ма не
вытекало логически из предыдущей жизни героя?
-- Может быть, и вытекало, но ведь так мог рассуждать
каждый жилец дома. Получается одно из двух: либо все
кооператоры в один прекрасный момент (а именно, указанной
апрельской ночью) пришли к жизненному краху, либо исчезновение
дома -- кара лишь для Демилле, но тогда почему за ошибки
Евгения Викторовича должны расплачиваться ни в чем не повинные
люди?
-- Вы меня запутали. Так как же обстоят дела на самом
деле?
-- На самом деле перелет дома, как и землетрясение, не
имеет касательства ни к Демилле, ни к другим кооператорам, ни к
милиции, ни к общественному строю, но... так уж мы устроены,
что и Демилле, и другие, и милиция, и читатели, да и мы с вами,
милорд, будем искать в этом факте определенный смысл.
Милиция, как я говорил, стала искать его сразу после
посадки дома на Безымянной.
Утро было субботнее, на работу жильцы дома не торопились;
первыми среди кооператоров проснулись школьники и некоторые их
родители. Первые признаки тревоги возникли сразу же: нет воды,
нет газа, нет электричества! Телефоны, естественно, тоже
молчали. Совпадение редкостное, что и говорить! В ближайшие
несколько минут пробудившиеся кооператоры начали обращать
внимание на изменившийся ландшафт за окном. За стеклами нижних
этажей царил полный мрак, в котором едва можно было различить
придвинутые вплотную к дому стены, двери подъездов и окна
старых обшарпанных домов -- в некоторых зажигались огни, и
напуганные кооператоры начинали знакомиться с жизнью чужих
людей, которая происходила за освещенными окнами. Первый этаж
кооператоров имел также возможность наблюдать фигуры в серых
шинелях, которые сновали в образовавшихся ущельях между домами.
Тревога пока накапливалась и зрела внутри проснувшихся
квартир: робко выглядывали из окон, перешептывались,
прикладывали уши к дверям, слушая шаги на лестнице...
недоумевали. Большая часть жильцов еще мирно спала, а посему
напряженность психического поля не достигла уровня, способного
возбудить панику.
Милиция тоже пока сдерживалась: не совалась в квартиры,
ибо по внешнему виду окон трудно было определить -- проснулась
квартира или нет. Все окна по-прежнему были темны.
Но вот напряженность поползла вверх, как столбик
термометра горячечного больного -- ее можно было измерять
гальванометром! Электричество, копившееся в квартирах, дало
себя знать сначала в криках ужаса нескольких слабонервных
женщин, затем в перестукиваниях между квартирами по батареям
отопления, уже безнадежно холодным. Кто-то закричал в форточку
с пятого этажа: "Помогите!" -- и этот женский крик, услышанный
кооператорами, выплеснул страсти наружу.
Первой в подъезде 1 1 вырвалась на лестничную
клетку Клара Семеновна Завадовская, у которой имелись веские
причины впасть в отчаяние. Электричество, газ, вода -- это,
конечно, неприятно, но муж!.. но собачка!.. Где они?.. Клара
Семеновна, обнаруживши пропажу, выскочила на площадку пятого
этажа в пальто, накинутом на ночную сорочку, метнулась к
соседям, которые отворили ей дверь с ужасом на лицах, чем еще
более напугали несчастную Клару Семеновну, -- дальше клубок
покатился на другие этажи, хлопали двери... нервно
перекрикивались соседи... строили предположения.
Во всех умах как-то разом обозначилась мысль: "За что?" Ее
быстро сменила другая: "Бог наказал!" впрочем, не во всех
головах, будем справедливы, она нашла себе место.
Паника распространилась мгновенно, как огонь по занавеске.
Женщина, которая ночью выбрасывала бутылки с балкона, что было
зафиксировано в свидетельских показаниях гражданина из
вытрезвителя, проснувшись и припомнив ночной полет, опять
выскочила на балкон... (С вечера в ее квартире происходило
гуляние, вина запасено было много -- так много, милорд, что к
ночи все не выпили, перепало и пьянице на Каменном -- и вот в
три часа ночи, когда гости улеглись, где придется, внезапно
погас свет в квартире. Хозяйка вышла на балкон и увидела, что
дом летит над городом. Конечно, она и думать не посмела о
реальности этого ощущения после обильных возлияний. Ненависть к
пьянству -- нет более непримиримых врагов алкоголизма, чем
пьющие женщины, -- заставила ее собрать бутылки с остатками
жидкости и побросать их с балкона, сопровождая это
антиалкогольной проповедью...) Итак, она снова выскочила на
балкон и увидела то же, что увидел я из окна: крышу
пятиэтажного дома и другие крыши во всех сторонах света.
"Допились, допились..."
-- повторяла она, тупо уставившись на незнакомый городской
пейзаж, то есть, по существу, тоже признавая некую кару, постигшую
пьяную компанию...
-- Скажите, сударь, вы намеренно сгущаете краски?
-- О чем вы, милорд?
-- Я говорю об алкогольных мотивах, то и дело возникающих
в вашем рассказе. У вас так сильно пьют? Мне не верится.
-- Мне тоже... Хотя, признаться, я не заметил, чтобы мой
рассказ содержал повышенный против реальности процент алкоголя.
