акомыслящих. Не обязательно, чтобы
инакомыслящие всегда оказывались бы правыми. Просто разноголосица заставляет
думать, спорить, выбирать. Чего как раз и нельзя было допустить. В головы
должна быть вбита только одна догма. А вот во что она, внедрившись в
сознание, превращала людей - читайте у Платонова.
Литературовед В.Турбин как-то провел параллель между "Котлованом" и
стихотворением Маяковского "Рассказ Хренова о Кузнецкстрое и людях
Кузнецка". Писались они примерно в одно и то же время. Пейзаж в
стихотворении действительно котловановский: "Свела промозглость корчею -
неважный мокр уют, сидят впотьмах рабочие, подмокший хлеб жуют..." Но,
подметив сходство, Турбин не стал углубляться в различия. Правда, они на
поверхности: стихотворение писалось ради бодрого рефрена - "Через четыре
года здесь будет город-сад", в "Котловане" же нет и намека на какую-нибудь
надежду. Маяковский не мог не написать этих строк. Если бы он их не написал,
то это означало бы: вся его жизнь, вся его вера, все его творчество пошли
насмарку.
Что же из этого следует или, вернее, последовало? Менее чем через
полгода после публикации "Кузнецкстроя..." оптимист Маяковский выстрелил в
себя, а пессимисты Булгаков и Платонов ни о каких самоубийствах не
помышляли. Они ведь ни в чем не разочаровывались и готовы были прожить, как
можно дольше, чтобы продолжать борьбу. Травили их на совесть, в том числе и
лично Владимир Владимирович, но все же они умрут несломленными. И кто же из
этих писателей встретил смертный час в большем согласии с совестью?
Единственное, что может сказать Маяковский в оправдание на Страшном Суде: "Я
писал свои стихи искренне"; большинство советских писателей и этого сказать
не смогут. "Худшими книгами для меня являются те мои вещи, которые я написал
при Сталине, черт побери: все мы врали со страшной силой", - на склоне лет
признался О.Горчаков, а должны были бы покаяться и все остальные.
Известно, что Сталин назвал рассказ Платонова "Усомнившийся Макар"
двусмысленным. Оценку эту подхватили Авербах, Фадеев и другие солдаты
партии. Им и в голову не приходило, что у Платонова никакой двусмысленности
не было. Окружающую его действительность он отрицал однозначно, из чего
легко сделать вывод: Платонов был врагом существующей власти, и все что про
него написали авербахи и фадеевы - правда. Контра, предатель, кулацкий
прихвостень...
Платонов яростно отрицал подобные обвинения и клялся в неизбывной
преданности революции. О том, что подобные заверения делались не из
трусости, не от желания спасти шкуру, можно судить по такому факту: и после
самых жестоких проработок писатель вовсе не кидался исправлять произведения
по указке в отличие от иных своих критиков.
Напротив, Платонов настойчиво, хотя в 30-х годах почти безуспешно,
пытался пробиться в печать. Трудно представить, даже учитывая несомненное
своеобразие его мышления, что он не мог вообразить, какая пляска Святого
Витта поднялась бы, если бы "Чевенгур" и "Котлован" увидели бы свет. Тем не
менее он посылает "Чевенгур" Горькому в откровенной надежде на протекцию.
Но, видимо, Алексей Максимович попросту струсил и с помощью лексических
фиоритур стал растолковывать неразумному Платонову, почему его роман нельзя
печатать.
Но все же загадка остается. Какой он, Платонов, только усомнившийся
/как любят называть его нынешние литературоведы, перефразируя название
рассказа/ или неколебимо стойкий боец против казарменного социализма? Тогда
к чему бить себя в грудь?
На самом деле Платонов был безусловно за революцию. Только за другую
революцию. За ту, о которой мечтали лучшие умы человечества веками. За
такую, какую и собиралась вершить русская интеллигенция. О какой, например,
грезил Блок: "Что же задумано? ПЕРЕДЕЛАТЬ все. Устроить так, чтобы все стало
новым, чтобы лживая, грязная, скучная, безобразная наша жизнь стала
справедливой, чистой, веселой и прекрасной жизнью". Эти бы слова почаще
вспоминать плакальщикам по "России, которую мы потеряли". И не один Блок
оценивал родную страну так строго. И Чехов, и Бунин, и ранний Горький -
почему они не видели той высочайшей моральности, о которой так много сейчас
твердят иные. Или им не можно доверять? Демократы, мол... /Хотя Бунин, какой
он демократ?/ Но ведь и другие - правые, религиозные, националистические
публицисты разносили нашу страну в пух и прах. Уж никак не от недостатка
патриотизма.
