Кузьма уже слышал на заставах про тот свирепый налет. Едва ли не всем
тушинским станом во главе с Ружинским, Зборовским и Сапегой ударили вражьи
силы по Александровой слободе, отогнал их Скопин.
-- Никак не уймутся супостаты,-- жаловались мужики, сменяя в разговоре
друг друга.-- Князь Михаиле беспрерывно на них разъезды насылат, а не одолел
покуда. Днесь из слободы без доброй стражи не выйти. Тебя-то, Минич, по
дороге не тревожили?
-- Миловал бог.
-- Видно, можно и без урону проскользнути. А хоша бы и сатане в когти,
токо не тута мыкаться. Да еще на нашу голову надзорщик-злодей! И за что доля
така: замест спасиба -- посоха? Жонки-то, небось, дома обревелися...
Словно на исповеди, изливали обозники свои горести, тяжелили сердце
Кузьме. И от их ли печалей, от удара ли на лесной дороге, когда он с
Микулиным и пушкарями схватился с казаками Лисовского, разламывало грудь. И
снова накатывал жар. В замутившейся голове путались мысли. Сам оставшийся
без поручительств и денег Кузьма не мог взять в толк, как облегчить участь
мужиков и поскорее освободить их от принудной посохи.
Всю ночь напролет не стихали разговоры в землянке.
2
Наутро, превозмогая немочь, Кузьма направился к торговым рядам в
надежде встретить там знакомцев: свой своему завсегда пособит. Велик свет, а
дорожки у торговых людей часто сплетаются. Однако Кузьме не повезло.
Торговли в тот день не было, и ряды пустовали. От запертых лавок Кузьма
повернул на улицу.
Без передыху только реки текут. А у человека есть предел всему и среди
прочего -- терпению. Человек не придорожный каменный крест, чтобы являть
собой неизменную стойкость. Валящая с ног слабость понудила Кузьму сойти на
обочину и прислониться к тыну.
Мимо Кузьмы к слободскому цареву двору, былому прибежищу Грозного, где
теперь разместился Скопин, конно и пеше двигался разный оружный люд, скакали
верховые нарочные. От резкого перестука копыт, тележного скрипа, тяжелой
поступи гудом гудела вымощенная дубовыми плахами старая дорога, уже изрядно
разбитая и щелястая. Летела во все стороны грязь, смешанная с мокрым снегом.
Но воинство не оживляло улицу, как оживляет ее пестрая мельтешня жителей в
мирные дни: суровый поток был отрешен от всего вокруг в своей замкнутой
озабоченности.
Душевная смута, что в последние дни особенно тяготила Кузьму, еще
сильнее стала одолевать его. "Устал от войны люд, -- думал он, -- а конца не
видит, из круга в круг попадаем". И не находил Кузьма никакого выхода. Вялым
было его тело, вялыми мысли. Стоял, как сирота на чужом подворье, никому не
нужный. Тут, у тына, и застал его верный Подеев, потянул за рукав.
-- Пойдем-ка, Минич. Эва лица на тебе нет. В тепло надобе...
Блуждая с Кузьмой меж дворов, Подеев торкнулся в одни ворота, в другие,
в третьи, но везде ему отвечали отказом. Все пригодное жилье уже было занято
ратниками. Тогда Подеев стал выбирать избы победнее, полагаясь на
милосердие. И там не нашлось места. Старик взмок от усердия и уже на ходу то
и дело обтирал шапкой лицо, ему до слез было жаль Кузьму, который еле двигал
ногами. В конце концов приметив на отшибе в заулке ничем не огражденную
избенку-завалюху, Подеев в отчаянье кинулся к ней, торопливо постучал.
Косматый, с пышной сивой бородой и багровым, будто обожженным лицом
старец, похожий на ведуна, появился в дверях, глянул пронзительно.
-- Не приютишь ли, мил человек, за ради бога? Нам бы отдышаться.
Старец мотнул скособоченной головой -- у него, видно, была свернута
шея,-- и мыкнул, отступив внутрь.
-- Да ты нем, гляжу!..
Не мог знать Подеев, что привел Кузьму к человеку, которого чурались в
слободе, как великого грешника, в опричные времена служившего подручным у
царевых палачей. Да если бы и знал, все равно не стал бы привередничать: кто
приветчив, не может держать зла. Давно от Уланки, как звали хозяина избенки,
должна бы отстать худая слава, поскольку с опричных пор миновали лета всякие
-- и горше, и бедственнее прежних, в кои он жил тихо и беспорочно, но
позорное клеймо так и осталось на нем. Не трогали его только из-за увечья и
убожества. В безотрадной нелюдимости Уланка кормился тем, что помалу
шорничал, чиня упряжь приезжим крестьянам на постоялых дворах, а для услады
ловко плел ременные пастушьи бичи, которые были нарасхват в деревнях, ибо
считались заговоренными.
Свернутые в кольца эти бичи, развешанные по стене вместе с пучками
трав, и были главным убранством избенки. Подвоспрявший Кузьма, как ступил за
порог, так сразу и потянулся к Уланкиному рукоделию. Это пришлось по душе
старцу. Он поощрительно закивал: сымай, сымай, мол, с копылка-то, ощупай.
-- Знатный витень,-- похвалил Кузьма, сняв один из бичей и разглядывая
резное короткое кнутовище. Это отвлекало его от своей немочи, которой он
стыдился. Но руки предательски дрожали, и Кузьма поспешил вернуть бич на
место. Смекнув, о чем хотел спросить старец, ответил:
-- Нет, не пас я -- прасольничал. Наука похитрее будет.
