новую интернациональную бригаду. Сумели же это сделать в тридцать шестом
году -- отчего не попробовать сейчас? Правда, в тридцать шестом интербригаду
финансировало ГПУ, советская госбезопасность. Хорошо бы в Штатах нашелся
кто-нибудь с деньгами... какой-нибудь техасский миллионер, чтобы поддержать
эту идею.
А что, по-вашему, могла бы делать такая интербригада?
Да то же в принципе, что и в Испании в тридцать шестом: оказывать
сопротивление, помогать местным жителям. Обеспечивать медицинскую помощь,
заботиться о беженцах... Вот это была бы по-настоящему благородная миссия.
Не то что какая-нибудь "Международная амнистия"... Я бы и сам охотно сел за
руль машины Красного Креста...
Не всегда легко провести размежевание с моральной точки зрения...
Не знаю, какое тут требуется моральное размежевание. В Афганистане все
предельно очевидно. На них напали; их хотят подчинить, поработить. Пусть
афганцы племенной, отсталый народ, но разве порабощение можно выдавать за
революцию?
Я скорее имел в виду противостояние между странами.
То есть между Россией и США? А какой тут может быть еще моральный
выбор? Из всей массы различий между двумя этими странами возьмем хотя бы
одну область -- систему судопроизводства. Суд присяжных всегда лучше, чем
один судья: уже этого достаточно, чтобы предпочесть США Советскому Союзу.
Нашу судебную систему многие на Западе просто не в состоянии понять, поэтому
могу сказать проще -- например, так: я всегда предпочту страну, из которой
можно уехать, стране, из которой нельзя.
Вы упомянули как-то, что в общем довольны своими английскими стихами
памяти Лоуэлла. Но это был единичный опыт. Почему вы не стали его
продолжать?
По нескольким причинам. Прежде всего, мне хватает того, что я пишу
по-русски. А среди поэтов, которые сегодня пишут по-английски, так много
талантливых людей! Мне нет смысла вторгаться в чужую область. Стихи памяти
Лоуэлла я написал по-английски просто потому, что хотелось сделать приятное
его тени... И когда я закончил эту элегию, в голове уже начали складываться
другие английские стихи, возникли интересные рифмы... Но тут я сказал себе:
стоп! Я не хочу создавать для себя дополнительную реальность. К тому же
пришлось бы конкурировать с людьми, для которых английский -- родной язык,
да? Наконец -- и это самое важное -- я перед собой такую цель не ставлю. Я в
общем удовлетворен тем, что пишу по-русски, хотя иногда это идет, иногда не
идет. Но если и не идет, то мне не приходит на ум сделать английский
вариант. Я не хочу быть наказанным дважды (смеется). По-английски я пишу
свою прозу, это помогает обрести уверенность. Я хотел бы сказать даже вот
что... не знаю только, смогу ли это должным образом сформулировать...
выражаясь технически, на сегодняшний день английский язык -- это главный
интерес, оставшийся у меня в жизни. Это отнюдь не преувеличение и не
печальный итог -- это чистая правда, да?
Вы читали статью Апдайка о Кундере18 в "Нью-Йорк таймс бук ревью"? Он
там в конце упоминает вас как пример человека, успешно преодолевшего
изгнание, ставшего на американской почве американским поэтом.
Лестно, конечно, но это полная чушь.
Мне кажется, он имел в виду не только то, что вы стали писать
по-английски, но и то, что вы осваиваете американский пейзаж -- Кейп-Код,
ваш "Тресковый мыс"..19
Что же, вполне возможно, тут возражать не приходится. Живя в какой-то
стране, человек с ней сживается, сливается... особенно в конце. В этом
смысле я вполне американец.
Трудно ли писать по-русски о чисто американских реалиях? Как вы
справляетесь с американскими ассоциациями?
Бывает так, что соответствующего русского слова нет -- или оно тяжелое
и неуклюжее. Тогда начинаешь искать окольные пути.
У вас в стихах фигурирует джаз Рэя Чарлза и полицейские патрульные
машины...
Это как раз просто -- имя Рэя Чарлза известно, сочетание "патрульная
машина" по-русски тоже существует. И баскетбольное кольцо с сеткой тоже.
Больше всего хлопот в этом стихотворении мне доставила светящаяся реклама
кока-колы. Я хотел передать определенную ассоциацию -- с огненными знаками,
которые появились на стене во время пира Валтасара и предрекли конец его
царства: "Мене, мене, текел, упарсин"...20 Прямого соответствия рекламному
символу кока-колы по-русски нет. Я решил употребить архаично звучащее слово
-- "письмена", которое может означать и клинопись, и иероглифы, и вообще
какие-то непонятные знаки, да? Мне кажется, образ от этого выиграл и
ассоциация с древним пророчеством усилилась.
Что, по-вашему, происходит в сознании -- или в психике -- поэта, когда
стихотворение доведено до некоей мертвой точки и пойти дальше можно только в
каком-то другом, неизведанном направлении?