Платонов в возможность преображения верил, а потому считал себя, а не
своих злопыхателей правым. Может быть, поэтому он оказался близким нам,
шестидесятникам, в нашей, может быть, столь же наивной борьбе за социализм с
человеческим лицом. Шестидесятники тоже не сомневались, что их произведения
должны быть опубликованы здесь и сейчас /в крайнем случае в самиздате или за
рубежом/. И готовы были ради этого перенести весьма тяжелые испытания. Вряд
ли он /как и мы/ ясно представлял себе свой идеал. Но что революция не
должна быть такой, какой она стала с первых шагов, в этом он был тверд. И
поэтому искренне считал себя и защитником, и сторонником народа, советской
власти, революции. Я не отрицаю, что здесь была известная доля наивности,
свойственной не только Платонову. что отнюдь не умаляет объективной
направленности его сатир.
Хотите знать, от чего погибло, рухнуло, деморализовалось наше, такой
кровью созданное общество? Прочтите цитату известного рапповца Л.Авербаха из
статьи 1929 года, где он расправляется с Платоновым: "И Маркс и Ленин не
раз, как известно, сравнивали строительство социализма с родами, т.е. с
болезненным, тяжелым и мучительным процессом. Мы "рожаем" новое общество.
Нам нужны высочайшее напряжение всех сил, подобранность всех мускулов,
суровая целеустремленность. А к нам приходят с проповедью расслабленности. А
нас хотят разжалобить. А к нам приходят с пропагандой гуманизма, как будто
есть на свете что-либо более истинно-человечное, чем классовая ненависть
пролетариата..., как будто можно быть человеком иначе, как чувствуя себя
лишь частью того целого, которое осуществляет нашу идею". А как просто
записывали во врагов народа: "Писатели, желающие быть советскими, должны
ясно понимать, что нигилистическая распущенность и
анархоиндивидуалистическая фронда чужды пролетарской революции никак не
меньше, чем прямая контрреволюция с фашистскими лозунгами. Это должен понять
и А.Платонов".
Итак, гуманизм = ненависти, а выражение мнения - фашизму. Право же
невозможно выразиться яснее и откровеннее. Мораль тут выворачивается
наизнанку, Зло начинает именоваться Добром. Право же, когда верующие люди
перешептывались, что в России воцарился Антихрист, они были недалеки от
истины, по крайней мере в метафорическом плане. Нельзя, конечно, не
сочувствовать людям, закончившим жизнь в ГУЛАГе, но, право же, авербахи
накликали на себя эту кару сами.
Платонов, который мог сказать, например, так: "Писарь коммуны стал
писать ордера на ужин, выписывая лозунг "Пролетарии всех стран,
соединяйтесь!" от руки на каждом ордере", конечно же, делал это не для того,
чтобы очистить страну от шелухи бюрократизма, как этого искренне пытался
добиться Маяковский своими победоносиковыми. В отличие от Маяковского
Платонов чувствовал или понимал, что порок не в бюрократической надстройке,
порок в неверно заложенном базисе. Так что Платонов бил по самой системе,
хотя я вовсе не собираюсь утверждать, что Замятин, Булгаков, Платонов и
другие /не забывайте, что я упоминаю только тех, кто имел отношение к
фантастике/ намеревались бороться с советской властью с ножом за голенищем,
как любил изображать белогвардейцев и кулаков один партийный карикатурист.
Они не собирались восстанавливать монархию, призывать белых генералов,
продавать родину Антанте, а себя сигуранце... Они имели в виду совсем,
совсем иное...