Лукаво прищурился старец, затряс лохмами, не соглашаясь: где во всякой
науке свои хитрости и нельзя ставить выше одну над другой.
А Подеев уже расстилал на лавке овчину. Подождав, когда он управится,
старец легонько подтолкнул Кузьму к лавке, понудил сесть. И все сразу
закружилось перед глазами Кузьмы, и будто мягкими широкими пеленами
обволокло тело, стянуло. Впадая в забытье и неудержимо клонясь к изголовью,
он еще смог пролепетать заплетающимся языком:
-- Свечку бы Николе Угоднику...
-- И Савву, и Власия, и Параскеву Пятницу, и Пантелеймона-целителя --
всех ублажим, будь покоен, -- смутно и как бы издали донеслись до Кузьмы
слова заботливого Подсева. И он забылся.
Когда наконец Кузьма пришел в себя, он увидел в дверях старца,
осыпанного снегом, словно елка в лесу, с охапкой поленьев в руках.
Отряхиваясь, старец ободряюще кивнул невольному постояльцу.
-- На воле-то что? -- спросил Кузьма, запамятовав, что старец нем.
Тот показал на отряхнутый снег: метет, мол.
Постепенно они привыкли изъясняться знаками, испытывая приязнь друг к
другу. Сдержанный Кузьма, доверившись старцу, часто делился с ним и своими
мыслями, рассказывал о себе все как на духу.
Однажды, пробудившись среди ночи, Кузьма увидел хозяина, со свечой
стоящего на коленях перед иконой. Старец истово молился и плакал. Заметив
взгляд Кузьмы, он неожиданно резво поднялся с колен и с небывалым
ожесточением стал тыкать кривым пальцем в оконце, за которым, сокрытая
тьмой, где-то рядом была царева усадьба. Багровое лицо старца страшно
почернело, веревками вспухли жилы на его уродливой шее. К изумлению Кузьмы
старец вдруг заговорил:
-- Бона, вона проклятье мое! Тулова-то человечьи безглавые оттоль я
сволакивал в пруды, топил, раков ими потчуя. К царскому столу раки
подавалися. А Иван-то Васильевич, смеяся, наказывал, чтоб раков человечьим
мясом ежедень кормити, оттого слаще они ему! От его бесовства грехи его и на
меня пали, и на многих! И вина непростима!.. Непростима!.. Ох окаянно его
опрично гнездо, нечисто место! Смердит, смердит еще оно!..
-- Что же немотствовал ране, не открывался? -- воскликнул Кузьма, более
пораженный голосом старца, чем самим его признанием. Здравый и вдумчивый ум
Кузьмы не принимал поступков, противных естеству.
-- Обет мой таков,-- сурово сказал старец.-- Таю то, от чего вред и
пагуба. Безгласием казню себя и безгласием же пресекаю зло. А тебе скажу,
скажу все по совести, чтоб упованья твои на власть предержащих незряшны
были.
И словно опасаясь чьего-то сглазу, старец устремил вновь взгляд на
оконце и задул свечу.
3
Когда, бросив вызов княжеским и боярским родам, что не хотели
признавать безмерного самодержства, Иван Грозный в сердцах оставил Москву и
со всем семейством и ближними людьми, с иконами и казною перебрался в
Александрову слободу, никто не предвидел всех страшных последствий этого
поступка. "А мук и гонения и смертей многообразных ни на кого не умысливали
есмя",-- писал сам Иван Васильевич изменному другу князю Курбскому,
бежавшему под страхом царской расправы за рубеж. Но слова государя были
коварной лицедейской уловкой.
И явился во всей свирепости и нещадности царь, взявший право класть
опалы, надругаться без удержу и казнить без суда. Никому он не позволял
прекословить, никого не миловал даже не за проступок -- за слово, за намек,
а то и за сторожливое молчание, если мерещилось ему в том посягательство на
свою волю. Где хотел -- искал измену, где хотел -- находил ее. И сотни его
верных слуг-опричников на борзых скакунах с подвязанными к ним песьими
головами и метлами по мановению его руки вылетали из Александровой слободы,
чтобы жечь, насильничать и убивать. Нет, распаленный гневом и ненавистью,
утоляя себя казнями и не утоляясь, не только княжат и боярство с их
удельными да вотчинными замашками держал он в страхе -- всю землю. Началось
с мести, продолжилось кровавым разгулом, словно так, на крови, и должно было
утвердиться могущество единовластия. "Горе царству,-- изрекал Грозный,--
коим владеют многие". Но не процветало в райском благоденствии и довольстве
царство, которым правил самодержец с прокаженной совестью.
Глубоким рвом и земляным валом с бревенчатыми стенами и шестью
двухярусными каменными башнями окружил Грозный свою усадьбу-логовище в
Александровой слободе. Посреди двора блистали пестрой кровлею и соцветьем
затейных узоров царские палаты, что поражали не только богатством красок, но
и дивным разнообразием наверший, труб, подзоров, навесов, теремков, крылец.
Вызывающая роскошь дворца, словно буйно размалеванная личина, скрывала за
собой мрачное и злокозненное обитание его хозяина. Недаром на подступах к
слободе были расставлены крепкие заставы, а у ворот усадьбы, увенчанных
большой иконой, денно и нощно стояла бдительная стража.