Пойти дальше в принципе можно всегда, даже если концовка вполне
удалась. Кредо поэта, или его доктрина, предполагает, что место назначения
не так уж важно. Гораздо важнее пункт отправления -- точка, от которой
начинается метафизическое странствие. К примеру, ты выбрал тему: распятие
Христа. И наметил написать десять строф, но сумел уложиться в три, о
распятии сказать больше нечего. И тогда ты идешь дальше, продолжаешь мысль,
развиваешь тему, еще не зная, чем это все закончится. Я, собственно, веду к
тому, что поэтическое представление о бесконечности гораздо шире, и форма
сама по себе способствует его расширению. Я помню, как-то мы с Тони Гехтом
рассуждали о пользе Библии, и он сказал; "Иосиф, тебе не кажется, что задача
поэта -- из всего извлекать как можно больше смысла?" Я с ним вполне
согласен. В стихах смысла всегда больше. Когда читаешь больших поэтов,
создается впечатление, что они обращаются не к людям и даже не к ангелам
небесным. Они обращаются к самому языку, ведут диалог с теми его сторонами,
которые имеют для них первостепенную ценность и отражаются в их стихах: это
языковая мудрость, ирония, красота, чувственность. Поэзия -- это не просто
искусство в ряду других искусств, это нечто большее. Если главным отличием
человека от других представителей животного царства является речь, то
поэзия, будучи наивысшей формой словесности, представляет собой нашу
видовую, антропологическую цель. И тот, кто смотрит на поэзию как на
развлечение, на "чтиво", в антропологическом смысле совершает
непростительное преступление -- прежде всего против самого себя.
Перевод выполнен по изданию: Writers at Work. The Paris Review
Interviews. Интервью вошло под номером 12 в серию бесед с известными поэтами
и прозаиками, печатавшихся под этой рубрикой в журнале Pans Review. Редакция
выражает благодарность душеприказчице И. Бродского Энн Шеллберг за
предоставленный ею английский оригинал.
(c) И. Комарова (перевод, примечания), 1997.
1 Имеется в виду написанное по-английски и опубликованное в 1979 г.
эссе "Путеводитель по переименованному городу" ("A Guide to a Renamed
City"), вошедшее впоследствии в книгу "Меньше единицы" (Less Than One.
Selected Essays, New York, 1985, pp. 69--94).
2 Здесь и далее в интервью упоминаются известные поэты США и Англии:
Ричард (Дик) Уилбер (род. 1921), Энтони Гехт (род. 1922), Дерек Уолкотт
(род. 1930), Уистан Хью Оден (1907--1973), Роберт Фрост (1874--1963), Роберт
Лоуэлл (1917--1977), Томас Стирнс Элиот (1888--1965), Эдвард Эстлин Каммингс
(1864--1962), Вейчел Линдсей (1871--1931), Эдгар Ли Мастере (1869--1950),
Эндрю Марвелл (1621--1678), Эдвин Арлингтон Робинсон (1869--1935), Томас
Харди (1840--1928), Эмили Дикинсон (1830--1886), Джерард Мэнли Хопкинс
(1844--1889).
3 Речь идет об "Антологии новой английской поэзии" (вступительная
статья и комментарии М. Гутнера), Л., 1937. Стихи Элиота были там напечатаны
в переводах И. Кашкина.
4 По-видимому, ошибка в расшифровке магнитофонной записи -- вместо "с
итальянского". Бродский переводил с итальянского стихи Умберто Саба,
Салстаторе Квазимодо; с испанского, насколько известно, он не переводил.
5 Имеются в виду выходившие в конце 50-х гг. популярные издания,
например: A Pocket Book of Modern Verse. An anthology edited by Oscar
Williams, New York. 1958; The New Pocket Anthology of American Verse edited
by Oscar Williams, New York, 1958.
6 Речь идет о московском поэте-переводчике Андрее Сергееве, имя
которого Бродский из осторожности не называет. А. Сергееву посвящено
стихотворение "Post aetatem nostram" (1970).
7 Стихотворение "На смерть Т. С. Элиота" (1965).
8 Строка из первой части стихотворения Одена "Памяти Йейтса".
9 По-видимому, Бродский говорит о стихотворении, написанном в
Архангельской пересыльной тюрьме 25 марта 1964 г., где есть такие строки:
Сжимающий пайку изгнанья
в обнимку с гремучим замком,
прибыв на места умиранья,
опять шевелю языком.
Сияние русского ямба
упорней -- и жарче огня,
как самая лучшая лампа.
в ночи освещает меня.
...
Сжигаемый кашлем надсадным,
все ниже склоняясь в ночи,
почти обжигаюсь. Тем самым
от смерти подобье свечи
собой закрываю упрямо,
как самой последней стеной.
И это великое пламя
колеблется вместе со мной.
10 Имеется в виду популярная книга, впервые вышедшая в США в 1855 г.
под названием The Age of Fable и ставшая впоследствии известной по имени ее
составителя, Томаса Булфинча (Thomas Bullfinch, 1796--1867), как Bullfinch
Mythology. Это собрание пересказов античных, европейских и восточных мифов.
