чтобы сунуть его,
предварительно аккуратно сложив, в руки Поланко, который удивленно на него
воззрится и в конце концов передаст его Калаку, не желающему его брать и
возмущенно вопрошающему Телль, которая, пользуясь моментом, подстраивает ему
ловушку в покере и выигрывает у него партию; если предположить такой абсурд,
что в "зоне" в такую минуту могут произойти подобные вещи, стоило бы
спросить себя -- а есть ли смысл в том, чтобы они ждали, когда ты приступишь
к рассказу, и не удовлетворит ли куда успешнее банановый пончик, о котором
думает Сухой Листик, это неопределенное желание тех, кто тебя окружает в
"зоне", равнодушных и вместе настойчивых, требовательных и насмешливых, как
ты сам по отношению к ним, когда приходит твой черед слушать и смотреть, как
они живут, причем ты знаешь, что все это идет с той стороны и уходит бог
весть куда и именно поэтому почти для всех них так важно?
И ты, Элен, тоже будешь на меня так смотреть? Я увижу, как будут
уходить Марраст, Николь, Остин, небрежно прощаясь, с такой миной, словно они
пожимают плечами, или же как они будут переговариваться между собой, потому
что им тоже надо будет рассказывать, они, видите ли, явились с новостями из
Города или же собираются на самолет или на поезд. Я увижу Телль, увижу Хуана
(ведь может статься, что я тоже в этот миг увижу Хуана там, в "зоне"), увижу
Сухой Листик, Гарольда Гарольдсона и увижу графиню или фрау Марту, если
окажусь в "зоне" или в Городе, увижу, как они уходят, глядя на меня. А ты,
Элен, ты тоже уйдешь с ними или медленно направишься ко мне и с твоих ногтей
будет сочиться презрение? Была ты в "зоне" или привиделась мне во сне? Мои
друзья уходят смеясь, мы встретимся снова и будем говорить о Лондоне, о
Бонифасе Пертейле, о Городе. А ты, Элен, неужто ты опять будешь только
именем, которым я защищаюсь от ничто, призраком, который я выдумываю с
помощью слов, меж тем как фрау Марта или графиня приближаются ко мне и
глядят на меня?
-- Прошу замок с кровью, -- сказал толстяк за столиком.
Все было гипотетично, но вполне можно было предположить, что, если бы
Хуан не открыл машинально книжку Мишеля Бютора за какую-то долю времени до
того, как посетитель сделал свой заказ, слагаемые чувства, от которого у
него сжался желудок, остались бы каждое порознь. Но вот случилось так, что с
первым глотком охлажденного вина, в ожидании, когда ему принесут устрицу
"сен-жак", которую ему вовсе не хотелось есть, Хуан раскрыл книжку, чтобы
без всякого интереса узнать, что в 1791 году автор "Атала" и "Рене"
соизволил созерцать Ниагарский водопад, дабы впоследствии сделать знаменитое
его описание. В это мгновение (он как раз закрывал книгу, потому что читать
не хотелось и свет был отвратительный) он отчетливо услышал просьбу толстяка
за столиком, и все это сгустилось в тот миг, когда он поднял глаза и
обнаружил в зеркале отражение толстяка, чей голос дошел до него сзади. Нет,
тут невозможно отделить одно от другого: отрывочное впечатление от книжки,
графиню, ресторан "Полидор", замок с кровью и, пожалуй, бутылку
"сильванера"; из них возник вневременной этот сгусток, умопомрачительная,
блаженная жуть сверкающего созвездия, дыра для прыжка, который ему
предстояло совершить и который он не совершит, потому что это не был бы
прыжок к чему-то определенному, и вообще не был бы прыжок. Скорее наоборот,
из этой головокружительной пустоты на него, Хуана, прыгали метафоры, как
пауки, как прыгали всегда эвфемизмы или слойки из неуловимых смыслов (вот
опять метафора), к тому же старуха в очках уже ставила перед ним устрицу
"сен-жак", а в таких случаях во французском ресторане надо всегда
благодарить словесно, иначе все пойдет наперекос, вплоть до сыров и кофе.
