стку, груз и устойчивость. Теперь пора присмотреться к команде! Нелегко было ее сколотить, немало недель прошло, прежде чем удалось набрать ее по глухим портовым закоулкам и тавернам; оборванных, грязных, недисциплинированных пригнали их на корабли, и сейчас они все еще изъясняются между собой на каком-то диком волапюке: по-испански - один, по-итальянски - другой, по-французски - третий, а также по-португальски, по-гречески и по-немецки. Да, потребуется немало времени, чтобы весь этот сброд превратился в надежную, спаянную команду. Но нескольких недель на борту достаточно, чтобы он прибрал их к рукам. Тот, кто семь лет прослужил простым sobresaliente- матросом и воином, знает, что нужно матросам, что можно с них спрашивать и как с ними следует обращаться. Вопрос о команде не тревожит адмирала. Зато неприятное, напряженное чувство испытывает он, глядя на трех испанских капитанов, назначенных командирами отдельных судов. Невольно у него пружинятся мышцы, как у борца перед началом состязания, и не удивительно: с каким холодным, надменным видом, с каким плохо, может быть даже нарочито плохо, скрываемым презрением не замечает его этот veedor, королевский надсмотрщик, Хуан де Картахена, которому он вынужден был поручить вместо Фалейру командование <Сан-Антонио>. Хуан де Картахена, конечно, опытный, заслуженный моряк, и его личная порядочность так же вне сомнения, как и его честолюбие. Но сумеет ли родовитый кастилец укротить свое честолюбие? Подчинится ли Магеллану, согласно данной им присяге, этот двоюродный брат епископа Бургосского, удостоенный королем ранее пожалованного Фалейру титула ? При виде его Магеллану вс▒ время приходят на ум слова, нашептанные Алваришем, что, кроме самого адмирала, еще и другие лица снабжены особыми полномочиями, о которых он узнает, лишь <когда будет уже поздно для спасения чести>. Не менее враждебно глядит на Магеллана и командир <Виктории>, Луис де Мендоса. Еще в Севилье он однажды дерзко уклонился от повиновения, но Магеллан тогда не посмел уволить этого тайного врага, навязанного ему императором в качестве казначея. Да, видимо, немного значит, что все эти испанские офицеры в соборе Санта-Мария де ла Виктория под сенью рапростертого знамени принесли ему клятву верности и повиновения; в душе они остались врагами и завистниками. Придется зорко следить за этими родовитыми испанцами. Хорошо еще, что Магеллану удалось хоть до известной степени обойти королевский указ и злопыхательские возражения Casa de la Contratacion и украдкой взять на борт тридцать португальцев, в том числе несколько надежных друзей и близких родственников. Среди них - прежде всего Дуарте Барбоса, шурин Магеллана, несмотря на свою молодость испытанный в дальних плаваниях моряк, затем Алваро де Мескита, также близкий его родственник, и Эстебан Гомес - лучший кормчий Португалии. Среди них и Жуан Серрано, который хоть и значится в судовых списках испанцем и побывал с испанскими экспедициями, возглавлявшимися Писарро и Педро д'Ариасом в Castilia del Oro 42, но в качестве родственника названого брата Магеллана Франсишку Серрано все же как-никак приходится ему соотечественником. Немалого стоит и Жуан Карвальо, который уже много лет назад посетил Бразилию и теперь даже везет с собой сына, прижитого там со смуглой бразильянкой. Оба они благодаря знанию языка и местных условий смогут быть отличными проводниками в тех странах; если же экспедиции удастся из Бразилии пробраться в мир малайских языков, на <Острова пряностей> и в Малакку - ценные услуги в качестве переводчика окажет раб Магеллана Энрике. Итак, среди двухсот шестидесяти пяти спутников Магеллана имеется всего пять - десять человек, на чью преданность он безусловно может положиться. Это немного. Но тот, у кого нет выбора, должен дерзать даже вопреки численности противников и неблагоприятным обстоятельствам. С сосредоточенным видом, мысленно проверяя каждого человека в отдельности, проходит Магеллан перед выстроившимся экипажем, непрерывно втайне обдумывая и прикидывая, кто в решающую минуту станет за него и кто - против. Он не замечает, что на лбу у него от напряжения залегли складки. Но вот они разгладились, Магеллан невольно улыбается. Бог ты мой, одного-то он чуть не забыл, того сверхсметного, лишнего, кто неожиданно, как снег на голову, объявился в самую последнюю минуту! Право же, чистая случайность, что тихий, скромный, совсем еще юный итальянец Антонио Пигафетта из Виченцы, отпрыск древнего дворянского рода, затесался в ЭТУ разношерстную компанию искателей приключений, честолюбцев, охотников до легкой наживы и головорезов. Прибыв в Барселону, ко двору Карла V, в свите папского протонотария, безусый еще кавалер Родосского ордена услышал разговоры о таинственной экспедиции, которая по неисследованным путям двинется в неведомые края и страны. Вероятно, Пигафетта читал напечатанную в его родном городе Виченце в 1507 году книгу Веспуччи 43, в которой автор повествует о страстном своем желании - <путешествовать, видеть мир и.