хохотнул Захарий и, не давая государю прийти в
себя, объявил: -- Пострижение тотчас примешь.
-- Прочь! -- наконец глухо вырвалось из груди Шуйского.-- Отыди,
сатана!
Трясясь всем телом, он дотянулся до посоха у стены и кособоко, с
всхлипывающим задохом поднялся. И страх, и гнев душили его. Вздергивались
обвислые плечи, все выше задиралась борода. Он пытался обрести величавую
грозную осанку, но таковой не было у него даже в золоченых царских одеяниях.
А сейчас тем более: мешковатая рубаха, бесстыдно натянувшись на брюхе,
выдавала всю его нескладность и заурядность. Обрубок обрубком. Однако всякий
обреченный человек, хоть на единый миг, да внушает к себе невольное
сострадание. И, верно, с Шуйским заговорщики поступили бы по-божески, когда
б он смолчал. Но, не мирясь с потерей власти, Василий Иванович истошно
завопил:
-- На дыбу, всех повелю на лютую казнь!
-- Алешка,-- спокойно повернул голову Захарий к челядинцу Пешкову,
наготове вставшему в самых дверях, -- Смири-ка буяна, а то не на шутку,
вишь, разошелся.
Расторопный Пешков мигом подскочил к Шуйскому и, схватив за рубаху,
сбил с ног. Треснула и наискось порвалась рубаха, золотой крест выскользнул
наружу, жалко мотнулся. Шуйский только мыкнул, прикусив язык, с трудом встал
на колени, напрягся, но подняться во весь рост не достало сил. Набившиеся в
покои люди усмешливо взирали на него.
-- Что, Васька, -- с торжествующим презрением молвил Ляпунов, --
казнишь нас, али все же смилуешься? Не довольно ли тебе расстройство земле
чинить да нами помыкати, понеже был тюфяк тюфяком, таковым и пребываешь?
На морщинистом лице Шуйского блестела испарина, из отверстого рта
вырывались всхлипывающие хрипы, мутные глазки слезились. Он больше не
шевелился, тупо глядя перед собой, словно обеспамятовав. Немало им было
перенесено унижений, но подобного он и предугадать не мог. Намеднись еще
бойкий мужик-ворожей Михалко Смывалов предрекал ему утишение смуты и
блаженное покойное житие во царствовании, и никакие превратности не
страшили, верил ворожейным словам. Ничему привык не верить, а тут верил,
вельми утешения алкал.
Увидев, как сник Шуйский, Захарий кивнул монахам, те смиренно подошли к
обреченному, тихо заговорили с ним. Но обрядовое действо не ладилось.
Шуйский упрямо не отвечал на вопросы черноризников.
-- Плутуешь, тюфяк? Ловко! За тебя тогда будет ответствовать... --
Захарий озоровато подмигнул рядом стоявшему Ивану Никитичу Салтыкову, --
князь Тюфякин... Признаешь ли его?
Побелевшими, дикими глазами Шуйский уставился на Салтыкова. Бона кто
свершит с ним шутовскую потеху! Жаль, что вину с него снял. О прошлом лете
под стражею привезли Салтыкова в Москву: смущал шереметевское войско,
противился поспешать на выручку осажденной Москве. Насильственное же
отлучение от войска по царскому указу принял за великую обиду. То-то ему
любо ныне с царем посчитаться! Шуйский в бессильной ярости опустил голову.
После свершения обряда новообращенного инока вывели под руки на
крыльцо. Двор уже был заполнен всяким людом.
-- Нет боле царя Шуйского, -- задорно подбоченившись, возвестил
Захарий, -- есть инок Варлаамий. Кличьте на царство Василия Васильевича
Голицына!..
Неожиданная ляпуновская проделка с Шуйским и дерзкие призывы рязанского
наглеца вызвали раздражение у больших бояр. Эка ведь что затеяно в обход
державной думе! Новым самозванством веяло, а с ним и разгульной опричниной!
Высокороден Голицын, по всем статьям гож в цари, однако пошто стакнулся с
заговорщиками, пошто пренебрег волей думы? Над ней мыслит встать? Нет уж, не
бывать тому! И снова учинились распри промеж бояр.
4
Мрачно радовался Филарет Романов несогласию в боярской думе и сызнова,
как когда-то перед годуновским наречением, томился ожиданием. Уже раз
упустив удачу -- теперь таил надежду на новую. Думал: вот-вот вспомянут,
кликнут его. Самому-то в рясе на престол не сесть -- сына Михаила посадит,
четырнадцать уже отроку. Незрел и не вельми смышлен, да отец при нем --
направит. Будет, будет владычить твердый род Романовых, а не шатких
Голицыных! И Гермоген стоит за то, с ним все обговорено.
Будоражил себя, ломал пальцы, ходил по горнице Филарет, дожидаясь
вестей от брата Ивана, что прел вместе с думными. Двое их осталось после
злой годуновской опалы, держались друг за друга цепко.
Долгое одинокое заточение в Антониев-Сийском монастыре так и не
приучило Филарета отрешаться от мирских мыслей. Тогда он сладостно и
бесконечно вспоминал свои молодые лета, в которые еще водил дружбу с
Годуновым и никакого зла от него не видел. Полусонное царствование
блаженного Федора Иоан-новича, елейный мир, безмятежное успокоение после
всех кровавых злодеяний Грозного представали в райском сиянии: само собой
угасли местнические раздоры и властолюбивые помышления. И ничего не занимало
Романова более, чем ловитва.