Как бы затворившись от мира, царь провозгласил себя игуменом, а
начальных опричников братиею, сочинил для них монашеский устав и обязал
блюсти монастырский обиход. Рано поутру Грозный пробуждался первым и влезал
на колокольню, чтобы благовестить к заутрене. Угрюмой плотной вереницею,
одетые в черные рясы, с глухими шлыками на головах тянулись лжеиноки в
церковь на молитву. Так же они шли к обедне и вечерне. И всегда в их шествии
была зловеще погребальная угрюмость, а в протяжливом пении псалмов --
скулящий надрыв, схожий с волчьим завыванием, от чего стороннему человеку
становилось жутко. Всех усерднее в церкви молился царь, всех ревностнее клал
земные поклоны, чуть ли не расшибая лоб о каменные плиты.
-- Боже, помилуй!.. Боже, помилуй!.. Боже, помилуй!..
А между тем в подклетях под царскими хоромами, в обширном, обложенном
кирпичом подземелье за дворцом, в башнях и даже пещерах, вырытых в земляном
валу, ждали своего смертного часа десятки узников. Всегда наготове были в
пыточной каморе пыхающие огнем жаровни, железные когти, пилы, крюки, клещи,
усеянные гвоздями доски-ложа, длинные иглы, ременные кнуты с вплетенными в
них шипами и другие орудия истязаний. Отмолив старые грехи, царь являлся
сюда за новыми. Он возбуждался от вида и запаха крови, он услаждался
мучительством и веселел, .как веселеют люди от хмеля. И верная его опричная
свора изощрялась в пытках, угождая великому извергу. Любо им было, когда в
исступлении злобы, опаляющей его нутро, царь святотатственно изрыгал на
жертвы апостольские слова: "Им бог -- чрево, слава их -- в сраме!" Будто сам
он был превыше всего человеческого, а в человеческом -- рабского. И так же
неистово, как отдавался пороку, жаждал потом искупления. И снова колотился
лбом о каменный пол.в церкви.
Вовсе не пытался постичь причину безумных выходок царя Уланка, которого
привязал к себе первейший палач Григорий Лукьянович Малюта тем, что выходил
смиренного отрока-сироту, оказавшегося в толпе зевак и ненароком подмятого
медведем во время государевой потехи. От пережитого потрясения у юнца
надолго отнялся язык, и это было наруку Малюте. Он доверил Уланке тайную
работу. Нет, сам никого не пытал и не казнил Уланка, неприметная для царя
тля, а только прибирал пыточную после изуверских истязаний, смывал с полу и
со стен кровь, выносил разъятые на части трупы, закапывал их, а в иных
случаях, если был такой наказ, кидал на съедение собакам либо топил в прудах
за валом. Он исполнял свою адову работу с омерзением и ужасом, покуда не
обвык, зная, что за малейшее ослушание казнь ему будет самая страшная.
Уланка подавлял в себе всякие мысли и всякие чувства, иначе сошел бы с ума.
И лишь когда не стало ни опричников, ни Малюты, ни Грозного, когда он
оказался никому не нужен и всеми презираем, на него свалилось тяжкое бремя
вины. Это была великая вина, ибо он взял на себя грехи и тех, кто помыкал
им, как рабом. И мучительно ища согласия в душе, Уланка невольно в своих
молитвах равно поставил и жертв и злодеев, смешал благое и нечестивое, чтобы
выстоять перед своей отверженностью и утвердиться в том, что ангелы обитают
только на небесй. Падший и погрязший во грехах Грозный был таким же
человеком, как все. И если не раб перед другими, то раб перед своими
страстями: согрешил -- накрошил, да не выхлебал. Каким же судом его судить,
коли не человечьим? И как же, проклиная, его не жалеть, что сгубил душу ради
тщеты, восхотев изменить многое и ничего не изменив? Не врагов он своих
ломал--ломал людскую натуру. А никому, кроме бога, не по зубам тот орешек.
Что же никто на свете в толк не возьмет, что насилие приносит пустые плоды?
О том и вел речь Уланка, в том признавался в ночи перед Кузьмой, не
зная всех начал и концов государственных высших исхищрений, но чуя, что эти
начала и концы спрятаны в извечной человеческой сути.
Было слышно, как вдалеке за оконцем перекликалась стража. Рассвет уже
разбавлял кромешную мглу. Александровой слободе предстояли новые испытания,
новые спаси и тревоги, и никому тут не было нужды связывать их с давно
минувшими злоключениями.
4
Двадцатитрехлетний князь Михаил Скопин-Шуйский стягивал великие силы в
слободу, чтобы окончательно разметать мятежные воровские ватаги купно с их
польскими пособниками, разделаться с самозванцем, а потом двинуться к
осажденному Жигимонтом Смоленску.
Сборы доставляли немало хлопот, и за теми хлопотами уже стал забываться
трудный переход со шведской подмогой из Новгорода, где каждый шаг сопрягался
с риском и потерями. Однако непрестанные стычки на пути не утомляли, а лишь
воодушевляли юного стратига. Он легко переносил и лишения, и ратные невзгоды
и еще ни разу не испытывал крайнего отчаянья, даже в тех случаях, когда его
новый друг Делагарди, тоже молодой и полный сил военачальник, посланный в
сподвижники Скопину королем Карлом, не мог совладать с наемным сбродом, и
наемники, при каждой задержке платы, по своей прихоти покидали войско.
Однако Скопину покровительствовала удача, А к удачливым и самые нетвердые
возвращаются.
