Чем крепче нервы, тем ближе цель. С этим изречением я познакомился в
девятнадцать лет: прочитал татуировку на плече. Плечо смотрелось:
мускулистое под жестким загаром, оно как бы подкрепляло смысл надписи. И
соответствующее лицо мужчины. Что слова эти из песенки американских
матросов времен второй мировой войны, я узнал гораздо позднее.
У меня нервы скверные. Как у многих. Я долго запрягаю и медленно
езжу, виляя по сторонам. Близость цели возбуждает меня сверх меры,
перехлестывающий энтузиазм мешается со страхом упустить, и как следствие -
паническая суета, затрудняющая дело. Мысленно я всего уже десять раз
достиг и столько же раз потерял. И добившись наконец давно желаемого, я
испытываю обычно только усталость и легкое разочарование, что ну вот и
все.
Так было и сейчас - но и не совсем так. У меня вышла вторая книга. Не
шедевр, греза начинающего, однако и не такая плохая книга, честное слово.
На уровне. Телевидение поставило мой сценарий и заключило договор на
другой. Тоже - не Штирлиц, но многим вполне понравилось. Я стал
профессионалом.
Занятое мной положение не давало исчезнуть отраде, знакомый на моем
месте любому. Удовлетворение лишь подстегивалось некоторыми отзывами вроде
"талантливо начинал", "на халтуру разменивается", - подобные высказывания,
как правило, исходят от людей, добившихся меньшего, чем ты, и
продиктованы, вероятнее всего, завистью. А зависть, по формулировке
Скрябина, есть признание себя побежденным... Я - оцениваю свои возможности
реально; а профессионализм есть профессионализм: неумно тщиться быть
гением в тридцать семь лет.
И вот в свои тридцать семь я получил возможность "остановиться,
оглянуться", - право на передышку. Годы подряд я, без преувеличения,
работал много и напряженно. Я писал и переписывал бесконечно, я предлагал
десятки вариантов и вносил тысячи поправок. Кто сомневается, как трудно
составить себе какое-то литературное имя, пусть попробует сам.
Теперь я обладал солидной суммой. Деньги гарантировали свободу во
времени. Я погасил задолженность за свой однокомнатный кооператив. Раздал
долги. И полтора месяца предавался сладостному ничегонеделанию.
Я просыпался в полдень, наливал из термоса кофе и читали в постели
детективы. Бродил днем по музеям и просто по зимнему городу, едва ли не
впервые воспринимая его красоту и красоту вообще всего кругом. Высшее,
самое тонкое и полное наслаждение всем сущим доступно, наверное, одним
бездельникам.
Характер мой выровнялся, исчезла раздражительность: я посвежел. Я
наслаждаюсь жизнью: с повторяемостью наслаждение требует дополнительной
остроты: я мог позволить себе роскошь никчемных дел.
Большинство неактуальных вещей, которые мы откладываем, мы
откладываем навсегда. Это можно считать слабость характера; или давлением
обстоятельств. Можно считать иначе: что не сделано, то не очень-то и
нужно. И все же невыполненные намерения, неудовлетворенные желания, по
мере времени теряя свою конкретность, превращаются в некий неопределенный
груз, тяготеющий на душе. Ощущаешь какую-то незавершенность,
неполноценность собственной личности и судьбы. А когда возраст переходит
период надежд и откладывать уже некуда, эпизодические отчаяние по поводу
проходящих дней сменяется спокойным сознанием несостоятельности.
Ну, сознанием своей несостоятельности я, положим, не страдал.
Главное-то я выполнил. А махнуть рукой на многое вынужден в жизненном
движении каждый. Но тихо-тихо подтачивающий червячок, скрытый
повседневностью, в моем комфортном состоянии сделался различимым.
У меня хорошая память на добро. Правда, не хвастаюсь. Вот ответить на
него - это, по совести, несколько другое... Нужны деньги, или время, или
то и другое, - а усилия направляешь на главное; все грешны...
Всегда перед появлением денег я решал рассчитаться по застаревшим
должкам. Появившись, деньги с абсолютной неотвратимостью тратились на что
угодно, должки же продолжали существовать; обычное дело.
В утешение я вспомнил байку, как один меценат вещал о гордости
человека слова, отдающего в срок, и как Маяковский отрубил, что
присутствующим литераторам есть чем гордиться кроме отдачи долгов. Я не
Маяковский, утешение действовало весьма частично.
Мне даже представляется, я знаю, с чего у меня возникла эта
внутренняя потребность не быть должным.
Во втором классе я проспорил Леньке Чашкину рубль. Споря, я поступал
здраво и практично, прямо неловко становилось - запросто, задаром получить
Ленькин рубль. Затрудняюсь изложить сомнительной приличности предмет
спора. Ленька поплевывая попрал мораль, проявив известную мальчишескую
доблесть. За попрание морали платить оказался обязан я. Рубль
представлялся мне платой чрезмерной. У меня не было рубля.
Как все герои, Ленька был великодушен и забывчив. Через несколько
дней вопрос о рубле, к моему облегчению, заглох. Радостью я поделился с
отцом.