Ах, как удал, как резв, как ладен в своей молодецкой стати он был! По
ранней рани быстро сбегал он с высокого теремного крыльца во двор, и мигом
окружала его шалая свора борзых, ластилась к нему, тыкалась узкими мордами в
грудь -- приваживал их, своих любимцев. Псари уже ждут на конях, и ему
подают доброго скакуна, подставляют лавочку под ноги. Но он и без лавочки,
прямо с земли, ловко взлетает в седло и -- во весь опор!..
Мчались по зеленым долам ретивые псы, рвались вперед горячие кони,
поднимались в небесную голубень кречеты, сшибая журавлей и диких лебедушек.
А то еще затевались отважные медвежьи травли. Благое веселое время -- всем
на утеху! Вон даже бесталанный Федор Иоаннович единожды прянувшую на него из
кустов черную лисицу голыми руками словил. И ни о каком престоле не помышлял
Романов, а ежели завидовал царю, то безгрешно: досадовал, что у царя, а не у
него было два дивных меделянских кобеля -- рыжий с белой грудью Смерд да
чубарый Дурак.
Давно уж на ловца зверь не бежит. Отторженный от мира, разлученный с
семьей, лишенный любимых забав, мучился Филарет несказанно. И чем боле
манила его воля, тем чаще в своей мрачной келье насылал он проклятья на
Годунова. Всю жизнь отравил ему захапистый Бориска, подлым ухищрением
оттеснив от престола родовитых Никитичей и предав их позору.
По закону и праву царский венец должен быть унаследован старшим
Романовым или, на худой случай, -- праправнуком Ивана Третьего Федором
Ивановичем Мстиславским. Но кто смел, тот и съел: через высокие боярские
шапки перескакнул бессовестный Бориска, не знавший доподлинно своего роду и
племени. И никому не дал прийти в себя от изумления, никому не дал
раздышаться хват: Романовых унял карой, а покорли-вого Мстиславского --
лестью.
Когда сочувствующий Филарету игумен Иона тайно известил его о появлении
на Руси самозванца, опальный постриженник так взбудоражился, что йе мог
унять и скрыть радости. Был великий пост, однако ни к духовнику, ни на
моление в церковь он тогда не явился. Презрев монастырский чин, ликовал в
своей келье, бормотал про ловчих птиц и собак, неведомо чему смеялся.
Пришедший позвать его на клирос надзирающий старец подивился: не тронулся ли
умом спальник. Филарет посохом прогнал его.
Напрасно Филарет возлагал большие надежды на проныру Отрепьева, про
которого довольно ведал. Напрасно мнил о велелепном возврате в престольную
под зазывной малиновый звон всех московских сорока сороков. Никому не думал
уступать уворованного престола прежний романовский пособник, даже если бы и
позволил Филарету сложить напяленное на него силой монашеское одеяние. То-то
была бы милость от холопа! И хоть вызволил Гришка своего былого тайного
покровителя из заточения, но по опаске в Москву не допустил: должен был
удоволиться Филарет саном ростовского митрополита. И снова выжидал своего
часа уязвленный горделивец. Не утешило его и то, что в Тушине наречен был
патриархом: не сладка воровская-то честь...
Все росло и росло возбуждение в Филарете, нетерпеливее становились его
шаги, смутная тревога одолевала душу, и он уже почти решился отправиться к
Гермогену и просить его принародно объявить о призвании на престол Михаила,
но тут наконец, тяжело припадая на одну ногу, вошел в горницу запыхавшийся
брат. Много бед претерпел в годуновской ссылке Иван Никитич, явился туда
немочным -- с хромотой да закостеневшей рукой. Густобородый лик брата сейчас
блестел от пота и был мрачен.
-- Чую, сызнова ни на чем не порешили,-- с недобрым предчувствием и
враз утраченной надеждой сказал Филарет.
Иван Никитич утомленно опустился на лавку, с неунявшимся раздражением
подоил густую прядь бороды.
-- Порешили, господи помилуй! Соборно порешили царя избирати, всею
землей, законно. За выборными гонцов уж рассылают.
-- А ныне что ж? На поруки вору отдаваться? Вот-вот ударит -- и вся
Москва его. Сызнова, почитай, смущение вселенское. Про Михаила-то речи не
было?
-- Что ты! -- отшатнулся Иван Никитич. -- Не похотели и поминати. Сыты,
мол, келейными избраниями да самозванством, вся земля в согласии должна царя
ставить. А покуда семи боярам доверили управляться: Мстиславскому да Ивану
Воротынскому, Василию Голицыну да Федору Шереметеву, Андрею Трубецкому да
Борису Лыкову. И я в их числе.
-- Ахти любомудры! Ох убожиста семерня! -- с кривой усмешкой молвил
Филарет и вдруг по-дурному, надрывисто захохотал, вельми испугав тем брата.
За слюдой решетчатых окошек опускались сумерки. Кончался тягучий,
духотный день. Ощетинясь бердышами и копьями, нехотя плелась по Арбату
стрелецкая подмена.
На других срединных улицах и стогнах было пустынно. Москва, не изменяя
обычаю, рано укладывалась спать.
5
Жолкевский встал под самой Москвой, на Хорошевских лугах. И осажденные
оказались меж двух огней -- гетманом и тушинским вором.