Вот уж на что, вроде бы, вовсе безнадежно складывалось дело при взятии
Твери летом: подошедшие к городу союзные дружины рассчитывали на огненный
бой, но хлестал проливной дождь, ни одна пищаль не могла быть заряжена, и
копейщики тушинского атамана Зборовского мощным напором смяли рать. Не
помогла и стойкость шведов, с которыми Делагарди отступил последним. Иной бы
на месте Скопина не отважился сразу на новую попытку. Однако где молодость,
там и дерзость. Поздней ночью, когда довольные успехом и утомленные боем
тушинцы беспечно спали, князь Михаил поднял свое войско, тишком подвел к
городу и ворвался в него. Ту же отвагу явил юный стратиг и позднее, меньшими
силами отбив ляхов и казаков от Колязинского монастыря на Волге. Он тараном
продвигался к Москве, и с его продвижением уже многие города отложились от
самозванца. Тушинцы попытались остановить Скопина во что бы то ни стало.
Полтысячи убитых оставили они на поле брани, прежде чем покинуть Переславль
Залесский. В Александрову слободу князь Михаил тоже вошел с боем. И тут его
не оставили в покое. Но все потуги мятежников были напрасны. Скопин
укрепился в слободе, и с той поры уже не ему их, а им его надо было
опасаться.
Все предвещало князю новые удачи, все благоприятствовало ему. Румяный
от мороза, пригожий и статный, в приливе бодрости он объезжал поутру
острожные укрепления. Давно хотел осмотреть все разом, да не выдавалось
времени, а ныне сумел выкроить Услаждал сердце необременительной прогулкой.
Любовался зимними украсами.
Чинно приотстав, шагом направляли своих коней за ним Федор Шереметев и
прибывшие из Москвы князья Иван Куракин с Борисом Лыковым, а следом уже
прочие воеводы. Скопин оборачивался, озорно взглядывал на ближних
сопутников, как бы призывая разделить его доброе расположение духа и дивясь,
что им не в приятность благодать утреннего света, куржалых от инея берез,
чистых пуховых снегов с перелетающими над пряслами сороками. Но сопутники
блюли пристойную важность, их не занимало игривое настроение Скопина: служба
есть служба, и неча попусту пялить зенки.
Впрочем, Федор Иванович постоянно был сдержан, а Иван Семенович и Борис
Михайлович держались настороже неспроста. В Москве кто-то злонамеренно
распускал слухи, что Скопин, упоенный победами, метит на государево место,
хотя царь, отсылая князей с полками в Александрову слободу, вновь
подтвердил, что надежен на племянника, яко на свою душу. Но молвил он это
без былой твердости и отводя подслеповатые глазки, будто намекал:
вникните-ка. Уж царевы-то увороты для них не в диковину. Верно, не лежала
душа у Куракина с Лыковым к шубнику, но и к Скопину не тянулись сердцем:
выскочил прыщ! А чем они сами хуже? Так и вели себя меж царем и его
племянником ровно. На всякий случай.
Краса свежего зимнего утра не мешала Скопину помнить о деле. Он остался
доволен осмотром: рвы глубоки, валы насыпаны круто, частокол крепок,
перекидные мосты надежны и легко убирались. Но, видно, чтобы подзадорить
своих степенных со-путников и не удоволившись пояснениями услужливого
надзор-щика, который изрядно суетился, забегая вперед коня первого воеводы и
путаясь ногами в полах длинного кафтана, Скопин направился к посошным
мужикам, томящимся у костров в ожидании, что порешат начальные чины, не
узрят ли какого промаха для неотложных доделок. Намедни князь Михаил
выслушал донос надзорщика о нерадении посохи, но теперь ему стало ясно, что
тот возводил напраслину. .
Мигом обнажились склоненные мужичьи головы. Скопин молодцевато привстал
на стременах.
-- Похвально усердие ваше, работнички! Велю накинуть сверх двух рублев,
что положил вам надзорщик, еще по рублю. -- И, не услышав отклика
растерянных от множества нагрянувшей знати мужиков, с веселым простодушием
вопросил: -- Аль скудна плата?
-- Бог тебя храни, боярин князь Михайло Васильевич! -- В пояс
поклонились мужики, взмахнув правой рукой и опуская ее долу.-- Велика твоя
милость, снизошел до нас, черных людишек.
-- Добро. Не посрамитеся и впредь, С ратью пойдете в
кошу[29].
От зорких глаз воеводы не ускользнуло, что мужики враз принасупились.
Рукоятью плети он сдвинул богатую шапку с золотой запоной на затылок,
улыбчиво примолвил:
-- Я, чаю, дольше вас в своем дому на печи не леживал.
-- Было бы в прок тужиться, осударь,-- насмелился один из мужиков,
словно для защиты выпершись острым плечом.-- Дворы-то наши, вишь, без
догляду. Беды б за отлучкою не вышло: злыдни-то все кругом и кряду палят и
крушат. А мы тута заплотами тебя огораживай. Долго ли мыслишь за ими
хорониться?
Юношески миловидное безбородое лицо Скопина расплылось в широкойулыбке,
и он, не сдержавшись, захохотал.
-- Хорониться? Эка нелепица!.. Чуете, -- обратился к сопутникам, --
кака слава мне уготована, коли замотчаем?
Те напыжились: не след, мол, печься царскому племяннику о доброй, худой
ли славе черни. Лыков выказал свое недовольство тем, что резко смахнул снег
с широкого ворота мухояровой шубы на куницах.
-- Часу медлить не станем, -- уверил мужиков князь Михаил. -- Ждем
царского повеления. Царевою волей двинемся. А заплоты!.. Береженого небось
бог бережет. Сапеге мы заплотами кость в горле, чрез нас не переступит...
К самой поре подгадали и вывернулись из толпы Подеев с Гаврюхой, подали
Скопину бумагу.