его чудеса>. А может, молодого итальянца воодушевил и пользовавшийся широкой известностью - <Путеводитель> его соотечественника Лодовико Вартема. Несказанно прельщает его мысль самому, собственными глазами увидеть хоть что-нибудь из того <великого и страшного, чем изобилуют океаны>. Карл V, к которому он обратился за разрешением участвовать в этой таинственной экспедиции, рекомендует его Магеллану - и вот среди профессиональных моряков, охотников до легкой наживы, искателей приключений оказывается чудак-идеалист, идущий навстречу опасности не из честолюбия и не ради денег, а из бескорыстной любви к странствиям; как дилетант в лучшем смысле этого слова, единственно ради своего diletto, ради наслаждения видеть, познавать, восхищаться, готовый отдать жизнь в дерзновенном предприятии. На деле этот незаметный, лишний человек станет для Магеллана важнейшим участником экспедиции. Ибо какое значение имеет подвиг, если он не запечатлен словом; историческое деяние бывает закончено не в момент его свершения, а лишь тогда, когда становится достоянием потомства. То, что мы называем историей, отнюдь не совокупность всех значительных событий, когда-либо происшедших во времени и пространстве: всемирная история, летопись мира охватывает лишь небольшой участок действительности, который случайно был озарен в поэтическом или научном отображении. Ничем был бы Ахилл без Гомера, тенью оставалась бы любая личность, быстротечной волной растеклось бы любое деяние в безбрежном море событий, если бы оно не превращалось в гранит под пером летописца, если бы художник заново не воссоздавал его в пластических образах. Вот почему мы мало что знали бы о Магеллане и его подвиге, будь в нашем распоряжении только одна <декада> Петра Ангиерского, краткое письмо Максимилиана Трансильванского да несколько сухих заметок и лаговые записи кормчих. Лишь этот скромный рыцарь Родосского ордена, сверхштатный и лишний, увековечил для грядущих поколений подвиг Магеллана. Разумеется, наш добрый Пигафетта не был ни Тацитом, ни Ливием. В литературе, как и в мореплавании, он оставался всего только благодушным дилетантом. Знание людей отнюдь не было его коньком, важнейшие психологические конфликты между адмиралом и его капитанами он, видно, просто-напросто проспал на борту. Но именно потому, что Пигафетта мало интересуется причинными связями, он тщательно наблюдает мелочи и отмечает их с живостью и старательностью школьника, описывающего свою воскресную прогулку. На него не всегда можно положиться: иной раз по наивности он верит любому вздору, который ему рассказывают немедленно раскусившие новичка старые кормчие; но все эти мелкие небылицы и ошибки Пигафетта с лихвой возместил любознательной точностью, с которой он описывает каждую мелочь; а тем, что он не поленился, по методу Берлица, расспрашивать патагонцев, невзрачный Родосский рыцарь нежданно стяжал себе историческую славу автора первого письменного лексикона американских слов. Он удостоился еще большей чести: сам Шекспир использовал в своей <Буре> эпизод из путевых записок Пигафетты. Что может выпасть на долю посредственного писателя более величественного, чем если из преходящего его творения гений заимствует нечто для своего бессмертного и на своих орлиных крыльях возносит его безвестное имя в сферу вечности? Магеллан закончил свой обход. Со спокойной совестью может он сказать себе: все, что смертный в состоянии рассчитать и предусмотреть, он рассчитал и продумал. Но дерзновенное плавание конквистадора бросает вызов высшим силам, не поддающимся земным расчетам и измерениям. Человек, стремящийся наперед точно определить все возможности успеха, должен считаться и с наиболее вероятным финалом такого странствия: с тем, что он из него не возвратится. Поэтому Магеллан, претворив сначала свою волю в земное дело, за два дня до отплытия письменно излагает и свою последнюю волю. Это завещание нельзя читать без глубокого волнения. Обычно завещатель знает, хотя бы приблизительно, размеры своего достояния. Но как мог Магеллан прикинуть и оценить, какое он оставит наследство, сколько он оставит? Пока одному только небу известно, будет ли он через год нищим, или одним из богатейших людей на свете. Ведь все его достояние заключается лишь в договоре с королем. Если задуманное предприятие удастся, если он найдет легендарный paso (пролив), проникнет на Молуккские острова, вывезет оттуда драгоценную кладь, тогда, выехав бедным искателем приключений, он возвратится в Севилью Крезом. Если он откроет в пути новые острова - его сыновьям и внукам впридачу ко всем богатствам достанется еще и наследственный титул наместника, adelantado. Если же расчет окажется неверным, если суда пойдут ко дну - его