Вера Лукницкая. EGO - ЭХО
---------------------------------------------------------------
© Copyright Вера Константиновна Лукницкая, 2003
Email: SLuknitsky(a)freemail.ru
Изд. "Сударыня", СПб, 2003
Date: 26 Oct 2003
---------------------------------------------------------------
прелюдии
Фантастическое составляет
сущность действительности
Федор Достоевский
Там, где все сверканье, все движенье,
Пенье все, - мы там с тобой живем.
Николай Гумилев
Издательство "Сударыня",
Санкт-Петербург, 2003 г.
ПРЕДИСЛОВИЕ
"Марина Цветаева
ПРОКРАСТЬСЯ...
А
может, лучшая победа
Над временем и тяготеньем -
Пройти, чтоб не оставить следа,
Пройти, чтоб не оставить тени
На стенах...
Может быть - отказом
Взять? Вычеркнуться из зеркал?
Так: Лермонтовым по Кавказу
Прокрасться, не встревожив скал.
А может - лучшая потеха
Перстом Себастиана Баха
Органного не тронуть эха?
Распасться, не оставив праха
На урну...
Может быть - обманом
Взять? Выписаться из широт?
Так: Временем как океаном
Прокрасться, не встревожив вод...
14 мая 1923"
МИМО МИРАЖЕЙ
прелюдия первая
Я
медленно шла по привокзальной улице южного города. Дома чуть
проглядывали сквозь ажурные листья и бурые стручки разросшихся акаций.
Подошла к первому глиняному, остановилась, заглянула в крохотные оконца,
задернутые тюлевыми с воланами занавесками, ничего не увидела, повернулась к
калитке. Около нее в тени дерева стояла женщина и смотрела на меня. Я
смутилась: в чужие окна... Почему? Может быть, потому, что все, что
происходило со мной и о чем я сейчас думала, заглядывая в чужие окна, эта
женщина могла знать? Мне казалось, что люди знают про меня то, что я про
себя не знаю, только когда-нибудь узнаю. Или так всю жизнь и буду искать ЭТО
- чего пока не знаю, потому что люди живут законно, а я, вроде бы, - нет. И
законно живущие, даже если ничего не говорят, а просто смотрят на меня
пристальными взглядами - как будто укоряют. И живу я в отличие от них,
временной жизнью, как будто оправдываюсь, как будто виновата.
Сначала я жила виноватой, когда мне было пять, нет, даже три года,
потом - когда пять лет, потом - семь, потом... Где мой библейский ангел?
Опять покинул меня? Ангел мой, отзовись: А-у-у?
И вот ведь как бывает: когда в 1943-м мобилизовывали в железнодорожную
школу ФЗО, я не заметила пристального взгляда агитатора. Он быстро пропускал
голодную очередь, записывал в тетрадь фамилии, а приемная комиссия позже
утверждала. И не по виду, не по наклонностям, не по паспортам.
После оккупации многие железнодорожники из брони шли на фронт. Другие
пострадали от фашистов, либо после оккупации от НКВД - война ведь.
Работников на транспорте не хватало. Ребята, в силу советских законов, из
близлежащих деревень тоже были беспаспортниками.
Железнодорожная ветка Минводы-Кисловодск остро нуждалась в
обслуживании. ФЗУ - фабрично-заводское училище - срочно преобразовали в ФЗО
с обучением для работ специально на транспорте и тем самым снизили
возрастную планку приема, хотя это было такое же училище, только скоростным
методом - за год вместо трех.
Меня, худющую, малорослую с длинными косами, туго завернутыми за ушами
в кольца, записали даже без метрик и справок. Я просто на словах прибавила
себе лишний год для агитатора и почувствовала себя вполне законно живущей. А
то, что худой я была от голода, и нога от него заболела, - это была сущая
правда. Но это никого не волновало.
А сейчас краснею, как дурочка, хотя, что тут особенного - домик
игрушечный, окошки прямо на улице, низко над землей, - любой заглянет. Тем
не менее, неловкость не проходила, и я дернулась, быстро прошла всего на шаг
мимо калитки, мимо женщины, но как-то уловила боковым что ли взглядом, что
женщина смотрит на меня, и вовсе не пристально, не укоряюще, а спокойно,
даже ласково. Или мне хотелось так видеть! Потому что некуда было идти? Я
шла именно к этой женщине. Ноги оказались умнее - остановились. Забыв
поздороваться:
Вы угол сдаете? - И без паузы: - Меня Галина Алексеевна прислала, -
быстро добавила.
Нет, девочка, не могу. Устала. Только что рассталась с двумя. Хлопотно.
Хочу побыть одна...
Я покраснела еще сильней. Знала же, что услышу невозможный отказ, зачем
ляпнула про Галину? Опять унижена, и сегодня негде спать. Так боялась этого,
надо заглушить, отвести отказ объяснениями, но не справилась с комом в
горле, только уронила еще раз, еще глупее:
Меня Галина Алексеевна прислала. И совсем глухо: Извините, до свидания.
И пошла, отступая, не смея повернуться спиною к женщине, держась рукой
беленой еще по весне и от летних южных ливней уже посеревшей и облупившейся
стены домика, не в силах оторвать взгляда от этого невозможно мягкого
спокойного отказа. А глаза все заливала и заливала соленая влага, я не смела
их закрыть, и тогда больно явилась многоцветная радуга, защипала, женщина
расплылась в яркое пятно. Я не могла двигаться. Остановилась.