Но если гетман сразу завязал переговоры с боярами и всячески выказывал
свое миролюбие, то вероломный царик не терял времени на увещевания. Но снова
был в силе, и все новые бродячие ватаги стягивались к нему. С
умильно-самодовольной улыбкой царик принимал посадских переметчиков,
милостиво суля им всяческие блага. Щедро обросший черными волосом
желто-синюшный от перепоев лик его лишен был всякого благолепия. Зато
говорил царик ласково, с простецким грубоватым хрипотком, для всех доступно.
Не в пример спесивым боярам. Дмитрий он или не Дмитрий, но таков на престоле
зело гож: вон и бочку с вином ради доброго привечания повелел выкатить. Нет,
не понапраске валит народ в Коломенское!
Почуяв, куда хочет переметнуться удача, возвратился под цариковы мятые
знамена вездесущий Ян Сапега. Нежданно примкнул к самозванцу со своими
донцами и Заруцкий, который, придя под Москву с гетманом, отложился от него
в страшной обиде: по наущению московских бояр Жолкевский перестал привечать
вольного атамана, не признал его тушинского боярства и поставил чином ниже
более родовитого младшего Салтыкова.
День ото дня росло воровское войско, и все чаще конные задиры вызывающе
толклись у острожных стен. Темно-серые дымы пожаров стлались по
окрестностям, и охочие до скорых налетов сапежинцы уже пытались наудалую
взять приступом Серпуховские ворота.
Смута перекинулась и в саму Москву. Поползли слухи, что бояре хотят
предаться ляхам, приняв латинство. Горожане, решив для себя, что лучше быть
под самозванцем, чем под агарянами, и зная Гермогенову твердость в вере, к
патриарху устремились толпами, но он не в силах был успокоить всех. Бояре
шалели от страха и тревоги, искали для себя пристойного исхода и не находили
его. Из двух зол надобно было выбирать меньшее. И выбирать не мешкая.
Федор Иванович Мстиславский и вольный гетман пришлись по душе друг
другу. Оба грузные, степенные, седовласые, они ни во что не ставили суету и
договаривались разумно и уступчиво, словно престарелые добропорядочные
родители на сватовстве.
В походном шатре, где принимал гетман больших бояр -- Мстиславского,
Василия Голицына и вместе с ними настороженно приглядчивого Филарета
Романова,-- царило, мнилось, устойчивое согласие. Все сидели за одним
столом, в раскладных дубовых с резьбой креслах, смачивали горло легким
винцом, налитым в серебряные кубки. Мягкие сквознячки струились сквозь
приподнятые пологи, тень и прохлада располагали к долгой беседе. И хоть
соблюдалась чинность -- никто не снял шапки и не распахнул одежды,-- все же
разговор велся вольно, почти по-свойски.
Гетман говорил веско, зряшными словами не сорил, боярские речения
выслушивал уважительно, и его почтительная сдержанность не могла не
нравиться. Во всем, облике славного воя была та суровая простота, что
выдавала в нем мужа бесхитростного, ценившего естество, а не сановную
церемонность.
Он разделил с боярами их скорби, погоревал о разоре и оскудении земли
русской, проклял смуту и согласился, что спасение ото всех бед -- в надежном
и праведном государе. Однако, рассудил Жолкевский, без примирения с польским
крулем нельзя унять гибельной шатости, а покоя легко достичь, если опереться
на его силу, призвав на престол крулевского сына Владислава. Тогда и сам
гетман посчитает честью и долгом взять под свою защиту Москву и повернуть
войско против самозванца.
-- Благочестивы и здравы сии твои помыслы, Станислав Станиславович,-- с
бархатной мягкостью в голосе плел узор хитроумного разговора осторожный
Мстиславский,-- да токмо не нашей православной веры королевич-то. Не примут
его на Москве.
-- Истинно, истинно так,-- дружно закивали Филарет с Голицыным.
-- Вяра? -- задумался Жолкевский.-- То важна справа, але можна...
вшистко зробич[36].
-- Упрется, чай, Жигимонт, не уступит. Ведомо, что на латинстве твердо
стоит. Сперва пущай от Смоленска отпрянет,-- с внезапной резкостью выпалил
Филарет.
Мстиславский укоризненно поморщился: уговорились же не затевать свары,
вести разговор пристойно, без крика.
-- Можна, можна,-- пытливо глянув на Романова, уверил гетман. Вопреки
натуре он вынужден был пойти на притворство.
Накануне Жолкевский получил от Сигизмунда нелепое повеление склонить
москалей к присяге ему самому и его сыну разом. Вот и обернулся успех
гетмана победой безумного Зигмунда, а "Виктор дат легес". Король уже сам
задумал сесть на русский престол. Где же тут быть мирной унии, о которой
пекся гюльный гетман? Поразмыслив, Жолкевский посчитал разумным утаить
королевскую инструкцию и впредь поступать по-своему. Он был в великом
затруднении: войско требовало мзды за службу, а деньги могло дать только
боярство. Оно поддавалось на уговоры присягнуть Владиславу, если тот примет
православие, но для бояр нет злее кощунства, чем покориться католику королю.
Дорого встанет королевская глупость.
-- Вверяемся твоей чести, Станислав Станиславович,-- торжественно
обратился к гетману по окончании преговоров глава семибоярщины.-- Наставил
на истинный путь. Иного не зрим -- присягнем Владиславу. Буди же ему во
всяком благоденствии и многолетне здравствовати. А уж мы потщимся порадеть
за него. Бысть по тому!