Но если вам с расстояния в двести лет что-то показалось
странным, я готов кое-что разъяснить. Что вас интересует,
милорд?
-- У меня создалось впечатление, быть может, обманчивое,
что напитки, содержащие алкоголь, утратили у вас ту служебную
роль, какая предназначалась им в прошлом, и перестали быть
приятным средством увеселения на празднествах. По-моему, они
превратились, наряду с хлебом и солью, в необходимый продукт,
потребляемый в любое время дня и ночи, с поводом и без повода,
в одиночку и группами, просто по привычке или от скуки. Я не
прав?
-- Вы правы, милорд.
-- Я не знаю причин такого явления, но заметил также, что
оно вызывает у ваших соотечественников повышенные терзания. Мне
не совсем понятно, почему они относятся к потреблению алкоголя
не так спокойно, как это делали, например, древние эллины? Вы
можете себе представить Феокрита или Демосфена бегающими по
Афинам с безумными глазами и вопиющими: "Допились! Допились!"?
Непонятные страсти -- тот не пришел домой ночевать, эти гоняют
по городу в поисках вина, те стоят в очередях... непонятная
система запретов, условностей, обычаев, связанных с питием...
Куда повезли того несчастного, что ночь провел на скамейке?
-- В вытрезвитель, милорд.
-- Почему не домой?
-- ...?
-- Почему, уж если вам нравится пить не только по
праздникам, не привыкнуть к этому и не узаконить?
-- Так ведь пьют до чертиков!!
-- Как это?
-- Обыкновенно: до беспамятства, до посинения, до
отключки. Непонятно? До галлюцинаций, до белой горячки, до
потери пульса... Вы думаете, что перед вами древние эллины,
которые пили разбавленное водой виноградное вино? Полноте,
милорд! Наши граждане пьют что угодно, только не напиток
греков!
-- Но зачем? Они не болеют? Это же опасно!
-- Еще как!.. Но у нас широкая натура, милорд. Широту ее
нужно утолять бочками, но никак не рюмочками, хотя ими тоже не
брезгуют... Вот скажите, мистер Стерн, сколько в английском
языке глаголов, обозначающих процесс принятия алкоголя? Ну,
синонимов глаголов "выпить" или "напиться"?
-- Я не считал. Думаю, что три-четыре найдется.
-- А послушайте, как обстоят дела у нас. Для удобства
счета я буду располагать синонимы триадами. Итак:
отпраздновать, совершить возлияние, принести жертву
Бахусу,
откушать, причаститься, приложиться,
вздрогнуть, загрузить, остаканиться,
поддать, влить, вдеть,
дербалызнуть, дербануть, дерябнуть,
пропустить, проглотить, принять,
сообразить на троих (триада, милорд!),
хлопнуть, клюнуть, бухнуть,
зашибить, засосать, засадить,
чебурахнуть, чекалдыкнуть, царапнуть,
керосинить, керогазить, чибиргасить,
загудеть, запить, нажраться,
нализаться, нарезаться, назюзюкаться,
промочить горло, заложить за галстук, залить за воротник,
пропустить по махонькой, похмелиться, поправить здоровье,
раздавить бутылек, банку, пузырек (тоже триада!),
дернуть, треснуть, колдырнуть,
кирнуть, тяпнуть, бацнуть,
шибануть, хапнуть, гепнуть,
врезать, вмазать, жахнуть,
шарахнуть, шлепнуть, шваркнуть,
выдуть, вылакать, набраться,
залить зенки, налить глаза, оттянуться,
налимониться, надраться, набубениться,
перебрать, набраться, нагрузиться,
упиться в сосиску, упиться в стельку, упиться в хлам...
...Я не могу отказать читателю в удовольствии порыться в
памяти и пополнить список синонимов, для чего оставляю
свободное место. Это интересная и небесполезная работа;
благодаря ей каждый экземпляр романа станет уникальным,
приобретет индивидуальность и присущий только ему
винно-водочный букет. Я мог бы долго еще распространяться на
эту тему, милорд, но пора возвращаться к роману. Я думаю, вы
смогли оценить серьезность проблемы, исходя из моего чисто
лингвистического доказательства...
Милиция действовала решительно, но спокойно. Поначалу,
когда смятение только зарождалось внутри квартир, не находя
выхода наружу, милиционеры следили за школьниками, выбегавшими
то тут, то там из дверей и устремлявшимися по привычке в школу.
Их мягко останавливали, стараясь не напугать, и направляли
обратно, причем в квартиру входил и сотрудник милиции, будил
родителей, если они спали, и приступал к работе...
-- Какой работе?
-- У милиции имелся план, выработанный в Управлении за
считанные часы, что прошли с момента приземления дома до
рассвета. Главными задачами милиции были:
а) успокоить кооператоров;
б) разобщить их, как бы локализуя очаги пожара, чтобы не
дать пламени вспыхнуть общим костром;
в) снять показания касательно прошедшей ночи;
г) произвести перепись всего населения дома, имеющегося в
наличии...
-- Перепись? Зачем?
...и сверить его с записями в домовой книге.
-- Ага! Я начинаю понимать.