жене и детям, чтобы не умереть с голоду, придется стоять на церковной паперти с протянутой рукой, моля верующих о подаянии. Исход - во власти вышних сил, тех, что правят ветром и волнами. И Магеллан, как благочестивый католик, заранее смиренно покоряется неисповедимой воле господней. Раньше, чем к людям и правительству, это глубоко волнующее завещание обращается ко <всемогущему господу, повелителю нашему, чьей власти нет ни начала, ни конца>. Свою последнюю волю Магеллан изъявляет прежде всего как верующий католик, затем - как дворянин и только в самом конце завещания - как супруг и отец. Но и в дела благочестия человек Магелланова склада никогда не вносит неясности или сумбура. С тем же удивительным искусством все предвидеть обращается он мыслью и к вечной жизни. Все возможности предусмотрены и старательно подразделены. <Когда земное мое существование завершится и начнется для меня жизнь вечная - пишет он - я хотел бы быть похороненным в Севилье, в монастыре Санта-Мария де ла Виктория, в отдельной могиле>. Если же смерть постигнет его в пути и нельзя будет доставить тело на родину, то <пусть праху моему уготовят место последнего успокоения в ближайшем храме пресвятой богородицы>. Благочестиво и вместе с тем точно распределяет этот набожный христианин суммы, предназначенные на богоугодные дела. Одна десятая часть обеспеченной ему по договору двадцатой доли всех прибылей должна быть разделена поровну между монастырями Санта-Мария де ла Виктория, Санта-Мария Монсерра и Сан-Доминго в Опорто; тысяча мараведисов уделяется севильской часовне, где он причастился перед отплытием и где с помощью божьей (после благополучного возвращения) надеется причаститься снова. Один реал серебром он завещает на крестовый поход, другой - на выкуп христианских пленников из рук неверных, третий - дому призрения прокаженных, четвертый и пятый - госпиталю для чумных больных и приюту святого Себастьяна, дабы те, кто получит эту лепту, <молились господу богу за спасение моей души>. Тридцать заупокойных обеден должны быть отслужены у его тела и столько же - через тридцать дней после похорон в церкви Санта-Мария де ла Виктория. Далее он приказывает ежегодно <в день моего погребения выдавать трем беднякам одежду: каждому из них камзол серого сукна, шапку, рубаху и пару башмаков, дабы они молились за спасение моей души. Я хочу, чтобы в сей день не только троих этих бедняков кормили досыта, но еще и двенадцать других, дабы и они молили господа за мою душу, а также прошу жертвовать золотой дукат на раздачу милостыни за души, томящиеся в чистилище>. После того как церкви уделена столь значительная доля его наследства, невольно ждешь, что последние распоряжения коснутся, наконец, жены и детей. Но, оказывается, этот глубоко религиозный человек трогательно озабочен судьбой своего невольника Энрике. Может быть, уже и раньше совесть Магеллана тревожил вопрос, вправе ли настоящий христианин считать своей собственностью, наравне с земельным участком или камзолом, человека, да к тому же ещ▒ принявшего крещение и тем самым ставшего ему братом по вере, существом с бессмертной душой? Так или иначе, но Магеллан не хочет предстать перед господом богом с этим сомнением в душе, поэтому он отдает распоряжение: <Со дня моей смерти пленник мой и невольник Энрике, уроженец города Малакки, двадцати шести лет от роду, освобождается от рабства или подчинения и волен поступать и действовать, как ему заблагорассудится. Далее я хочу, чтобы из моего наследства десять тысяч мараведисов были выданы ему во вспомоществование. Эту сумму я назначаю ему потому, что он стал христианином и будет молиться богу за спасение моей души>. Только теперь, отдав дань заботам о загробной жизни и предуказав <добрые дела, которые даже за величайшего грешника явятся заступниками на Страшном суде>, Магеллан в своем завещании обращается к семье. Но и здесь заботам о житейских делах предшествуют распоряжения, касающиеся нематериальных вопросов - сохранения его герба и дворянского звания. Вплоть до второго и третьего поколения указывает Магеллан, кому быть носителем его герба, его armas, на тот случай, если его сын не переживет отца (вещее предчувствие). Он стремится к бессмертию не только как христианин, но и как дворянин. Лишь после этих заветов Магеллан переходит к распределению своего, пока еще носимого ветрами по волнам, наследства между женой и детьми; адмирал подписывает этот документ твердым, крупным, таким же прямым, как и он сам, почерком: Fernando de Magellanes (Фернандо де Магелланес). Но судьбу не подчинить себе росчерком пера, не умилостивить обетами, властная ее воля сильнее самого горячего желания человека. Ни одно из сделанных Магелланом распоряжений не будет выполнено: ничтожным клочком бумаги останется его последняя воля. Те, кого он назначил наследниками, ничего не унаследуют; нищие, которых он