К моему разочарованию, поддержки в нем я не обнаружил. Отец преподнес
мне те истины, что, во-первых, спорить вообще нехорошо, во-вторых, спорить
на деньги особенно нехорошо, в-третьих, спорить на то, что не тобой
заработано - вовсе плохо, но не отдавать проспоренное - не годится уже
совершенно никуда. И выдал рубль.
Я вручил Леньке рубль. Он принял его, быстро скрыв уважительное
удивление, с превосходством насмешки над неудачником и вдобавок дураком. Я
ожидал иной реакции. Я слегка обиделся.
Но жить стало легче: исчезла опасность напоминаний, осталось сознание
правильности поступка.
Первый перекос мое представление о необходимости отдавать долги
получило на собрание абитуриентов, где Надька Литвинова одолжила у меня
рубль до завтра, и это светлое завтра еще не наступило. У нее ни в коем
случае руки не были устроены к себе, раздавая пять лет как староста группы
стипендии, она вечно себя обсчитывала, кому-то давая больше - и ей не
всегда возвращали: легкая натура, не придавала она значения рублю. Рублю я
тоже не придавал, а факт - ну засел, что ты поделаешь. Первый раз
памятный.
Позднее я помню всего четыре случая, когда мне не возвращали. Черт
его знает, не верится, чтобы всего четыре. Я задолжал куда больше, ого.
Хороший я такой, что не помню, или скотина, что мне отдавали, а я нет -
затрудняюсь определенно сказать.
Как я впервые не отдал - тоже помню отлично. В сентябре, в начале
второго курса, собирались мы на какую-то пьянку. (Написал "пьянка" и
споткнулся - предложат ведь заменить "вечеринкой", "днем рождения". И
пусть слово цензурное, общелитературное, всеми употребляемое... А, - я сам
раньше заменю...) Да, и мне срочно требовались два рубля, причем не на
вино, а на цветы. Кому цветы, зачем - позабылось, но точно на цветы. И
занял я у Машки Юнгмейстер, и у Машки дочка кончает школу, и Машка
наверняка ни сном ни духом про эти два рубля не ведает - а у меня память.
Сколько раз я хотел отдать. Или цветов ей принести. Или конфет. Фиг. Не до
того.
Мы все собираемся когда-нибудь раздать все долги.
И наступает время. Или так и не наступает.
Господи, деньги у меня есть - больше нужного, машина, дача и лайковое
пальто мне ни к чему, родные обеспечены, алименты платить не на кого,
ресторанов я не переношу, пить избегаю, нынешние мои знакомые сами в
достатке, в я столько в жизни добра от людей видел, клянусь, иногда
злобишься: "Стану сволочью - насколько легче заживется", - да оттаиваешь
при касании участия человеческого...
Привлекает и благородная праведность - разбогатев, воздать за добро
сторицей. Ну, сторицей - не шибко-то и получится, - но воздать. Желательно
с лихвой.
"Понял?" - сказал я червяку, шевелящемуся в безмятежном довольстве
моей души. И червячок явственно пообещал превратиться в благоуханную розу,
лучшее украшение этой самой моей души.
По порядку - первый долг следовал Машке. Я запасся бутылкой сухого,
тортом, купил букет белых цветов, названия которых и поныне не знаю - они
один зимой и продаются у нас, кажется хризантемы, - и отправился.
Адрес еще уточнил в горсправке.
Перед дверью постоял. Покурил.
Машка сама открыла. Толстая, нездоровая на вид. Секунду смотрела,
узнавая.
- Ой, Тишка! - и повисла у меня на шее. - Тыщу лет!
Я видел ее как бы раздвоенно, не в фокусе, - глазами и памятью, и
было чуть больно и печально, пока изображения не совместилась и она не
стала прежней Машкой, какую я всегда знал.
- С цветами! С бутылкой! Ну же ты лапуня!..
- Машка, - сказал я, - за мной должок.
Она отодвинулась взглядом.
Я вынул два рубля и подал:
- Восемнадцать с половиной лет. Вот - взбрело в голову...
- Ты что, спятил? - осведомилась Машка с собранным лицом. Она,
похоже, заподозрила, что я решил расплеваться и демонстрирую жест.
- Спокойно, - успокоил я. - Просто я, понимаешь, немножко разбогател,
и вдобавок мне нечего делать; и вдруг как-то припомнилось...
Она с исчезающей опаской послушалась, взяла.
- И черт с тобой, - удивилась она. - Раньше я за тобой
ненормальностей не замечала. Да раздевайся, чего встал. Или только за этим
приехал?
- Обижаешь, мать, - облегченно поспешил я. - Накормишь?
- Другой разговор. Цветы. Ну обалдеть! Спасибо, - чмокнула меня и
впервые удалилась из захламленной прихожей: - Вова! Кто к нам пришел!
Вовку Колесника, ее мужа, я знал со студенческих времен. Изменился он
мало; приветствуя, мы друг друга похлопали.