Вот именно, милорд! Милиции важно было не только успокоить
людей, но и получить как можно больше сведений, могущих
натолкнуть следствие на причины перелета дома. Это могло быть
делом рук злоумышленников, преступных или антиобщественных
элементов, а посему точный учет всех потерпевших был необходим.
Беда в том, что сотрудников на все квартиры не хватало,
хотя и продолжали прибывать поднятые по тревоге группы, которые
не только устремлялись к нам, но и рассредоточивались по старым
домам Безымянной, чтобы успокоить пораженных старожилов.
Неизвестно, кому было хуже -- прилетевшим или встречающим, если
пользоваться терминологией Аэрофлота, а потому в скором времени
в коммунальных квартирах дома с башенкой, в больнице водников
появились вежливые молодые люди в милицейской форме, которые
начали разъяснительные беседы.
На моей лестничной площадке метался молоденький сержант,
спешно снятый со своего поста у Дворцового моста, вернее,
подхваченный крытым грузовиком на пороге родного отделения,
когда он возвращался туда, отдежурив вахту. Поскольку он снова
всплыл в нашем повествовании, я думаю, надо дать ему имя.
-- И фамилию!
-- Дадим ему только фамилию. Я боюсь, что имен на всех не
хватит, у нас их не так много, а с фамилиями легче... Итак, его
звали Сергеев.
Первым делом Сергеев ринулся в квартиру 1 281,
из-за дверей которой доносились звуки "Маленькой ночной
серенады" Моцарта. Сержанта удивили громкие голоса скрипок, так
разительно не похожие на все те звуки, которые Сергеев привык
слышать в своем милицейском общежитии -- приподнятые аккорды,
бравурные аллегро -- черт те что! -- и это в доме, вырванном и
переброшенном какой-то нечистой силой за пятнадцать километров!
Дверь отворил среднего роста седой человек в костюме и при
галстуке, как бы вытянутый в струночку, с кротким и лучезарным
взглядом. Под стать взгляду светился на лацкане его серого с
"молнией" пиджака рубиновый комсомольский значок, на котором,
если бы на лестнице было чуть светлее, можно было бы прочитать
надпись -- "КИМ". Человеку было лет под семьдесят.
Он слегка наклонил голову и выжидательно посмотрел на
Сергеева. Тот опешил от бесконечно терпеливого и в то же время
доброжелательного выражения его лица, с которого жизнь
совершенно не сумела стереть достоинство и веру в людей.
-- Простите,-- пробормотал сержант,-- у вас все в порядке?
Лучшего ему в голову не пришло.
-- Да,-- твердо и как-то счастливо отвечал светлый старик,
подтверждая быстрым кивком свой ответ. -- А что случилось,
простите?
-- Нет... Ничего... -- смешался сержант. -- Я думал...
-- Нет-нет, я же вижу, что у вас что-то произошло,-- все
так же просветленно продолжал старик. -- Заходите, мы
постараемся вам помочь. Может быть, вызвать милицию?
Сергеев совершенно ошалел. Собственно, старик с
комсомольским значком не произнес ничего сверхъестественного,
более того, он был абсолютно, стопроцентно нормален и
предупредителен. Его неожиданное предложение вызвать милицию
могло быть объяснено тем, что он просто не увидел в темноте
милицейских погон сержанта. Но тон... Сергеев никогда в жизни
не слышал таких проникаюших в самую душу интонаций, такой
расположенности в голосе, участия и неиссякаемой веры в
благоприятный исход любых событий. Это было почище "Маленькой
ночной серенады", продолжавшей звучать из квартиры.
-- Я потом... Я скоро зайду,-- пообещал сержант, пятясь.
Старик смотрел на него, проникая взглядом в самую душу. За
его спиной, в глубине квартиры, открывалась идиллическая
картина: залитая утренним светом комната, где блестели прутьями
многочисленные клетки с канарейками, висящие тут и там на
разной высоте, а под клетками, в современном кресле восседала
седенькая старушка с портативным магнитофоном в руках, из
которого и вырывался на свободу Моцарт. Старушка, слегка
закинув голову, мечтательно смотрела в потолок, а канарейки
божественно вторили серенаде.
Если бы Сергеев вгляделся в эту картину подольше, он
заметил бы, что на лацкане пиджака старушки (она была в
английском костюме, милорд) светится такой же "кимовский"
значок, а чертами лица старая комсомолка чрезвычайно похожа на
старика, отворившего дверь.
Словом, и эта квартира, и Моцарт, и канарейки... Трудно
было бы представить себе что-нибудь более несовместимое с той
катавасией, что творилась сейчас в нашем доме.
-- Приходите, -- кивнул старик Сергееву и, уже прикрывая
дверь, ободряюще улыбнулся: -- А свет скоро дадут. Это
временное явление...
-- Стоп, стоп! Как звали этих удивительных старичков? Кто
они такие?
-- Это были Светозар Петрович Ментихин и Светозара
Петровна Ментихина, милорд, -- брат и сестра, близнецы,
Светики, как любовно называл их весь дом. И вправду,
удивительные люди! В тридцатых годах они были членами
Коммунистического Интернационала Молодежи, а теперь имели
персональные пенсии. Вы бы видели, как они каждое утро бодро
шли в магазин -- не за покупками, нет! -- они были
общественники, народный контроль, совесть нашего микрорайона...