заботливо оделил, не получат подаяния; тело его не будет покоиться там, где он просил его похоронить; его герб исчезнет. Только подвиг, им совершенный, переживет отважного мореплавателя, только человечество возблагодарит его за оставленное наследие. Последний долг на родине выполнен. Наступает прощание. Трепеща от волнения, стоит перед ним женщина, с которой он в течение полутора лет был впервые в жизни по-настоящему счастлив. На руках она держит рожденного ему сына. Рыдания сотрясают ее вторично отяжелевшее тело. Еще один, последний раз он обнимает ее, крепко жмет руку Барбосе - единственного его сына он увлекает за собой в неведомую даль. Затем скорее, чтобы от слез покинутой жены не дрогнуло сердце - в лодку и вниз по течению, к Сан-Лукару, где его ждет флотилия. Еще раз в скромной Сан-Лукарской церкви Магеллан, предварительно исповедавшись, вместе со своей командой принимает причастие. На рассвете, во вторник 20 сентября 1519 года - эта дата войдет в мировую историю - с грохотом поднимаются якоря, паруса надуваются ветром, гремят орудийные выстрелы - прощальный привет исчезающей земле; началось великое странствие, дерзновеннейшее плавание во всей истории человечества. ТЩЕТНЫЕ ПОИСКИ 20 сентября. 1519 г. - 1 апреля 1520 г. Двадцатого сентября 1519 года флотилия Магеллана отчалила от материка. Но в те годы владения Испании уже простираются далеко за пределы Европы; когда, через шесть дней после отплытия, пять судов флотилии заходят в Тенерифе на Канарских островах, чтобы пополнить запас воды и продовольствия, они все еще находятся в пределах, подвластных императору Карлу V. Еще один-единственный раз, перед тем как продолжать путь в неизвестность, дано отважным мореплавателям ступить на милую им твердую почву родины, еще раз вдохнуть ее воздух, услышать родную речь. Но вскоре и этот последний роздых приходит к концу. Магеллан уже собирается ставить паруса, как вдруг, издали еще подавая судам знаки, появляется испанская каравелла, несущая секретное послание Магеллану от его тестя, Дьего Барбосы. Тайная весть - обычно дурная весть. Барбоса предупреждает зятя: из достоверных источников ему удалось узнать о тайном сговоре испанских капитанов - в пути нарушить долг повиновения Магеллану. Глава заговора - Хуан де Картахена, двоюродный брат епископа Бургосского. У Магеллана нет оснований сомневаться в правдивости и правильности этого предостережения; слишком точно совпадает оно с туманной угрозой шпиона Алвариша: <...другие люди, сверх того, снабжены контринструкциями, а узнает он о них, только когда уже будет поздно для спасения чести>. Но жребий брошен, и лишь еще тверже становится решимость Магеллана перед лицом очевидной опасности. Он шлет в Севилью гордый ответ: что бы ни случилось, он неукоснительно будет служить императору, и залог тому - его жизнь. Ни словом не обмолвившись о том, сколь мрачное и в то же время правдивое, слишком правдивое предостережение принесло ему это письмо - последнее в его жизни, он велит выбрать якоря, и через несколько часов очертания тенерифского пика уже расплываются вдали. Большинство моряков в последний раз видит родную землю. Труднейшая для Магеллана задача среди всех трудностей этого плавания состоит в том, чтобы сплоченным строем вести все суда экспедиции, столь различные по водоизмещению и быстроходности: стоит только одному из них отбиться, и в бескрайном бездорожном океане оно потеряно для флотилии. Еще до отплытия Магеллан, с ведома и согласия Casa de la Contratacion (Индийской палаты), выработал для поддержания постоянной связи между судами особую систему. Правда, contro-maestres - капитанам судов и кормчим известна derota - общий курс, но в открытом море для них действует только одно предписание: идти в кильватере <Тринидад> - ведущего флагманского судна. В дневные часы соблюдение этого приказа вполне посильно, даже во время сильного шторма корабли могут не терять друг друга из виду; гораздо труднее поддерживать непрерывную связь между всеми пятью судами ночью - для этой цели изобретена и тщательно продумана система световой сигнализации. С наступлением темноты на корме <Тринидада> зажигается вставленный в фонарь (farol) смоляной факел (faro), чтобы идущие вслед корабли не теряли из виду флагманское судно, Capitana. Если же на <Тринидад>, кроме смоляного факела, загораются еще два огня, это означает, что остальным судам следует убавить ход или же лавировать из-за неблагоприятного ветра. Три огня возвещают, что надвигается шквал и поэтому надлежит подтянуть лисель, при четырех огнях нужно убирать все паруса. Многочисленные, то вспыхивающие, то гаснущие огни на флагманском судне или же пушечные выстрелы предупреждают, что надо опасаться отмелей или рифов. Итак, для всех возможных счастливых и несчастных случаев разработан язык ночных сигналов. И на каждый сигнал этого примитивного светового