Продолжалось обыденно: ну, пришел в гости... быстрое хлопотание,
стол, рюмки, цветы в вазе. Представили свою шестнадцатилетнюю дочку,
довольно милую, попутно упрекнув ее в слабовыраженности интересов. Сели
вчетвером. Машка сияла.
- Где работаешь-то?
- Пишу, - сказал я, не то чтобы надеясь, что они меня читали...
- Да? Где тебя печатали?
- Ерунда, - небрежно махнул я рукой. - Так, печатаюсь. Телефильм тут
недавно, "Зимний отпуск", не смотрели?
- Нет. А что, ты ставил?
- Не совсем, - сценарий мой.
- Так молодец!.. - стали радоваться они. - Его по второй программе
еще будут показывать? Знали бы... чего ты не предупредил-то?
Вовка преподавал в институте, Машка по-прежнему торчала в библиотеке;
разговор пошел о делах... Когда-то Машка здорово играла на гитаре. И пела.
И могла в стройотряде матом поднять на работу бригаду ребят.
- ...Гитара-то в доме есть, Машка? - спросил я.
- С ума сошел, - отреклась она, - десять лет в руках не держу.
- Возьми-и, - в голос заканючили Вовка и дочь Света.
После сухого Вовка твердо выдержал супругин взгляд и достал водку.
Постепенно все стало хорошо, по-свойски, без нарочитости и напряжения,
Машка без повторных просьб сама принесла гитару и пела те, старые песни, и
было приятно еще от того, как смотрела на меня - писатель - юная дочка.
Отпустили меня только в половине первого, - поспеть на метро. Мне неловко
было говорить, что поеду я все равно на такси. Да и - им-то завтра на
работу.
Засыпал я с удовлетворением. Первый пункт намеченной программы был
выполнен толково.
Со вторым долгом обстояло сложнее.
На третьем курсе я одолжил у дяди Валентина червонец.
Зимним вечером мы с ребятами в общежитии тосковали: изыскание
ресурсов окончилось безнадежно. Я плюнул, оделся и пошел к дяде, благо жил
он через два дома. Надо заметить, время перевалило за десять, а стопы в
его дом я направлял второй раз в жизни.
Долго звонил, вознамерившись не отступать (они рано ложились). Дверь
открылась неожиданно - дядя в ночной старомодной рубашке до пят холодно
смотрел на меня.
Я шагнул, набрал воздуха и принялся сбивчиво врать про замечательный
свитер, продающийся срочно и безумно дешево, так необходимый мне в эту
холодную зиму, - да и не хватает-то всего восьми рублей. Не дослушав, дядя
вышел, вернулся с десяткой, улыбнулся, потрепал меня по плечу, пресек
приличествующие расспросы о жизни и здоровье и дружелюбно подтолкнул к
выходу.
Червонец был пропит через полчаса.
Глубокую симпатию с дядиному стилю общения я храню.
Дядя умер через несколько лет.
Я купил шоколадный набор за шестнадцать рублей (дороже не нашел) и
поехал к тете, его вдове, которую не видел десять лет.
Тетя стала суровой и даже величественной старухой.
- Никак Тихон, - сощурилась она. - Заходи. Никак в гости сподобился.
Порадовал. А я думала, уж только на моих похоронах встретимся. В тебе
крепки родственные связи.
Я был препровожден в комнату, картиночно чистую, словно вещи здесь
век хранили раз навсегда определенное положение. Последовали наливка и
типично родственный разговор, который легко представит каждый... Я не мог
решиться. Конфеты лежали в портфеле.
Но незаметно переключились на дядю: его доброта, таланты... и я в
самых благодарственных тонах прочувственно изложил ту давнюю историю.
Тетка выслушала спокойно, тихо усмехнулась. И коробку конфет приняла как
безусловно должное и приличествующее.
- Тетя Рая, - приступил я тогда. - Все собираемся, собираемся...
Поймите правильно. Свербит у меня... Ерунда, - но... Поймите, мне просто
очень хочется, возьмите у меня, пожалуйста, этот червонец.
- Что ж, - она кивнула согласно. - Давай.
Мы распрощались друзьями. Я чувствовал, что следующее свидание теперь
произойдет раньше ее похорон. Хотя уже в подъезде понял, что вряд ли...
Чуть-чуть - чуть-чуть продолжало свербить...
С десятирублевым букетом я поехал на кладбище.
Там березы гасли в пепельном небе, тени затягивали слабо расчищенные
в снегу дорожки. Я долго искал дядину могилу. Найдя, снял шапку, опустил
цветы на сумеречный снег.
- Такие дела, дядя, - сказал я. Закурил и надел шапку - холодно было.
Постоял, подумал... - Может, не такое уж я животное, хоть и не общаюсь с
родственниками. Дела, знаешь. Да и о чем разговаривать-то при встречах? А
по обязанности - кому это нужно, верно?.. Но я помню все. Хороший ты был
мужик. Ей-богу, хороший. Пускай тебе воздастся на том свете и за червонец
тот, если таковой свет имеется. А я - вот он я...
То ли вечерний воздух кладбищенский, стоящий и чистый, пахнущий
зимним простором, так действовал, то ли само пребывание в месте подобном,
то ли просто собой я доволен был, - но уходил я с умиротворением.