У меня марш звучал в ушах, когда Светики удалялись по улице
Кооперации в сторону "Универсама", где работали до вечера.
Обмеры, обвесы, воришки среди покупателей были их
специальностью. Мне всякий раз становилось стыдно при виде
Светиков за свой сибаритский образ жизни с котом Филаретом,
нетвердые моральные устои и вялый общественный темперамент. Ох,
мистер Стерн! О любом из наших кооператоров можно написать
отдельный роман. Прямо не знаю, что делать!
-- Вот и пишите.
Сергеев направился дальше и постучался ко мне. Я открыл
ему и впустил внутрь квартиры. Успокоил... Затем мы с ним
интересно поговорили, причем я узнал много нового относительно
нашего дома, а Сергеев добросовестно записал мою фамилию и
свидетельское показание, кое заключалось в одной строчке:
"Свидетель спал. Ничего не знает".
Признаюсь, эта строчка задела мое литераторское самолюбие.
Хороши дела! Свидетель спал, ничего не знает! Как это? Помните,
милорд, Федор Михайлович Достоевский приводил умозрительный
пример о поэте и лиссабонском землетрясении (по поводу стихов
Фета, кажется). Мол, стыдно поэту не замечать катаклизмов.
-- А что я вам говорил?
Короче говоря, именно эта строчка: "Свидетель спал. Ничего
не знает" -- стала первым толчком к замыслу романа, в котором я
намереваюсь дать самые полные и достоверные показания о нашем
доме, его жильцах и феномене перелета.
Узнав от Сергеева об этом факте, потрясшем мое
воображение, я принялся расхаживать по комнате, не обращая
внимания на сержанта, который задумчиво перебирал книги на
полке... я увлекся и взволновался... живо представил соседей --
тех же Ментихиных, Демилле, Вероятновых... Мысль моя бежала
куда-то вдаль, предугадывая и нагромождая события; внезапно я
стал собирать чемодан. Сергеев встрепенулся.
-- Вы куда это... чемодан?
-- Простите, сержант! -- горячо заговорил я. (Филарет
навострил уши.) -- Ради всего святого! Мне нужно немедленно
покинуть дом. Я оставлю вам адрес, не бойтесь... Оставлю ключ
от квартиры -- приходите, отдыхайте, живите... Выпустите
только! Мне нельзя здесь, я не могу сейчас. Потом вернусь, вот
увидите. Я только возьму пишущую машиночку, ладно?.. И своего
кота, хорошо?.. Я здесь неподалеку. Буду писать, вы будете
читать. Мы будем как писатель и читатель...
-- Зачем это вам? -- грустно спросил Сергеев.
-- Не знаю. Хочется, хоть убей... Выпустишь?
-- Я-то, может, и выпустил бы. Там не выпустят, -- кивнул
Сергеев в сторону улицы.
-- Мы их обманем, обманем... -- я и вправду как помешанный
застегивал чемодан, надевал плащ, засовывал в футляр пишущую
машинку. Филарет сам полез в корзину, в которой я обычно
вывозил его на дачу.
Мой напор смутил Сергеева. Он уже вертел второй ключ от
моей квартиры, уже озирался по сторонам, как бы ища выхода...
Преступник может увлечь преступлением даже блюстителя порядка!
Сергеев почему-то поверил мне. Пожалуй, из него мог бы
получиться редактор!
Я распахнул окно. Прямо подо мною расстилалась внизу крыша
соседнего дома. Апрельский ветер пахнул в лицо. Я успел
черкнуть Сергееву свой новый адрес и, подхватив чемодан,
машинку и корзину с Филаретом, вспрыгнул на подоконник.
-- Бывай, сержант! -- воскликнул я и птицей перемахнул
через провал, отделявший меня от соседнего дома.
Грохнула жесть, точно удар первой весенней грозы; я
побежал по наклонной крыше вверх, перелез через конек,
спустился, прыгнул снова... Крыши вели меня вдаль от моих окон
-- к вам, милорд, к правдивому и свободному вымыслу, к
свидетельским показаниям, не стесненным протоколом,-- прочь,
прочь от своих героев! Я убегал от них -- к ним, от себя -- к
себе... кошки высовывали свои треугольные мордочки из-за
кирпичных труб; качались, как мачты, телевизионные антенны
коллективного пользования. Прощай, кооператив!..
Сергеев провожал меня взглядом, в котором читались
сочувствие, и сострадание, и скорбь по невыполненному
служебному долгу. Затем он засунул за отворот шинели книгу
"Приключения Шерлока Холмса" и шагнул к двери.
Только он хотел открыть ее (я в это время убежал по крышам
почти к Большому проспекту и уже выбирал место, где бы
спуститься на грешную землю), как услышал глухой стук. Сержант
рывком распахнул дверь, готовый к чему угодно, и увидел на
пороге мою соседку слева Сарру Моисеевну Финкельман, пожилую
даму, работавшую смотрительницей в Эрмитаже.
-- Таки ви не знаете, дадут свет или как? -- спросила она.
-- Фи, я обозналась! Я думала, это ви, а это совсем не ви...
Глава 7
ФАМИЛИЯ ДЕМИЛЛЕ
-- Не кажется ли вам, сударь, что наш роман начинает
напоминать святцы, где даже я, профессиональный пастор, с
трудом ориентируюсь в именах?