телеграфа каждый корабль обязан каждый раз немедленно отвечать таким же сигналом, дабы адмиралу было известно, что его приказания поняты и выполнены. Кроме того, ежевечерне, незадолго до наступления темноты, каждый из четырех кораблей должен приблизиться к флагманскому судну, приветствуя адмирала словами: 44 и выслушать его приказы на время трех ночных вахт. Казалось бы, что этот ежедневный рапорт всех четырех капитанов адмиралу с первого же дня устанавливает определенную дисциплину: флагманское судно ведет флотилию, а остальные следуют за ним, адмирал указывает курс, а капитаны беспрекословно его придерживаются. Но именно то, что руководство так безоговорочно и решительно сосредоточено в руках одного человека, как и то, что этот молчаливый, ревниво хранящий свои тайны португалец каждый день, словно новобранцев, заставляет их выстраиваться перед ним и после отдачи приказаний немедленно отсылает, как простых подручных, раздражает капитанов остальных судов. Без сомнения, и, надо признать, с некоторым на то правом они полагали, что Магеллан с таким мелочным упорством замалчивал в Испании подлинную цель экспедиции потому, что боялся выдать тайну paso болтунам и шпионам; но в открытом море, надо думать, он, наконец, откажется от этой осторожности, призовет их на борт флагманского корабля и с помощью своей карты изложит им дотоле ревниво охранявшийся замысел. Вместо этого они видят, что Магеллан становится еще более молчаливым, все более сдержанным и недоступным. Он не призывает их к себе на корабль, не справляется об их мнении, ни разу не спрашивает совета ни у кого из этих испытанных моряков. Они обязаны следовать днем за флагом, ночью за факелом тупо и покорно, как собака за хозяином. В продолжение нескольких дней испанские офицеры терпеливо сносят молчаливую непреклонность, с которой Магеллан ведет их за собой. Но когда адмирал, вместо того чтобы, держа курс на юго-запад, прямиком плыть к Бразилии, забирает много южнее, уклоняясь от первоначально обусловленного курса, и до самой Сьерра-Леоне следует вдоль берегов Африки, Хуан де Картахена во время вечернего рапорта в упор спрашивает его, почему, вопреки данным вначале инструкциям, изменен курс. Этот в упор поставленный Хуаном де Картахеной вопрос отнюдь не является дерзостью с его стороны (и это нужно особо подчеркнуть, так как большинство авторов, чтобы возвысить Магеллана, изображают Хуана де Картахену черным предателем) . А между тем нельзя не признать логичным и справедливым, если человек, назначенный королем conjuncta persona, если капитан самого большого судна флотилии учтиво спрашивает адмирала, почему собственно изменен ранее установленный курс. Кроме того, вопрос Хуана де Картахены законен и с навигационной точки зрения, ибо этот новый курс поведет флотилию окольным путем и заставит ее потерять не менее двух недель. Что принудило Магеллана изменить маршрут, мы не знаем. Быть может, так далеко, до самой Гвинеи, он следовал вдоль побережья Африки потому, что намеревался там - этой технической тайны португальского мореходства испанцы не знали - tomar barlavento, словить попутный пассат, а может быть, он отклонился от обычного пути, желая избегнуть встречи с португальскими судами, по слухам посланными королем Мануэлем в Бразилию перехватить эскадру Магеллана. Так или иначе, адмиралу ничего не стоило честно, по-товарищески изложить капитанам причины, заставившие его переменить курс. Но для него важен не этот частный случай, а самый принцип. Дело не в двух-трех милях отклонения к юго-западу или юго-юго-западу, а в том, чтобы раз навсегда установить жесткую дисциплину. Если на борту в самом деле имеются заговорщики, как сообщил ему тесть, то он предпочитает сразу столкнуться с ними лицом к лицу. Если действительно существуют двусмысленные инструкции, скрываемые от него, то они должны получить единое толкование в пользу его авторитета. Вот почему Магеллану как нельзя более на руку, что объяснений от него домогается именно Хуан де Картахена, ибо теперь должно выясниться, приравнен ли к нему, или же подчинен ему этот испанский идальго. Этот вопрос служебной иерархии и вправду не так-то ясен. Вначале Хуан де Картахена был послан сопровождать флотилию в качестве veedor general - главного контролера, а в этом звании, как и в должности капитана <Сан-Антонио>, он всецело подчинен адмиралу, без права совещательного голоса, без права требовать объяснений. Но положение изменилось, когда Магеллан отстранил своего компаньона Фалейру и Хуан де Картахена получил вместо него назначение на пост conjuncta persona, a conjuncta означает <равноправный>. Каждый из них теперь вправе ссылаться на королевскую грамоту. Магеллан - на <договор>, по смыслу которого он является верховным и единственным начальником флотилии, Хуан де Картахена на - на <дополнительный акт>, вменяющий ему в обязанность