а хотелось
верить, что Даннинг действительно был таким хорошим поэтом, каким его считал
Эзра. Но для поэта он слишком метко швырял бутылки из-под молока. Впрочем, и
Эзра, который был великим поэтом, прекрасно играл в теннис. Ивен Шипмен,
который был очень хорошим поэтом, искренне равнодушным к тому, будут ли
напечатаны его стихи, полагал, что разгадку этой тайны искать не следует.
-- Побольше бы нам подлинных тайн, Хем,-- сказал он мне как-то.--
Совершенно лишенный честолюбия писатель и по-настоящему хорошие
неопубликованные стихи -- вот чего нам сейчас не хватает больше всего. Есть
еще, правда, такая проблема, как забота о хлебе насущном.
Мосье Даннинг влез на крышу и категорически отказывается спуститься
(франц.).
Скотт Фицджеральд
Его талант был таким же естественным, как узор из пыльцы на крыльях
бабочки. Одно время он понимал это не больше, чем бабочка, и не заметил, как
узор стерся и поблек. Позднее он понял, что крылья его повреждены, и понял,
как они устроены, и научится думать, но летать больше не мог, потому что
любовь к полетам исчезла, а в памяти осталось только, как легко ему леталось
когда-то...
Когда я познакомился со Скоттом Фицджеральдом, произошло нечто очень
странное. С ним много бывало странного, но именно этот случай врезался мне в
память. Скотт пришел в бар "Динго" на улице Деламбр, где я сидел с
какими-то весьма малодостойными личностями, представился сам и представил
нам своего спутника -- высокого, симпатичного человека, знаменитого
бейсболиста Данка Чаплина. Я не следил за принстонским бейсболом и никогда
не слышал о Данке Чаплине, но он держался очень мило-, спокойно и
приветливо и понравился мне гораздо больше, чем Скотт.
В то время Скотт производил впечатление юнца скорее смазливого, чем
красивого. Очень светлые волнистые волосы, высокий лоб, горящие, но добрые
глаза и нежный ирландский рот с длинными губами -- рот красавицы, будь он
женским. У него был точеный подбородок, красивые уши и почти безупречно
прямой нос. Лицо с таким носом едва ли можно было назвать смазливым, если бы
не цвет лица, очень светлые волосы и форма рта. Этот рот рождал смутное
беспокойство, пока вы не узнавали Скотта поближе, а тогда беспокойство
усиливалось еще больше.
Мне уже давно хотелось познакомиться с ним. Весь этот день я напряженно
работал, и мне показалось настоящим чудом, что в кафе появились Скотт
Фицджеральд и великий Данк Чаплин, о котором я никогда не слыхал, но
который теперь стал моим другом. Скотт говорил не умолкая, и так как его
слова сильно меня смущали -- он говорил только о моих произведениях и
называл их гениальными,-- я вместо того, чтобы слушать, внимательно его
разглядывал. По нашей тогдашней этике похвала в глаза считалась прямым
оскорблением. Скотт заказал шампанское, и он, Данк Чаплин и я распили его с
кем-то из малодостойных личностей. Данк и я , вероятно, слушали речь Скотта
не слишком внимательно -- это была самая настоящая речь,-- а я продолжал
изучать Скотта. Он был худощав и не производил печатления здоровяка, лицо
его казалось слегка одутловатым. Костюм от братьев Брукс сидел на нем
хорошо, он был в белой рубашке с пристежным воротничком и в гвардейском
галстуке. Я подумал, не сказать ли ему про галстук -- ведь в Париже жили
англичане, и они могли зайти в "Динго", двое даже сейчас сидели здесь,-- но
потом подумал: "Ну его к черту, этот галстук". Позднее выяснилось, что он
купил галстук в Риме.
Глядя на него, я почти ничего не открыл для себя, кроме того, что у
него были красивые, энергичные руки, не слишком маленькие, а когда он сел на
табурет у стойки, я заметил, что у него очень короткие ноги. Будь у него
нормальные ноги, он был бы дюйма на два выше. Мы допили первую бутылку
шампанского, принялись за вторую, и красноречие Скотта начало иссякать.
Мы же с Данком почувствовали себя даже лучше, чем до шампанского, и
было очень приятно, что речь подходит к концу. До тех пор я полагал, что
сокровенная тайна о том, какой я гениальный писатель, известна только мне,
моей жене и нашим близким знакомым. Я был рад, что Скотт пришел к тому же
приятному выводу относительно моей потенциальной гениальности, но я был рад
и тому, что красноречие его стало иссякать. Однако за речью последовали
вопросы. Речь можно было не слушать и разглядывать его, а от вопросов
спасения не было. Скотт, как я вскоре убедился, полагал, что романист может
узнать все, что ему нужно, от своих друзей и знакомых. Вопросы он ставил в
лоб.
-- Эрнест,-- сказал он,-- вы не обидитесь, если я буду называть вас
Эрнестом?
-- Спросите у Данка,-- сказал я.
-- Не острите. Я говорю серьезно. Скажите, вы спали со своей женой до
брака?
-- Не знаю.
-- То есть как не знаете?
-- Не помню.
-- Но как вы можете не помнить таких важных вещей?
-- Не знаю,-- сказал я.-- Странно, не правда ли?
-- Это более чем странно,-- сказал Скотт,-- Вы должны непременно
вспомнить.