11 "Новые стансы к Августе" (1964).
12 Стивен Спендер (род. 1909) -- известный английский поэт и критик: в
30-х гг. Оден, Макнис и Спендер были известны как "поэты протеста".
13 Константин Кавафис (1863--1933) -- знаменитый греческий поэт.
14 Карл Краус (1874--1936) -- известный австрийский поэт.
15 Чеслав Милош (род. 1911) -- поэт и прозаик польского происхождения,
с 1960 г. живет в США. Лауреат Нобелевской премии по литературе (1980).
16 Эудженио Монтале (1896--1981) -- итальянский поэт и критик; в момент
записи интервью он был еще жив.
17 Эти строки вошли впоследствии в "Стихи о зимней кампании 1980 года".
18 Милан Кундера (род. 1929) -- живущий в США прозаик чешского
происхождения, автор нескольких романов, сборников рассказов и эссе.
Наиболее известен благодаря экранизации его роман "Невыносимая легкость
бытия". Пишет по-чешски и по-французски. Упомянутая статья Апдайка посвящена
вышедшей в 1978 г. книге Кундеры The Book of Laughter and Forgetting.
19 Здесь и ниже речь идет о стихотворении "Колыбельная Трескового мыса"
(1975).
20 Правильнее: ву-фарсин. "Вот и значение слов: мене -- исчислил Бог
царство твое и положил конец ему; Текел -- ты взвешен на весах и найден
очень легким; Перес -- разделено царство твое и дано Мидянам и Персам"
(Книга пророка Даниила, 5. 25--28).
21 Это со мной уже было; букв. уже видано (фр.).
22 Здесь: непревзойденный мастер (ит.).
23 Навязчивая идея (фр.).
* Перевод с английского и примечания И. Комаровой
--------
Интервью с Иосифом Бродским Людмилы Болотовой и Ядвиги Шимак-Рейфер для польского еженедельника "Пшекруй"
23 июня 1993 года, Катовице
"Пшекруй": В молодости вы читали "Пшекруй". Сегодня "П." приходит к
вам. Что бы вы хотели сказать читателям и редакции нашего журнала?
Бродский: Прежде всего я рад, что он существует. Читателям мне сказать
нечего, а журналу я ужасно благодарен. В довольно скверные времена половину
современной мировой литературы я узнал из "П.". Я его читал в диковатом
месте на Севере. Когда меня сослали на Север в 1964 году, Наталья
Горбаневская мне систематически присылала свою подписку "П.". Это была
большая поддержка.
"П.": Что побудило вас принять приглашение Силезского университета и
приехать сюда, в Катовице?
И. Б.: Ну, вы знаете, когда вам предлагают почетный докторат, от этого
отказываться следует только в случае, если ты болен. В тот момент я не был
болен. Во-вторых, Польша мне дорога. В-третьих, мне особенно приятно было
принять этот докторат именно в Силезии, потому что это центр не культурный,
а промышленный, и я думаю, что от этого будет польза кому-нибудь.
"П.": Ваши впечатления от встречи с читателями в Катовице, в Силезском
университете?
И. Б.: Впечатление очень сильное и пугающее, на самом деле. Эта степень
интенсивности положительных чувств по отношению к моей персоне... С этим
довольно трудно справиться. Положительные сантименты самое тяжелое дело на
свете. С ненавистью легко справляться. С любовью гораздо хуже, гораздо
тяжелее, т. е. надо чем-то платить, и этих пропорций, этого количества я
совсем не в состоянии создать. Кроме того, что меня более всего, я полагаю,
потрясло, это было вчера вечером в театре. Я туда пришел, когда актеры
читали мои стихи. Было совершенно поразительное ощущение, что я как будто
вошел в свою жизнь. Когда вы пишете стихи, вы не особенно думаете об их
содержании, вы знаете их содержание, a ваша главная забота, прежде всего,
это формальный аспект, как бы сделать получше, т. е. до известной степени вы
забываете о содержании. И это внимание, которое вы уделяете форме, оно
заставляет вас думать о себе, как о человеке, как бы это сказать, будто
постепенно теряющем человеческий облик, становящемся все более если не
машиной, то, по крайней мере, чем-то ложным, чем-то фальшивым, и вы не
слышите своих собственных произведений. Вы их написали, вы о них забыли. И
вот ощущение, когда ты видишь людей, т. е. когда эти стихи становятся
людьми, т. е. когда становятся человеческими голосами. К этому следует
добавить еще и то, что большинство актеров были молодыми. И это производит
на вас впечатление абсолютно убийственное, т. е. этого выдержать невозможно,
как будто ты действительно существуешь и все твое прошлое к тебе
возвращается, т. е. возвращается именно с идентификацией в форме молодых
лиц, т. е. как будто все это правда, и не знаю, как мне на это реагировать.