Долго я так стояла или нет, не знаю. Может, мгновенье, а, может быть,
до сих пор стою... "Ангелица-покровительница, где ты? Мой хранитель, Вера
моя святая, хозяйка моего имени, я здесь! Оглянись! Сделай что-нибудь!"
Найду я когда-нибудь человеческое жилье? А сейчас, хоть бы старую
завалинку из самана, теплую, да еще бы с дыркой, где дом в глубине двора и
собака на цепи. Я сама видела, как свиньи прорывают дырки под заборами,
довольно глубокие, нежатся там после дождей. Я худющая, легко могу пролезть.
Сейчас дождей нет, саман за день прогревается, под таким забором в бурьяне
вполне можно переспать, даже изнутри с хозяйской стороны. А еще лучше, если
хозяева оставили сушить какие-нибудь тряпки, из сундуков, например. Они
часто сушат, протянут веревку между деревьями, да и на заборе - всякие вещи,
даже зимние. Можно потихоньку наснимать, всего-то на ночь, а перед утром,
пораньше, обратно повешу. Безумные мечты! Раз так было, правда, в начале
лета, а сейчас - конец.
Ночь тогда была необыкновенной. Под овчинным полушубком. Хотя и драный
был, и вонючий, но для меня он благоухал. Может, потому что перемешался с
дурманящим запахом ночной фиалки с хозяйской клумбы, да и согревал отменно.
Лежу, вдыхаю - все запахи хороши! А сверху еще одно диво - звезды:
много-много, и близкие, и подальше, и совсем еле заметные. Кружатся,
подмигивают, втягивают меня в свой хоровод все быстрее и быстрее, если долго
смотреть - я уже в звездном танце, и вижу, что это вовсе не звезды, это
девочки, такие же, как я, только они с мамами.
Почему так, почему я всегда одна? И когда просыпаюсь, и вот сейчас.
Девочки поют, а мне горло сжимает такая музыка ночная, хочу петь, а страшно.
Почему мама оставила меня? Оставляла всегда? Следователь с птичьей
фамилией объяснил мне, что такой закон у них: если подозревают одного из
ста, изолируют всех сто, и добавил так, между прочим, что вообще-то моя мама
и не виновата ни в чем. Тогда что я - сто первая в этой сотне? И как
изолируют? Бездоказательно? Ни вся моя жизнь, ни моя мама, ни моя родина, ни
следователь с птичьей фамилией не дают ответа. Нет ответа. Лишь звезды
кружатся. А одна из них, как нарочно, падает рядом, осторожно касается меня
хвостом, затягивает в узел и уносит. И мне уже не страшно. И ответа не надо.
Раз следователь сказал, что мама не виновата, значит так надо? Надо ему
верить? Значит надо радоваться, что моей жизнью и маминой защищается родина
от врагов таким странным способом?
Лично для меня враги - там, на войне. А кто мне объяснит
следовательский способ?
Сам следователь? Следователь - здесь, не на войне. С ним можно
поспорить. Но пока только во сне, в мыслях и в будущем...
От этих рассуждений, от вопросов, стоящих в длинной очереди, я
очнулась. И все та же женщина у ворот, и снова - удар, что не успеваю
сегодня за город до ночи. И снова мысли бегут, ищут выход. Устала. И так мне
стало меня жалко - сдерживалась-сдерживалась и тихо заплакала. Вообще-то я
не распускаюсь, борюсь, но сейчас не сдержалась - один мягкий взгляд у
калитки...
Где искать ночлег? Невесть. Солнце совсем низко. Вон улыбается,
сползает золотыми желтками в масляных окнах. Попробовать на перроне вокзала?
Опять как будто опоздала на электричку? Меня уже заприметили там. На вокзале
совсем неплохо: скамейки со спинками, и свет там есть. Совсем почти не
страшно, если б не мильтоны, - эти не дают лечь, сгоняют, позорят. А как
просидеть всю ночь? Целый день маешься на табурете с лампочками перед
горелкой, голова чешется от вшей, гнойная сукровица проползает из-под
косынки по щекам, за шиворот. Глаза лезут на лоб от напряжения и жара.
Стеклянные рабочие трубки откусываю зубами - некогда тянуться за специальным
ножом. Полежать бы немножко!
А может, все-таки на уличной лавочке, под акациями, или лучше под
тутовыми деревьями? Они более раскидистые, и ягоды еще есть на деревьях,
подсохшие черные - кисловатые и белые - приторные. Там улицы - парки целые,
много лавочек, еще до войны наставлены для отдыхающих курортников. А теперь,
когда санатории превратились в госпитали, на скамейках стали отдыхать
раненые в застиранных кальсонах и грязно-серых байковых халатах. Ночью
скамейки пустые, ветки низкие, много листьев на деревьях.
И все же ночные прохожие, даже если они и не совсем хулиганы, обращают
свое пристальное внимание. Так уже было. Начинают выяснять, почему, да кто,
да откуда. Я уже не маленькая, хоть и выгляжу девчонкой. Уже работаю. Но
разве ночью под акациями это докажешь чужим людям? А что в милиции можно
доказать ночью? Что я, хоть и мала ростом, но, оказывается, служу на
железнодорожном транспорте, а это в войну все равно что в армии? Меня
уважают и даже иногда - в шутку - по имени-отчеству величают. Когда очень
лампочки нужны.