На ночь я перечитал "Мост короля Людовика Святого". Когда-то я тоже
хотел написать такую книгу.
"8 р. - Тамаре Ковязиной. (Нечем было срочно заплатить за телефон).
12.50 - Ваське Синюкову. (Моя доля за диван, подаренный на свадьбу
Витье Гулину).
4 р. - Виталику Мознаиму. (За что?..).
7 р. - Егору Карманову. (Не хватило на билет из Сыктывкара. И обещал
прислать блесны и леску).
3 р. - Володе Зиме. (Пивбар).
11 р. - Б.Кожевникову. (Покер.)
10 р. - Томке Смирновой. (Новый год.)
40 р. - Витьке Андрееву. (Снятая комната, два месяца.)
8 р. - Дмитриевым. (Шарф.)
8.12. Бате (Горшкову). (Пари.)
4.42 - Боре Тихонову. (Пари.)
5 р. - Игорю Гомозову. (Оставался без копейки.)
Володе Подвигину - списаться - Барнаул - обещал прислать парик.
Кабак - Королеву; Флеровой. Бутылка - Цыпину;
Человек с возрастом определяется, твердеет, исчезает внутренняя
коммуникабельность, новых друзей нет, старые удерживаются памятью юности -
а при встрече вдруг вместо симпатяги и умницы натыкаешься на полную
заурядность: "где были мои глаза?.."
Старая истина открылась мне не сейчас; а не сентиментален. Я платил
по счетам. Червячок постепенно рассасывался, как бы превращаясь в
невесомую взвесь, сообщавшую дополнительную прочность веществу души. Но
проявилось маленькое черное пятнышко, а как ядро в протоплазме, оно
выделялось все отчетливее.
Долг долгу рознь, не все рублем покроешь. Кто не тешил себя
обещаниями когда-нибудь кое-кому припомнить мерой за меру...
Пятнышко разрослось в слипшийся ком. Я отодрал одно от другого,
рассортировал, - и с некоторой даже неожиданностью убедился в
исполнимости.
Он унизил меня сильно. Служебная субординация... я проглотил: на
карте стояло слишком много.
Я нашел его. Он был уже на пенсии. День было теплый и талый, с
капелью, во дворе за столиком укутанные пенсионеры стучали домино.
- Круглов? - спросил я.
Они подняли лица в старческом румянце.
- Вы мне? - спросил он.
Я назвался. Он не помнил. Я очень подробно напомнил ему тот год, то
лето, месяц, пересказал ситуацию.
Он заулыбался.
- Как же, как же... Да, отмочили вы (он чуть замедлился перед этим
"вы", по памяти обратившись было на "ты"), - отмочили вы тогда штуку.
Выговорил я вам тогда, да, рассердился даже, помню!..
Я сказал ему в лицо все. Румянец его схлынул, обнажив склеротическую
сетку на жеваной желтизне щек...
Пенсионеры испуганно притихли. Но я был готов к жалости, и она мне не
мешала.
- Я много лет жил с этим, - сказал я. - Теперь мой черед... Квиты!
Помни меня.
Я отдавал себе отчет в собственной жестокости. Но к нему вернулся его
же камень.
Первый такого рода долг за мной ржавел со второго класса.
Мы просто столкнулись в дверях, не уступая дороги.
- Пошли выйдем? - напористо предложил я.
- Выйдем?.. Пожалуйста! - принял он готовно.
Дорожка у заднего крыльца школы, огражденная низеньким штакетником,
обледенела. Болельщики случились все из моего класса (он был из
параллельного, причем меньше меня). Ободряемый, я ждал с превосходством.
Скомандовали:
- Раз! Два!.. Три! - и он ударил первый, и очень удачно попал мне по
носу, а я стоял задом прямо к низкому, под колени, штакетнику и,
поскользнувшись, перевалился через него вверх ногами.
Засмеялись мои сторонники.
Ободренный противник, не успел я вылезти, бросился и изловчился
отправить меня обратно.
Зрители помирали. Я растерялся.
И в этой растерянности он очень расторопно набил мне морду. Не
больно, - не те веса у нас были, но довольно противно и обидно. Я был
деморализован.
- Эх ты, - презрительно бросил назавтра знакомый из его класса, -
Василию не смог дать...
Я так и не дал Василию. Черт его знает: меня били, а бил, и
репутацией он не пользовался, бояться нечего было, - а остался его верх.
Это обошлось мне в пятьсот рублей и неделю времени. Я полетел в
Карымскую, где тогда учился, поднял школьный архив, взял его данные и
разыскал в Оловянной, в трех часах езды.
- Ну, здравствуй, Василь, - сказал я сурово, встав в дверях.
Он испугался, - хилый недомерок, полысевший, рябой такой.
- Одевайся, - велел я. - Разговор есть. Минут на пару.
Затравленно озирающегося, я свел его с крыльца в снег, к заборчику,
треснул и, подняв под бедра (легонького, не больше шестидесяти), свалил на
ту сторону.