иметь неусыпное наблюдение в случаях, если им будут обнаружены какие-либо упущения, а другие лица не выкажут должной прозорливости и осмотрительности>. Но имеет ли право conjuncta persona требовать отчета от самого адмирала? Этот вопрос Магеллан не намерен ни на мгновение оставить невыясненным. И поэтому на первый же вопрос Хуана де Картахены он грубо отвечает, что никто не вправе спрашивать у него объяснений и все обязаны следовать за ним (que le ' siguisen у no le pidiesen mas cuenta). Это грубо; но Магеллан считает, что лучше сразу обрушиться на противника, чем расточать угрозы или искать примирения. Этими словами он прямо в лоб заявляет испанским капитанам (а быть может, и заговорщикам): <Не обольщайтесь, я один буду держать руль, и железной рукой>. Но хотя кулак у Магеллана крепкий, увесистый, беспощадный, его руке не хватает многих ценных качеств, и прежде всего умения, когда нужно, приласкать тех, с кем она слишком круто расправилась. Магеллан никогда не постиг искусства с любезной миной говорить неприятные вещи, просто и дружелюбно обходиться как с начальниками, так и с подчиненными. Поэтому вокруг этого человека - конденсатора величайшей энергии - с самого начала неминуемо должна была установиться напряженная, враждебная, озлобленная атмосфера. Это скрытое раздражение неизбежно нарастало, по мере того как выяснялось, что перемена курса, против которой возражал Хуан де Картахена, действительно была явной ошибкой Магеллана. Ветер поймать не удалось, суда на две недели застряли в открытом море, среди полного штиля. Затем они скоро попадают в полосу столь сильных бурь, что, по романтическому описанию Пигафетты, их спасает только появление светящихся Cuerpos Santes - <святых тел>, покровителей моряков, святого Эльма, святого Николая и святого Клэра (так называемые <огни святого Эльма>). Две недели потеряны из-за своевольного распоряжения Магеллана, и, наконец, Хуан де Картахена уже не может и не хочет больше сдерживаться. Раз Магеллан пренебрегает советом, раз он не терпит критики - так пусть же вся флотилия узнает, как мало он, Хуан де Картахена, чтит этого бездарного морехода. Правда, корабль Хуана де Картахены <Сан-Антонио> и в тот вечер, как всегда, послушно приближается к <Тринидад> отдать рапорт и принять от Магеллана очередные приказания. Но Картахена впервые не выходит на палубу, чтобы произнести установленное приветствие. Вместо себя он посылает боцмана, и тот обращается к адмиралу со словами: . Магеллан ни на минуту не обманывает себя мыслью, что это изменение текста приветствия могло быть случайной, невольной обмолвкой. Если именно Хуан де Картахена велит титуловать его не адмиралом (capitan-general), а просто капитаном ( capitan), то этим всей флотилии дается понять, что conjuncta persona, Хуан де Картахена, не признает его своим начальником. Он немедленно велит передать Хуану, что впредь надеется быть приветствуемым достойным и подобающим образом. Но теперь и Хуан подымает забрало. Он шлет высокомерный ответ: он сожалеет, что на этот раз он еще поручил своему ближайшему помощнику произнести приветствие; в следующий раз это может сделать любой юнга. Три дня подряд <Сан-Антонио> на глазах у всей флотилии не соблюдает церемонии приветствия и рапорта, дабы показать всем остальным, что его капитан не признает неограниченной диктатуры португальского командира. Совершенно открыто - и это делает честь Хуану де Картахене, никогда (сколько бы ни утверждали противное) не действовавшему вероломно - испанский идальго бросает железную перчатку к ногам португальца. Характер человека лучше всего познается по его поведению в решительные минуты. Только опасность выявляет скрытые силы и способности человека; все эти потаенные свойства, при средней температуре лежащие ниже уровня измеримости, обретают пластическую форму лишь в подобные критические мгновения. Магеллан всегда одинаково реагирует на опасность. Каждый раз, когда дело касается важных решений, он становится устрашающе молчаливым и неприступным. Он словно застывает. Какое бы тяжкое оскорбление ему ни было нанесено, его затененные кустистыми бровями глаза не загорятся огнем, ни одна складка не дрогнет вокруг плотно сжатых губ. Он в совершенстве владеет собой, и благодаря этому ледяному спокойствию все вещи становятся для него прозрачными, как хрусталь; замуровавшись в ледяное молчание, он лучше всего продумывает и рассчитывает свои планы. Никогда в жизни Магеллан не нанес удара необдуманно, сгоряча: прежде чем сверкнет молния, грозовой тучей нависает долгое, гнетущее, мрачное молчание. И на этот раз Магеллан молчит; тем, кто его не знает - а испанцы еще не знают его - может показаться, что он оставил брошенный Хуаном де Картахеной вызов без внимания. На деле Магеллан уже вооружается для контратаки. Он понимает, что нельзя в открытом море насильственно сместить капитана