Они-то как раз пытались вести честный бой, пытались сражаться
политическими средствами, может быть, недопонимая, что с их оппонентами
вести джентльменские споры бессмысленно. Но все-таки вели. Молчать не
позволяла совесть. Может быть, они помнили слова Шопенгауэра: "...ибо если
мы молчим, то кто же будет говорить"... Это было подлинно духовное
сопротивление. Эти люди были живым укором всем, кто, приняв на вооружение
орвелловское двоемыслие, предпочитал делать вид, что ничего вокруг не
замечает. Эти люди спасли честь и достоинство русской интеллигенции и сумели
передать эстафету следующим поколениям. Недаром неизвестные до того
произведения оказались созвучными времени кардинальных перемен.
Здесь может возникнуть странное, на первый взгляд, умозаключение: уж не
хотите ли вы сказать, что "дикие крики озлобленья" сталинских палачей имели
под собой основание? Мы-то, мол, заходимся, чтобы доказать, какими негодяями
были авербахи и ермиловы, а вы чуть ли не подтверждаете их правоту. Нет, не
подтверждаю. Они или грубо, фанатично заблуждались, либо лгали из шкурных
соображений. Состав преступления был не в том, что не печатали конкретно
"Котлована" или "Собачьего сердца", а в преступной системе подавления любого
инакомыслия, любой критики. А мы бы хотели, чтобы насильникам, тиранам,
диктаторам не оказывалось никакого сопротивления? Чтобы все кричали "Ура!" и
в воздух чепчики бросали?
Нас исподволь приучили слишком уж расширительно употреблять эпитет
"советский". Все, что находилось на территории СССР, стало обозначаться этим
определением, хотя в нем гораздо больше политического, нежели
территориального привкуса. У нас все литераторы советские - советские
драматурги Булгаков и Вишневский, советские поэты Ахматова и Лебедев-Кумач,
единый союз писателей, единый художественный метод, единодушная поддержка
генеральной линии. Только у одних было больше ошибок, а у других - меньше.
Если проявить максимум партийной заботы, то можно добиться того, что ошибок
не будет совсем. И, действительно, под влиянием дружеской критики
кинематографисты, например, перестали совершать ошибки. Фильмы они тоже
перестали снимать. Книги, правда, почему-то продолжали писаться.
"Несоветский" не обязательно означает "антисоветский", точно так же,
как ненаучная фантастика не означает антинаучная, а означает только, что
данные художники находились вне господствующей идеологической сети. Можно
смело утверждать, что Михаил Афанасьевич, например, умер так и не полюбив
Большого Брата.
Сталинские репрессии - это расправа с любым инакомыслием, даже если оно
проявлялось в самых цивилизованных формах. Но масштабы репрессий, не
поддающиеся никакому осмыслению, гибель миллионов невинных людей, даже
верных сторонников сталинского социализма - фантасмагория, которую не мог
вообразить себе ни один самый мизантропически настроенный сатирик. Настоящих
противников среди погибших и преследуемых было не столь уж много. Но они все
же были и не сдавались. Честь им и слава.
Здесь снова всплывает не самый важный, но все же интригующий вопрос:
почему, беспощадно уничтожив множество беспорочных сторонников, вот этих
стойких антисталинстов вождь пощадил. Может быть, он их все-таки ценил?
Известно, что "Дни Турбиных" ему определенно нравились. Нет, не таков был
Иосиф Виссарионович, чтобы считаться с подобными сантиментами. Для
прославления сталинской державности С.Эйзенштейн своими фильмами, апофеозным
"Александром Невским", антиисторическим "Иваном Грозным" сделал, может быть,
больше, чем кто-либо, но это не помешало Сталину мягким грузинским сапогом
нанести режиссеру удар ниже пояса, когда он узрел, что во второй серии
"Ивана Грозного" Эйзенштейн позволил себе отойти от прославления опричнины,
как передовой - по мнению Сталина - политической силы эпохи, так сказать,
раннего прообраза большевистской партии. Мне хотелось бы допустить, что
постановщик сделал это из желания немного подерзить. Все же он был
выдающимся режиссером, /хотя, как и Маяковский, пошел по неверной дороге/,
и, видимо, в дорого обошедшуюся ему минуту просветления счел, что у него
должна сохраниться хоть крупица собственного мнения. Вскоре после разгромной
критики Сергей Михайлович умер от инфаркта.