-- Тогда уж телефонную книгу, милорд. Это расхожее
сравнение, но между тем ввертывающие его в речь люди,
по-видимому, не обладают фантазией. Нет ничего увлекательнее
чтения телефонной книги!
Я вспоминаю детство, когда отец купил только что вышедшую
телефонную книгу абонентов личных телефонов. Это был огромный,
особенно по моим детским понятиям, том, содержавший ровные
столбцы фамилий, адресов и телефонов. Весь Ленинград,
спрессованный картонными обложками, жил в телефонной книге, и
мне временами казалось, что жители города в виде маленьких
черных фамилий ползают по страницам, как муравьи, делают свои
делишки, переговариваются, пересмеиваются... Я раскрывал книгу
наугад -- они всегда успевали выстроиться в ровные колонки. Ни
разу не удавалось застать кого-то в бегах. Время было такое,
начало пятидесятых годов. Но я отвлекся.
Мне доставляло странное удовольствие подсчитывать число
одинаковых фамилий. Иногда казалось, что фамилии, как и люди,
обладают характерами, проглядывалось и деление на сословия и
классы. Скромные и серьезные Ивановы занимали многие страницы;
было ясно, что они, наряду с Петровыми, составляют основу
общества, хотя между ними вызывающими группками пробегали
Иванцевичи и Иваницкие. Ивановых и Петровых были дивизии,
Семеновых и Никитиных -- батальоны, рота Барабановых, взвод
Лисицких, отделение Перчиков. В этой книге были кварталы,
заселенные Суховыми, коммунальные квартиры, набитые Моховыми,
отдельные особняки Скребницких и Бонч-Березовских.
Прослеживая этимологию, я докапывался до глубин
отечественной истории, когда видел фамилии Смердова или
Шуйского, а то вдруг оказывался за границей, натыкаясь на Цоя,
Тойвонена или Гомеса.
Поражали двойные фамилии: Грум-Гржимайло, Коровин-Босой,
Лебедев-Леонидов, будто их обладатели резервировали себе
возможность прожить две жизни -- одну Грумом, другую
-Гржимайло... возможно, они так и делали.
Несмотря на разнообразие, фамилии удивляли меня своею
уживчивостью. Копелевичи мирно соседствовали с Коршуновыми,
Думбадзе -- с Дульскими, Охрименко -- с Очеевыми. Все были
набраны одинаковым шрифтом, приоритет был исключительно
алфавитный; мои муравьишки не обзывали друг друга кацапом,
чечмеком, жидом, -- у каждого был свой номер телефона, по
которому они могли позвонить друг другу и потолковать о разных
разностях.
Позже, в юности, изучая иные телефонные книги, а также
документы, построенные по их принципу, а главное -- наблюдая,
какое впечатление производят фамилии (простые фамилии!) на моих
соотечественников, я имел несчастье убедиться, что уживчивость
эта мнимая...
Взять хотя бы фамилию нашего героя.
В телефонной книге Ленинграда она встречается в
единственном экземпляре, а именно "Демилле В. Е." -- это отец
Евгения Викторовича, умерший, как я упоминал, три года назад.
Рядом с Демилле, сверху, стояла фамилия Демиденко, а снизу --
Демина. Обладателей той и другой было достаточно много. Демилле
вклинился между когортой Демиденко и отрядом Деминых, точно
клин, вбитый в землю на границе России и Малороссии.
-- Клин был французский? Странно!
-- Исторически в этом не было ничего странного... фамилия
Демилле в России берет свое начало от французского подданного
Эжена Милле (Eugene Millet), который по случайному совпадению
был ровесником Пушкина и родился в провинции Русильон, в
крестьянской семье. Двадцати лет от роду молодой предприимчивый
русильонец покинул отчий дом, овладев расхожими ремеслами, и
устремился в далекий Санкт-Петербург, видимо, найдя созвучие в
названии родной провинции и загадочной, утопающей в снегах (так
казалось Эжену) огромной страны на востоке.
-- Россия, русский, Русильон!..
Первое, что сделал Эжен Милле в Петербурге -- это прибавил
к своей фамилии дворянскую приставку "де", которая вскоре сама
собою слилась с фамилией, нисколько, впрочем, не обманывая
знающих толк людей: "Millet" по-французски означает "просо", а
следовательно, вряд ли может быть дворянской фамилией; она,
скорее, подходит для крестьянина, коим и был отец Эжена... Тем
не менее фамилия родилась и даже получила в Петербурге
известность среди купеческих дочек как фамилия модного
"парижского" парикмахера (в числе ремесел, которыми владел
Эжен, было и ремесло цирюльника). Демилле-прародитель ловко
использовал тщеславие богатых купчих, млеющих перед "мсье
Демилле, парикмахером из Парижа"... впрочем, профессией Эжен
владел недурно, что позволило ему вскоре твердо встать на ноги,
обзавестись женою (из тех же купеческих дочек, с солидным
приданым), домом, экипажем и тремя детьми. Старшего сына,
родившегося в 1827 году, Эжен назвал Виктором, вероятно, в
честь своих побед (деловых и любовных) в России. Русильонец
прижился, мысль о возвращении на родину все реже посещала его,
хотя русским языком Эжен так и не овладел -- разговаривал
отвратительно -- как его понимала супруга Евдокия
Дормидонтовна?.. Два сына и дочь обоими языками -- papa и maman
-владели в совершенстве.