Я спросил Богдана Тошу:1 "Со robic' teraz?"2 Тоша сказал: "Byc'"3. Это было
очень сильное, может быть, самое сильное впечатление моей жизни. Их было
два: одно, когда я узнал, что поэт, к которому я очень хорошо относился,
великий английский поэт Оден, пишет предисловие к моей книжке. Это было, я
полагаю, в 1970 или 1971 году. И потом, когда я получил Нобелевскую премию в
1987 году, это было в тот день, когда я поехал в Лондон на Би-би-си, чтобы
сказать несколько слов читателям в России. На радиостанцию позвонил человек,
говорящий по-польски. Меня позвали к телефону. Выяснилось, что это был Витек
Ворошильский.4 Он как раз гостил у Лешека Колаковского.5 Он говорит: "Я тебя
поздравляю, кроме того, говорит, благодарю тебя за стихотворение, которое ты
написал для меня с Дравичем".6 Я говорю: "Какое стихотворение?" А он
говорит: "Kole,da stami wojennego".7 А, это, я говорю, это неважно, а он
говорит: "Ты говоришь "неважно", ты просто не понимаешь, как это все вовремя
приходит". Это стихотворение, которое я написал по-английски, кто-то вырезал
из газеты и подсунул им под дверь камеры, где они сидели. Я говорю
совершенно без рисовки: это произвело на меня куда более сильное
впечатление, чем Нобелевская премия и все с этим связанное. А третье среди
этих событий, и последнее, если мне вспоминать, что произошло в жизни из
того, что тебя переворачивает, это вчера, в этом самом театре Выспянского.
"П.": Можно ли вам задать личный вопрос: мы знаем, что у вас совсем
недавно родилась дочь, и хотим вас поздравить...
И. Б.: Спасибо.
"П.": ...и спросить, почему вы ее назвали Анна Александра Мария?
И. Б.: Анна -- это в честь Анны Андреевны Ахматовой, Александра -- в
честь моего отца, Мария -- в честь моей матери и в честь моей жены, которую
тоже зовут Мария.
"П.": Какая живопись может быть для вас источником творчества?
И. Б.: Я обожаю живопись. Мне больше других всю жизнь, т. е. не всю
жизнь, а в разные периоды, главным образом, мне дороже всех итальянцы, я
думаю, Джованни Беллини и Пьеро делла Франческа. В XX веке мне ужасно
нравится, может быть, больше других, французский художник Вюйяр. Боннар
тоже, но Вюйяр гораздо больше. Из русских -- никто из русских мне в голову
не приходит: как раз нравится масса, но что мне дороже прежде всего, чтобы я
от кого-то внутренне как-то зависел, кто вызывал бы инстинктивную реакцию,
этого нет.
"П.": Было такое предположение некоторых критиков о влиянии Рембрандта.
И. Б.: Но это неизбежно, конечно. Вот в "Сретенье", например, там даже
такой рембрандтовский ход с этим лучом, и т. д. Но это в общем происходит
бессознательно.
"П.": Ваше любимое время года?
И. Б.: Я думаю, что все-таки зима. Если хотите знать, то за этим стоит
нечто замечательное: на самом деле, за этим стоит профессионализм. Зима --
это черно-белое время года. То есть страница с буквами. Поэтому мне
черно-белое кино так нравится, знаете.
"П.": Поэтому столько черно-белых красок в стихах? Особенно в ранних?
И. Б.: Ну, наверно, да. Но тут все, что угодно, можно вмешать. Тут и
определенного времени протестантизм, т. е. кальвинизм.
"П.": Как вы смотрите на сегодняшнюю ситуацию и как считаете, есть ли
для России шанс выхода из этого мрака?
И. Б.: Конечно, есть. Да он уже используется, этот шанс. Это великая
страна, с многочисленным населением, и она справится, она выберется из всего
этого. Бояться, опасаться за Россию не нужно. Не нужно бояться ни за страну,
ни за ее культуру. При таком языке, при таком наследии, при таком количестве
людей неизбежно, что она породит и великую культуру, и великую поэзию, и, я
думаю, сносную политическую систему в конце концов. На все это, разумеется,
уйдет довольно много времени, особенно на последнее, на создание
политической культуры. Я боюсь, что на это уйдут десятилетия, т. е. ни вы,
ни во всяком случае я, этого не увидим, но не следует думать о будущем в
идеальных категориях. Т. е. это будет система, при которой какое-то
количество людей, какой-то процент будет находиться в менее благополучных
обстоятельствах, но какой-то процент в более благополучных обстоятельствах.
Но возвращение к тому, что было, невозможно, это процесс необратимый, при
всем желании, при всей энергии тех людей, которые хотели бы вернуть Россию к
системе централизованного государства, это исключено. Больше там никто
никогда ни с чем не согласится, единогласия там больше никогда не будет. Это
самое главное. Разногласия и есть синоним демократии на самом деле.
Разноголосица будет грандиозная. Но это и есть демократия. В случае с
Россией мы сталкиваемся с буквальным воплощением демократии, если хотите. Не
с идеальным, афинским вариантом. Афины был маленький город. Это великая
страна.