Стеклодув-ручник - профессия редкая. Еще бы! Хоть и не от одной, но и
от меня зависит бесперебойная служба подстанций, которые тянут электрические
поезда. Да, ветка тупиковая, что ж с того? Тупиковая не в кавычках:
госпиталей полно, раненых возят в спецпоездах днями и ночами, обмундирование
возят, продовольствие, лекарства, инструменты хирургические, всякую
аппаратуру. Да что говорить - идет напряженная военная жизнь и приближает к
победе, и я в этом участвую. Когда набирали нашу группу, говорили, что мы
добровольцы и этим надо гордиться. Я и горжусь. А то, чего на работе не
рассказываю, так этого я сама не хочу.
Нога уже ничего, я привыкла, ранку вычищаю, промываю марганцовкой, она
зудит по краям, значит болезнь отступает, только еще отекает немного. А бинт
- это просто для дезинфекции, чтобы пыль не попадала, да еще девать его
некуда: мне дали марли в аптеке за колбы. Я из нее бинтов и нарезала. В
аптеке мне и таблетки даже давали, витамины - заживает же! Хотя, конечно,
лучше бы, если покушать было чего посытней. Я много колб нарезала для аптеки
из лампочек. Мне совсем не трудно.
Вот отвлеклась - и слезы кончились. И про Ангела забыла. Так часто
вспоминаю.. Мне бабушка рассказывала, что мой Ангел - Вера и Она тоже имеет
свой День - 30 сентября, а совсем давно День был 17 сентября. Сначала я не
поняла почему мой День в январе, а моего Ангела в сентябре. Только потом мне
мамочка и папа рассказали историю моего имени.
Словом, на работе ко мне хорошо относятся, даже отлично. Начальники все
мужчины: какие хорошие, какие, правда, не очень. Для меня хорошие те, кто не
лезет, ну а из плохих выбирать не приходится: кто я такая? Дочь врага
народа? На мне клеймо - мама с 58-й - пожаловаться некому. Уважаемые мужички
ох, как блюдут осторожность, начальник сидит на начальнике, начальником
погоняет, но на передовую, на настоящую войну, добровольно никто не хочет. А
бронь у них - законная,- транспорт, связь, как армия, так что, если
пожаловаться, не защитит никто. И кому жаловаться: от Замотаева до
Пятковского все они на одно лицо, или на что-то другое. А краснеть придется
мне.
Он, Пятковский, как инженер спецбригад, прилип сразу, первым из всех,
когда я пришла работать в ламповую со щита управления. Бригад у него четыре.
Четвертая - ламповая - моя. Может быть, потому что жена его беременная, а
ему скучно? Не знаю, как с другими девчонками, а ко мне сразу льнуть стал.
Или потому, что подкармливал иногда? От еды отказаться не могла. Остальное
до случая спускала на тормозах. Не могу сказать, что он плохой. Симпатичный,
голубые глаза... И нравился всем... То картофелину принесет, то початок
кукурузный... Словом, деваться некуда, сомневаться некогда. Выгонят, куда я
тогда? Опять на помойку, как в прошлом году? Да и про себя я знала, видела -
не слепая же, и все не слепые, - какая я получилась, хоть и одета тряпочно.
Даже девчонки здоровые, мясистые, даже они завидовали. Конечно, обидно:
других ждут после работы, у других родители, дом, тепло, еда
какая-никакая...
А у него, начальника моего, - нет, несчастливый был вид, хоть он и
улыбался темно-голубыми глазами, подавая мне застенчиво "знаки внимания"...
Да и бригадами не очень жестко командовал - сказывалось чуть заметное
заикание. Его и прозвали "голубые глаза". И я стала так его называть. Ему
нравилось. Как назову - голубые глаза темнеют до синих, даже жутко
становилось... Как два василька живых...
Иногда удавалось остаться в мастерской после работы и не высовываться
до утра. Включала специальный шкаф для закаливания ламп, опускала его
низко-низко, чтобы сторож не заметил со двора, раскладывала фэзэошный
стеганый ватник на монтажном столе. Укрываться не было нужды - от шкафа шел
мощный жар. И высыпалась замечательно, и могла работать на следующий день в
полную силу. Если, конечно, очередной какой начальник, пронюхав, не
заглядывал под предлогом дежурного ночного контроля с намерением
подкатиться, или чего побольше, потискать, словом, ухватить кусок "своего".
Война же. Война все спишет...
Но вообще пользоваться ламповой постоянно нельзя. Узнает полковник
Замотаев - придется объяснять ему, почему я бездомная, и еще, и еще
краснеть. За маму, за себя и за ночного дежурного начальника.
Бывало и так. Приходила на перрон к последней электричке, все меня
знают на железнодорожной ветке, одна я в буквальном смысле - "свет в
окошке", и все, кто работает на транспорте, не раз обращались ко мне. Новых
лампочек не продавали, а люди - ох, как нуждались!.
Подхожу так, вразвалочку к кабине, машинист грубовато окликает:
Едешь, глазастая?
Да, - говорю, - мне в Минводы надо.