-- Прими, осударь, жалобишку.
Князь мельком пробежал глазами написанное, во всеуслышанье произнес
конечные строки:
-- "К сему руку приложил торговый человек Нижня Новгорода Кузьма
Минин". -- Резво вскинул голову.-- Где сей храбрец?
-- Хвор лежит,-- ответил Подеев.
В сильном волнении он мял в руках заношенный треух. Гаврюха, почуяв
грозу, уже готов был отступить в толпу, колени у него подрагивали.
-- Нечестно, выходит, вас принудили?
-- Истинно так, осударь.
-- Писано тут,-- тряхнул князь Михаил бумагой, скосившись на
Шереметева,-- что ты, Федор Иванович, держишь без нужды извозных людишек
нижегородских да от посохи их не избавляешь. Круто писано. А здраво все ж.
-- И, подумав, соломоновски рассудил: -- Гневись либо милуй. Не мое, а твое
слово должно быть.
-- Ступайте с богом,--- с полной бесстрастностью махнул рукой Шереметев
нижегородцам. С легкостью наложил запрет, с легкостью и отменял, однако
чутко угадав желание Скопина и тем расположив к себе добросердечного царева
племянника.
-- Не тоже эдак-то,-- вставился вдруг подскочивший к первому воеводе
надзорщик.-- У меня рук нехватка. Отколь взять?
-- Спроса с тебя не сыму,-- построжал Скопин.-- Знаю твои проделки.
Чужих не прихватывай и своих не обижай. Мне в войске плутовства не надобно.
Гулко отозвавшись в обступивших слободу лесных чащах, ударил
благовестный колокол.
-- Никак к обедне кличет новгородец[30],-- снова взбодрился
князь Михаил и уставился на дорогу, уловив сквозь колокольный звон частую
дробь копыт. Опрометью, будто за ним гнались, выскочил из леса вершник,
подлетел к Скопину.
-- Ляхи от Троицы уходят! Окромя Сапеги, никого уже нет!..
-- Ему тож черед скоро,-- молвил стратиг и хлопнул по шее застоявшегося
коня.
5
Древлий обычай нарушен: никто после обеда не почивает. Возле запущенных
царевых палат толпилось служилое дворянство, наблюдая, как под началом немца
Зомме наемные ландскнехты исполняют приемы боя с воображаемой конницей.
Слитные и спорые перемещения, повороты, смыкания и размыкания строя, выпады
с копьями наперевес не могли не занимать. Тут все, как один, враз
приводились в движение резким непререкаемым голосом:
-- Фор!.. Цурюк!.. Нах рехтс!.. Линкс!.. Абштанд!..[31]
Дворянство мотало на ус ловкие и проворные ухватки иноземцев,
разглядывало их ладно пригнанные выпуклые панцири, не без досады подмечая,
как неуклюже, на разный вкус и лад было одето и вооружено само. Все чуть ли
не домодельное и как бы еще с пращурова плеча. И хоть, что говорить, прочны
и надежны были чешуйчатые куяки, кольчужные юшманы, а то и богатые
пластинчатые бехтерцы или совсем устарелые колонтари, но отеческие доспехи
обременяли излишеством и тяжестью железа, лишали подвижности. Не всегда,
видно, впрок приверженность старине. Правда, оружие едва ли уступало
иноземному, и протазан казался игрушкой рядом с рогатиной. Когда есть что
сравнивать, тогда есть и о чем спорить. Толки велись вперемешку.
-- Верно, искусники за рубежом, да и мы не лыком шиты. Пушки наши куда
с добром, свей, слыхал, крадут их.
-- А колокола немецки слыхивал? Глухо, аки в сковороду, бьют, не в
пример московским.
-- Отступись с колоколами. Не о том речь. А о том, что всяко оружие
головы требует. Баторий-то в недавни еще поры Псков брал и не взял. Не
помогла ему нова ратна снасть, А у Смоленска ноне не Жигимонт ли со всеми
иноземными ухищрениями понапраске пыхтит?
-- Ляхи свои сабли бросают, коль наши им достаются.
-- А колокола ихни слыхивал?
-- Далися дурню колокола! Молчи уж!
-- Они хитростью, а мы храбростью.
-- Полно-ка: "мы" да "наше"! Было б у нас ладно, не хватили бы столь
лиха. Поделом немцы нам под носом утирают, ишь како ратуют -- завидки берут!
-- Впрямь. Доброе переимать не зазорно...
Отвлеченные зрелищем, дворяне упустили из виду Скопина, который с
воеводами медленно проехал позади них к дворцовому крыльцу. Только услыхав
его быстрые шаги по ступеням, все стали поворачивать головы.
-- Хитра наука! -- воскликнул князь, указывая на замерший мгновенно
строй ландскнехтов.-- Всем подобает овладеть сим. Всем без изъятья! И с
тщанием добрым. Я глаз не спущу. Инако не ждать успеха.
-- Недолго той земле стоять, где учнут свои уставы ломать, -- хмуро
буркнул в бороду Лыков, но так, чтобы было слышно Куракину.-- Вельми
доверчив наш стратиг, перед иноземцами стелется.
Не по нраву Лыкову, что Скопин сговорил царя переложить с немецкого да
латыни устав дел ратных, дабы русские ни в чем не уступали на бранном поле
ни Испании, ни Англии, ни Литве. По тому уставу и задумал устроить князь
Михаил набираемое ныне войско. Однако Лыков, как и многие из окружения царя,
почел то за пустую забаву: не вырастают лимоны на елках, и не выводят
медведи львов, всякое новшество осмотрительности требует.