Но это все же не ответ, почему Сталин не ликвидировал Булгакова и
Платонова. Я не думаю, что существует однозначно верное объяснение, хотя
читал много версий, в том числе и откровенно лживых /вроде того, что Сталин
спас этих писателей; интересно - от кого?/, но ни одна меня полностью не
убедила. Лично я склоняюсь к фразе, произнесенной героем одного фильма:
"Всех не перестреляешь!" Даже сталинский репрессивный аппарат не мог
оставить за собой голую пустыню. Наконец, человек самой последовательной и
жестокой воли не во всем поступает логично. Высланную из России в 1922 году
компанию профессоров и философов во главе с Бердяевым проще было бы
расстрелять; они и сами не скрывали, что были откровенной контрой. Верно,
тогда еще был жив Ленин. Но он в приговоры ЧК не очень-то вмешивался, а
"буржуазных" философов ненавидел.
Что же касается расстрела философов... Ну, покричали бы лишний раз о
варварстве большевиков. Будто нас эти крики трогали. Зато сколько
непримиримых критиков советской власти сразу бы лишилась эмиграция. Однако
порешили по-иному и, слава Богу, выпустили. А они-то, глупые, воображали,
что их грубо вышвыривают из страны. Горевали. Может, даже плакали. Благодаря
тем же не всегда объяснимым флюктуациям некоторое количество талантливых
людей сумело пережить эпоху Сталина.
Волкогонов в книге о Сталине предполагает, что Сталин просто не понимал
Платонова, что и вызвало его раздражение. Сталин, понятно, не обладал
художественной культурой, и проникнуть в глубину и тонкость мысли и стиля
великого писателя он вряд ли мог, но раздражение у него вызвала не
непонятность Платонова, а как раз прекрасно понятое содержание его книг.
Сопротивление режиму в литературе не исчерпывалась произведениями
классиков. Протестующих с самого начала было больше, чем мы могли
предполагать. Даже в официальных курсах приходилось называть выламывающихся,
но назывались только те, кому посчастливилось /если здесь уместно это слово/
успеть опубликовать свои произведения. В официальных курсах не упоминались и
не могли быть упомянуты те, чьи рукописи остались в ящиках письменных
столов, а чаще прятались где-нибудь на чердаке у друзей.
Я объединил в конце этой главы два имени не по личной судьбе, очень
разной, а по сходной судьбе, постигшей повести, написанные ими "в стол". Не
думаю, что они войдут в будущие "Истории литературы", но гражданский подвиг
писателей заслуживает быть помянутым. Наряду с классиками они сумели
заглянуть на 20-30 лет вперед с такой прозорливостью, которая представляется
сегодня почти неправдоподобной. Они не обладали талантом Замятина и не
претендовали на общечеловеческие обобщения, которые наш случай включали как
частность. Их-то как раз волновал "наш случай", что, может быть, снижало
стоимость акций на бирже вечности, но зато придавало произведениям
злободневность.
Михаил Яковлевич Козырев удостоился упоминания в первой российской
"Литэнциклопедии" как автор авантюрных повестей и сатирик с буржуазным
уклоном. Едва ли он когда-нибудь пытался опубликовать повесть "Ленинград",
написанную под впечатлением переименования Петрограда. Такая попытка была бы
самоубийственной, как справедливо отмечает публикатор Козырева /и
Кржижановского/ В.Перельмутер. Впрочем, то, что "Ленинград" в свое время не
увидел света, не спасло автора.
Перед нами традиционная переброска человека вперед на 37 лет, в данном
случае с помощью индийского факира. Заснул герой в довоенном Петербурге,
проснулся в Ленинграде 1951 года. До революции этот же ход с той же целью
использовал в повести "Через полвека"/1902 г./ Сергей Шарапов. Совпадает и
год пробуждения. Когда-то я критиковал повесть Шарапова за
реакционно-славянофильскую идиллию, восторжествовавшую под его пером в
России. Сейчас мы благосклонно относимся к иным антиреволюционным писателям,
а некоторых даже цитируем с пиететом. Но Шарапов реабилитации не
заслуживает. Это был законченный черносотенец, без проблесков либерализма.