Он поднялся не отряхиваясь. И было не смешно. Но и жалко мне не было.
Происходящее воспринималось как бы понарошке. Я знал, что все объясню, и
мы посмеемся.
- Не трусь, - ободрил я. - Лезь обратно.
И повторил номер.
Войдя в нечаянный азарт, я довесил ему, пассивно сопротивлявшемуся,
напоследок и принялся очищать от снега. Он подавленно поворачивался,
случаясь.
- А теперь выпивать будем, - объявил я. - Зови в гости.
Он отдыхал один дома (работал машинистом тепловоза) - жена на работе,
дети в школе.
- А помнишь, Василь, - со вкусом начал я, когда мы разделись и сели в
кухне, за застеленный клеенкой стол напротив плиты, где грелась большая
кастрюля, - помнишь, как во втором классе одному дал?
Под нагромождением подробностей, с ошеломленным и ясным лицом, он
вскочил и уставился:
- Дак што?.. Ты-ы?!
Я выставил водку. Мы выпили за встречу. Я, уже привычно, объяснился -
зачем пожаловал. Он смотрел с огромным уважением и не верил:
- Для этого за столько приехал?
Разговор пошел - о чем еще?.. - о судьбах школьных знакомых...
- А ты где работаешь?
- Пишу.
- В газете?
- Да не совсем. Книги.
- Писатель? - осмысливающе переспросил Василь.
- Так.
- Писатель, - он даже на стуле подобрался. - А... что написал? Я
читал?
- Э... Вряд ли. - Я назвал свои книги.
Он подтвердил с сожалением.
- Обязательно в библиотеке спрошу, - пообещал он, и было ясно, что
да, действительно спросит, и даже, возможно, найдет и прочтет, и будет
рассказывать всем знакомым, что этот писатель - Рыжий, Тишка из 2-го "Б",
которому он когда-то набил морду, а теперь Тишка приехал и ему набил, вот
дела, и поставил выпить.
Суетясь на месте, Василь уговаривал дождаться семьи, пообедать,
погостить; приятно и ненужно...
Я оставил ему адрес. Он кручинился: семья, работа... я понимал
прекрасно, что он ко мне не заглянет, да и говорить нам будет не о чем, а
принимать на постой его семейство мне не с руки, - но, отмякший сейчас и
легкий, приглашал я его в общем искренне.
Подобных должков еще пара числилась. И первый из кредиторов, надо
сказать, обработал меня самым лучшим образом. Крепкий оказался мужик.
Потом за примочками мне в аптеку бегал и сокрушался. Последующее время мы
провели не без удовольствия, он хахал, восхищался моей памятью, очень
одобрял точку зрения на долги и все предлагал мне дать ему по морде, а он
не будет защищаться; профессия моя ему почтения не внушала, это слегка
задевало, но и увеличивало симпатию к нему.
Я честно сделал все возможное и ощущал долг отданным; он уверял меня
в том же, посмеиваясь.
Мы расстались дружески, по-мужски, - без пустых обещаний встреч.
С другим обстояло сложнее. Круче.
Он увел у меня девушку. Такой больше не было. Он увел ее и бросил, но
ко мне она не вернулась. Рослый и уверенный, баловень удачи, - чихать он
на меня хотел.
Ночами я клялся заставить его ползать на коленях: типическое юное
бессилие.
Расчет распадался, - разве только он теперь одряб и опустился. Но
вопрос стоял неогибаемо: сейчас или никогда.
Он пребывал в Куйбышеве. Он был главным инженером химкомбината. Он
процветал. Я оценил его издали, и костяшки моих шансов с треском слетели
со счетом.
Восемь гостиничных ночей я лежал в бессоннице, а днями обрывал
автоматы, уясняя его распорядок. Из гостиницы я не звонил, опасаясь
встречной справки. Утром и вечером я припоминал перед зеркалом все, что
пятнадцать лет назад на тренировках вбивал в нас до костного хруста
знакомый майор, инструктор рукопашного боя морской пехоты.
Я пошел на девятый день. Я знал, что он один. Я переждал на
лестничной площадке, ставя на внезапность, скрепляя на фундаменте своей
боязни недолговечную постройку наглости. Я не звонил - я постучал в дверь,
угрожающе и властно.
Он отворил не спрашивая - в фирменных джинсах, заматеревший,
громоздкий.
- Ну вот и все, Гена, - сказала ему судьба моим голосом, и я шагнул,
бледнея, в нереальность расплаты.
И знаете - тут он струхнул. Он отступил с застрявшим вздохом, от
неожиданности каждая часть его лица и тела обезволилась по отдельности,
это был мой момент, и я обрел действительность в сознании, что не упущу
этот момент и выиграю.
Я ударил его по уху и в челюсть, без всякой правильности, рефлекс
мальчишеских драк - ошеломить, и знал уже, что он не ответит, и он не
ответил, он закрылся, согнувшись, и инструкторский голос рявкнул из меня,
окрыленного: "На колени!", и я дал ему леща по затылку...
...и он опустился как миленький. И сказал: "Не надо..."