О Городе -- который впредь будет упоминаться не с большой буквы, ведь
нет причины выделять его, то есть придавать ему особое значение в отличие от
городов для нас привычных, -- надо бы поговорить прямо сейчас, так как все
мы были согласны в том, что с городом могут быть связаны любая местность и
любой предмет, вот поэтому и Хуан не считал невозможным, что происшедшее с
ним только что исходило каким-то образом из города, было одним из вторжений
города или ведущих к нему галерей, возникших в этот вечер в Париже, как
могли бы они возникнуть в любом из городов, куда его забрасывала профессия
переводчика. По городу случалось бродить всем нам, всегда невольно, и,
возвратясь, мы толковали о нем в часы "Клюни", сравнивали его улицы и
площади. Город мог явиться в Париже, мог явиться Телль или Калаку в пивной в
Осло, кое-кому из нас случалось переходить из города в постель в Барселоне,
или же бывало наоборот. Город не требовал объяснения, он был: он возник
однажды во время разговора в "зоне", и, хотя первым принес новости из города
мой сосед, вопрос о том, побывал ты или не побывал в городе, стал делом
самым обычным для всех нас, кроме Сухого Листика. И раз уж зашла об этом
речь, следует также сказать, что "мой сосед" -- также было у нас обычным
выражением, мы всегда называли кого-нибудь из нашей компании "мой сосед",
ввел это выражение Калак, и мы употребляли его без всякой иронии -- просто
званием "сосед" наделяли, как сказано, кого-то из наших, словно приписывая
ему роль "дядьки", "воспитателя", "baby-sitter"10 рядом с чем-то из ряда вон
выходящим, тем самым ему поручалось изрекать здравое суждение в своей
временной отчужденной роли, притом ни на йоту не теряя качество "нашего",
как любой пейзаж в местах, где мы бывали, мог нести на себе черты города или
же город мог оставить что-то свое (площадь с трамваями, ряды с торговками
рыбой, северный канал) в любом из мест, по которым мы ходили и где жили в то
время.
Объяснить себе, почему он заказал бутылку "сильванера", было не слишком
трудно, хотя в минуту, когда он принял это решение, он, вероятно, о графине
не думал, тут помешал ресторан "Полидор" своим мрачным и вместе с тем
ироническим зеркалом, отвлекшим его внимание. От Хуана все же не
ускользнуло, что в какой-то мере графиня присутствовала в поступке якобы
спонтанном, в том, что он предпочел охлажденный "сильванер" всем другим
винам, составлявшим гордость ресторана "Полидор", как в прежние времена она
присутствовала в атмосфере подозрений и страха, пленяя своих сообщников и
даже свои жертвы особым очарованием, которое, возможно, ей придавала ее
манера улыбаться, наклонять голову или, что более вероятно, звук ее голоса
или запах ее кожи, -- во всяком случае, то было очарование подспудное, не
связанное с присутствием, действовавшее как бы исподтишка; и то, что он, не
раздумывая, попросил бутылку "сильванера", содержащего в первых двух слогах
-- как бывает в шарадах -- двусложную основу слова, в котором в свой черед
жило географическое название, овеянное древним страхом, -- все это, в общем,
не выходило за рамки заурядной звуковой ассоциации. И вот вино стоит перед
ним, живое, ароматное, то самое вино, которое возникло во всей полноте яви
рядом с другим явлением, с тут же исчезнувшим ослепительным сгустком, и Хуан
не мог отделаться от ощущения злой шутки, потягивая вино из бокала, смакуя
его на смехотворно доступном уровне и зная, что это всего лишь жалкий
придаток к тому, чем на самом деле хотелось завладеть и что уже было так
далеко. Зато просьба толстяка за столиком имела иной смысл, она побуждала
спросить себя, а не возникла ли причинная связь, когда Хуан рассеянно
заглянул в книжку Мишеля Бютора за секунду до того, как послышался голос,
просивший "кровавый замок", и если бы он не открыл книжку и не наткнулся на
фамилию автора "Атала", прозвучала бы просьба толстяка в безмолвии ресторана
"Полидор" так, чтобы сплавить воедино разрозненные или последовательные
элементы, или же незаметно примешалась бы к стольким другим голосам и
шепотам, звучащим в томной полудреме человека, пьющего "сильванер"? Потому
что теперь Хуан мог восстановить тот миг, когда услышал заказ толстяка, и
был убежден, что голос этот раздался как раз в один из тех моментов тишины,
какие обычно возникают среди коллективного гула и народным воображением, не
без смутной тревоги, приписываются вмешательству высших сил, ныне
десакрализованному и сведенному к принятой в обществе шутке "тихий ангел
пролетел". Но ангелы являются не всем присутствующим, и порой кто-то брякнет
свое слово, попросит свой "кровавый замок" как раз в середине паузы, дыры,