Дворянство же с одобрением приняло слова Скопина, согласно закивало
головами, радостно зашумело.
Скопин приятельски обнял вышедшего навстречу из покоев подбористого
Делагарди, поманил к себе Зомме. Вместе с пышно разодетыми своими и не
меняющими походных одежд, а оттого более приглядными в ратном стане
иноземными воеводами Скопин был как бы примиряющим всех посредником. И в его
живом взоре, в непринужденных движениях сказывалась та простота обхождения,
которую бы осудили в боярских теремах, но которая привлекала служилое
большинство.
Пока Скопин весело переговаривался с воеводами, готовясь идти к
трапезе, возле крыльца явилось несколько дворян в дорожных кафтанах, один из
них поднял над головой свиток.
-- Везение тебе, княже, ныне на челобитные,-- пошутил Куракин. --
Успеется, поди, с чтивом, щи остынут. Но Скопин не любил откладывать дела.
-- Отколь посланы? -- доброжелательно протянул он руку к бумаге.
-- Из Рязани. От Прокофия Ляпунова.
Князь начал читать и вдруг, не дочитавши, густо залился краской, потом
мертвенно побледнел. С задрожавших губ его сорвались гневные слова:
-- Государя поносить!.. На государя клепать!.. Надвое разодранная
грамота полетела к ногам рязанцев. Те оторопели.
-- Что? О чем писано? -- встревожились все вокруг.
Скопин не отвечал. Он низко склонил голову, унимая гнев или устыдясь
вспыльчивости, всполошившей окружающих. Делагарди мягко тронул его за плечо,
но отдернул руку -- плечо было неподатливым, окаменевшим, и он стиснул
рукоять шпаги. Лыков с Куракиным пристально разглядывали рязанцев, не
знавших куда деваться. Шереметев был невозмутим. Лишь отважный усач Зомме
отличился проворством, сбежав с крыльца и прикрыв собой полководца.
В почтительном отдалении напряженно ждало развязки служилое дворянство.
Нетрудно ему было смекнуть, о чем шла речь в ляпуновской грамоте, оно и само
бы поддержало Прокофия, не желавшего больше сносить оплошного безвольного
царя, если бы Скопин не был так безоглядно предан своему дяде. Может,
все-таки Ляпунов проймет Скопина?
Наконец юный князь поднял голову. В глазах его уже не было ярости.
Смятенные рязанцы покорно пали на колени. К ним сзади подобралась стража, и,
острые бердыши зловеще нависли над ними.
-- Лютой казни достойны вы за крамолу, -- с тяжелым вздохом молвил
Скопин ляпуновским посланцам.-- На что уповали? На измену мою? Али за
недоумка посчитали? Молод, горяч-де -- мономаховой шапкой мигом прельстится.
Коим проступком обнадеял я вас, чтоб отступником меня счесть? Я по гроб
верен государю...
-- Помилуй, княже,-- запричитали рязанцы.-- В сущем неведении мы.
Прокофий нам грамоту запечатану всучил. Его к ответу зови!
-- Не ждал я подвоха от Ляпунова. Полагал, в разум пришел он. Нет,
разума у него мене, нежли наглости.-- к Скопину уже возвратилось
спокойствие.
-- Сам уклонился, а наши головы подставил,-- расплакались рязанцы.
-- Идите прочь, вон, с глаз долой! Не хочу подобиться Грозному в его
убежище, а то не избежать бы вам наказания.
-- Остерегися, Михаиле Васильевич, не отпускай их, -- сбросив
оцепенение, тихо посоветовал искушенный Шереметев.-- Положи предел доброте
своей, с пристрастием допрос учини.
-- Брось, Федор Иванович, таки дела не по мне.
Не желал знать Скопин, что добродетель сама может быть наказуема, не
хотел допускать ожесточения, которое и без того переполнило родную землю.
Снова на его юном лице расцвела улыбка и он широким радушным взмахом руки
пригласил воевод разделить его трапезу.
Понурясь, чуть ли не бегом устремились рязанцы к воротам мимо безмолвно
расступившегося служилого люда. Стражники искали в снегу вторую затерявшуюся
половину ляпуновской грамоты. Когда они нашли ее, Лыков с Куракиным
переглянулись и только после этого последними вошли в покои.
6
-- Вконец изводит, нечиста сила! Веревки из нас вьет! Дурит без
передыху! Препоны таки чинит, ровно и не отпущены мы!..
В лачуге Уланки не повернуться, мужиков набилось, как грибов в кузовок.
Потрясали они кулаками, жаловались на надзорщика. Припертый ими Кузьма не
мог встать с лавки. Так и сидел, поджавшись, в накинутый на исподнюю рубаху
шубейке, босой, в руке шило, с колен свисали ремни конской упряжи.
-- Чай, собралися уж,-- дождавшись, когда все умолкнут, подивился
Кузьма.-- Не завтра ли отъезжаем?
-- Кабы завтра! Лукавый бес лошадок у нас захапал: мол, вы-то вольны,
по шереметевску слову, катить на все четыре стороны, о лошадках же воевода
не заикнулся, а потому, дескать, гуляйте без лошадок. Не поганец ли?
-- С чего взъедается?
-- А все с того, Минич, -- подал голос из-за спин Подеев,-- что
жалобишка наша ему досадила, ославили, вишь, мы его пред Скопиным, хошь и ни
словца о нем в жалобишке не было, сам ты писал -- знашь. Попала вожжа под
хвост, что ты содеешь, едри в корень! Смаху надобно было ехать да, чай,
хворого тебя не захотели оставлять.