-- Извините, не могу. Жаль, не правда ли?
-- Оставьте вы эту английскую манеру выражаться,-- сказал он.--
Отнеситесь к делу серьезно и попробуйте вспомнить.
-- Не выйдет,-- сказал я.-- Это безнадежно.
-- Ну хоть попробуйте.
Его похвалы обходятся довольно дорого, решил я. И подумал было, что он
ко всем новым знакомым обращается с подобной речью, но потом отказался от
этой мысли: я видел, как он вспотел, пока говорил. На его длинной,
безупречно ирландской верхней губе выступили мелкие капельки пота,-- тогда я
отвел глаза от его лица и прикинул длину его ног, которые он поджал, сидя на
табурете у стойки. Теперь я снова посмотрел ему в лицо, н вот тут-то и
произошла странная вещь, о которой я упомянул вначале.
Пока он сидел у стойки с бокалом шампанского, кожа на лице его как бы
натянулась, так что одутловатость исчезла, потом натянулась еще сильнее, и
лицо стало похоже на череп. Глаза ввалились и остекленели, губы растянулись,
краска отхлынула от щек, и они стали грязно-вескового цвета. Это не было
игрой моего воображения. Его лицо действительно превратилось в череп или
маску, снятую с покойника.
-- Скотт,-- сказал я.-- Что с вами?
Он не ответил, лицо его осунулось еще больше.
-- Надо отвезти его на пункт первой помощи,-- сказал я Данку Чаплину.
-- Незачем. Он вполне здоров.
-- Похоже, что он умирает.
-- Нет. Это его так разобрало.
Мы усадили его в такси, и я очень беспокоился, но Данк сказал, что все
в порядке и беспокоиться нечего.
-- Он, наверно, совсем оправится, пока доберется до дома,-- сказал он.
Так, видимо, и было, потому что когда через несколько дней я встретил
его в "Клозери-де-Лила" и сказал, что мне очень неприятно, что шампанское
так на него подействовало,-- возможно, мы слишком быстро пили за
разговором,-- он сказал:
-- Не понимаю. Какое шампанское? И как оно иа меня подействовало? О чем
вы говорите, Эрнест?
-- О том вечере в "Динго",
-- Со мной в "Динго" ничего не случилось. Просто мне надоели эти
омерзительные англичане, с которыми вы там были, и я ушел домой.
-- При вас там не было ни одного англичанина. Только бармен.
-- Ну что вы делаете из этого какие-то тайны? Вы знаете, о ком я
говорю.
-- А,-- сказал я и подумал, что он вернулся в "Динго" позднее или на
другой день. Но тут я вспомнил, что там действительно было двое англичан. Он
был прав. Я вспомнил. Да, они действительно там были.-- Да,-- сказал я.--
Конечно.
-- Эта якобы титулованная грубиянка и этот пьяный болван с ней. Они
сказали, что они ваши друзья.
-- Это правда. И она действительно бывает иногда груба.
-- Вот видите. Ни к чему делать тайны, если кто-то просто выпил
несколько бокалов вина. Зачем вам это нужно? Я от вас этого не ожидал.
-- Не знаю.-- Мне хотелось переменить тему разговора. Но тут я
вспомнил:-- Они наговорили вам грубостей из-за вашего галстука?
-- Почему они должны были говорить мне грубости из-за моего галстука?
На мне был обыкновенный черный вязаный галстук и белая спортивная рубашка.
Тут я сдался, а он спросил, почему мне нравится это кафе, и я рассказал
ему, каким оно было в прежние времена, и он начал внушать себе, что ему тут
тоже нравится, и мы продолжали сидеть; я -- потому что мне тут нравилось, а
он -- потому что внушил себе это. Он задавал вопросы и рассказывал мне о
писателях и издателях, литературных агентах и критиках, и о Джордже Горации
Лоримере, и всякие сплетни, и, рассказывая о материальной стороне жизни
известного писателя, был циничен, остроумен, добродушен, обаятелен и мил,
так что даже привычка противиться новым привязанностям не помогла мне. Он с
некоторым пренебрежением, но без горечи говорил обо всем, что написал, и я
понял, что его новая книга, должно быть, очень хороша, раз он говорит без
горечи о недостатках предыдущих книг. Он хотел, чтобы я прочел его новую
книгу "Великий Гэтсби", и обещал дать ее мне, как только ему вернут
последний и единственный экземпляр, который он дал кому-то почитать. Слушая
его, нельзя было даже заподозрить, как хороша эта книга,-- на это указывало
лишь смущение, отличающее всех несамовлюбленных писателей, создавших что-то
очень хорошее, и мне захотелось, чтобы ему поскорее вернули книгу и чтобы я
мог поскорее ее прочесть.
Максуэлл Перкинс, сказал он, пишет, что книга расходится плохо, но что
она получила очень хорошую прессу. Не помню, в тот ли день или позднее он
показал мне предельно хорошую рецензию Гилберта Селдеса. Она могла бы быть
лучше, только если бы сам Гилберт Селдес был лучше. Скотт был озадачен и
расстроен тем, что книга расходится плохо, но, как я говорил, в словах его
не было горечи -- он лишь радовался и смущался, оттого что книга ему так
удалась.