Младший сын Петр не продолжил мужскую ветвь рода Демилле,
дочь Клавдия, выскочивши замуж восемнадцати лет, само собою,
слилась с русскими фамилиями, а Виктор родил Александра
Демилле... было это... дай Бог памяти! -- в 1855 году, в разгар
Крымской кампании, отзвуки которой Виктор Евгеньевич
Демилле-второй чувствовал и на своей шкуре: к тридцати годам он
был приват-доцентом Петербургского университета, и его
французская фамилия не очень хорошо вязалась с приливом
патриотизма, охватившим студентов во время Крымской войны.
Александр Викторович Демилле-третий был, пожалуй, самым
блистательным представителем рода. Он поступил на военную
службу, дослужился до полковника, получил-таки настоящее
российское дворянство и погиб в Порт-Артуре в 1904 году,
оставив после себя сына Евгения и дочь Марью.
Евгений Александрович Демилле-четвертый закончил
университет, был историком, просиживал днями в архивах,
заработал в архивной пыли чахотку, от которой и умер в скором
времени после революции. Его жена, Екатерина Ивановна Демилле,
в девичестве Меньшова, бабушка нашего героя, пережила мужа на
пятьдесят лет, но замуж снова не вышла -воспитывала и поднимала
трех сыновей -- старшего сына Виктора, 1912 года рождения, и
двух его братьев-близнецов -Кирилла и Мефодия, названных так по
воле историка-отца. Они были двумя годами младше.
Виктор Евгеньевич Демилле-пятый восемнадцати лет выпорхнул
из материнского дома, освободив мать от заботы о нем. Он уехал
в Томск, поступил там в открывшийся медицинский институт,
закончил его и отбыл еще дальше -- в Приморье, сначала в город
Уссурийск, а потом -- во Владивосток. Там за год до войны
родился Евгений Викторович. Мать его Анастасия Федоровна была
из украинских поселенцев, переехавших в Приморье в начале века,
работала в больнице санитаркой, потом
-- медсестрой; в той самой больнице Владивостока, где Виктор
Евгеньевич работал хирургом.
Надо сказать, что удаленность врача Демилле от европейских
центров России, возможно, спасла ему жизнь, ибо его младшие
братья Кирилл и Мефодий бесследно исчезли в 1937 году, будучи
еще совсем молодыми людьми. К тому времени оба они, активные
осоавиахимовцы, были призваны в Военно-Морской Флот по
комсомольскому набору и проходили обучение в морском экипаже
Кронштадта. Оттуда в ненастную ноябрьскую ночь их вывезли на
катере в Ленинград, где следы затерялись. Мать Екатерина
Ивановна несколько месяцев ничего не знала, а узнав об аресте,
послала с оказией в Уссурийск, где работал старший сын,
короткое письмецо: "Витя! Кирюшу и Мишу взяли. Не пиши мне
больше, пока это не кончится. Твои письма я сожгла, адрес
потеряла. Благодарю Бога, что отец не дожил до этого. Прощай,
мой хороший! Твоя мама".
Однако Екатерина Ивановна бумаги сына, которые могли бы
указать на его местонахождение, не сожгла, как писала в
записке, а надежно припрятала -- и не напрасно. Через полгода
после ареста близнецов пришли и к ней, произвели обыск... Надо
думать, искали след старшего сына, но не нашли.
Виктор Евгеньевич затерялся, поменял несколько мест
работы, перестал в анкетах упоминать о братьях (о своем
дворянстве он и раньше не упоминал, как и близнецы, за что,
видимо, те и поплатились... очень уж им хотелось вступить в
Осоавиахим!), но тем паче чувство вины перед братьями не давало
ему покоя, глодало до самой смерти. Не разделил их долю, а
должен был разделить.
И он действительно не писал матери и ничего не знал о ней
целых десять лет. К тому времени Виктор Евгеньевич уже отслужил
в армии (участвовал в войне с Японией), защитил диссертацию,
заведовал крупной клиникой, где заявил о себе смелыми
операциями; потом перешел на преподавательскую работу в
медицинский институт, а в 1947 году переехал с семьей в
Ленинград. Семья к тому времени пополнилась Федором и Любашей.
Каковы же были удивление и радость профессора Демилле,
когда он обнаружил в Ленинграде свою постаревшую уже мать,
которая жила на старом месте, в квартире, некогда
принадлежавшей деду Виктора Евгеньевича -- полковнику Демилле,
но занимала, естественно, лишь одну комнату.
Через некоторое время реабилитировали Кирилла и Мефодия,
разумеется, посмертно. Виктору Евгеньевичу удалось получить
сведения о том, что Кирилл умер в Соловках еще до войны, а
Мефодий погиб под Сталинградом в составе одного из штрафных
батальонов.