-- На тебя лаялся,-- добавил Гаврюха,-- коль встренет-де, посчитается.
-- Что ж, посчитаться не грех.
-- Не вздумай. За саблю хватится. Ростовец Тимоха посчитался было, так
он Тимохе саблею плечо рассек. Да еще смутьяном объявил, в темницу Тимоху
кинули.
-- Сызнова жалобишку писать? -- спокойно спросил Кузьма. -- Подымут нас
на смех. Ябедники, мол. На то и бьет над-зорщик. Аль уж не постоим за себя?
-- Куды с голыми руками на саблю?
-- Обождите-ка у избы, оденуся ужо.
Когда мужики вышли, Кузьма еще немного посидел на лавке, молодечески
встряхнулся, потом неспешно снял со стены бич...
Надзорщик не скрыл злорадной ухмылки, когда у конюшен, откуда отправлял
посошных в извоз к Ярославлю, он увидел кучку нижегородских мужиков.
-- Каяться пожаловали?
Спрятав бич за спину, Кузьма подошел к нему.
-- Добром прошу, человече, отдай лошадей.
-- А-а! -- уставил руки в бока надзорщик. -- Ты-то и есть заводчик?
Давненько мои батоги ждут тебя!
Надзорщик был низкоросл, но крепок и плотен, с тяжелым мясистым лицом,
обросшим густыми черными брудями. Смотрел исподлобья с презрительной
насмешливостью, чуя за собой превосходство в силе и власти.
-- Мигом робят кликну, а ты порты сымай, готовь задок, -- оскалил зубы
он.
-- Не доводи до греха,-- с холодной невозмутимостью предупредил Кузьма.
-- Мне грозить? Мне! -- взвился надзорщик.-- Я тебе не Шереметев, чтоб
спущать!
Надзорщик резко взмахнул кулаком и ударил Кузьму в лицо. Тот
пошатнулся, шапка слетела в снег.
-- Еще хошь?
Но Кузьма не дрогнул.
-- Поле! -- сказал он.
-- Ах, поля возжелал? Мне, боярскому сыну, с тобой, алтынщиком, честью
меряться! Ишь куды метишь!..
Не подходя близко, мужики все плотнее окружали их, со стороны набегали
любопытные. Подъезжали даже на санях.
-- Без поля не отпущу тебя, мне уж срамно пред ними будет,-- кивнул
Кузьма на мужиков.-- Все они поручники мои.
Твердость Кузьмы и сбивающееся кольцо мужиков лишь на миг смутили
надзорщика. Не долго думая, он выхватил из ножен саблю.
-- Ладно, задам я тебе поле! Не пеняй!..
Кузьма с удивившем надзорщика проворством вдруг отскочил, и свернутый в
его руке бич махом расправился.
Надзорщик и шагу не ступил, как конец бича хлестнул его по сапогам.
-- Ну держися! --злобно возопил он и кинулся на Кузьму. Но тут же
сбитая с головы взлетела его шапка.
-- Вот и оказал ты мне честь! -- крикнул Кузьма.-- И еще окажешь!
Не мог поверить своим глазам надзорщик. Только что перед ним был один
человек -- вовсе неопасный и сдержанный, а, глядь, уже иной -- дерзкий,
сноровистый, неухватчивый. Но это еще больше распалило ярость. Надзорщик
бешено замахал саблей, пытаясь отсечь мелькающий прямо у носа змеиный хвост
бича. Но удачи не было. Хлесткий удар обжег ему руку и сабля чуть не выпала
из нее. И уже горячий пот потек по лбу, и уже взмокла спина. Надзорщик
заметался, уворачиваясь,-- бич везде настигал его.
Сперва робко, в кулак да в бороду, а потом, не таясь, стали
похихикивать мужики. Некоторые уже заходились в смехе.
По-медвежьи взревел надзорщик и, оставив Кузьму, в безрассудном
неистовстве рванулся к мужикам. Те отпрянули, повалились друг на друга. И
тут цепко и жестко обвил его бич ниже пояса, и от сильного рывка надзорщик
упал на колени. Подлетевший юрким воробьем Гаврюха ухватил саблю.
-- Вставай-ка, судиться к Скопину пойдем,-- сказал посрамленному
полыдику Кузьма. -- Пущай он нас докончально рассудит.
-- Проваливайте! -- трясясь от злобы, прохрипел надзорщик. -- Со всем
добром вашим! Чтоб духу вашего не было тут!
-- Впрок бы тебе наука пошла, -- пожелал Кузьма, спокойно свертывая
бич.
В тот же день обозники покинули Александрову слободу. На прощанье
Уланка сказал Кузьме:
-- Помяни мое слово, мира на Руси и впредь не будет, покуда меж людьми
не бог, а бес лукавый. Не станет лжи да гордыни в людях -- не станет и
греха. В едином истом покаянии-то и обретется согласие. Крепкие духом
сыскаться должны, что не свое, а людско выше поставят. Не сыщутся -- все
сызнова прахом пойдет.
-- А Скопин?
-- В его руке токмо меч,-- загадочно усмехнулся мудрый изгой.
Выехав за острог, обозники узрели в стороне ряды стрельцов, слаженно
взмахивающих копьями. Перед ними восседал на коне ладный иноземный латник.
-- Рехтс!.. Линкс!..-- донеслись до мужиков непонятные слова.
Снег переливался искристыми россыпями. Солнце било в глаза. И каленая
стужа лишь бодрила при таком яром сиянии.