В тот день, когда мы сидели на открытой террасе "Лила" и наблюдали, как
сгущаются сумерки, как идут по тротуару люди, как меняется серое вечернее
освещение, два виски с содовой, которые мы выпили, не вызвали в Скотте
никакого изменения. Я настороженно ждал, но ничего не произошло, и Скотт не
задавал бесцеремонных вопросов, не ставил никого в неловкое положение, не
произносил речей и вел себя как нормальный, умный и обаятельный человек.
Он рассказал, что им с Зельдой, его женой, пришлось из-за плохой погоды
оставить свой маленький "рено" в Лионе, и спросил, не хочу ли я поехать с
ним поездом в Лион, чтобы забрать машину и вернуться на ней в Париж.
Фицджкеральды сняли меблированную квартиру на улице Тильзит, 14, недалеко от
площади Звезды. Был конец весны, и я подумал, что во Франции это самое
красивое время года и поездка может быть отличной; Скотт казался таким милым
и разумным, и на моих глазах он выпил две большие рюмки чистого виски, и
ничего не случилось, и он был так обаятелен и так разумно вел себя, что
вечер в "Динго" стал казаться неприятным сном. Поэтому я сказал, что с
удовольствием поеду с ним в Лион.
Мы условились встретиться на следующий день и договорились поехать в
Лион экспрессом, который отправлялся утром. Этот поезд отходил в удобное
время и шел очень быстро. У него была только одна остановка -- насколько я
помню, в Дижоне. Мы намеревались приехать в Лион, проверить и привести в
порядок машину, отлично поужинать, а рано утром отправиться обратно, в
Париж.
Мысль об этой поездке приводила меня в восторг. Я буду находиться в
обществе старшего, известного писателя и из разговоров в машине, несомненно,
узнаю много полезного. Странно вспоминать, что я думал о Скотте как о
писателе старшего поколения, но в то время я еще не читал его роман "Великий
Гэтсби", и он казался мне гораздо старше. Я знал, что он пишет рассказы для
"Сатердей ивнинг пост", которые широко читались три года назад, но никогда
не считал его серьезным писателем. В "Клозери-де-Лила" он рассказал мне, как
писал рассказы, которые считал хорошими -- и которые действительно были
хорошими,-- для "Сатердей ивнинг пост", а потом перед отсылкой в редакцию
переделывал их, точно зная, с помощью каких приемов их можно превратить в
ходкие журнальные рассказики. Меня это возмутило, и я сказал, что, по-моему,
это проституирование. Он согласился, что это проституирование, но сказал,
что вынужден так поступать, чтобы писать настоящие книги. Я сказал, что,
по-моему, человек губит свой талант, если пишет хуже, чем он может писать.
Скотт сказал, что сначала он пишет настоящий рассказ, и то, как он потом его
изменяет и портит, не может ему повредить. Я не верил этому и хотел
переубедить его, но, чтобы подкрепить свою позицию, мне нужен был хоть один
собственный роман, а я еще не написал ни одного романа. С тех пор как я
изменил свою манеру письма и начал избавляться от приглаживания и попробовал
создавать, вместо того чтобы описывать, писать стало радостью. Но это было
отчаянно трудно, и я не знал, смогу ли написать такую большую вещь, как
роман. Нередко на один абзац уходило целое утро.
Хэдли, моя жена, очень обрадовалась, узнав про нашу поездку, хотя и не
относилась серьезно к тем произведениям Скотта, которые прочитала. Ее
идеалом хорошего писателя был Генри Джеймс. Но она считала, что мне не
мешает отдохнуть от работы и поехать, хотя мы тут же пожалели, что не можем
купить автомобиль и поехать вдвоем. Тогда я и представить себе не мог, что
это когда-нибудь станет возможным. Я получил аванс в двести долларов от
издательства "Бони и Ливрайт" за первую книгу рассказов, которая должна была
выйти в Америке осенью, я продавал рассказы "Франкфуртер цейтунг", и
берлинскому журналу "Квершнитт", и парижским изданиям "Куортер" и
"Трансатлантик ревью", и мы жили очень экономно и позволяли себе только
самые необходимые расходы, чтобы скопить денег и в июле поехать на feria в
Памплону, а потом в Мадрид и на feria в Валенсию.
В то утро, когда мы условились встретиться на Лионском вокзале, я
приехал туда заблаговременно и стал ждать Скотта у входа на перрон. Он
должен был принести билеты. Время отправления поезда подошло, а он все не
появлялся, и я купил перронный билет и пошел вдоль состава, надеясь его
увидеть. Его не было, а экспресс должен был вот-вот тронуться, и я вскочил в
вагон и прошел по всему поезду, рассчитывая, что он все-таки здесь. Состав
был длинный, но Скотта я не нашел. Я объяснил кондуктору, в чем дело,
заплатил за билет второго класса -- третьего не оказалось -- и спросил у
кондуктора, какой отель в Лионе считается лучшим. У меня не было другого
выбора, и я телеграфировал Скотту из Дижона, сообщив адрес лионского отеля,
где буду его ждать. Я понимал, что он не успеет получить телеграмму до
отъезда, но рассчитывал, что его жена перешлет ее ему. Я никогда прежде не
слышал, чтобы взрослый человек опаздывал на поезд, однако за эту поездку мне
предстояло узнать много нового.