И во мне прокрутилась гамма: счастье, облегчение, разочарование,
усталость, покой, растерянность. Я пихнул его носком ботинка в мощный зад,
и все вдруг мне стало безразлично.
- Иди ум-мойся, - сказал я и стал закуривать, забыв, в каком кармане
сигареты.
Он нерешительно поднялся и долгую секунду смотрел (он узнал меня) с
робостью, переходящей в убедительнейшую любовь. Любовью всего существа он
жаждал безопасности.
- Иди, - повторил я, кивнул, вздохнул и снял пальто. - Быстро.
Не стоило давать ему опомниться, но у меня у самого нервы обвисли.
Расположились средь модерного интерьера: лак, чеканка, низкие
горизонты мебели. Любезнейший хозяин метнул коньяк. Я припер жестом:
заставил принять шестнадцать рублей - стоимость.
- За то, чтоб ты сдох.
Он улыбнулся с легкой укоризной, и мы чокнулись.
- Знаешь за что?
- Да.
За это "да" он мне понравился.
Я имел приготовленный разговор. "Почему ты на ней тогда не женился?"
- "Ну... можно понять..." - "Я могу заставить тебя сделать это
сейчас. Или - крышка, и концов не найдут" (Ужаснейшая ахинея. Я давно
потерял ее из вида.) - "Пусть так, допустим даже... Но - зачем?.." - "Да
или нет? Быстро! Все!" - Летучее лицемерие памяти: "Я думал иногда...
Может, так было бы и лучше..." Вообще - дешевый фарс. Но взгляните его
глазами: после прошедшей увертюры первые минуты ожидаешь чего угодно.
Мы проиграли нечто подобное взглядами. Превратившись в слова, оно
обратилось бы фальшью.
- Я мог бы уничтожить тебя, - вбил я. - Веришь?
- Да. - Правдивое "да" звучало лестно.
Ах, реализовалась фантазия, спал долг, да печаль покачивала... Я
помнил, какой он был когда-то, и она, и я сам, и как я мучался, и как
страдала она - из-за него, и ее страдание я переживал иногда острее
собственного, честное слово.
Я не испытывал к нему сейчас ненависти. Нет. Скорее симпатию.
- Прощай.
Он тоже поднялся, неуверенно наметив протягивание правой руки. Я
пожал эту руку, готовно протянувшуюся навстречу.
Когда-то при мысли, чего эта рука касалась, я погибал.
А почему бы, в конце концов, мне было теперь и не пожать ее?
Зима сматывалась с каждым солнечным оборотом, все более размашистым и
ярким; таяло, сияло, позванивало; почки памяти набухли и стрельнули
свежими побегами воспоминаний о женщинах и любви.
И я полетел в Вильнюс, где жила сейчас моя первая женщина, жена
своего мужа и мать двух их детей, которая в семнадцать лет любила меня
так, что легенды тускнели, и которой я в ответ, конечно, крепко попортил
жизнь.
Я позвонил ей; она удивилась умеренно; я пригласил, и она пришла ко
мне в номер - казенное гостиничное убранство в суетном свете дня.
Статуэтки с кукольными глазами, "конского хвостика", ямочек от улыбки
- не было больше; она сильно сдала; во мне даже не толкнулась тоска, - она
вошла чужая.
- Здравствуй, Тихон, - сказала она (а голоса не меняются) с ясной
усмешкой, как всегда, уверенно и спокойно. А на самом-то деле редко она
когда бывала уверенной и спокойной.
И инициатива неуловимым образом опять очутилась у нее, несмотря на
предполагаемое мое превосходство. Из неожиданного стеснения я даже не
поцеловал ее, как собирался.
Шампанское хлопнуло, стаканы стукнули с тупым деревянным звуком.
- Говори, Тихон.
- Я давно... давно-давно хотел тебе сказать... Я очень любил тебя,
знаешь?..
- Неправда, Тихон. - Она всегда называла меня полным именем. - Ты не
любил меня. Просто - я любила тебя, а ты был еще мальчик.
- Нет. Знаешь, когда меня спрашивали: "Ты ее любишь?" - я пожимал
плечами: "Не знаю..." Я добросовестно копался в себе... Что имеешь, не
ценишь, а сравнить мне было не с чем... обычное дело. Я же до тебя ни
одной девчонки даже за руку не держал.
- Ты мне говорил это...
Я собрался с духом. Я вел роль. Ситуация воспринималась как книжная.
Ничего я не чувствовал, как она вошла - так у меня все чувства пропали. Но
я понимал, что делаю то, что нужно.
- Двадцать лет. Я только два раза любил. Первый - тебя. К черту
логику некрологов. Хочу, чтоб знала. Я ни с кем никогда больше не был так
счастлив.
- Просто - нам было по семнадцать.
- По семь или по сто! Мне невероятно повезло, что у меня все было так
с тобой. Ты самая лучшая, знай. И прости мне все, если можешь.
- Детство... Нечего прощать, о чем ты... Ты с этим приехал? Зачем? Ты
вдруг пожалел о том, что у нас не было? Или ты несчастлив и захотел
причинить мне тоже боль?
- Зачем ты... Я только по-хорошему...