* Опубликовано в еженедельнике "Przekro'j" (Krakow), No. 27, 4 июля
1993 г. С. 7.
* В польской публикации из-за нехватки места отсутствует фрагмент,
посвященный русским изданиям стихов Бродского, по мнению редакции не так
интересный для польского читателя.
* Ядвига Шимак-Рейфер -- филолог, автор многих работ о русской
литературе начала XX в. (Блок, Ахматова, Сельвинский и др.), книги "Иосиф
Бродский" (1993). Живет в Кракове.
* Людмила Демьяновна Болотова -- филолог, журналист, автор ряда работ о
радиожурналистике и средствах массовой информации.
1 Режисер, директор Театра им. С. Выспянского в г. Катовице.
2 Что мне теперь делать? (польск.)
3 Быть (польск).
4 Польский поэт, переводчик поэзии Бродского.
5 Польский философ, с 1968 года в эмиграции.
6 Профессор Варшавского университета, критик, переводчик.
7 A Martial Law Carol. Имеется в виду стихотворение, написанное И.
Бродским о военном положении, введенном генералом Ярузельским в 1981 г.
Стихотворение посвящено В. Ворошильскому и А. Дравичу, интернированным в
1981 году.
(c)Людмила Болотова, 1997.
(c) Ядвига Шимак-Рейфер, 1997.
(c) Иосиф Бродский (наследники), 1997.
--------
Никакой мелодрамы
Беседа с Иосифом Бродским
Ведет журналист Виталий Амурский
-- Первый вопрос, от которого мне трудно удержаться сейчас, хотя я
понимаю, что вы слышите его не в первый раз, связан с вашим жизненным и
писательским опытом в эмиграции, в изгнании...
-- Действительно, все, что я могу сказать об этом, думаю, я уже сказал
на бумаге. Я даже написал специальную работу -- "Состояние, которое мы
называем изгнанием". Я не говорящий, а пишущий писатель, и поэтому не могу
сейчас развернуть эту тему, представлю ее как можно проще.
В этом опыте нет ничего особенного в сравнении с многочисленными
перемещенными лицами в мире -- с гастарбайтерами, с арабами, ищущими работу
во всех странах... Если вспомнить вьетнамцев, сотнями тысяч переезжающих с
места на место, если подумать обо всех людях, которые оказались в изгнании,
то писателю говорить о его личных условиях в изгнании просто неприлично. Но
поскольку именно это является предметом вопроса, то могу сказать: это более
или менее нормальные условия. Вообще если вы писатель, то всегда так или
иначе находитесь среди незнакомцев, даже в своем родном городе. Если вы
пишете, вы поэт и т.п., то -- писатель в некотором смысле не является
активным членом общества, он скорее наблюдатель, и это до известной степени
ставит его вне общества. Помимо того, вечером, после рабочего дня, когда вы
появляетесь на улице, существуют минимальные ценности, которые связывают вас
с людьми вашего родного языка, вашей национальности, вашей расы. Та же
ситуация предстает, когда вы идете по улицам чужого города, в чужой стране.
Фактически, я бы сказал, это даже легче, более здраво. Писательский процесс
остается тем же самым: я просто пользуюсь пером и бумагой, пишущей машинкой
-- вот и все. Действительно, нет никакой мелодрамы. Думаю, что не стоит
распространяться об изгнании, потому что это просто нормальное состояние.
Изгнание -- это даже лучше для тела писателя, когда он изгнан с Востока на
Запад, то есть приезжает из социалистической страны в капиталистическую.
Уровень жизнь здесь выше и лучше, то есть уже это ему выгодно.
Писатели наших дней, в отличие от тех, которые были в прошлые столетия,
чаще всего имеют какую-нибудь престижную работу. Гораздо хуже, если у вас не
было известности до отъезда с родины. Но, как правило, высылают именно тех,
у кого было имя, -- поэтому, я думаю, мы оказываемся в достаточно неплохой
ситуации. Можно сколько угодно страдать по своей стране и говорить, что люди
тебя не понимают и т.д., впадать в ностальгию, но, я бы сказал, следует идти
навстречу реальности, отдавать себе отчет в ней.
Вот и все, что я могу сказать об изгнании. Я могу сказать больше, но
зачем?
-- После получения Нобелевской премии -- изменилось ли что-то в вашем
подходе к творческой работе, наметились ли новые темы? Как вам пишется
сейчас?
-- Нормально. Так же, как всегда писалось. Может быть, я пишу чуть
меньше, но длиннее.
Говорить о тематике трудно. Стихотворение -- это скорее лингвистическое
событие. Все мои стихи более или менее об одной и той же вещи -- о Времени.
О том, что Время делает с человеком. Каждый год, на Рождество, я стараюсь
написать по стихотворению. Это единственный День рождения, к которому я
отношусь более или менее всерьез.
-- Этому, надо полагать, есть причина?