Характер у меня был тогда очень скверный и вспыльчивый, но к тому
времени, когда мы проехали Монтеро, я несколько успокоился и злость уже не
мешала мне любоваться видами за окном вагона, а в полдень я хорошо поел в
вагоне-ресторане, выпил бутылку "сент-эмильона" и решил, что, даже если я
свалял дурака, приняв приглашение участвовать в поездке, которую должен был
оплатить кто-то другой, а в результате трачу деньги, которые нужны нам на
путешествие в Испанию, это будет мне хорошим уроком. Я никогда раньше не
соглашался поехать куда-либо за чужой счет, а всегда платил за себя и на
этот раз тоже настоял, чтобы гостиницы и еду мы оплачивали пополам. Но
теперь я даже не знал, приедет ли Фипджеральд вообще. От злости я разжаловал
его из Скотта в Фицджеральда. Позднее я был очень доволен, что исчерпал всю
злость вначале. Эта поездка была не для человека, которого легко разозлить.
В Лионе я узнал, что Скотт выехал из Парижа в Лион, но не предупредил,
где остановится. Я повторил свой лионский адрес, и горничная сказала, что
передаст ему, если он позвонит. Мадам нездоровится, и она еще спит. Я
позвонил во все большие отели и сообщил свой адрес, но Скотта не разыскал и
потел в кафе выпить аперитив и почитать газеты. В кафе я познакомился с
человеком, который зарабатывал на жизнь тем, что глотал огонь, а также
большим и указательным пальцами сгибал монеты, зажав их в беззубых челюстях.
Он показал мне свои десны -- они были воспалены, но казались крепкими, и он
сказал, что это неплохое mйtier (1). Я пригласил его выпить со мной, и он с
удовольствием согласился. У него было тонкое смуглое лицо, и оно светилось и
сияло, когда он глотал огонь. Он сказал, что в Лионе умение глотать огонь и
демонстрировать чудеса силы с помощью пальцев и челюстей не приносит
большого дохода. Псев-доглотатели огня погубили его mйtier и будут губить и
впредь повсюду, где им будет разрешено выступать. Он глотал огонь весь
вечер, сказал он, и все же у него нет денег даже на глоток чего-нибудь
посущественнее. Я предложил ему выпить еще рюмку, чтобы смыть привкус
бензина, оставшийся от глотания огня, и сказал, что мы могли бы поужинать
вместе, если он знает хорошее и достаточно дешевое место. Он сказал, что
знает отличное место.
Мы очень недорого поели в алжирском ресторане, и мне понравилась еда и
алжирское вино. Пожиратель огня был симпатичным человеком, и было интересно
наблюдать, как он ест, потому что он жевал деснами не хуже, чем большинство
людей зубами. Он спросил, чем я зарабатываю на жизнь, и я ответил, что
пробую стать писателем. Он спросил, что я пишу, и я ответил, что рассказы.
Он сказал, что знает много историй, более ужасных и невероятных, чем все
написанное до сих пор. Он может рассказать их мне, чтобы я их записал, а
потом, если за них заплатят, я по-честному отдам ему его долю. А еще лучше
поехать вместе в Северную Африку, и он поможет мне добраться до страны
Синего султана, где я добуду такие истории, каких не слышал еще ни один
человек.
Я спросил его, что это за истории, и он сказал: битвы, казни, пытки,
насилия, жуткие обычаи, невероятные обряды, оргии,-- словом, такое, что мне
может пригодиться. Пора было возвращаться в отель и снова попробовать найти
Скотта, и я заплатил за ужин и сказал, что мы наверняка еще как-нибудь
встретимся. Он сказал, что думает добраться до Марселя, а я сказал, что рано
или поздно мы где-нибудь встретимся и что мне было очень приятно поужинать с
ним. Он принялся распрямлять согнутые монеты и складывать их столбиком на
столе, а я пошел в отель.
Лион по вечерам не очень веселый город. Это большой, неторопливый
денежный город,-- возможно, прекрасный город, если у вас есть деньги и вам
нравятся такие города. Я уже давно слышал о замечательных цыплятах в
лионских ресторанах, но мы ели не цыплят, а баранину. Баранина была
отличная.
Скотт не подавал признаков жизни, и я улегся в постель среди
непривычной гостиничной роскоши и принялся читать первый том "Записок
охотника" Тургенева, который взял в библиотеке Сильвии Бич. Впервые за три
года я оказался среди роскоши большого отеля, широко распахнул окна, и
подложил подушки под плечи и голову, и был счастлив, бродя с Тургеневым по
России, пока не уснул с книгой в руках. Когда утром я брился перед
завтраком, позвонил портье и сказал, что внизу меня ждет какой-то господин.
-- Пожалуйста, попросите его подняться в номер,-- сказал я и продолжал
бриться, прислушиваясь к шуму города, который уже давно неторопливо
просыпался.
Скотт не поднялся ко мне в номер, и я спустился к нему в холл.
-- Мне ужасно неприятно, что произошло такое недоразумение,-- сказал
он.-- Если бы я знал, в какой гостинице вы собираетесь остановиться, все
было бы просто.
-- Ничего страшного,-- сказал я; нам предстояла длительная совместная
поездка, и я предпочитал мирные отношения.-- Каким поездом вы приехали?
-- Вскоре после вашего. Это очень удобный поезд, и мы могли бы
прекрасно поехать на нем вместе.
-- Вы завтракали?
-- Нет еще. Я рыскал по городу, ища вас.