- Что ж. Спасибо. - Она закурила. - Сто лет не курила. Да. Моя Катька
уже влюбляется. - Она ушла в себя, тихонько засмеялась...
- Я хотел, чтоб ты знала.
- Я всегда это знала. Это ты не знал.
- А ты - ты ничего мне не скажешь?
- Спрошу. Ты счастлив?
- Да. Я жил, как хотел, и получил, чего добивался.
- Не верится. Ну... я рада, если так; правда.
Я попытался поцеловать ее. Она отвела:
- Не стоит. - И вся ее гордость была при ней. - Ты всегда любил
красивые жесты.
- Пускай. Но так надо было, - ответил я убежденно, мгновение желая ее
до слез и изрядно любуясь собой.
Душа моя очищалась от наростов, как днище корабля при кренговании.
Зеленые водоросли, прижившиеся полипы не тормозили уже свободного хода, я
чувствовал себя новым, ржавчина была отодрана, ссадины закрашены, - целен,
прочен, хорош.
Или - я был хозяйкой, наводящей порядок в заброшенном и захламленном
доме. Или - лесником, производящим санитарную рубку и чистку запущенного
леса: солнце сияет в чистых просеках, сучья собраны в кучи и сожжены, и
долгожданный порядок услаждает зрение.
Мне нравилось играть в сравнения. (А вообще пригодятся - употреблю в
какой-нибудь повести).
К концу стало приедаться. Но наступил март, а мартовское настроение
наступило еще раньше. Весьма необременительно зачеркивать пустующие по
собственной вине клеточки в своей судьбе, когда нужное является приятным.
Я позвонил Зине Крупениной. Знакомство семнадцатилетней давности,
подобие взаимной симпатии: я ей нравился не настолько, чтоб кидаться в мои
объятия сразу, она мне - недостаточно для предприятия предварительных
действий. Лет пару назад, при уличной встрече, она улыбалась и дала
телефон.
Все произошло до одури трафаретно, скука берет описывать: ну, вечер,
двое, интимный антураж, предписанная каноном последовательность
сближения... Лицемерием было бы назвать ночь восхитительной, - но не был,
это, конечно, и чисто рассудочный акт.
Проснулись до рассвета, с мутной головой - перепили. Я долго глотал
воду на кухне, принес ей, сварил кофе, влез обратно в постель, мы
закурили. Окно светлело.
Я ткнул из кучи кассету в магнитофон. Оказался Кукин. Песенки,
которые мы все пели в начале шестидесятых, несостоявшаяся грусть горожан.
Я люблю случающийся рассветный час после такой ночи: опустошенная
чистота, горечь и надежда утверждения истины.
- Час истины, - произнес я вслух.
Кажется, она поняла.
- Кукин... - сказала она. - Ах... Где он сейчас?..
- Работает в "Ленконцерте", - сказал я.
По тому же сценарию прошли еще три свидания. Связи, по инертности
моей застрявшие в платоническом уровне, были приведены к уровню
надлежащему.
У четвертой выявился полный порядок с семьей и отсутствие желания, но
я уже впрягся как карабахский ишак и, преодолевая встречный ветер, три
недели волок свой груз через филармонию, ресторан с варьете, выставку и
вечер у знакомых актеров, пока не свалил в своем стойле с обещаниями,
услышав которые волшебный дух Аладдина сам запечатался бы в бутылку и
утопился в море. И я поставил галочку против этого пункта тоже.
На субботу я снял банкетный зал в "Метрополе". Я разослал пятьдесят
четыре приглашения. Я ходил ужинать к этим людям в дни, когда сидел без
гроша. Они проталкивали мои опусы, когда я был никем, а они тоже не были
тузами. Я был обязан им так или иначе. И я не был уверен, что случай
отблагодарить представится. Кроме того, я давно так хотел.
На этом сборище я поначалу чувствовал себя нуворишем. Не все
клеилось, многие не были знакомы между собой. Но по мере опустошения
столов - вполне познакомились. Ну, кто-то льстил в глаза, ну, кто-то
говорил гадость за глаза, - ай, привыкать ли к банкетам. Я их всех в общем
любил. И все в общем прошло хорошо.
Наутро я проснулся - будто первого января в детстве. Четверть
окончена, табель выдан, каникулы впереди, подарки на стуле у изголовья, и
праздничное солнце - в замерзшем окне. Играет музыка, а веселые мама с
мамой разрешают поваляться в постели. Жизнь чудесна!
Я побродил в халате по квартире, "БониЪМ" пели, сигарета была мягкой
и крепкой, коньяк ароматным и крепким, апрельский свежий день светился,
прошедшие дни в наполненной памяти лежали один к одному, как отборные
боровички в корзине.
План мой, перечень на четырех листах, я перечитал в тысячный и
последний раз, и против каждого пункта стояла галочка.
Я со вкусом принял душ, со вкусом позавтракал, со вкусом оделся и
пошел со вкусом гулять, - путешественник, вернувшийся из незабываемой
экспедиции.