образовавшейся от полета ангела в звучащем воздухе, и это слово вдруг
обретает нестерпимые гало и резонанс, которые надо немедля погасить --
смехом, и избитыми фразами, и возобновленным хором голосов, -- не считая
другой возможности, открывшейся Хуану сразу же, -- той, что дыра в звучащем
воздухе была пробита для него одного, а прочих посетителей ресторана
"Полидор", похоже, мало интересовало, что кто-то заказал "кровавый замок",
поскольку для всех них это было лишь блюдо ресторанного меню. А если бы за
секунду до того он не листал книжку Мишеля Бютора, дошел бы до него голос
толстяка с такой пронзительной четкостью? Возможно, дошел бы, даже наверняка
дошел бы, потому что выбор бутылки "сильванера" указывал на настойчивое
присутствие чего-то под внешней рассеянностью, -- угол улицы Вожирар
присутствовал здесь в зале ресторана "Полидор", и не помогало ни зеркало с
его меняющимися картинами, ни изучение меню, ни улыбка, зеркально отраженная
под гирляндой лампочек; то была ты, Элен, и, как и прежде, все было
маленькой брошью с изображением василиска, площадью с трамваями, графиней,
которая каким-то образом была итогом всего. И мне довелось слишком много раз
пережить воздействие подобных взрывов некой силы, исходившей из меня против
меня самого же, чтобы не знать, что если иные из них были не более чем
молниями, уходившими в ничто, оставляя лишь чувство фрустрации (однообразные
deja vu11, смысловые ассоциации, образующие порочный круг), то порой, как
это случилось со мною только что, внутри у меня что-то всколыхивалось,
что-то вдруг больно пронзало, вроде иронической шпильки, вроде захлопнутой
перед твоим носом двери. Все поступки мои в последние полчаса выстраивались
в ряд, который получал смысл лишь в свете того, что произошло в ресторане
"Полидор", с головокружительной легкостью сметая всякую обычную причинную
связь. Итак, тот факт, что я раскрыл книжку и рассеянным взглядом прочитал
фамилию виконта де Шатобриана, простое это движение всякого хронического
читателя -- взглянуть на любую печатную страницу, попавшую в поле его
зрения, -- как бы наделило силой то, что неизбежно за ним последовало, и
голос толстяка, в модном парижском стиле проглотивший конец фамилии автора
"Атала", дошел до меня отчетливо в паузе ресторанного гула, что, наверное,
не случилось бы, не наткнись я на полную его фамилию на странице книги.
Значит, необходимо было, чтобы я рассеянно глянул на страницу книги (а за
полчаса до того эту книгу купил, сам не знаю почему), для того чтобы эта
прямо-таки жуткая отчетливость просьбы толстяка среди внезапной тишины в
ресторане "Полидор" дала толчок и меня огрело ударом бесконечно более
сокрушительной силы, чем было ее в какой-либо осязаемой реальности
окружавших меня в зале вещей. Но в то же время, если предположить, что моя
реакция осуществлялась на словесном уровне, была связана с напечатанным
словом и с заказом блюда с "сильванером" и с "кровавым замком", бессмысленно
предполагать, что именно прочитанная фамилия автора "Атала" явилась пусковой
кнопкой, раз сама эта фамилия нуждалась в свою очередь (и vice versa12) в
том, чтобы толстяк высказал свою просьбу, невольно удвоив один из элементов,
которые мгновенно сплавились в нечто единое. "Да, да, -- сказал себе Хуан,
управляясь с устрицей "сен-жак", -- но в то же время я вправе думать, что,
не раскрой я книжку на мгновение раньше, голос толстяка слился бы с гомоном
зала". Теперь, когда толстяк продолжал оживленно беседовать со своей женой,
комментируя отрывки из напечатанного русским алфавитом в "Франс-суар", Хуану
отнюдь не казалось -- как он ни прислушивался, -- что голос толстяка
заглушает голос его жены или других посетителей. Если Хуан услышал (если ему
показалось, что он услышал, если ему было дано услышать, если ему следовало
услышать), что толстяк за столиком потребовал "кровавый замок", значит, дыру
в звучащем воздухе пробила книжка Мишеля Бютора. Но книгу-то он купил до
того, как пришел на угол улицы Вожирар, и, только подойдя к этому углу,
почувствовал присутствие графини, вспомнил Марту и Дом с василиском,
объединил все это в образе Элен. Если он купил книгу, зная, что покупает ее
без надобности и без охоты, но все же купил, потому что двадцать минут
спустя книга должна была пробить для него в воздухе дыру, откуда грянет
удар, значит, установление какого-либо порядка в этих элементах вряд ли
возможно, и это, сказал себе Хуан, допивая третий бокал "сильванера", и
было, по сути, самым, так сказать, полезным итогом всего, что с ним
произошло: урок, преподанный жизнью, демонстрация того, как в который раз
"до" и "после" крошились у него в руках, превращаясь в бесполезную труху
дохлых бабочек моли.