-- Очень досадно,-- сказал я.-- Разве дома вам не сказали, что я
здесь?
-- Нет. Зельда неважно себя чувствует, и мне, вероятно, не следовало
ехать. Пока все это путешествие складывается крайне неудачно.
-- Давайте позавтракаем, отыщем машину и тронемся в путь,--
сказал я.
-- Отлично. Завтракать будем здесь?
-- В кафе было бы быстрее.
-- Но зато здесь, несомненно, хорошо кормят.
-- Ну ладно.
Это был обильный завтрак на американский манер -- с яичницей и
ветчиной, очень хороший. Пока мы заказывали его, ждали, ели и снова ждали,
чтобы расплатиться, прошел почти час. А когда официант принес счет, Скотт
решил заказать корзину с провизией на дорогу. Я пытался отговорить его, так
как был уверен, что в Маконе мы сможем купить бутылку макона, а для
бутербродов раздобудем что-нибудь в charcuterie (2). Или же, если к тому
времени все будет закрыто, по пути сколько угодно ресторанов, где можно
перекусить. Но он сказал, что, по моим же словам, в Лионе прекрасно готовят
цыплят и нам непременно надо захватить с собой цыпленка. В конце концов
отель снабдил нас на дорогу провизией, которая обошлась в четыре-пять раз
дороже, чем если бы мы купили ее сами.
Скотт, несомненно, выпил, прежде чем зайти за мной, и, судя по его
виду, ему надо было выпить еще, так что я спросил, не хочет ли он зайти в
бар, прежде чем двинуться в путь. Он сказал, что по утрам не пьет, и
спросил, пью ли я. Я ответил, что это зависит только от того, какое у меня
настроение и что мне предстоит делать, а он сказал, что если у меня есть
настроение, то он составит мне компанию, чтобы я не пил в одиночестве. Так
что, ожидая, пока будет готова корзина с провизией, мы выпили по виски с
минеральной водой, и настроение у нас обоих стало заметно лучше.
Я заплатил за номер и виски, хотя Скотт хотел платить за все. С самого
начала поездки мне было как-то не по себе, и я убедился, что чувствую себя
гораздо лучше, когда плачу за все сам. Я тратил деньги, которые мы накопили
для Испании, но я знал, что Сильвия Бич всегда даст мне в долг и я смогу
восполнить то, что истрачу сейчас.
В гараже, где Скотт оставил свою машину, я с удивлением обнаружил, что
у его маленького "рено" нет крыши. Ее помяли в Марселе при выгрузке или еще
где-то, и Зельда велела убрать ее совсем и не позволила поставить новую.
Скотт объяснил, что его жена вообще терпеть не может закрытые машины, что
они доехали так до Лиона, а тут их задержал дождь. В остальном машина была в
хорошем состоянии, и Скотт заплатил по счету, предварительно попытавшись
оспорить стоимость мойки, смазки и заливки двух литров масла. Механик в
гараже объяснил мне, что нужно было бы сменить поршневые кольца, так как
автомобиль, очевидно, недостаточно заправляли маслом и водой. Он показал
мне, что мотор перегревался и на нем обгорела краска. Механик добавил, что
если я смогу убедить мосье сменить в Париже кольца, то автомобиль --
отличная маленькая машина -- будет служить так, как ему положено.
-- Мосье не разрешил мне поставить новую крышу,-- сказал механик.
-- Да?
-- Машины нужно уважать.
-- Конечно.
-- Вы не захватили плащей?
-- Нет,-- сказал я.-- Я не знал про крышу.
-- Постарайтесь заставить мосье быть серьезным,-- умоляюще сказал
механик.-- Хотя бы по отношению к машине.
-- М-м,-- сказал я.
Дождь захватил нас примерно через час к северу от Лиона.
В тот день мы раз десять останавливались из-за дождя. Это были
внезапные ливни, иногда довольно затяжные. Если бы у нас были плащи, то
ехать под этим весенним дождем было бы даже приятно. Но теперь нам
приходилось прятаться под деревьями или останавливаться у придорожных кафе.
У нас была с собой великолепная еда из лионского отеля, отличный жареный
цыпленок с трюфелями, великолепный хлеб и белое макон-ское вино. И Скотт с
большим удовольствием пил его при каждой остановке. В Маконе я купил еще
четыре бутылки прекрасного вина и откупоривал их по мере надобности.
Пожалуй, Скотт впервые пил вино прямо из горлышка, а потому испытывал
радостное возбуждение, как человек, когда знакомится с жизнью притонов, или
как девушка, которая впервые решилась искупаться без купального костюма. Но
вскоре после полудня он стал беспокоиться о своем здоровье. Он рассказал мне
о двух людях, которые недавно умерли от воспаления легких. Оба они умерли в
Италии, и он был глубоко потрясен этим.
Я сказал ему, что воспаление легких -- это просто старинное название
пневмонии, а он ответил, что я ничего в этом не смыслю и совершенно не прав.
Воспаление легких -- это сугубо европейская болезнь, и я не могу
ничего о ней знать, даже если читал медицинские книги своего отца, поскольку
в них рассматривались только чисто американские болезни. Я сказал, что мой
отец учился и в Европе. Но Скотт заявил, что воспаление легких появилось в
Европе только недавно и мой отец не мог ничего о нем знать. Он, кроме
того, заявил, что в разных частях Америки болезни бывают разные и если бы
мой отец практиковал в Нью-Йорке, а не на Среднем Западе, то он бы знал
совершенно другую гамму болезней. Он так и сказал: "гамму".