В договоре было записано:
Патриарху, духовенству, синклиту и всем сословиям Московского
государства просить короля Сигизмунда, да пожалует им сына своего в цари.
Королевичу венчаться от патриарха по древлему обряду.
Владиславу-царю чтить святые храмы, иконы, мощи и все духовенство;
церковных имений не отнимать, в духовные дела не встревать.
В Русии не быть ни латинским, ни других вероисповеданий костелам; жидам
не въезжать в Московское государство.
Не переменять древних обычаев; приказными и боярами быть одним русским.
Поместья и отчимы оставить в неприкосновенности.
Основанием гражданского правосудия быть судебнику, коего исправление и
дополнение зависит от государя, думы боярской и земской.
Государственных преступников казнить единственно по осуждению царя с
боярами и людьми думными; без суда боярского никто не лишается ни жизни, ни
воли, ни чести.
Кто умрет бездетен, имение его отдавать ближним, либо кому он наказал.
Доходы государственные остаются прежние, а новых налогов не вводить без
согласия бояр.
Крестьянам не переходить ни в Литву, ни от господина к господину.
Польше и Литве утвердить с Русией вечный мир.
Жителей из одного государства в другое не перевозить.
Торговле между государствами быть свободной.
Королю немедленно вывести войско из всех городов русских
Всех пленных освободить без выкупа.
Гетману отвести Сапегу и других ляхов от самозванца и вместе с боярами
принять меры для истребления злодея.
Гетману стоять с войском у Девичьего монастыря и никого из своих не
пускать в Москву без дозволения бояр.
Марине Мнишек ехать в Польшу и не именоваться государынею московскою.
Отправиться великим послам российским к государю Сигизмунду и бить
челом, да креститься Владислав в веру греческую.
На том и постановили.
Бумага все терпит, наипаче благие намерения.
Более всех радовался Мстиславский. Жаждал миротворства и обрел его.
Любые хлопоты были ему в тягость. Ко всякому властителю прилаживался, ни с
одним не враждовал, в,заговоры не мешался и как был почетнейшим среди бояр,
так и пребывает. Ему и этого довольно. Зато никто перстом не ткнет с
укоризной, на плаху не. поволочет, опалой не пригрозит. Мудрость не в
гордыне, покой паче раздора.
-- Хвала! -- поднял Жолкевский свой кубок. И Мстиславский, выпростав
вялые пальцы из длинного рукава атласной с золотым шитьем ферязи, тоже
потянулся к вину.
Муравчатая гладь Новодевичьего поля заполнялась разным духовным и
служилым людом -- здесь вершилось совокупное крестоцелование на верность
королевичу. Из Москвы с церковными хоругвями да иконами подходили толпы.
Польский лагерь выступил сюда весь. Смешались два потока, слились.
Разноязычный говор колыхался над полем. Поляки, литовцы, казаки, наемники
вольно бродили меж горожанами, завязывали беседы, похлопывали по плечу
стрельцов.
В куче детей боярских красовался обходительный Маскевич. Он держал в
руках чью-то саблю, рассматривал золотые насечки на рукояти, с восторгом
нахваливал искусную работу.
Но не всех радовало замирение. Не слезая с коней, взирали со стороны на
людское скопище польские ротмистры. Беспрестанно язвили Казановский с
Фирлеем, надменная усмешка кривила губы Струся.
Хмуро глянув на них издали, один посадский заметил другому:
-- Чую, не учинится добра. Не насытилися волчьи утробы.
-- Сунутся в Москву -- ребра пообломаем,-- ответствовал на это его
сотоварищ.
-- И на кой ляд нам нечестивый королевич со своими ляхами? Сущая
морока. Ишь что бояре удумали! Призывают чужеземца, своих лиходеев мало.
Жиром им башки-то залило. А вор Митрий народ жалеет -- вином потчует.
Пойдем-ка лучше, брат, в Коломенское, туда подалися нашенские...
Тягловый люд уходил к самозванцу, беглая знать возвращалась в Москву.
Приехав из королевского стана, объявился Михаил Глебович Салтыков,
облобызался с сыном и сразу поспешил в Успенский собор за патриаршьим
благословением. Там упал на колени перед Гермогеном, покаянно бил себя в
грудь, залился притворными слезами.
Многие вины были на Салтыкове, и знал о них патриарх: не кто иной, как
Михаил Глебович, зорил подворья опальных Романовых при Годунове, приставом
сопровождал Василия Шуйского на плаху при воцарении окаянного Гришки, а
после норовил тушинскому вору, угождал польскому королю. Чуть не разбил чело
о каменные плиты охальник, обморочно заводил мокрые очи, как бы изумляясь
святым ликам на сводах, облежной синеве росписи, что бархатно колыхалась от
неровного мерцания свечей. Смирил неуемный гнев Гермоген, преступил через
себя, простил грешника.
Сунулся было заодно под патриаршье благословение и блудливый любимец
обоих самозванцев Михаила Молчанов, выкравший после смерти Отрепьева
государеву печать, но тут уж не мог унять свирепости Гермоген, вышиб из
храма святотатца. А продажный купчик, обласканный за измену Сигизмундом
Федька Андронов вовсе не нашел нужды в том, чтобы каяться: для него мир не
делился на чистых и нечистых -- все одинаково нечисты.