Никакого пути вперед такие люди указать не могли. Авторской волей он
ликвидировал, например, не только автомобили, но даже и велосипеды, так как
они увеличивали число нервных расстройств, и было обнаружено "некоторое как
бы одичание среди пользовавшихся ими"... И если отбросить маленькую разницу
в позициях авторов - Шарапов свой режим воспевает, а Козырев отрицает, то я
бы затруднился определить, чей режим из описанных хуже. Оба хуже. Разве что
козыревская фантазия оказалась ближе к реальному положению Советской страны
в 1951 году.
Засыпает человек в одной эпохе, просыпается в другой и ничего не может
понять - такой ход использовали и ортодоксальные авторы, например, в кино
Ф.Эрмлер - "Обломок империи", в литературе В.Катаев - юмореска "Экземпляр",
но, разумеется, с противоположной целью: для прославления произошедших
перемен.
Совсем другое увидел герой Козырева. Изюминка повести в том, что
просыпается-то профессиональный революционер, старый подпольщик, чудом
ускользнувший от виселицы. Такие, как он, и готовили Октябрь. Пролетарская,
как ее продолжают называть, революция совершилась, пока он спал, а трех с
половиной десятилетий хватило для ее перерождения. Правда, в реалиях
будущего автор не угадал почти ничего, весь антураж, быт, названия - все это
осталось таким, как в 20-х годах. В почете политический сыск, поощрение
доносительства, террор, социальное расслоение, развал экономики и, конечно
же, всеобщий дефицит. На страницах газет беспардонная ложь, восхваляющая
успехи социализма и распространяющая нелепые выдумки о царском режиме.
Оторвавшаяся верхушка победителей обуржуазилась, образовав своего рода
"внутреннюю партию", по-теперешнему - номенклатуру, которая живет в
довольстве и разврате. "Золотая молодежь пролетарского общества... ничем не
отличалась от молодежи буржуазно-дворянского общества. Ночные кутежи,
цыгане, женщины, издевательства над цыганами и женщинами - и притом полная
уверенность в своей правоте, полное отсутствие хотя бы проблеска сознания,
что так жить нельзя..." Обладающие властью и собственностью демагогически
оставили за собой - и только за собой - название "рабочие". Бывшую же
буржуазию /также оставив за ней это наименование/ выселили из квартир в
подвалы и нещадно эксплуатируют на заводах с шестнадцатичасовым рабочим
днем. Но так как число бывших "кровопийц" незначительно, то к этому же
сословию приписали и обильную часть своего брата-рабочего, из тех, кто не
сумел пробиться в начальники.
До культа отдельной личности автор не додумался, но уж культ системы
воцарил с полной силой. Портреты вождей размещены в бывших иконостасах,
каждое собрание начинается и кончается пением "Интернационала" и
проповедью-политбеседой. Пытаясь разобраться в происшедшем, герой бросается
к книгам. "Я взялся за другую книгу - опять жестокое разочарование: снова
цитаты, снова компиляция. Авторы как будто сговорились: я брал книжку за
книжкой по самым разнообразным вопросам, и все они одинаково повторяли
наиболее ходовые и в наше время изречения учителей социализма".
Он и сам пишет книгу о своей жизни в революционном прошлом, за которую
его обвиняют в контрреволюционной пропаганде старого строя, правда, только в
"доверительных" беседах, потому что в вышедшей книге не осталось почти
ничего из написанного им самим. Ему разъясняют, что каждый рабочий имеет
право написать все что угодно, но любая заметка, любая книга подвергается
кардинальной переделке в цензуре для сохранения единого идеологического
настроя. Согласия автора на переделку его текста не требуется. Инакомыслие
жестоко преследуется и не только произнесенное или напечатанное, но и
утаиваемое в головах.
"- Вы обнаружили наклонность к самостоятельному мышлению в области тех
вопросов, которые подлежат компетенции высших органов государства...
-- Разве можно запретить думать?
- Свобода мысли - буржуазный предрассудок... Вы можете думать обо всем,
кроме некоторых вопросов, о которых думать разрешается только двадцати пяти
лицам в государстве... Верховный совет из уважения к вашим заслугам поручил
мне передать вам список тех вопросов, о которых вы не имеете права ни
думать, ни рассуждать с другими людьми..."