корабля, более крупного, чем флагманский, и лучше вооруженного. Итак, терпение, терпение: лучше притвориться тупым, равнодушным. И Магеллан в ответ на оскорбление молчит так, как он один умеет молчать: с одержимостью фанатика, с упорством крестьянина, со страстностью игрока. Все вокруг видят, как он спокойно расхаживает по палубе <Тринидад>, внешне всецело поглощенный будничными, ничтожными мелочами корабельной жизни. То, что <Сан-Антонио> перестал соблюдать приказ о вечернем рапорте, словно и не раздражает его, и капитаны с некоторым удивлением замечают, что этот загадочный человек начинает держать себя более доступно: по поводу совершенного одним из матросов тяжкого преступления против нравственности адмирал впервые приглашает к себе на совещание всех четырех капитанов. Значит, думают они, его все же стали тяготить неприязненные отношения с сотоварищами. Видно, после того как избранный им курс оказался ошибочным, он понял, что лучше спрашивать совета у старых, опытных капитанов, чем почитать их quantite negligeable 45 . Хуан де Картахена тоже является на борт флагманского судна и, воспользовавшись долго не представлявшейся ему возможностью вести с Магелланом деловую беседу, снова спрашивает, почему собственно изменен курс. Сообразно своему характеру и тщательно продуманному намерению. Магеллан сохраняет полную невозмутимость: ему только на руку, если его спокойствие сильнее распалит Картахену. А последний, считая, что звание верховного королевского чиновника дает ему право критиковать действия Магеллана, по видимому, изрядно воспользовался этим правом. Дело, вероятно, кончилось бурной вспышкой, чем-то вроде резкого отказа повиноваться. Но превосходный психолог, Магеллан именно такую вспышку открытого неподчинения заранее предусмотрел, это ему и нужно. Теперь он может действовать. Он немедленно применяет предоставленное ему Карлом V право вершить правосудие. Со словами: (<Вы - мой пленник>) - он хватает Хуана де Картахену за грудь и велит своему альгвасилу (каптенармусу и полицейскому офицеру) заключить мятежника под стражу. Остальные капитаны растерянно переглядываются. Несколькими минутами раньше они всецело были на стороне Хуана де Картахены, да и сейчас еще в душе стоят за своего соотечественника и против начальника-чужестранца. Но внезапность нанесенного удара, демоническая энергия, с которой Магеллан схватил своего врага и велел посадить его под арест как преступника, парализовали их волю. Напрасно Хуан зовет их на помощь. Никто не смеет тронуться с места, никто не дерзает даже поднять глаза на низкорослого, коренастого человека, впервые позволившего своей пугающей энергии прорваться сквозь глухую стену молчания. Только когда Хуана уже хотят отвести в каземат, один из них обращается к Магеллану и почтительнейше просит, во внимание к высокому происхождению Картахены, не заключать его в оковы; достаточно, если кто-нибудь из них обязуется честным словом быть его стражем. Магеллан принимает это предложение под условием, что Луис де Мендоса, кому он поручает надзор за Хуаном, клятвенно обяжется по первому же требованию представить его адмиралу. С этим делом покончено. По прошествии часа на <Сан-Антонио> уже распоряжается другой испанский офицер - Антонио де Кока; вечером он со своего корабля четко, без единого упущения, приветствует адмирала. Плавание продолжается без каких-либо инцидентов. 29 ноября возглас с марса возвещает, что виден берег Бразилии; они различают его очертания близ Пернамбуко и, нигде не бросая якорей, продолжают свой путь; наконец, 13 декабря пять судов флотилии, после одиннадцатинедельного плавания, входят в залив Рио де Жанейро. Залив Рио де Жанейро, в те далекие времена, вероятно, не менее прекрасный в своей идиллической живописности, чем ныне в своем городском великолепии, должен был показаться усталому экипажу настоящим раем. Нареченный Рио де Жанейро по имени святого Януария, в день которого он был открыт, и ошибочно названный Рио 46, ибо предполагалось, что за бесчисленными островами кроется устье многоводной реки, этот залив тогда уже находился в сфере владычества Португалии. Согласно инструкции, Магеллану не следовало становиться там на причал. Но португальцы еще не основали здесь поселений, не воздвигли вооруженной пушками крепости; блистающий яркими красками залив - в сущности все еще <ничья земля>; испанские суда могут безбоязненно пройти среди волшебно прекрасных островков, окаймляющих берег, одетый яркой зеленью, и без помехи бросить здесь якоря. Как только их шлюпки приближаются к берегу, навстречу из хижин и лесов выбегают туземцы и с любопытством, но без недоверия, встречают закованных в латы воинов. Они вполне добродушны и приветливы, хотя позднее Пигафетта не без огорчения узнает, что это завзятые людоеды, которым частенько случается накалывать убитых врагов на вертел и затем разрезать