-- Вы знаете... это самоочевидно. Не знаю, как случилось, но,
действительно, я стараюсь каждое Рождество написать по стихотворению, чтобы
таким образом поздравить Человека, Который принял смерть за нас.
-- Тем не менее, как мне кажется, тема христианства -- в традиционном
понимании -- не обозначена достаточно отчетливо, выпукло, что ли, в вашей
поэзии... Или я ошибаюсь?
-- Думаю, что вы ошибаетесь.
-- Не могли бы вы сказать об этом подробнее?
-- Я не буду пересказывать содержание своих стихотворений, их форму, их
язык. Не мне об этом судить, не мне об этом рассуждать. Думаю, она как-то
проявляется в системе ценностей, которые в той или иной степени присутствуют
в моих произведениях, которые мои произведения отражают...
-- Входящий в число глубоко почитаемых вами поэтов Осип Мандельштам, по
утверждению его вдовы Надежды Яковлевны, несмотря на свое еврейское
происхождение, глубоко принял православие и был "христианским поэтом". С
таким, на мой взгляд, категоричным и несколько суженным представлением о нем
сложно согласиться, читая отдельные стихи 30-х годов, "Четвертую прозу",
"Египетскую марку"... А как вы, автор пронизанного глубокой внутренней болью
"Еврейского кладбища в Ленинграде", пришли к христианству? Как оно, если
позволите так высказаться, осознагтся вами?
-- Ну, я бы не сказал, что высказывание, которое вы процитировали,
справедливо. Все зависит от того, как узко или широко понимать христианство,
как узко или широко понимала его Надежда Мандельштам в том или ином
контексте. Что касается меня -- в возрасте лет 24-х или 23-х, уже не помню
точно, я впервые прочитал Ветхий и Новый Завет. И это на меня произвело,
может быть, самое сильное впечатление в жизни. То есть метафизические
горизонты иудаизма и христианства произвели довольно сильное впечатление.
Или -- не такое уж сильное, по правде сказать, потому что так сложилась моя
судьба, если угодно, или обстоятельства: Библию трудно было достать в те
годы -- я сначала прочитал Бхагавад-гиту, Махабхарату, и уже после мне
попалась в руки Библия. Разумеется, я понял, что метафизические горизонты,
предлагаемые христианством, менее значительны, чем те, которые предлагаются
индуизмом. Но я совершил свой выбор в сторону идеалов христианства, если
угодно... Я бы, надо сказать, почаще употреблял выражение
иудео-христианство, потому что одно немыслимо без другого. И, в общем-то,
это примерно та сфера или те параметры, которыми определяется моя, если не
обязательно интеллектуальная, то, по крайней мере, какая-то душевная
деятельность.
-- Ваша литературная работа не ограничивается поэзией. В последние годы
вы написали немало статей, эссе, составивших довольно большой том, вышедший
в Соединенных Штатах под названием "Less Than One" ("Меньше, чем единица"),
опубликованный в Западной Европе, в частности во Франции, под заголовком
"Loin de Byzance" ("Далеко от Византии"). Нельзя при этом не обратить
внимания на две стороны вашей прозы. Во-первых, большинство вещей написано
по-английски. Во-вторых, в ряде из них с особой остротой повествуется об
отдельных биографических моментах вашей юности, о родительском доме, о
послевоенном быте... Словно душа ваша бежит постоянно в те края, в те
годы... Впрочем, схожая ностальгическая нота в вашей поэзии прозвучала
довольно давно, в пору создания "Школьной антологии", и потом как-то
затихла... Однако в первую очередь хотелось бы понять, чем оказалось вообще
вызвано ваше обращение к прозе: чувством ли, что та или иная тема требует
особого жанрового подхода, либо желанием углубиться в иную языковую стихию?
-- Я постараюсь ответить на это, но думаю, что ответ будет несколько
разочаровывающим. Дело в том, что я начал писать прозу исключительно по
необходимости. Вообще мною не так много написано, и написано, как правило,
по заказу -- для англоязычной аудитории. То есть либо надо было написать
рецензию на ту или иную книгу, на произведение того или иного автора, либо
предисловие (что до известной степени есть скрытая форма рецензии), либо
послесловие. При этом, как вы знаете, когда вам заказывают статью газета или
журнал, ее нужно написать к определенному сроку. Разумеется, я мог бы
сначала писать по-русски, перевести на английский, напечатать в двух местах
и таким образом загрести побольше денег. Но все заключается в том, что к
сроку таким образом никогда не поспеешь, и поэтому я принялся -- примерно
года с 1973-го, если не ошибаюсь, а может быть, даже раньше -- писать прямо
по-английски. Среди этих статей, видимо, две или три действительно относятся
к тому месту и к тому периоду, о котором вы говорите, то есть к
послевоенному периоду. Первая статья, которую я написал по своему
внутреннему побуждению и которая дала название сборнику -- это "Less Than
One", и вторая -- "A Room and a Half". Я уже не знаю, почему, но мне
захотелось в английском языке запечатлеть то, что в английском никогда
запечатлено не было, да и по-русски не особенно, хотя существует масса
литераторов, которые этим периодом занимаются. Мне просто захотелось
оставить на бумаге в другой культуре то, что в ней не должно быть
теоретически. Да... Это с одной стороы. С другой стороны, вторая статья,
"Полторы комнаты", -- это памяти моих родителей, и я ее писать по-русски
просто не мог, и я в тексте объясняю причину, по которой не могу и не хочу
писать о своих родителях по-русски, учитывая то, что с ними сделала, с одной
стороны, политическая система в России; с другой стороны -- не просто
политическая система... Это свидетельствует о некоем более обширном
феномене, явлении... Я хотел, по крайней мере, освободить своих родителей от
России таким образом, чтобы просто их существование стало фактом английского
языка, если угодно. Может быть, я немного переоценивал, преувеличивал свои
возможности. Но, тем не менее, думаю, мне удалось сделать то, к чему я
стремился.