Давай в кабину, ныряй живей, научу водить!
В кабине тепло, и тянет съестным запашком из холщовой сумки, что на
крючке висит в углу. И я догадываюсь уже, что будет. Машинист наваливается
могучим торсом, неуклюже разворачивает меня лицом вперед, как маленький
винтик огромной отверткой, кладет мои худые руки на рычаги, обхватывает их
своими лапищами, гудит длинно-длинно, и несемся мы в ночь. Машинист сопит
сзади, а я боюсь шевельнуться и всю дорогу терплю его сопение. А фары у
электрички далеко светят! Вспоминаю оккупацию, отвлекаюсь: как прожекторы
при немцах, только при немцах в небо, а сейчас вниз, вдаль. И еще тогда был
вой сирен и стрельба, а сейчас шум мотора и перестук на стыках рельс. Дорога
круто поворачивает, электричка - дугой - черно-зеленая с желтыми
окнами-крапинками змея, - виден ее колышущийся хвост, вот она укорачивается,
сжимается, словно для броска, исчезает, и в то же мгновение фары-прожекторы
глубоко высвечивают боковой лес. Лесное войско деревцов, семеня тонкими
ножками, гонится за вагонами, догоняет, но электричка выворачивается и
устремляется в гору, по сверкающему пути в бесконечность.
На остановке машинист наказывает сидеть смирно, не выглядывать, сам
выходит на платформу размяться, сделать пару затяжек, поболтать. На лице
самодовольство, как же, девчонку прячет в кабине. Зато во время перелетов от
станции к станции угощает вареной, еще теплой картошкой с жареным луком и
галушками, или еще чем-нибудь умопомрачительным из стеклянной банки,
обернутой несколькими слоями газеты, чтоб не остывало. Ем, давлюсь, а на
него не гляжу. Стыдно за него.
На конечной выскакиваю, не прощаясь, да ему самому, думаю неловко, как
вертелся. Его же выручаю; делаю вид, что тороплюсь якобы по важному делу. Он
не спрашивает, улыбается - что ему? адно. Не оглядываясь, сбегаю по
ступенькам с платформы, смешиваюсь с толпой, растворяюсь среди ночных
мешочников, томящихся в ожидании разных поездов. Минводы - большая узловая
станция.
За первым же углом быстро поворачиваю назад и зорко слежу: если
электричка отправилась в депо - мое дело худо: машинист может пойти ночевать
в дежурку, а мне - тогда снова на вокзале всю ночь, на чужом. Если же
электричка отправляется в обратный путь, то я преспокойно иду в деповскую
дежурную - "мой" машинист уехал, значит на участке о моей бездомности еще
какое-то время не узнают. Открываю дверь и с нагловатым выражением
немигающих глазищ задаю вопрос о последней электричке. "Выясняется", что
последняя только что отошла... Все улыбаются. И я - тоже. А как же? Эта,
хоть и маленькая, но хитрость вполне победная, она помогает пережить еще
одну ночь "достойно".
Нагретая буржуйкой тесная комнатка пахнет железом, кожей, потом и
куревом. В ней два топчана, стол с телефонным и селекторным аппаратами;
полка с походными фронтовыми котелками и разнообразными емкостями, полными
домашней еды, в основном картошка; масса разных инструментов и сумок
развешено по стенам на гвоздях; на полу - железнодорожные переносные фонари;
у двери - вешалка со спецовками.
В дежурке всегда люди. Приходят, уходят, гудят, шепчутся, курят, и
всегда при этом кто-то храпит на топчанах, иногда по двое, валетом, или один
другому в затылок, порычивая время от времени и слаженно поворачиваясь на
другой бок.
Прекрасно замечаю, что те рабочие, кто не спят, далеко не наивные, они
лыбятся , иногда подморгнут, однако теперь я законным образом могу поспать,
даже хоть и валетом. Место, конечно, уступают.
Только здесь, в эти короткие ночные часы, пропитанные махоркой и потом,
я чувствую себя нормально, и как все грешники на земле забываю про моего
Ангела-хранителя. Здесь на меня не смотрят пристально. Во всяком случае меня
ни разу не поддели, не подковырнули, и за мое вранье мне ни чуточки здесь не
стыдно. А утром можно сесть в электричку и еще целых полтора часа досыпать
красивыми снами до самого Пятигорска, и, если повезет, даже лежа. Бывает,
что ранними утрами вагоны идут полупустыми, если запоздали поезда с других
направлений.
И всегда хоть и красивые, да печальные, грустные сны - о Коле. Он так
самоотверженно ушел. Совсем недавно, навсегда. Ушел, чтоб ждать меня... Он
на земле не уставал ждать, не устает и там. Я это чувствую, и грусть
обнимается с истомой, истома тянет, тянет ее, обволакивает и одолевает. И я
просыпаюсь стоном. И стыжусь редких пассажиров, надеясь, что мои
стоны-судороги маскируются перестукивающимися колесами электрички...
Чувственная ранняя женщина и большой ребенок - вся в своих
плотско-детских фантазиях-играх, в волнах подрастания не достигшая не
доросшая до счастливого несчастного мальчика, кому не дано полно изведать
лона любви, стать отцом-матерью, зато дано постижение высшей, Божьей любви -
вечного ожидания.