Я сказал, что в одном он прав: в одной части Соединенных Штатов
встречаются болезни, которые отсутствуют в другой, и привел в пример
относительно высокую заболеваемость проказой в Новом Орлеане и низкую -- в
Чикаго. Но я сказал, что врачи имеют обыкновение обмениваться знаниями и
информацией, и теперь, когда он заговорил об этом, я вспоминаю, что читал в
"Журнале американской медицинской ассоциации" авторитетную статью о
воспалении легких в Европе, где история этой болезни прослеживалась до дней
самого Гиппократа. Это на время заставило его умолкнуть, и я уговорил его
выпить еще макона, утверждая, что хорошее белое вино с низким содержанием
алкоголя -- апробированное средство против этой болезни.
После этого Скотт немного повеселел, но скоро снова впал в уныние и
спросил, успеем ли мы добраться до большого города, прежде чем у него
начнется жар и бред, которые, как я ему уже сказал, являются симптомами
настоящего европейского воспаления легких. Тогда я рассказал ему содержание
статьи о той же болезни во французском журнале, которую прочел, пока ждал в
американском госпитале в Нейи очереди на ингаляцию. Слово "ингаляция"
несколько успокоило Скотта. Но он опять спросил, когда мы доберемся до
города. Я сказал, что если мы поедем без остановок, то будем там минут через
двадцать пять, словом, в пределах часа.
Потом Скотт спросил меня, боюсь ли я умереть, и я сказал, что иногда
боюсь, а иногда не очень.
К этому времени начался сильный дождь, и мы укрылись в ближайшей
деревне в кафе. Я не помню всех подробностей этого вечера, но когда мы
наконец попали в гостиниц,-- кажется, это было з Шалоне-на-Соне,-- было так
поздно, что все аптеки уже закрылись. Как только мы добрались до гостиницы,
Скотт разделся и лег в постель. Он не возражает умереть от воспаления
легких, сказал он. Единственное, что его тревожит,-- это кто позаботится о
Зельде и маленькой Скотти. Я не очень представлял себе, как сумею заботиться
о них, поскольку мне приходилось заботиться о моей жене Хэдли и маленьком
Бамби и этого было вполне достаточно, однако я сказал, что сделаю все, что в
моих силах, и Скотт поблагодарил меня. Я должен следить за тем, чтобы Зельда
не пила и чтобы у Скотти была английская гувернантка.
Мы отдали просушить нашу одежду и были теперь в пижамах. Скотт лежал з
постели, чтобы набраться сил для единоборства с болезнью. Я пощупал его
пульс -- семьдесят два в минуту, и потрогал лоб -- холодный. Я выслушал его
и велел ему дышать поглубже, но ничего необычного не услышал.
-- Знаете, Скотт,-- сказал я.-- У вас все в порядке. Но чтобы не
простудиться, полежите немного, а я закажу лимонного сока и виски, и вы еще
примете аспирин, и будете чувствовать себя прекрасно, и даже обойдетесь без
насморка.
-- Все это бабкины средства,-- сказал Скотт.
-- У вас нет никакой температуры. А воспаление легких, черт подери, без
температуры не бывает.
-- Не ругайтесь,-- сказал Скотт.-- Откуда вы знаете, что у меня нет
температуры?
-- Пульс у вас нормальный и лоб на ощупь холодный.
-- На ощупь,-- сказал Скотт с горечью.-- Если вы мне настоящий друг,
достаньте термометр.
-- Но ведь я в пижаме.
-- Тогда пошлите за ним.
Я позвонил коридорному. Он не пришел, и я позвонил снова, а потом
вышел, чтобы разыскать его. Скотт лежал, закрыв глаза, и дышал медленно и
размеренно,-- восковая кожа и правильные черты лица делали его похожим на
маленького мертвого крестоносца. Мне начинала надоедать эта литературная
жизнь -- если это была литературная жизнь,-- и мне не хватало ощущения
проделанной работы, и на меня уже напала смертная тоска, которая
наваливается в конце каждого напрасно прожитого дня. Мне очень надоел Скотт
и вся эта глупая комедия, но я разыскал коридорного, и дал ему денег на
термометр и аспирин, и заказал два citron pressйs (3) и два двойных виски. Я
хотел заказать бутылку виски, но виски продавали только в розлив.
Когда я вернулся в номер. Скотт все еще лежал, как изваяние на
собственном надгробии,-- глаза его были закрыты, и он дышал с невозмутимым
достоинством.
Услышав, что я вошел в номер, он спросил:
-- Вы достали термометр?
Я подошел и положил руку ему на лоб. Ото лба не веяло могильным
холодом. Но он был прохладным и сухим.
-- Нет,-- сказал я.
-- Я думал, что вы его принесете.
-- Я послал за ним.
-- Это не одно и то же.
-- Да. Совсем, не так ли?
На Скотта нельзя было сердиться, как нельзя сердиться на сумасшедшего,
и я начинал сердиться на себя за то, что ввязался в эту глупую историю.
Впрочем, я понимал, почему он ведет себя так. В те дни большинство пьяниц
умирало от пневмонии -- болезни, которая сейчас почти безопасна. Но считать
Скотта пьяницей было трудно, поскольку на него действовали даже ничтожные
дозы алкоголя.