-- А чо, ребятушки,-- опуская вожжи, обернулся к сидящим в его санях
Кузьме и Гаврюхе Подеев,-- нонче на Ефимия солнце -- рано весне быть. До
Сретенья домой бь! подгадать, там и весну справим. Добро бы покой с ней
пришел, помогай бог князю Михаиле!
-- Помогай бог,-- пребывая в задумчивости, отозвался Кузьма.
7
От Москвы по рязанской дороге летел скачью небольшой конный отряд.
Впереди -- трое самых резвых. Земля уже подсыхала после апрельской
распутицы, и из-под копыт выметывались тяжелые, словно чугунные, комья
зачерствелой грязи. С мокрых лошадей валились серые хлопья, скакуны загнанно
всхрапывали, но трое передних вершников, казалось, не замечали того.
Это были известные на Москве возмутители братья Прокофий и Захарий
Ляпуновы, а с ними племянник Федор. Страшная беда гнала единокровников из
престольной.
На честном пиру поднесла жена Дмитрия Шуйского княгиня Екатерина
Михаиле Скопину чару с отравным питием. Не ведая о злом умышлении, осушил
доверчивый полководец чару и, занедужив, вскоре скончался в муках. Не стало
доблестного оборонителя русской земли, кого намедни вся Москва встречала
многозвенным гулом и кого еще совсем в младые его лета не мог не отметить
даже лихоман Отрепьев, нарекши великим мечником. Осталось без светлой головы
и твердой руки собранное в Александровой слободе большое войско, которое
перешло под начало бесталанного Дмитрия Шуйского.
Срамным душегубством добился своего женоподобный царев братец. И хоть
никто прямо не уличил его в злодеянии, но все ведали, что никому иному не
была надобна смерть Скопина. А ведь вместе с царем Василием он пуще всех
заливался над гробом слезами...
Только за Коломной, на лесной опушке вершники спешились для большого
привала. Передняя троица отошла в густоту сосен и берез. Высокий,
смуглолицый, с темно-русой курчавой бородкой Прокофий все еще не мог унять
возбуждения и, обрывая с распустившейся березки лист за листом, заговорил
первым. Голос его был сиповат и напорист, говорил он резко, отрывисто.
-- Вся ноне на виду злохитрость Шуйских... Пособлять им довольно! То ли
еще натворят, пауты ненасытные!.. Должон быти укорот. Должон!..
Обхватив могучей пятерней ветку, он с силой рванул ее и ободрал догола.
-- Эдак вот! -- примолвил Прокофий, кидая смятые комом, листья в траву.
-- Не управиться нам в одиночку, брате, -- глухо, ответил ему Захарий,
по-бычьи пригнув голову и глянув на Прокофия исподлобья, словно укоряя за
горячность.-- Рязань-то мы подымем, а токмо единой Рязанью Шуйских не
сломишь.
Был он чуть ниже и плотнее брата, а по натуре ровнее и осмотрительнее.
Но, как и Прокофий, в бою не занимал бесстрашия и дерзости. Однако не
единожды доводилось ему сдерживать непомерное буйство брата и его
нетерпеливость.
-- Себя браню,-- с досадой признался Прокофий, -- браню, что ране
взывал к одному Михаиле, а не ко всему войску. Дело бы по-иному сладилось.
Да, напрасно верные люди Ляпуновых возили Скопину в Александрову
слободу грамоту, в которой Прокофий, понося неугодного царя, прочил на
московский престол молодого стратига. Но, осерчав на Прокофия, Скопин все же
ляпуновских посланцев не тронул, отпустил с миром. Боком вышел тот поступок
военачальнику. Слух о нем достиг ушей Дмитрия Шуйского, и ничтожный
завистник не дал маху, чтобы вконец очернить перед царем племянника.
Сбивались тучи над головой Скопина. Сам Прокофий вынужден был отсиживаться в
Рязани, дожидаясь неведомо чего. Дождался!
Не утерпел, примчал на похороны в Москву, и тут же пришлось уносить
ноги: густо валила скорбная толпа к Архангельскому собору, где по-царски
погребли Скопина, но и в толпе приметен был Прокофий. Чуть не схватили.
-- Уж коли на то пошло, -- свел брови Прокофий, -- и калужского вора
призовем. Супротив иродов Шуйских всяк в дело гож. Всех подымем!
-- Сызнова мужиков мутить, сызнова жар ворошить? -- усомнился Захарий.
-- А и что? Греха нет меньшим злом большое ломити. Лишь бы по-нашему
вышло. Не впервой небось.
Рязанские дворяне Ляпуновы не были покладистыми служаками. Упрямо свое
воротили, всякой власти непокорство выставляли, утвердившись в мысли, что
все беды на Руси от неправедных боярских царей заводятся. Еще при Годунове
Захария прилюдно секли кнутом, когда открылось, что пересылал он разбойным
донским казакам пороховое зелье и оружие. Среди первых заговорщиков были
братья под Кромами, склонив собравшееся там годуновское войско к измене царю
и к присяге самозванцу Гришке. Все ведали, что Прокофий усердно пособлял
мужицкому вожаку Болотникову и отступился от него лишь потому, что сгоряча
поймался на хитрую приманку Шуйского, укупившего честолюбивого рязанца за
чин думного дворянина. Долго .и неприкаянно ныла потом душа Прокофия. А
Шуйский выказал себя сполна. За клятвенно обещанное помилование сдал
Болотников царю осажденную Тулу, явился пред ним, пал на колени, покорно
наложа саблю на склоненную выю, да провел его Шуй