Это единственное место, кроме ночной моей мастерской, где я могу дать
волю чувствам и снам, где Коля повторяет гения:
Я тысячами душ живу в сердцах
Всех любящих, и, значит, я не прах,
И смертное меня не тронет тленье...
Колина чувственная любовь осиянна так влекущей звездой, что простерлась
за черту смерти, и смертью обрела новую форму - судьбу.
Электроламповая и другие спецбригады расположены в трехстах метрах от
вокзала. С электрички можно сразу пойти в мастерскую, или зайти в главное
здание напротив. Там - администрация, начальство и щит управления поездами.
Там же находится душ для дежурных рабочих. Можно помыться, если это женский
день. А если там кто-то уже моется после ночного дежурства, - объяснить, что
специально, мол, пораньше иногда приезжаю, чтобы еще раз помыться - перед
началом жаркой работы.
Пока все обходилось. Но пользоваться таким способом тоже не дело. И так
уже несколько раз "отставала" от последней электрички в Минводах.
Насторожатся еще. Зачем это так поздно езжу в Минводы, если живу в Машуке, а
работаю в Пятигорске. Ну, про Минводы можно сказать, что у меня там подружки
на подстанции дежурят, все-таки школа ФЗО располагалась именно в Минводах. А
вот в другую сторону, в Кисловодск, пока ничего не придумала. Люди-то все
свои. Одни и те же на участке. Все знают друг друга. Могут сплетничать о
моих ночевках в дежурках. А у нас сплетни любят.
Когда вызывали в НКВД по повестке якобы на допрос "ни о чем", в
сущности я уже не боялась ни этих повесток, ни допросов. Даже наоборот,
обнадеживалась - ночь была обеспечена крышей над головой, хотя и противно
было, потому что и я, и вызывавший понимали бессмысленность ситуации, хотя
он и унижал, и шантажировал. Допросы проходили почти одинаково, то есть -
никак. Сидит передо мной за большим столом, долго-долго смотрит в упор
налившимися зенками, при этом меня не замечает.
Расположился так раз, направил на меня лампу, подвигал ящиками
туда-сюда, вытащил папку, открыл. Приоткрыл дверку стола, что-то покопал,
стол не закрыл и вышел. Сидеть на стуле без движений тяжело. Устала в
неподвижной позе. А показать усталость страшно.
Выпивавших маминых следователей с птичьими фамилиями у меня было три:
Гусев, Лебедев, и еще - забыла, но точно - птичья. У всех трех - разные
роли. И еще четвертый - претендент - не с птичьей. Его я видела
один-единственный раз.
Сижу напряженная, жду. Не возвращается долго. Под потолком горит лампа
в молочном круглом колпаке, и очень яркая - под крашеным железным абажуром
на столе. Эта легко поворачивается и направляется, когда надо, на
допрашиваемого. Значит сегодня "на меня надо".
Сейчас войдет. Замираю от того, что его так долго нет, что стол
нараспашку... И так устала от напряжения и ожидания, что всю заломило. И
невдомек было, что эти прохиндеи уходили спать. Просто спать.
Прошло уже часа два, наверное, а то и больше. Заснуть бы, завтра на
работу "дуть" свои лампочки - целых тридцать штук.
Начинаю думать о работе, чтоб не сморил сон. Я бы и больше могла
делать, и делаю иногда, но начальник говорит - больше тридцати не надо, это
хорошая норма для профессионального стеклодува, а то выдохнусь - и так
заморена. Жалел... "Синие глаза - васильковые".
Совсем недавно этому удивительному ремеслу меня обучили. После
окончания школы ФЗО распределили на подстанцию работать по специальности -
дежурным техником у щита управления. Но щиты еще не были до конца доведены
для эксплуатации. Пока пять таких подстанций и три дистанции контактных
сетей реставрировались по всей ветке от Минвод до Кисловодска, я работала и
монтажницей, и слесарем-инструментальщиком, и сварщицей и дежурным техником
у щита. Тем временем появилась нужда в электролампах - на каждый щит
управления требовалось больше сотни и даже еще больше. Лампы были дефицитом.
Ленинградский электроламповый завод эвакуирован в глубь страны. Местное
управление дороги стало оборудовать мастерскую по реставрации. Выписали с
завода спиральки, пригласили мастера из Ростова, определили ему в ученики
меня, и через месяц я стала мастером. Почему выбор пал на меня? Узнала
позже, что выбирал сам мастер. А почему? Ответа не было пока.
Работа оказалась напряженной. Все операции с расплавленным стеклом
приходилось производить самой.
Только бы не уснуть...
В перегоревшей лампе под рассеянным огнем так, чтоб она не лопнула,
надо проткнуть отверстие накаленной добела вольфрамовой иглой, развальцевать
эту дырку в круглое отверстие с наружной стенкой, и остудить. Дальше -
специальным длинным
пинцетом отогнуть электроды, выбросить перегоревшую нить, вставить
новую спиральку, зажать электродами, продезинфицировать ее чистым спиртом, а
затем направленной струей огня налепить на отверстие в лампе, которое
заранее сделала, развальцованную в форму воронки стеклянную трубку, которую
я тоже приготавливаю заранее, дальше - быстрыми поворотами по кругу сузить и
оттянуть эту трубку на месте склейки, потом откачать воздух двумя насосами -
вакуумным и более тонким - ртутным, нагреть по пяти ламп сразу в двух
специальных электрошкафах до 300 градусов Цельсия, и, наконец, переносной
горелкой под большим давлением отпаять готовые лампочки в узком месте от
трубок, проверить их на прочность, прибавив 20 - 30 вольт, и отдать
заказчику. А заказчик - восемь щитов управления.