В Европе в те дни мы считали вино столь же полезным и естественным, как
еду, а кроме того, оно давало ощущение счастья, благополучия и радости. Вино
пили не из снобизма и не ради позы, и это не было культом: пить было так же
естественно, как есть, а мне -- так же необходимо, и я не стал бы обедать
без вина, сидра или пива. Мне нравились все вина, кроме сладких, сладковатых
или слишком терпких, и мне даже в голову не пришло, что те несколько бутылок
очень легкого, сухого белого ма кона, которые мы распили, могли вызвать в
Скотте химические изменения, превратившие его в дурака. Правда, утром мы
пили виски с минеральной водой, но я тогда еще ничего не знал об алкоголиках
и не мог себе представить, что рюмка виски может так сильно подействовать на
человека, едущего в открытой машине под дождем. Алкоголь должен был бы очень
скоро выветриться.
Ожидая коридорного, я сидел и читал газету, допивая бутылку макона,
которую мы откупорили на последней остановке. Во Франции всегда найдется в
газете какое-нибудь потрясающее преступление, за распутыванием которого
молено следить изо дня в день. Эти отчеты читаются, как романы, но, чтобы
получить удовольствие, необходимо знать содержание предыдущих глав,
пъ-скольку французские газеты, в отличие от американских, не печатают
краткого изложения предшествующих событий; впрочем, и американские романы с
продолжением читать не интересно, если не знать, о чем говорилось в самой
важной первой главе. Когда путешествуешь по Франции, газеты во многом
утрачивают свою прелесть, поскольку прерывается последовательное изложение
всяческих crimes, affaires или scandales (4) и пропадает то удовольствие,
которое получаешь, когда читаешь о них в кафе. Я предпочел бы сейчас
оказаться в кафе, где мог бы читать утренние выпуски парижских газет, и
смотреть на прохожих, и пить перед ужином что-нибудь посолиднее макона. Но у
меня на руках был Скотт, и я довольствовался тем, что есть.
Тут явился коридорный с двумя стаканами лимонного сока со льдом, виски
и бутылкой минеральной воды "перье" и сказал мне, что аптека уже закрылась и
он не смог купить термометр. Но аспирин он у кого-то одолжил. Я спросил, не
может ли он одолжить и термометр. Скотт открыл глаза и бросил на коридорного
злобный ирландский взгляд.
-- Вы объяснили ему, насколько это серьезно?
-- Мне кажется, он понимает.
-- Пожалуйста, постарайтесь ему втолковать.
Я постарался, и коридорный сказал:
-- Попробую что-нибудь сделать.
-- Достаточно ли вы дали ему на чай? Они работают только за чаевые.
-- Я этого не знал,-- сказал я.-- Я думал, что гостиница тоже им
платит.
-- Я хотел сказать, что они ничего для вас не сделают без приличных
чаевых. Почти все они отъявленные мерзавцы.
Я вспомнил Ивена Шипмена и официанта из "Клозе-ри-де-Лила", которого
заставили сбрить усы, когда в "Клозери" открыли американский бар, и подумал
о том, как Ивен работал у него в саду в Монруже задолго до того, как я
познакомился со Скоттом, и как мы все давно и хорошо дружили в "Лила", и
какие там произошли перемены, и что они означали для всех нас. Я хотел "бы
рассказать Скотту о том, что происходит в "Лила", хотя, вероятно, уже раньше
говорил ему об этом, но я знал, что его не трогают ни официанты, ни их беды,
ни их доброта и привязанность. В то время Скотт ненавидел французов, а так
как общаться ему приходилось преимущественно с официантами, которых он не
понимал, с шоферами такси, служащими гаражей и хозяевами квартир, он находил
немало возможностей оскорблять их.
Еще больше, чем французов, он ненавидел итальянцев и не мог говорить о
них спокойно, даже когда был трезв. Англичан он тоже ненавидел, но иногда
терпел их, относился к ним снисходительно, а изредка и восхищаются ими. Не
знаю, как он относился к немцам и австрийцам. Возможно, тогда ему еще не
доводилось с ними сталкиваться, как и со швейцарцами.
В тот вечер в гостинице я только радовался, что он так спокоен. Я
приготовил ему лимонад с виски и дал проглотить две таблетки аспирина -- он
проглотил их удивительно спокойно и беспрекословно, а потом стал потягивать
виски. Его глаза были теперь открыты и устремлены куда-то в пространство. Я
читал отчет о преступлении на внутреннем развороте газеты, и мне было очень
хорошо.
-- А вы бессердечны, не правда ли?-- спросил Скотт, и, взглянув на
него, я понял, что, возможно, не ошибся в диагнозе, но, уж во всяком случае,
дал ему не то лекарство, и виски работало против нас.
-- Почему же. Скотт?
-- Вот вы можете сидеть и читать эту паршивую французскую газетенку, и
вам все равно, что я умираю.
-- Хотите, чтобы я вызвал врача?
-- Нет. Я не хочу иметь дело с грязным провинциальным французским
врачом.
-- А чего же вы хотите?
-- Я хочу измерить температуру. Потом я хочу, чтобы мою одежду высушили
и мы могли бы уехать экспрессом в Париж, а там сразу отправиться в
американский госпиталь в Нейи.