Дошел до своего метро "Московская", и еще одно осенило: не раз под
закрытие приходилось мне просить контролера пустить в метро без пятака -
то рубль не разменять, то просто не было и врал про забытый кошелек, - и
всегда пускали.
Я сосчитал по пальцам число станций нашего метро и купил в булочной
тридцать одну шоколадку.
- Девушка, - сказал я девушке лет сорока, хмурящейся в своем
загончике у эскалатора, - я задолжал вашей сменщице пятачок, - и протянул
шоколадку.
Она улыбнулась, взяла и сказала:
- Спасибо!..
Я тоже ей улыбнулся и поехал вниз.
Ту же процедуру я произвел на остальных станциях, и к исходу
четвертого часа, слегка одуревший от эскалаторов и поездов, подъезжая к
последней остающейся станции - к "Академической", - обнаружил, что
шоколадки кончились. Я каким-то образом ошибся в счете. Станций было не
тридцать одна, а тридцать две.
Я устал. Выходить и снова покупать не хотелось. Пятак отдать? Ну,
несолидно. И безделушек никаких - я похлопал по карманам. Единственное -
шариковая ручка: простенькая, но фирменная, "Хавера". Привык, жаль
немного. А, что жалеть, для себя же делаю.
И я подарил ручку с подобающими объяснениями светленькой симпатяжке с
"Академической".
- И вам не жалко? - покрутила она носиком. - Спасибо. Хм, смешной
человек!..
Я поехал домой.
Выйдя наверх, в отменно весеннюю погоду (уж и забыл о ней), я
позвонил Тольке Хилину. Трубку никто не снял, - на дачу небось выбрался,
работает. Позвонил Наташе - тоже никого. Усенко - не отвечает. Чекмыреву -
никого нет.
Ну как назло. Хотелось поболтаться с кем-нибудь по городу, посидеть
где-нибудь. День еще такой славный, настроение соответствующее.
Ладно у меня всегда в запас двухкопеечных монет, на сдачу привык
просить. Звоню Инке Соколовой.
- Вы ошиблись. Здесь таких нет, - отвечает мужской голос.
Странно. Я полез за записной книжкой. Книжки не было. Забыл дома,
видно, хотя со мной это редко случается.
Я истратил все семь оставшихся монет. Телефонов пятнадцать не
ответили. Семь раз сказали:
- Вы ошиблись. Таких здесь нет.
Во мне разрасталось странноватое ощущение. Не настолько дырявая
память у меня. С этим странноватым ощущением я пошел домой.
В винном кладу мелочь:
- Пачку "Космоса".
А продавщица - рожа замкнута, смотрит сквозь меня - ни гу-гу.
- Мадам! Вы живы?
Тут мимо меня один протиснулся:
- За два сорок две.
Она отпустила ему бутылку. А на меня - ноль внимания. И хрен с ней.
Не стоит настроение портить. Я вышел из того возраста, когда реагируют на
хамство продавцов. В конце концов, дом рядом, заначка имеется.
Дошел я до своего дома...
Дважды в жизни я такое испытывал. Первый раз когда школу закрыли на
карантин - грипп - а я после болезни не знал и приперся: по дороге ни
единого ученика, окна темные и дверь заперта. Чуть не рехнулся. Второй - в
студенческом общежитии пили, я спустился к знакомым на этаж ниже, а
вернуться - нет лестницы наверх. Полчаса в сумасшествии искал. Нет! Ладно
догадался спуститься - оказывается, я на верхний этаж, не заметив, пьяный,
поднялся.
Моего дома не было.
Все остальные были, а моего не было.
Ровное место, и кустики голые торчат. Травка первая редкая.
Я походил, деревянный, с внимательностью идиота посмотрел номера
соседних домов: прежние, что и были.
Старушечка ковыляет, пенсионерка из тридцатого дома, визуально знал я
ее.
- Простите, - глупо говорю, - вы не подскажете ли...
Она идет и головы не повернула.
Я окончательно потерялся. Потоптался еще и пошел обратно к
Московскому проспекту. Может, попробовать сначала маршрут начать?
Очередь на такси стоит. Покатаюсь, думаю, поговорю с шофером,
оклемаюсь, а то что-то не того...
- Граждане, кто последний?
Ноль внимания.
Кошмарный сон. На улице без штанов. Руки до крови укусил. Фиг.
Пьяный идет кренделями, лапы в татуировке.
- Ты, алкаш, - говорю чужим голосом, - в морду хошь? - и пихаю его.
Он хоть бы шелохнулся, будто и не трогал его никто, знай себе дальше
следует.
Чувствую - сознание теряю, дыхание вроде исчезает.
Иду куда глаза глядят по Московскому проспекту.
Мимо универмага иду. Зеркальные витрины во всю стену, улица
отражается, прохожие, небо.
Иду... и боюсь повернуть голову.
Не выдержал. Повернул.
Остановился. Гляжу.
Все отражалось в витрине.
Только меня не было.
Я изо всей силы, покачнувшись, ударил в зеркальное стекло каблуком. И
еще.
И оно не разбилось.
Last-modified: Thu, 03 Jul 1997 09:43:27 GMT