Лампочки красивые получаются, с пупочками, даже нарядно. Иногда я
фокусничала: нагревала колбу в нескольких точках и выдувала светящиеся
фигурные лампочки. Лучше елочных игрушек получались. И радовалась, как
маленькая.
Ох, засыпаю. Уже лампа, направленная на меня превратилась в пятно, в
такой же матовый молочный диск, как на потолке, только режущий, уже
притупилось беспокойство. Уснуть бы. Встала и сразу села, оглянулась на
дверь. Кто-то за ней стоит?..
Чтобы сделать лампу, надо иметь перегоревшую, а перегоревшие - часто
бывают испорчены из-за поломки в цоколе, или колбы у них треснуты.
Правильно, перегоревших не хватает. Их надо добывать. Где? Всматриваюсь в
лампу под абажуром. Глаза ломит... Да на ней нет даже пупочки! И осеняет:
надо добывать перегоревшие у населения и в разных гражданских организациях.
Люди нуждаются в лампах. Завтра предложу начальнику принимать от частных лиц
и контор по три колбы, а сдавать им по одной, реставрированной. Тогда люди
будут с лампами, а из двух оставшихся, даже если одна колба окажется
сломана, другую можно будет исправить. И перебоев в работе подстанций не
будет.
Сижу. Как бы не уснуть? Как бы не уснуть? Кажется, если усну,
случится... Хочется кричать от такой несправедливости. Глубокая ночь. Почему
я здесь? Почему нахожусь в этом положении? Почему должна притворяться? Они
видят, что я вижу, что они меня уничтожают, топчут и от того еще больше
унижают. Если бы они были врагами советской власти, то есть моими врагами, я
бы поступала с ними иначе. Но они представители нашей власти, советской! Не
могу же я грубить им? Не могу вредить, как целых пять месяцев фашистам, -
все время изловчалась на это, мне часто бывало худо от риска и страха, но я
точно знала: они - враги.
За что сидит в тюрьме моя мама? За папу? Но за него нельзя сидеть в
тюрьме. Он умер от голода и вражеской раны. Он сам был когда-то офицером.
Родину - не выбирал. Когда родина была с царем - он ей служил. Когда та же
родина стала советской, папа - военный инженер, ох как много мог сделать
полезного, и не сделал, только потому, что стал ненужным родине. Или не
родине, а новой власти?.. Но в роковой для родины час, пусть в обход
чиновников, папа все же поступил так, что родине пришлось принять его
посильную помощь, - русский интеллигент пошел в ополчение добровольно...
ПЕРЕВЕРНУТЫЙ МИГ
прелюдия вторая
П
апа и его братья - петербуржцы служили отечеству, служили примерно, за
это папин отец - мой высоко-военный дедушка - получил в дар от прежней
власти имение в Пятигорске.
Через несколько лет после революции папины братья в Ленинграде были
постепенно убраны один за другим, а наивный папа решил на время
"спрятаться": он приехал из Ленинграда, поближе к старшему брату, думая, что
на Кавказе его тоже не достанут - далеко. Но оказалось, что везде для всех
"бывших" организованы принудительные явки, и кисловодский папин брат
преследовался такими же ежемесячными отметками в таком же учреждении - в
ОГПУ.
Кроме того, папа и дядя пытались спрятать портреты своих славных
военных предков, спрятать на всякий случай - для истории. Они не верили в
советскую власть, хотя и не боролись против нее. Они ждали. Дядя жил
поблизости от бывшего их дома и сумел загодя перевезти из него раритеты к
себе, в Кисловодск. Но в его квартире было негде, да и опасно держать
коллекцию. Новые порядки пугали и вынуждали приспосабливаться.
В итоге всех перипетий портреты были, к несчастью, сожжены, а дядя Миша
тоже, как и его братья, погиб в ссылке. А папа мой пострадал не больше ли?
Он "наступил на грабли" второй раз. Только еще более острые. Уехал с Кавказа
перед всеобщей паспортизацией. Ленинград город большой - думал, затеряется.
Спрятаться опять не удалось. Единая паспортная система с обязательной
пропиской грозила папе арестом, высылкой, как и всем прочим
"антиобщественным элементам". Советская власть сама творила эти "элементы",
а затем, выдавав им "волчьи билеты" с пропиской, сама же уничтожала их
окончательно.
Папа предпочел тюрьме и ссылке жизнь на свободе, хотя нелегальную. Не
подумал, он, ошарашенный движущейся по пятам лавиной несвободы о том, что
свобода не может сама по себе родиться в нем из ничего, если вокруг нет
атмосферы свободы. Не предполагал, что умереть заживо - страшнее. И наказал
себя так, что хуже не бывает.
Бездомный, безработный, он мотался по чужим углам, не существовал как
гражданин. Сделал меня сиротой и с мамой не смог официально расстаться.
Теперь она, бедняжка, в тюрьме "бьется" за правду, которая, оказывается, не
бывает равной для всех. Она - правда, - вытягивается судьбою, как в игре
счастливый фант.