-- Наша одежда не высохнет до утра, а экспрессы тут не
останавливаются,-- сказал я.-- Попробуйте отдохнуть, а потом поужинаете в
постели.
-- Я хочу измерить температуру.
Это продолжалось довольно долго -- до тех пор, пока коридорный не
принес термометр.
-- Неужели других не было?-- спросил я.
Когда коридорный вошел, Скотт закрыл глаза и стал впрямь похож на
умирающую Камилу. Я никогда не видел, чтобы у человека так быстро отливала
кровь от лица, и не мог понять, куда она девается.
-- Других в гостинице нет,-- сказал коридорный и подал мне термометр.
Это был ванный градусник в деревянном корпусе с металлическим грузилом. Я
хлебнул виски и, распахнув окно, секунду глядел на дождь. Когда я обернулся,
оказалось, что Скотт пристально смотрит на меня.
Я профессионально стряхнул термометр и сказал:
-- Ваше счастье, что это не анальный термометр.
-- А этот куда ставят?
-- Под мышку,-- сказал я и сунул его себе под руку.
-- Не надо, а то он будет неправильно показывать,-- сказал Скотт.
Я снова одним резким движением стряхнул термометр, расстегнул Скотту
пижаму, поставил термометр ему под мышку, а потом пощупал его холодный лоб и
снова проверил пульс. Он глядел прямо перед собой. Пульс был семьдесят два.
Я заставил его держать термометр четыре минуты.
-- Я думал, его держат всего минуту,-- сказал Скотт.
-- Это большой термометр,-- ооъяснил я.-- Нужно помножить на
квадрат всей площади термометра. Это термометр Цельсия.
-- В конце концов я вынул термометр и поднес его к лампе, стоявшей на
столе.
-- Сколько?
-- Тридцать семь и шесть.
-- А какая нормальная?
-- Это и есть нормальная.
-- Вы уверены?
-- Уверен.
-- Проверьте на себе. Я должен знать точно.
Я стряхнул термометр, расстегнул пижаму, сунул термометр под мышку и
заметил время. Потом я вынул его.
-- Сколько?
Я внимательно поглядел на термометр.
-- Точно такая же.
-- А как вы себя чувствуете?
-- Великолепно,-- сказал я.
Я пытался вспомнить, нормальная ли температура тридцать семь и шесть.
Но это не имело ни малейшего значения, потому что термометр все это время
показывал тридцать.
Скотт что-то заподозрил, и я предложил ему поставить термометр еще раз.
-- Не надо,-- сказал он.-- Можно лишь радоваться, что все так
быстро прошло. Я всегда выздоравливаю чрезвычайно быстро.
-- Вы молодец,-- сказал я.-- Но мне кажется, вам все-таки лучше
полежать в постели и съесть легкий ужин, а рано утром мы сможем двинуться в
путь.
У меня было намерение купить нам обоим плащи, но для этого пришлось бы
занимать деньги у Скотта, а мне не хотелось сейчас пререкаться с ним по
этому поводу.
Скотт не хотел лежать в постели. Он хотел встать, одеться, спуститься
вниз и позвонить Зельде, чтобы она знала, что с ним ничего не случилось.
-- А почему она должна думать, что с вами что-то случилось?
-- Это первая ночь за время нашего брака, когда я буду спать
вдали от нее, и мне необходимо поговорить с ней. Неужели вы не можете
понять, что это значит для нас обоих?
Это я мог понять, хоть и не понимал, каким образом они с Зельдой
ухитрились спать вместе прошлой ночью. Однако спрашивать было бы
бесполезно" Скотт залпом допил виски с лимонным соком и попросил меня
заказать еще.
Я нашел коридорного, возвратил ему термометр и спросил, высохла ли наша
одежда. Он сказал, что она высохнет примерно через час.
-- Попросите прогладить ее. Не страшно, если она будет чуть влажной.
Коридорный принес две рюмки противопростудного напитка, и, прихлебывая
из своей, я уговаривал Скотта не торопиться и пить маленькими глотками.
Теперь я серьезно беспокоился, что он может простудиться,-- я уже понимал,
что, если он схватит настоящую простуду, то его, наверно, придется везти в
больницу. Но, выпив, он на какое-то время почувствовал себя прекрасно и
был счастлив, что переживает такую трагедию, когда он и Зельда впервые после
свадьбы проводят ночь не вместе. Наконец он захотел во что бы то ни стало
позвонить ей сейчас же, и надел халат, и отправился вниз заказывать
разговор.
Париж обещали дать не сразу, и вскоре после того, как Скотт вернулся в
номер, явился коридорный с двумя новыми рюмками виски с лимонным соком.
Впервые при мне Скотт выпил так много, но это почти не подействовало на
него, и он только оживился, и стал разговорчивым, и начал рассказывать, как
складывалась его жизнь с Зельдой. Он рассказал, как познакомился с ней во
время войны, как потерял ее и как снова завоевал ее любовь, и об их браке, и
о чем-то ужасном, что произошло с ними в Сан-Рафаэле примерно год назад.
Этот первый вариант его рассказа о том, как Зельда и французский морской
летчик влюбились друг в друга, был по-настоящему печален, и я думаю, это
была правда. Позже он рассказывал мне другие варианты того же самого, словно
прикидывал, какой может подойти для романа, но ни