Множество тушинских дворян набежало в Москву, и все кляли своего
бывшего повелителя, сваливая на него неисчислимые вины.
Жолкевский сдержал свое слово о выступлении против самозванца. В конце
августа его войско вместе с дворянскими полками обложило Коломенское.
Проскользнув через заставы, самозванец бежал в Никольский монастырь на реке
Угреше, а оттуда снова в Калугу. Мятежная рать растеклась по сторонам.
От Яна Сапеги удалось откупиться. Три тысячи рублей отвалили ему бояре,
и удоволенные сапежинцы оставили подмосковные пределы.
Мстиславский не уставал превозносить заслуги полюбившегося ему гетмана.
Рядом с ним его уже не страшило ничего. И потому гетманские советы принимал
безоговорочно. А Жол-кевского изводило проклятое королевское повеление:
исполнить нельзя и ослушаться бесчестно. Удар на себя должны принять сами
москали. И гетман посоветовал Мстиславскому немедля снарядить великое
посольство к королю во главе наизнатней^ ших чинов. Чтобы не впутываться
самому, Мстиславский сразу назвал гетману Романова и Голицына. Единым махом
побива-хом. И Филарет, и Василий Голицын еще не оставили своих тайных
притязаний, вокруг них роем вились смутьяны. Вот пу-щай-ка и договариваются
с королем о Владиславе, а в Москве без них будет спокойнее. Точно расчел
гетман, и не сам он, а Мстиславский склонил бояр к такой надобе.
Утаил гетман королевский умысел, да разгласили его другие, кто приехал
в Москву из-под Смоленска. Прощенный патриархом Михаил Глебович Салтыков
чуть ли не в открытую смущал некоторых бояр изменническими разговорами о
присяге Жигимонту. Вторили ему и Молчанов с Андроновым.
Садясь в посольскую колымагу, мрачный Филарет уже предрек себе долгую
тяжбу с королем, а всему делу поруху. Но он не знал никого тверже себя, кто
бы мог повести переговоры стойко, без всяких уступок, и потому лелеял
надежду, раздосадовав короля, воротиться в Москву и настоять на избрании в
цари сына Михаила. Подобные думы, но применительно к своим вожделениям, были
и у Василия Васильевича Голицына, с которым для подспорья отправился в путь
ловкий Захарий Ляпунов. Примкнул к посольству и Авраамий Палицын,
прослы->шавший о щедрости, с какой Жигимонт раздает грамоты на поместья.
Десятки выборных сопровождали послов.
С чинной неспешностью, благословляемое Гермогеном, великое посольство
более чем в тысячу человек тронулось поутру из Москвы. Когда известили об
этом Жолкевского, он облегченно вздохнул.
Но в Москве не стало спокойнее. Уже не раз черные людишки ударяли в
набат, всполошенные толпы бросались в Кремль, грозя разметать боярские
дворы. Кто их наущал, бояре не ведали. В страхе ждали резни с часу на час. И
сердобольный |Мстиславский стал умолять гетмана ввести свое войско в
сто-•лицу.
Узнав об этом, Гермоген взъярился. Его трясло, как в падучей. Брань
вместе с пеной клокотала на патриаршьих корсетных устах:
-- Сучье племя! Ляхам двери отверзати! Еретикам поклонятися! Не допущу!
Однако патриаршьи проклятья оказались слишком утлым заслоном.
Не поднимая шума, со свернутыми знаменами, разрозненным жидким строем
войско Жолкевского вступило в Белый и Китай-город. Всем ротам загодя уже
было подготовлено жилье. Сам гетман поселился на старом Борисовом дворе в
Кремле.
7
Первые снега густо забелили Калугу. Всякий домишко в сугробной высокой
шапке гляделся боярином. Даже почерневшие бревна угрюмых дворовых тынов,
опушенные снегом, словно повеселели. Звучно похрустывали под ногами идущих с
коромыслами по воду молодок еще не умятые тропки.
В городе -- тишина, словно и не стояло тут по дворам цариково войско.
Начало зимы, что не показала покуда своего лютого норова, всегда почему-то
обнадеживало и радовало.
Мягкий и чистый свет из трех узорчатых окон скрадывал неопрятность
цариковой трапезной, стены которой были небрежно завешаны кусками парчи,
местами уже засаленной и захватанной в часы буйных попоек.
Заруцкий только усмехнулся, войдя сюда: не царские покои, а скоморошье
гульбище. И сам вид царика помывал на усмешку. Лик заспанный, похмельный: в
черных встрепанных, будто разворошенное гнездо, волосьях на голове клочки
.лебяжьего пуха; щека расцарапана, и под глазом бурый подтек. "Ого,--
размыслил атаман,-- ин в поле сечи учиняет, а ин у себя в хате".
Царик тщился показать, как он высоко почитает Заруцкого, сам усадил за
стол, сам поднес чарку. Нешто не почитать! Вернейшим слугой оказался
Заруцкий, не бросил царика под Москвой и намедни разметал подступившее к
Калуге воинство изменного Яна Сапеги. После всех незадач -- и такая утеха!
Лисом юлил царик, угодливо распахивал душу, а польщенный Заруцкий
поглаживал вислые усы да плутовато щурился. Не нравилась самозванцу эта
усмешливость, однако таил он свое недовольство, еще боле усердствуя в
похвальбе.