Это была длинная-длинная петербургская семья Черницких. Теток было тоже
много. Я знала четырех и немножко пятую. Шестая парила над всеми ... с
именем Вера.
Одна из них, тетя Мара, водила меня не только по церквям, но в
зверинец, на американские горки и чаще всего в музеи. В Эрмитаж она привела
меня, когда мне исполнилось семь лет. Первое, что сделала тетя Мара -
привела в Галерею героев Отечественной войны 1812-го (до революции говорили
- Палата). Показав на один из портретов, очень тихо, хотя и торжественно
произнесла: "Помни, Верочка, и гордись всегда: это твой предок, ты одна
остаешься из нашего рода". Я не понимала, почему я одна "остаюсь" из нашего
рода - какого?- и чем я должна гордиться, и кто тот военный дядя на картине
в эполетах с орденами. Про эполеты мне рассказал потом мой дядя Вася - папин
брат.Тетя Мара - Мария - разделила участь родных и своего мужа, известного
ученого-математика, Владимира Сергеевича Игнатовского. Они были расстреляны
вместе в первые дни войны... За то, что он не то учился, не то работал в
Германии. Революция застала его в России, в деловой поездке. Он женился на
тете Маре и остался навсегда. Мог бы и уехать, но предпочел делать научные
открытия для новой России. Страна принимала его открытия до 22 июня 41-го...
Сейчас я хоть и не совсем еще взрослая, но все думаю: были бы "мои"
следователи врагами советской власти, было бы так просто. Но они поставлены
бороться с врагами. А раз они борются с мамой, со мной, расстреляли крупного
советского ученого - моего дядю, изолировали и уничтожили папиных братьев и
думают, что победили нас, значит мама, папа и я, значит мы - враги? Но мы же
не враги! Как доказать? И почему надо доказывать? А я доказываю. Ночью. В
пустоту. Но если бы не было пустоты, а за столом сидел бы пьяный
человеко-зверь, который именуется советским следователем, то все равно
получилось бы, в лучшем случае, - в пустоту. А в худшем?.. Я не знаю
законов. Я еще глупая дикарка. Мне не хватает понятий, но рядом, даже во мне
живут мои помощники: ощущение и интуиция. Следователи чтут закон страны и
власти? Выполняют его добросовестно и честно? Тогда почему они грубы,
непоследовательны? Почему запугивают, шантажируют, унижают меня? Такие
пытки, как эта ночь, входят в содержание, в смысл законов? Не верю: у людей
такого не может быть. Народная, советская страна. Тогда что ж, это они сами,
по собственному убеждению такие мне попались? Но их - целая армия! Кто их
воспитал? Учителя, профессора, командиры высокие, родители, наши вожди? Где
ответ?
МАМОЧКИНА ЗАПИСЬ
Поместили нас в огромный подвал под каким-то домом. Усталые и голодные,
за эти сутки не было во рту и маковой росинки. Проспали на голом каменном
полу, в надежде, что завтра нам подбросят что-нибудь, хотя бы соломы, но
наши надежды оказались тщетными, и нам пришлось спать целый месяц на голом
каменном полу. Наутро нас повели на оправку. Большой двор, в конце двора
обычная деревянная уборная. Нас в уборную не пускают, мы должны садиться
перед уборной, лицом к конвоирам, а их также как и нас, пять человек.
Естественно, никто из нас не освободился, и так каждый день. Необходимость
взяла верх...
А может быть, мама за оккупацию сидит? Так ведь мама же не виновата,
что была оккупация? Может, за то, что, приехав из Волховстроя к бабушке
перед оккупацией, она не смогла куда-то нас вывезти? И куда? Ее, да и всех
мирных людей за эту оккупацию надо пожалеть. Мы не верили, мы до последнего
дня надеялись - оккупации не будет, громкоговорители поддерживали в нас эту
надежду, радио сообщало, что бои идут где-то под Ростовом, а немцы в это
время - танками, пушками, мотопехотой мчались через Минводы по нашей дороге
вперед.
Местные русские немцы, обиженные на советскую власть за страшный голод
и насильную поголовную коллективизацию в 33-м, 34-м, и за то, что в первые
дни войны весь немецкий поселок выслали в Казахстан и Среднюю Азию, оставив
только смешанные браки, теперь все это прошлое вспоминали, приближая,
примеряя его к настоящему, еще и еще раз переживали и вымещали обиду. На
ком? На своих соседях "не немцах" - становились прислужниками оккупантов или
сочувствующими им.
Двести лет, а то и больше жило в поселке столько поколений! С
екатерининских времен. Давным-давно уже все перемешалось - все общее: школа,
клуб, амбулатория, сельпо, колхоз "Октоберфунке", Сталинская Конституция.
Общие дети, внуки, правнуки! А пришли фашисты, и некоторые наши русские
немцы "сдвинулись".
Враги, хотя никаких заметных мирному населению объектов не строили, но
власть свою установили жесткую и на территории нашего бывшего санатория, а
потом госпиталя организовали свой штаб с комендатурой. Оттуда приходили
полицаи выгонять нас на работу. Мама на биржу труда не пошла.