Вскоре после этого поехали всей семьею в Шувалово, на
кладбище, где похоронена была мать Екатерины Ивановны и где за
серым камнем маленькой часовенки над ее могилой, в сухой
недоступной взгляду нише, хранился деревянный ларец с семейными
бумагами: письмами, дипломами, фотографиями. Там же находился
фамильный медальон с миниатюрой, изображавшей прародителя Эжена
Демилле. Ничто не пропало и не попортилось. С того дня семья
Демилле как бы вновь обрела свою историю, и шестнадцатилетний
Женя Демилле под руководством бабушки вычертил генеалогическое
древо, началом которого был прапрапрадед Эжен. Эта работа
совпала по временам с Двадцатым съездом, произведшим в голове
Евгения основательную встряску. Тайна его фамилии, долгое время
мучившая юношу, раскрылась полностью, хотя наученный печальным
опытом отец по-прежнему не любил разговоров о дворянском
прошлом семьи.
Зато бабка переживала вторую молодость. Внезапно она
сделалась легкомысленной, словно не было за плечами сорока лет
жизни без мужа, утерянных сыновей, блокады, случайных
заработков то ремингтонисткой, то репетиторшей, то
делопроизводительницей загса, то... всего не упомнишь -- она,
открыв, наконец, клапаны, без удержу вспоминала молодость,
какие-то мифические балы, штабс-капитанов, адъютантов ее свекра
полковника Демилле, конки, экипажи, журнал "Ниву", первую
империалистическую войну, революцию... Далее воспоминания
обрывались. Однажды вдруг бабка потащила внуков Евгения и
Федора на Волково кладбище, где показала им могилу прапрадеда
Виктора: черный мраморный крест, на котором едва заметны были
золотые когда-то буквы: "Викторъ Евгеньевичъ Демилле,
приватъ-доцентъ Петербургскаго Императорскаго Университета".
Женя вздрогнул -- так звали отца; история ходила по кругу.
Так, предаваясь беззаботным воспоминаниям и напевая модные
песенки своей молодости, Екатерина Ивановна прожила последние
пятнадцать лет жизни и тихо скончалась в семидесятом году,
восьмидесяти пяти лет от роду. Старший сын пережил ее на семь
лет. Если бы не история с домом, которая, собственно, нас и
занимает, я мог бы... А почему вы притихли, милорд? Вам все
понятно? Я изложил на нескольких страницах события -- страшно
сказать! -- полутора веков... и никаких вопросов?
-- Я размышляю.
Итак, Евгений Викторович Демилле, как мы только что
убедились, был французом чуть более, чем на три процента.
Точнее, в его жилах текла одна тридцать вторая французской
крови. Нельзя сказать, чтобы оставшаяся жидкость была чисто
русской: наблюдались украинцы по материнской линии,
проглядывалась в конце прошлого века двоюродная
прабабка-эстонка, за спиною которой из глубины лет смотрели
строгие лица финнов, затесалась в компанию и грузинская княжна
каким боком, понять трудно, -- но французов больше не было ни
единого. Тем не менее окружающие единодушно считали Евгения
Викторовича французом, чему способствовали, кроме фамилии,
неизвестно каким чудом сохранившийся от далекого русильонца нос
с горбинкой и не совсем славянский разрез глаз.
-- Вот еще один факт в вашу главу о носах, мистер Стерн!
-- Да, носы на удивление живучи!
Конечно, брат Федор и сестра Любовь были французами не
более (но и не менее!), чем Евгений. Интересно, что к своему
происхождению все трое относились совершенно по-разному.
Евгений Викторович уважал свое прошлое, однако фамилия
вызывала у него противоречивые чувства. С одной стороны, он
гордился достаточной избранностью и единственностью фамилии в
телефонной книге, но с другой -- сознавал, что французские
лавры ("Скажете тоже, лавры!..") не совсем им заслужены, и те
три процента крови далекого предка, что насчитывались в его
организме, с большой натяжкой оправдывают иностранную фамилию.
Посему он постановил прекратить ее, начиная со своего сына
Егора, в котором вышеназванной крови была совсем крохотулька, и
дал ему фамилию жены -- Нестеров, благо она обладала, на взгляд
Евгения Викторовича, несомненными достоинствами: была чисто
русской, не слишком распространенной и слегка патриархальной.
Слишком хорошо помнил Демилле все дурацкие школьные прозвища,
связанные со своею фамилией, и двусмысленные остроты насчет его
французского происхождения!
Нечего и говорить, что Демилле также не позволил своей
жене Ирине менять девичью фамилию при замужестве. Иными
словами, Евгений Викторович сознательно пресек если не род
Демилле, то его подлинное имя.
Брат Федор был еще более решителен. На него сильное
впечатление произвела история дядюшек Кирилла и Мефодия, о
существовании которых он впервые узнал в четырнадцать лет.
Федор пришел к выводу, что исключительная его фамилия да еще в
сочетании с именем никак не смогут сослужить доброй службы. То
ли он боялся повторения смутных времен, то ли гены восстали
против иностранщины, но факт остается фактом: Федор сознательно
насаждал в себе русское: отпустил бороду, завесил стены
иконами, потом сбрил бороду, снял иконы, женился и принял
фамилию жены. Федор Демилле стал Федором Шурыгиным. Брата и
сестры он сторонился, два года назад вступил в партию и уехал
по контракту в Ливию строить цементный завод.