О городе будет сказано в свое время (даже поэма имеется, которая либо
будет процитирована, либо нет), как и о "моем соседе" мог бы рассказать
любой из нас, и он в свою очередь мог рассказать обо мне или о других; выше
уже говорилось, что звание "сосед" было зыбким и зависело от мгновенного
решения любого из нас, причем никто не мог знать с уверенностью, когда он
является или не является "соседом" других присутствующих в "зоне" или
отсутствующих, а также был ли он "соседом" и уже перестал им быть. Функция
"соседа", видимо, состояла главным образом в том, что некоторые свои слова
или поступки мы приписывали "соседу", не столько чтобы избежать
ответственности, сколько потому, что "мой сосед" был как бы воплощением
стыдливости каждого из нас. Я знаю, что это было так, особенно для Николь,
или Калака, или Марраста, но, кроме того, "мой сосед" был ценен как
молчаливый очевидец, знавший город, знавший о существовании в нас города,
которым мы решили владеть сообща с того вечера, когда в первый раз он бьш
упомянут и стали известны первые его штрихи -- отели с тропическими
верандами, галереи, площадь с трамваями; никому и в голову бы не пришло
сказать, что вот, мол, о городе первыми заговорили Марраст, или Поланко, или
Телль, или Хуан, все было придумкой "моего соседа", и таким манером,
приписывая какое-либо намерение или осуществление чего-либо "моему соседу",
мы какой-то гранью сообщались с городом. Речь о "моем соседе" или о городе
всегда велась с глубокой серьезностью, и никто не подумал бы пренебречь
званием
"сосед", если один из нас награждал им кого-то даже просто так.
Разумеется (надо еще и об этом упомянуть), женщины тоже могли быть "моим
соседом", кроме Сухого Листика; каждый мог быть "соседом" другого или всех,
и звание это придавало как бы свойство козырной карты, слегка волнующее
могущество, которым приятно было обладать и в случае надобности бросить его
на кон. Иногда бывало даже, что мы чувствовали, будто "мой сосед" существует
где-то вне всех нас, будто вот мы, а вот он, подобно тому, как города, где
мы жили, всегда были и городами, и городом; предоставляя слово "соседу",
упоминая о нем в письмах и при встречах, вмешивая его в наши жизни, мы порой
даже вели себя так, как если бы он уже не был по очереди кем-то из нас, но в
некие особые часы жил сам по себе, глядя на нас извне. Тогда мы в "зоне"
поспешно наделяли заново званием "моего соседа" кого-то из присутствующих,
и, уже твердо зная, что ты или он "сосед" вон того или вон тех, мы смыкали
ряды вокруг столика в "Клюни" и насмехались над своими иллюзорными
ощущениями; но со временем, постепенно, незаметно для самих себя, мы
приходили к ним снова, и из открыток Телль или известий от Калака, из цепи
телефонных звонков и передаваемых из одного адреса в другой сообщений опять
вырастал образ "моего соседа", который не был никем из нас; многие сведения
о городе наверняка исходили от него, никто уже не мог вспомнить, что их
сообщил кто-то из нас; они каким-то образом прибавлялись к тому, что мы уже
знали и пережили в городе; мы принимали их без спора, хотя невозможно было
установить, кто первый их высказал; да это было неважно, все исходило от
"моего соседа", за все отвечал "мой сосед".
Еда была дрянная, но по крайней мере она была перед ним, равно как
четвертый бокал охлажденного вина, как сигарета меж двумя пальцами; все
прочее, голоса и образы ресторана "Полидор", доходили до него через зеркало,
и, возможно, поэтому или потому, что он пил уже вторую п