Статьи в сборнике написаны преимущественно по-английски, за
исключением, по-моему, статьи о Марине Цветаевой -- это комментарий к ее
стихотворению "Новогоднее", и это переведено на английский. И еще одна
статья, "Путешествие в Стамбул", была написана по-русски, но при переводе на
английский я назвал ее "Бегство из Византии", несколько удлинил и, как мне
кажется, даже улучшил.
Собственно говоря, никаких границ между прозой и поэзией в моем
сознании не существует. Что касается "Школьной антологии" -- к сожалению,
мне не удалось ее закончить, даже не успел ее по-настоящему начать: там,
собственно, только пять или шесть стихотворений. Я предполагал "сделать"
целый класс, но это было тогда, там -- и сейчас писать, продолжать я просто
не в состоянии. Я просто не знаю, что произошло со всеми этими людьми, я не
в состоянии уследить или достаточно узнать о них, фантазировать же мне не
хочется.
Что касается вообще повествования как такового, то есть рассказа, я
могу это делать и в стихах, и в прозе. Иногда... ну, просто устаешь от
стихов... Более того, когда вы пишете прозу, то, в общем, возникает
ощущение, что день более оправдан. Потому что, когда вы пишете стихи, там,
скажем, все очень шатко и очень неуверенно. То есть вы не знаете, что вы
сделали за день или чего не сделали. В то время как прозы всегда можно
написать две страницы в день.
-- Вы сказали, что не могли и не хотели писать о своих родителях
порусски и сделали их существование фактом английского языка. Эссе "Полторы
комнаты", в котором такая идея была реализована, датировано 1985 годом.
Однако четыре года спустя, в августе 1989 года, у вас родилось стихотворение
"Памяти отца: Австралия". Оно написано именно по-русски. Таким образом
(пользуясь вашим определением стиха), можно ли считать, что в данном случае
произошло не только лингвистическое событие?
-- Я думаю, прежде всего не следует эти вещи смешивать, потому что в
одном случае речь идет о прозе, а в другом о стихах. Несколько стихотворений
о родителях, о членах моей семьи... несуществующей... я писал и до и после.
Так что, в общем, это процессы разнообразные, не надо их принимать как
противоречие.
-- В начале нашей беседы, говоря о писательском процессе, вы заметили
как о само собой разумеющемся, что пользуетесь пером, бумагой, пишущей
машинкой. Это, понятно, нормальный набор "инструментов" любого автора.
Интереснее и важнее другое: как, каким чудом, где и когда чаще всего
приходят к вам строки? За рулем машины, в транспорте, в уличной суете, в
тишине ночной квартиры?
-- Ночью я, как правило, сплю. А иногда, действительно, некоторые
строчки приходят в голову в транспорте, иногда дома, за столом и т.д. Как я
пишу? Я просто не знаю. Я думаю, что стихотворение начинается с некоего
шума, гула, если угодно, у которого есть свой психологический оттенок. То
есть в нем звучит как бы если не мысль, то, по крайней мере, некоторое
отношение к вещам. И когда вы пишете, вы стараетесь на бумаге к этому гулу
более или менее приблизиться, в известной степени рациональным образом.
Кроме того, я думаю, что не человек пишет стихотворение, а каждое предыдущее
стихотворение пишет следующее. Поэтому главная задача, которая, наверное,
стоит перед автором, -- это не повторяться; для меня каждый раз, когда этот
гул начинает звучать, он звучит несколько по-новому...
-- Существует, образно говоря, еще "шум литературы", в котором вы,
видимо, распознагте близкие вам по духу голоса Одена, Мандельштама,
Цветаевой... На сегодняшний день к ним добавились какие-то новые голоса?
-- Вообще никаких новых голосов я назвать не могу. Вы перечислили те,
которые звучали всегда. Ну, может быть, я добавил бы кого-то к этому
перечню, потому что он в самом деле полнее. Но никаких новых голосов -- ни
русских, ни английских, ни немецких, ни французских и т.д. -- я не
зарегистрировал за последние два или три года.
-- Как вы расцениваете тот факт, что в Советском Союзе стали
публиковаться ваши стихи? Ваше отношение к такому поэтическому возвращению
на родину?