Регистрироваться на работы по немецким приказам не выходила. Она болела, она
всегда была болезненной, хрупкой, да и не верила она никогда, что это
безобразие может долго продлиться. Тогда гнали меня. И я шла, чтобы оградить
собою, уберечь своим замещением маму и что-то добыть из еды и еще помочь
детскодомским ребятишкам-дошколятам, оставшимся беспризорными. И каждый
день, каждый час и каждую минуту мы ждали наших спасителей - Красную армию.
Через некоторое время вместо освободителей наехали еще какие-то
оккупанты, но не военные: черноволосые и в штатских богатых костюмах. Вели
себя необычно: спокойно, невраждебно и, что было удивительно, - независимо
от местной фашистской машины. Один-единственный из них был в немецкой
солдатской форме, его называли "капитан". Он говорил по-русски, и только он
"снижался" до разговора с нами. Мы как следует и не поняли, что же это было
за явление в лице странных оккупантов.
"Капитан", армянин по национальности, казалось, сам мало понимал, или
притворялся. Он, как мог, объяснил нам, что все эти люди - армяне из Парижа
- русские эмигранты, что к Гитлеру относятся плохо, но тот пообещал им
Армению, вот они и организовались в Париже, заключили с Гитлером соглашение
и теперь идут за его войсками с интервалом в сто километров для
"освобождения" Армении от советской власти.
Эмигранты эти - якобы нефтепромышленники - разговаривали между собой
только на французском языке. Их вежливое поведение, выдержанность,
чрезвычайно скромная еда, никакой выпивки, ни единого выстрела, ни
повышенного голоса, их штатские костюмы - казалось, они не участвовали в
войне. Один из таких, главных, Тигран Багдасарян поселился в нашем доме, как
объяснил "капитан" - по двум причинам: дом русский и чистый, и главное то,
что абсолютно чиста дворовая уборная. У этих, совсем не немецких типов, было
недоверие не только к официальным нацистам, но и к некоторым местным
приспособившимся немцам.
Я не верила, что квартирант не знал, хотя бы плохо, русского языка.
Два раза к нему приезжал толстый шумный немолодой уже человек с острой
белой бородкой и тоже в гражданской одежде. Приезжал он на автомобиле. Этот
человек как раз разговаривал по-русски хорошо и охотно. В первый его приезд
мы попрятались, но он выудил нас из кладовки и веселым голосом сказал, что
хочет послушать советские песни. Я не знала, что делать. А бабушка Оля
говорит мне тихо:
-Верусенька, сбегай за Нинкой, за Валей, за Лелей и попойте. Что вам,
жалко, что ли? Вы же любите петь. И мы послушаем, а ты такая голосистая!
Раньше каждый день пела. И сотри грязь с лица. Глупости делаешь, мажешься,
дуреха!
Бабушка боялась. Да и все мы тоже.
-Я боюсь, убьют.
Старик услышал разговор, расхохотался:
-Я люблю и русские, и советские песни, не слушал их вживую давно. И мы
никого не убиваем. Мы здесь не для этого. Не бойтесь.
И снова засмеялся.
Ну, я и побежала за девчонками.
Сначала мы пели тихо, робко, а когда поняли, что нам ничего не будет, -
так распелись! Прямо на всю улицу. И так радовались, - мы росли советскими
детьми вместе с замечательными советскими песнями. И всегда готовы были
проявлять себя в этом естественном качестве.
Мы спели все песни, какие знали: "Вставай, страна огромная", "Если
завтра война", "Сталин наша слава боевая", "В бой за родину, в бой за
Сталина" и другие военные и невоенные и довоенные, и "Катюшу", и "Три
танкиста", и "Дан приказ"...
Мы вкладывали в песни такое огромное желание Победы, как будто она -
победа - нашими песнями уже свершилась. Получилось здорово.
Бородатый был в полном восторге и дал нам по плитке шоколада.
После того, как веселый старик ушел в комнату к нашему квартиранту
"побеседовать tet-a-tet", капитан шепнул нам, что этот человек хорошо
известен в Советском Союзе и зовут его генерал Дро.
Нам это ни о чем не говорило. Но мы всеравно попритихли: странное имя,
а вокруг все секретно, необъяснимо, и часовые с автоматами у двери, и
автомобиль с шофером, и тихий говор по-французски, и нас не трогают... Что
бы это значило?
И все же мы, девчонки мечтали, ждали, что старик попросит еще раз спеть
и даст нам шоколаду.
На нашем доме армяне повесили бирку, и в каждый угол единственной в
доме комнаты поставили по автомату. Первая - передняя, мы в ней боялись
спать: тоже в каждом углу автоматы. Спали в кладовке. Ни полицаи, ни
случайные какие немцы к нам не входили и даже соседи перестали наведываться.
При этом никаких официальных приказов или хотя бы предупреждений - не было.
Это вызывало недоумение соседей и злобу штабных немцев.
Квартирант дома не питался. Но каждое утро он пил горячее молоко. Его
приносили из штаба, бабушка на примусе кипятила. Примерно с этого времени
нас перестали гонять на тяжелые работы. А мы и рады были. Но сосед, Кашлехин
сын, - соседи его мать прозвали "Кашлехой" - озлоблялся. И немудрено: в
начале войны, не успел Иван попасть на передовую, как первым же снарядом ему
оторвало правую руку по плечо. Вернулся из