-- Мы гонимы, а не гонящи, -- рассуждал царик, -- обаче паки и паки
скажу: Москва сама до нас на поклон пожалует. Изведает панских палок и зараз
будет. Уж неближни города ко мне льнут -- и Казань, и Вятка. Воздам по
заслугам им, яко господь: "Прославляющих мя прославлю..."
Увлекшийся царик обернулся на красный угол, как бы призывая в свидетели
бога, но иконы там не было и, на мгновенье умолкнув, он продолжал с еще
большим пылом:
-- Склонится Москва! Але яз поставлю престол не в Москве, а в
Астрахани. Там незламни хлопцы, там завше меня оборонят. Туда подадимся.
-- Нехай так,-- согласно кивнул Заруцкий. У него не было еще своих
думок о грядущем дне, а как будут, он сумеет направить царика, куда надобно.
-- А ныне, -- глаза царика гневно блеснули,-- сечь и сечь ляхов!
Саваофово им проклятье. Не спущу!..
С той поры, как он позорно бежал из Тушина, поляки стали его первыми
недругами. Больше всех досадил царику Ян Сапега, который, вернувшись к нему
в Коломенском, вдругорядь обернулся Иудой и предал за боярскую подачку.
Поделом ныне досталось переметчику: Заруцкий крепко проучил его у Калуги.
Всех королевских приспешников и лазутчиков царик наказал нещадно топить в
Оке, как незадолго перед тем утопил своего былого подданного, касимовского
хана Ураз-Мухамеда, подосланного Сигизмундом из смоленского лагеря. Понося
обидчиков, самозванец выставлял себя единственным благодетелем и заступником
несчастного русского люда.
-- Тоже! -- одобрил Заруцкий царика, потянувшись к чарке.
Распахнулись двери. В трапезную вошла Марина. Царик сразу вобрал
головенку в плечи, скукожился. Заруцкий, вскочив, молодецки поклонился.
Царика и золоченые одеяния не красили, атаман же в светлом жупане с
медными пуговицами и в разлетистом синем кунтуше был пригож, статен, от него
исходила жутковатая приманная сила, и Марина покровительственно взглянула на
него.
Она была на сносях, сквозь густые белила на припухшем лице ее
проступали желтоватые пятна, широкое и пышное платье не могло скрыть
брюхатости, но Марина все же пыталась сохранить природную осанку и
величавость.
-- Буди здорова, наша матинко Марина Юрьевна![37] --
приветствовал ее Заруцкий, обжигая усмешливо дерзким взглядом.-- Породи нам
сынка Иванку.
-- Иванку? -- вздернула брови Марина.
-- Самое царское имя, счастливое имя. Да и меня так кличут! --
засмеялся атаман, и сабля на его боку, сверкая дорогими каменьями,
заколыхалась.
Марина тоже милостиво улыбнулась, но тут же посмотрела на царика, и
глаза ее стали жесткими, злыми. Еще вчера захотелось царице дичи, даже во
сне ей привиделся тушеный заяц в кислой сметане, как готовят его в Польше. И
она весь день гнала мужа на ловитву, ныне же кулачным боем подняла с
постели, но беспутный пропойца сразу забыл обо всем при виде чарки.
-- Ты ж мувил[38], ты ж...-- Марина задохнулась от
негодования.
-- Зараз, зараз,-- смущенно залепетал царик и, не глядя на Заруцкого,
поспешил к двери.
Выехав со двора, атаман оглушительно, с язвительным ликованием
захохотал, так что даже конь под ним вздрогнул...
С неразлучным шутом Кошелевым и несколькими ловчими в окружении конной
татарской стражи царик помчал за город на заячью травлю.
Было далеко за полдень, когда внезапно сполошно ударили колокола.
Марина, почуяв неладное, заметалась по покоям.
Наконец объявился Кошелев, подкатился к ногам царицы, напуганный, долго
не мог вымолвить ни слова. Ему дали напиться.
-- Убили, убили нашего благодетеля, матушка! -- по-бабьи заголосил
он.-- Охранный начальник. Петруха Урусов убил... Отметил поганый за хана
своего Ураз-Мухамеда. На санях из самопала подшиб, а опосля еще головушку
саблей... Напрочь головушку-то, напрочь... не уберегли осударя!..
Волчицей взвыла Марина, бросилась вон из покоев, вон со двора. Бежала,
ничего не видя. По улицам разъяренные толпы уже гонялись за татарскими
мурзами, до смерти забивали их.
На санях везли в церковь обезглавленное тело. Марина натолкнулась на
эти сани, безумно рванулась в сторону, и тут же скорчило ее, опрокинуло.
Подбежавшие челядинцы подхватили свою царицу, унесли в покои.
Очнулась Марина поздней ночью, при блескучем мерцании свечей увидела
крадущуюся к дверям тень. Не успев испугаться, узнала шута. В руках он
держал тяжелую пухлую книгу.
-- Цо? Цо то ест? -- иссохшими губами прошелестела Марина.
Шут обернулся к ней, таинственно подморгнул.
-- Талмуд осударев. Надобно ухоронити.
-- Талмуд? -- изумилась царица.
-- А тебе неужли неведомо? Осударюшко-то наш...
Марину снова стало корчить, и Кошелев исчез. Постельная девка, спавшая
прямо на полу, мгновенно вскочила, услышав протяжный Маринин стон.