Но то, что выделывала со своим почтенным родом Любовь
Викторовна Демилле, младшая сестра обоих братьев, с трудом
поддается описанию.
Казалось бы, у Любаши было преимущественное положение
перед братьями. Достаточно было выйти замуж, принять фамилию
мужа и... прости-прощай далекий русильонец, французское
прошлое, дворянская приставка! Однако Любовь Демилле свято
берегла и приумножала свою фамилию.
-- Как "приумножала"?
-- А вот как.
Восемнадцати лет Любаша забеременела -- как водится,
совершенно неожиданно для родителей, ибо никакого намека на
жениха не наблюдалось и в помине, хотя хвост воздыхателей
подметал пыль перед домом Демилле с той поры, как Любаше
исполнилось пятнадцать. Обходилась она с воздыхателями сурово,
в свои сердечные тайны близких не посвящала... была таинственна
-- глазки блестели то радостно, то печально, а то вдруг
темнели, будто на смуглое Любашино лицо набегала тучка. И вдруг
-- на тебе!
Анастасия Федоровна подступалась с расспросами, снаряжала
братьев, чтобы те выследили дерзкого совратителя (Евгений
Викторович вечерами сидел в густой листве тополя перед
крыльцом, точно дозорный, карауля провожатых сестры -- это в
двадцать пять-то лет! стыдно вспомнить!) -- но все напрасно.
Любаша как в рот воды набрала, твердила только: "Отстаньте! Что
хочу, то и делаю!". И сделала.
Собственно, ни мать, ни отец рожать не отговаривали. Но не
худо было бы иметь мужа -- хоть какого! -- все ж отец, опора
для восемнадцатилетней девушки... Если бы они знали, что опора
эта уже находится за тысячи километров от России, в жаркой
стране, под знойным небом!
Рождение ребенка произвело еще большее потрясение, чем
беременность. Родилась прелестная, здоровая, крупная девочка с
черными, как у мамы, глазенками -- пухленькая, с
многочисленными вязочками на ручках и ножках. Радоваться бы да
и только! Но была одна неприятность. Девочка была почти такая
же черненькая, как ее глазки, а волосы -в мелкую и тоже
черненькую кучерявинку.
Тогда впервые Виктор Евгеньевич потерял власть над собой.
"Кто отец?! Где этот сукин сын!" -- закричал он, когда дочь
впервые внесла в дом очаровательную негритяночку, завернутую в
розовое стеганое одеяльце с кружевными салфеточками. Черное
личико выглядывало оттуда как изюминка из булки.
"Он француз, папа, -- с достоинством ответила Любаша. --
Мы же сами из французов". -- "Француз?! -- воскликнул отец,
обрушиваясь на диван, как упавшая портьера. -- Кто тебе сказал,
что мы из французов?.." -- тихим голосом закончил он.
"Бабушка!" -вызывающе ответила дочь и с этими словами передала
сверток с французской изюминкой в руки Екатерине Ивановне.
Старушка расплылась в улыбке, негритяночка тоже впервые
улыбнулась... инцидент был исчерпан. А что делать?
Позже удалось установить -- правда, не без труда, -- что
отцом маленькой Николь (так назвала дочку Люба) является некто
Жан-Пьер Киоро, подданный независимой республики Мали.
Упомянутый Жан-Пьер обучался в Советском Союзе, но рождения
дочери -- увы! -- не дождался, ибо получил диплом врача и отбыл
на родину молодым специалистом.
Справедливости ради следует сказать, что французскими у
Жан-Пьера были только имя и язык, на котором он разговаривал, в
остальном же молодой человек был истинным представителем
Африканского континента. Любашу это нисколько не смущало.
Так в роду Демилле неожиданно появилась симпатичная
негритяночка Николь Демилле, в свидетельстве о рождении
которой, в графе "отец", стоял осторожный прочерк. Отчество
записали "Петровна".
-- Почему "Петровна"?
-- По-видимому, от Пьера...
-- Николь Петровна Демилле... Любопытно!
-- Самое любопытное, мистер Стерн, что в графе
"национальность", когда девочка будет получать паспорт, напишут
"русская".
-- Русская?!
-- Ну, а какая же?!
...Погодите, милорд, это еще цветочки. Ягодки будут
впереди... Появление Николь Демилле произвело брожение в умах
соседей, знакомых и сослуживцев Любаши (она работала
лаборанткой в НИИ, мыла химическую посуду и готовила реактивы
для опытов), однако Любаша вела себя с таким достоинством,
будто дело происходило в Африке. Брат Федор, который тогда
только что стал Шурыгиным, пытался наставить сестру на путь
истинный, указав ей на необходимость твердого национального
самосознания. Любаша, как и следовало ожидать, послала его
подальше.
Итак, она воспитывала девочку (с помощью бабушки и мамы) и
мыла химическую посуду. Как вдруг опять забеременела! Что за
напасть! Бывает же такое, как прицепится что-нибудь к человеку,
так и не отвяжешься... -- От кого -- и на этот раз было
непонятно. Евгений Викторович больше на тополе не сидел
бесполезно. Любаша оставалась такой же таинственной -- ни тени
смущения, даже радость я бы отметил, совершенно, впрочем,
непостижимую. В назначенный срок она привезла из роддома
мальчика...