на куски это лакомое жаркое, словно мясо откормленного быка. Но богоподобные белые пришельцы не вызывают у гварани таких вожделений, и солдаты избавлены от необходимости пускать в ход громоздкие мушкеты и увесистые копья. Несколько часов спустя завязывается оживленная меновая торговля. Теперь Пигафетта в своей стихии. Одиннадцатинедельное плавание дало честолюбивому летописцу мало сюжетов: ему удалось сплести разве что несколько побасенок об акулах и диковинных птицах. Арест Хуана де Картахены он, судя по всему, проспал, но зато сейчас ему едва хватает взятого с собой запаса перьев, чтобы перечислять в дневнике все чудеса Нового Света. Правда, он не дает нам представления о прекрасном ландшафте, но этого нельзя поставить ему в вину - ведь только тремя веками позже описания природы были введены в обиход Жан Жаком Руссо; зато его необычайно занимают ранее не известные ему плоды - ананасы, <похожие на большие круглые еловые шишки, но чрезвычайно сладкие и отменно вкусные>, далее бататы - их вкус напоминает ему каштаны - и <сладкий> (то есть сахарный) тростник. Добрый малый не может прийти в себя от восхищения, так невероятно дешево эти люди продают чужестранцам съестные припасы. За одну удочку темнокожие дурни дают пять или шесть кур, за гребенку - двух гусей, за маленькое зеркальце - десяток изумительно пестрых попугаев, за ножницы - столько рыбы, что ею могут насытиться двенадцать человек. За одну-единственную погремушку (напомним, что на судах их имелось не менее двадцати тысяч штук) они приносят ему тяжелую, доверху наполненную бататами корзину, за истрепанного короля из старой колоды - пять кур; при этом гварани еще воображают, что надули неопытного Родосского рыцаря. Дешево ценятся и девушки, о которых Пигафетта стыдливо пишет: <Единственное их одеяние - длинные волосы; за топор или нож можно получить сразу двух-трех в пожизненное пользование>. Покуда Пигафетта подвизается в области репортажа, а матросы коротают время, деля его между едой, рыбной ловлей и покладистыми смуглыми девушками, Магеллан думает только о дальнейшем плавании. Разумеется, он доволен, что команда отдыхает и собирается с силами, но в то же время он поддерживает строгую дисциплину. Памятуя данные им испанскому королю обязательства, он запрещает покупку невольников на побережье Бразилии, а также какие бы то ни было насильственные действия, чтобы у португальцев не возникло предлогов для жалоб. Это лояльное поведение приносит Магеллану еще одну важную выгоду. Убедившись, что белые люди не собираются причинять им ни малейшего зла, туземцы утрачивают былую робость. Этот добродушный, ребячливый народец толпами стекается на берег всякий раз, когда там торжественно отправляют богослужение. С любопытством следят они за непонятными обрядами и, видя, что белые пришельцы, с появлением которых они связывают то, что, наконец, выпал долгожданный дождь, преклоняют колени перед воздетым крестом, в свою очередь, молитвенно сложив руки, опускаются на колени, а благочестивые испанцы принимают это за явный признак неосознанного проникновения таинств христианской религии в души туземцев. Когда после тридцатидневной стоянки флотилия в конце декабря покидает незабываемую, широко раскинувшуюся бухту, Магеллан может продолжать плавание с более спокойной совестью, чем другие конквистадоры его времени. Ибо если он и не завоевал здесь новых земель для своего государя, то, как добрый христианин, приумножил число подданных небесного владыки. Никому за эти дни не было причинено ни малейшей обиды, никто из доверчивых туземцев не был насильственно отторгнут от семьи и родины. С миром пришел сюда Магеллан, с миром ушел отсюда. Неохотно покинули матросы райский залив Рио де Жанейро, неохотно плывут они, нигде не причаливая, вдоль манящих берегов Бразилии. Но Магеллан не может позволить им отдыхать дольше. Тайное, жгучее нетерпение влечет этого внешне столь невозмутимого человека вперед, к вожделенному paso, который, согласно карте Мартина Бехайма и сообщению , он предполагает найти в точно определенном месте. Если сообщения португальских кормчих и нанесенные Бехаймом на карту широты правильны, пролив должен открыться им непосредственно за мысом Санта-Мария. Поэтому Магеллан безостановочно стремится к своей цели. Наконец, 10 января мореплаватели среди беспредельной равнины видят невысокий холм, который они нарекают Монтевиди (нынешнее Монтевидео), и спасаются от жестокого урагана в необъятном заливе, невидимому бесконечно тянущемся к западу. Этот необъятный залив в действительности не что иное, как устье реки Ла-Платы. Но Магеллан об этом не подозревает. Он только с глубоким, едва скрываемым удовлетворением видит на том самом месте, которое было указано в секретных документах, могучие волны, катящиеся на запад. Должно быть, это и есть вожделенный пролив, виденный им на Бехаймовой карте. Мес