Через несколько дней косматый площадной подьячий сновал по калужскому
острогу и пьяно вопил:
-- Ивашкой нарекли младенца!.. Иваном!!! Царь пресвет-лый народился!..
На страх боярам явлен новый Иван Грозный!..
Глава девятая
Год 1611. Зима-- ранняя весна
(Зарайск. Москва)
1
Хоть и присягнул сторожевой Зарайск Владиславу, однако с Москвой
перестал сноситься и держался наособицу. Ближе Москвы была Рязань, а там
затевал новую крамолу неугомонный Прокофий Ляпунов.
Присыпанные снегом, неколебимыми богатырями стояли семь суровых, словно
бы насупленных, башен зарайского кремля, сложенных до половины из белого,
грубо отесанного камня с кирпичной кладкой поверху. Никаких украшений,
никаких затейливых венцов -- все для боя, для обороны и отпора. Глубокий ров
окружал крепость, синея свежими наметами. С белесого неба цедился окрест
тускловатый зыбкий свет.
Оглядев пустынные дали и реденькие извилистые нити тропок на застылом
русле Осетра, князь Пожарский вышел из-под деревянного шатра наугольной
Караульной башни и неспешно двинулся по стене.
На широких галереях копошились пушкари, поднимая на блоках заряды и
укладывая их у своих затинных пищалей. Вверх и вниз по лестницам,
приставленным к переходам, деловито снов.али ратники. Их передвижения
убеждали Пожарского, что дело спорится на всех трех ярусах боя: верхнем,
среднем и подошвенном.
Но озабоченность не сходила с его впалого лица. Ратников было мало, и
при длительной осаде могло приключиться всякое. Князь спустился со стены,
задумчиво встал у отводной Никольской башни с глубоким въездом. Она
считалась самой мощной из семи: крепость в крепости. Бойницы на ней были
устроены с обеих сторон прямоугольного тулова. Даже если бы враг ворвался в
кремль, ему бы особо привелось, осаждать эту башню, которая могла вести
огонь внутри острога. Наметанным взглядом Пожарский обвел темные отверстия
бойниц, плотнее запахнулся в накинутую на доспехи шубу.
Неотступно следующий за князем Фотинка спросил с тревогой:
-- Али что не ладно, Дмитрий Михайлович?
-- Все ладно А уж коли беда случится, попаду в полон, -- с нежданной
бодрой веселостью пошутил князь, -- будешь тогда моим Апоницей.
-- Кто ж таков? -- смутился Фотинка.
-- Добрый слуга тутошнего князя Федора Юрьевича. Не слыхивал о нем?..
Ну не диво -- времена давние. Вероломно убит был Федор в орде у Батыя, но
Апоница не оставил на поругание тело господина, выкрал его и тайно
похоронил.
Пожарский помолчал, посматривая на хлопоты ратников.
-- Святое тут место, невинной кровью окропленное... Узнала о лютой
смерти мужа княгиня Евпраксинья, да с малым чадом с высокого храма наземь и
ринулася... Не след нам таковое место нечестивцам сдавать!
-- Дак ничо, выдюжим,-- расправил могутные плечи растроганный Фотинка.
Почти год Дмитрий Михайлович был воеводой в Зарайске. В многотрудную
пору приспел он сюда по велению Шуйского, множество невзгод претерпел в этих
стенах. Но всегда держался твердо. Ни с чем уехал от него в Рязань
ляпуновский племянник Федор, склонявший князя к измене. Впустую угрожали ему
приспешники самозванца. И даже когда предавшаяся царику близкая Коломна
прислала в Зарайск своих наказных, взбунтовавших посад, не дрогнул князь.
Заперся в крепости, куда перед тем на случай осады посадские свезли все свои
пожитки и запасы, и строго сказал со стены:
-- Кто на московском государстве царь, тому и служу, а иного не ведаю.
Понеже не станет царя Василия, его воспреемнику присягну. И вам так же
поступати, ворам не потворствуя!
Побунтовали бы еще мужики, да все добро и еда в крепости, в разум
пришли, усмирились. А князь им еще и про налета Лисовского напомнил,
которому они два года назад оплошно сдали город. Не их ли вина, что триста
детей боярских из Арзамаса, пришедших на подмогу, положили тут свои головы?
Вон он, курган, не осел еще над братской могилой арзамасцев!
Несворотим, как намертво вросший в землю жернов, был воевода. Но в
последние дни и он заколебался. Кому служить, когда не стало на Москве царя?
Семибоярщине, которая сама сдала власть полякам и в которой был его недруг
Лыков? Владиславу, что шагу не шагнет без отцовской указки и не царем, а
захватчиком объявится на Руси? Да и не объявился еще -- пусто царево место.
И уж метит на него пакостная Маринка со своим новорожденным волчонком.
Ревностно исполняющий службу и почитающий высшую власть, Пожарский по
указанию Москвы безоглядно присягнул Владиславу, но честь его была уязвлена.
Никогда еще он так мучительно не терзался сомнениями. И как только пришла
весть, что король наслал из-под Смоленска разбойных черкасов зорить Рязань,
а московские бояре угодливо присоединили к ним полк Сунбулова, враз стало
ясно князю, где правда, а где неправда. И он не мешкая поспешил на подмогу
Ляпунову, врасплох осажденному за Рязанью в Пронске, и вызволил его.
Бритоголовая запорожская рать отпрянула в поле, выжидая другого
удобного случая.