-- Для меня оно не является неожиданностью. Это меня радует приятным
образом, естественно. Я предполагал, что так или иначе это произойдет, но не
предполагал, что так быстро. Уезжая, покидая отечество, я написал письмо
тогдашнему генеральному секретарю ЦК, Леониду Ильичу Брежневу, с просьбой
позволить мне присутствовать в литературном процессе в своем отечестве, даже
находясь вне его стен. На это письмо ответа тогда не последовал -- ответ
пришел через шестнадцать лет...
-- На сегодняшний день у вас нет никаких официальных приглашений
посетить Советский Союз?
-- Официальных нет. Неофициальных -- тоже.
-- Этот вопрос я уже задавал вам в Стокгольме, в день получения вами
Нобелевской премии, и тогда, помню, вы не ответили на него с достаточной
ясностью. Сейчас же мне хочется повторить его: если бы приглашение вы
получили, вы бы туда поехали?
-- В этом я, говоря откровенно, сомневаюсь. Потому что я не могу себя
представить в положении туриста в стране, в которой я родился и вырос.
Других вариантов на сегодняшний день у меня нет и, полагаю, уже никогда не
будет. Кроме того, я думаю, что если имеет смысл вернуться на место
преступления, потому что там могут быть зарыты деньги -- или уж не знаю
почему преступник возвращается на место преступления, -- то на место любви
возвращаться особого смысла нет. Я ни в коей мере не противник абсурда, не
противник абсурдизации существования, но не хотел бы, по крайней мере, быть
ответственным за это. По своей воле вносить дополнительный элемент абсурда в
свое существование особенно не намерен.
-- Всг же вы, насколько я знаю, небезразлично относитесь к тем
событиям, которые происходят в "Империи" -- в Советском Союзе и вообще в
странах Восточной Европы. Не случайно же оказалась написана пьеса
"Демократия!"...
-- Это правда. Я отношусь к этому с интересом, с любопытством.
Некоторые события приводят меня в состояние абсолютного восторга, как,
например, перемена государственного порядка в Польше, в Венгрии, то, что
происходит на сегодняшний день (когда мы говорим с вами обо всех этих делах)
в Германии... Но, в общем, одновременно с чрезвычайно активными
сентиментами, у меня как бы рождается мысль с... опасениями... Я опасаюсь не
того, что, скажем, все переменится -- власть в Москве, кто-то пожелает снова
ввести войска в Европу и т.д., и т.д. Меня несколько тревожит то, чем все
это обернется в случае "торжества справедливости" во всех этих странах, в
том числе в России. Представим себе, что там воцарится демократический
строй. Но в конце концов демократический строй выразится в той или иной
степени социального неравенства. То есть общество никогда, ни при какой
погоде счастливым быть не может -- слишком много в нем разных индивидуумов.
Но дело не только в этом, не только в их натуральных ресурсах и т.д. Я
думаю, что счастливой экономики не существует, или она для данного общества
может носить чрезвычайно ограниченный, изолированный характер. Благополучие
может испытывать семья, но уже, скажем, не квартал -- в квартале всегда
возникнут разнообразия. Поэтому я просто боюсь, что в состоянии эйфории те
люди, которые предполагали, что они производят поворот на 180 градусов,
могут довольно скоро обнаружить, что поворота на 180 градусов не существует,
потому что мы есть человечество. В определенном социальном контексте любой
поворот на 180 градусов -- это, в конце концов, всегда поворот на 360
градусов. Вполне возможно, что возникнет к концу века ситуация, которая
существовала в начале века, то есть при всех демократических или
полудемократических системах (как даже и в России зачатки прививались):
снова появятся оппозиционные партии и т.д., и т.д., но все это будет носить
уже количественно несколько иной, видимо, более драматический характер,
потому что изменилась демографическая картина мира, изменилась, грубо
говоря, к худшему, то есть нас стало больше.
-- Вернемся, однако, к камням старой Европы... Вы уже не в первый раз в
Париже, во Франции. Какие чувства вы испытываете, приезжая сюда?
-- Весьма смешанные. Это замечательный город, замечательная страна, но
в чисто психологическом плане -- это ощущение трудно определить -- я
постоянно ощущаю свою несовместимость с этим местом. Не знаю, чему это
приписать. Может быть, тому, что я не знаю языка, и прежде всего именно
этому?.. Вероятно, это и есть самое главное объяснение. Но, думаю, что, и
зная язык (хотя, впрочем, я не хотел бы фантазировать подобным образом), я
ощущал бы себя здесь если и не абсолютно аналогично, то близко к этому. Не
знаю, как сказать, но, если оценивать свое существование, свои склонности
рациональным образом, я, видимо, человек, принадлежащий к другой культуре,
если угодно. Не знаю, к русской или английской, но это, во всяком случае, не
французская культурная традиция.
-- Можно сказать, что тени великих французских писателей, мыслителей
вас не трогают?
-- Это неправда. Но их не т