-- Ополчаться надобно. Всем нам ополчаться! -- сверкая неистовым
взором, кричал Прокофий и судорожно хватал князя за рукав.-- Сам же узрел:
кругом боярская измена. Не Владислава, а Жигимонта на выю хотят нам
посадить. Чуешь ли?
Приехав в Рязань, они всю ночь проговорили в тереме Ляпунова и порешили
скликать земское ополчение. Пожарский должен был отправиться в Москву и
тайно настроить посады к возмущению, Ляпунову же предстояло наскоро собрать
ратные силы и в урочное время соединиться с Пожарским. Оба поклялись стоять
заедино.
Дмитрий Михайлович оставил в Рязани почти всех своих ратников и с
небольшим отрядом воротился в Зарайск, чтобы закончить там свои дела.
Неожиданно ему донесли, что войско Сунбулова в одном поприще от города. Не
растерявшись, он начал готовить крепость к обороне.
2
Сунбулов подошел к Зарайску ночью. Бдительные дозоры увидели, как с
южной стороны заметались и замельтешили огни факелов на краю узкого посада.
Слитный конский топот и ржанье, перекличка возбужденных голосов,
нескончаемый хруст снега далеко разносились в темноте, обнаруживая
многочисленность войска.
Пожарский еще раз обошел боевые площадки и, к изумлению ратников,
распорядился развернуть более половины пушек, обратив их жерла внутрь
крепости. Особо он проследил за перемещениями в Никольской башне, а выйдя из
нее, долго вглядывался в едва различимые ниши внутренних бойниц. Бесноватые
отблески коптящих на снегу смоляных плошек озаряли его угрюмое лицо.
Взмыленные пушкари, кряхтя от натуги и обдирая в темноте о невидимые
распорные брусья кафтаны, устало бранились в огромном чреве гулкой башни.
-- С ума, что ли спятил князюшко-то?
-- Своих побивати затеял!
-- Своих не своих, а еще до сечи богу душу откажешь
-- Кака измена? Михалыч на то не сподоблен. Блажь, верно, нашла.
-- Нет, ребята, помяните мое слово: все ладом будет. Знаем, чай, князя:
сам сгинет, а уж нас не оставит.
-- Мели, Емеля! Самому тож, поди, тошно!
-- Ах, растак вашу, куды дулом вперлися! Как бы ни бранились пушкари,
но сошлись на том, что воевода умыслил явно опасное дело.
Едва забрезжил рассвет, с грохотом раскрылись ворота. Конница
Пожарского тесным строем ступила на мост через вал. Это обрадовало казаков.
Приступая к острогам, они вначале всегда старались, выманить врага: на
глазах у него поджигали посад, истязали пленных, гоняли кнутом нагих женок,
похабно дерзили, и, когда осажденные не выдерживали и всем скопом
устремлялись на вылазку, казаки схватывались с ними малыми силами, остальные
же внезапно нападали на крепость с тылу. Пожарский, по их разумению, сам
глупо попер на рожон.
Уклоняясь от ожидаемого прямого удара, казачьи сотни подались назад и
рассыпались за посадом в поле. Словно не поняв их уловки, зарайский воевода
повел своих конников вдоль вала, намереваясь, видно, обогнуть посад и
ринуться на черкасское войско сбоку. Это была безумная дерзость.
Сунбулов скривился в язвительной усмешке. Он видел с седла, какие
ничтожные силы выводил Пожарский, и даже рассудил пока не трогать его:
успеется. Разлетевшиеся казачьи сотни вновь смыкались на окрайке посада и уж
въезжали в тесные улочки, где густо скучивались бунчуки и копья. Усмешливый
взгляд Сунбулова обратился на еще не запертые ворота, в которых замешкались
последние выезжающие ратники.
Какой-то неловкий простоволосый детина вертелся там на коне и,
взмахивая кулачищами, то ли пытался вернуть всадников, то ли попрекал их за
нерасторопность. Хвост колонны оторвался от туловища: передние ратники
вместе с воеводой отъехали уже далеко.
Разбойный свист пронесся над казаками. Одна за другой сломя голову
сотни припустили к воротам. В божий свет пальнула пушчонка со стены. Зарайцы
всполошенно засуетились, затолкались и, вместо того чтобы податься назад и
захлопнуть за собой ворота, прянули в сторону.
Никакие препоны не мешали удалым черкасам. С разгону влетели первые из
Них в крепость, ликующий крик их потряс могучие стены.
Серым плотным облаком заколыхались бараньи шапки перед воротами.
Нетерпеливо напирая друг на друга, сотни проталкивались внутрь, заполняя всю
крепость. И когда у ворот уже не осталось никого, в спины ворвавшимся
казакам внезапно ударили затинные пищали. Дымом и пламенем жутко опахнуло
тесные ряды. И все враз очумевшее воинство метнулось вперед, прямо на
Никольскую башню.
Но и там его уже поджидали. В упор грянули пушки. Десятками валились
наземь казаки. В невиданной свалке бешено вздымались кони, ломались копья и
сабли, дико вопили раненые. И куда бы ни кидались черкасы, повсюду их
встречал смертоносный огонь. Они попали в хитрую ловушку. Снег посреди
крепости алел от крови убитых и раненых.
Ворота, в которые так лихо вломились казаки, были уже перекрыты
зарайскими ратниками. А с обратной стороны, через проходную Никольскую
башню, въезжала воеводс