Словом, старый подпольщик видит, что положение трудящихся стало намного
хуже, чем было до революции. И он решает начать новую борьбу, снова
сплачивать подлинных рабочих в боевые профсоюзы, снова подталкивать
трудящихся к выступлениям за свои права. Кончается его деятельность, как и
можно было предположить, расстрелом демонстрации. Исторический фарс
повторяется в виде трагедии. Через много лет книжный эпизод обретет жуткую
реальность в Новочеркасске. А написано это было в 1925 году. /Опубликован
"Ленинград" в 1991 г./.
Кое-кто помнит, должно быть, нашумевший фильм фальсификатора Денникена
о посещениях Земли инопланетянами - "Воспоминания о будущем". Но за много
лет до Денникена - еще в 1930 году точно так же назвал свою повесть
Сигизмунд Доминикович Кржижановский. До недавних пор это имя было неизвестно
не только широкой публике, но и специалистам. При жизни Кржижановского почти
не печатали, первая его книга вышла в 1990 году, через сорок лет после
смерти. Такое отношение к талантам было в равной степени как
безнравственным, так и характерным для культурной, если можно ее так
назвать, политики 20-х и в особенности 40-х годов. В случае с Кржижановским
мы сталкиваемся с судьбой, чем-то напоминающей судьбу Платонова. Не
масштабами дарования, до Платонова дотянуться непросто, но той же стойкостью
духа, нежеланием добровольно загоняться в отведенное для литературы
соцреалистическое стойло. Может быть, даже более стойкого, Кржижановский
никаких оправдательных заявлений не делал. Великолепный лектор, человек
поразительной эрудированности, Кржижановский играл заметную роль в
литературных кругах с конца 20-х годов, ему, например, принадлежал сценарий
известного протазановского фильма "Праздник святого Иоргена", о чем
почему-то нет сведений в титрах. Но печатать его упорно не печатали,
подготовленные к изданию и даже уже набранные сборники всякий раз
выбрасывались или рассыпались под различными предлогами - близость к "врагам
народа" /хотя сам Кржижановский, к его счастью, избежал физической
расправы/, ликвидация издательств, начало войны... На самом же деле его
философская проза, метафоричная, временами фантасмагорическая была явно не
по вкусу тогдашним книгопечатникам, я имею в виду, конечно, официальные
круги, потому что такая, и, может быть, только такая литература -
платоновского, замятинского, булгаковского направления прежде всего и могла
передать дух и пафос того кафкианского времени. Писатель, повторяю, понимал,
что происходит вокруг, ему принадлежит веселенький афоризм: "Когда над
культурой кружат вражеские разведчики, огни в головах должны быть погашены".
Он и погасил свои огни, в частности, с помощью алкоголя - тоже не столь
редкая судьба российского литератора.
С фантастикой соприкасается многое в наследии Кржижановского;
остановимся на одной, уже названной повести, которую можно было бы впрямую
отнести к научной фантастике, если бы что-то внутренне не противилось такой
дубовой прямолинейности. А внешне в ней очередной раз идет рассказ о
меланхолическом чудаке, изобретателе машины времени. Вроде бы все
традиционно, даже банально. И опять-таки не совсем. И машина совсем не
похожа на иные ее модификации, и редкий для фантастики психологизм в
обрисовке горе-изобретателя, обрусевшего немца Максимиллиана Штерера,
остальные портреты тоже обладают самодостаточной ценностью.
Штерер, с юных лет погруженный в свой замысел, неадекватно воспринимает
окружающую его действительность - войну, германский плен, революцию,
разруху, бедность. Это не уэллсовский невидимка, который намеревался
захватить власть над людьми, это даже не беглец от действительности; ему в
принципе все равно, где и как жить, лишь бы не мешали. Он, конечно, фанатик,
но не благодаря ли таким фанатикам человечество рывками продвигается вперед?
Впрочем, в наши дни мы пристрастно стали допрашивать: а куда, собственно,
вперед, а что там впереди и стоит ли туда торопиться? Практичные павлы
елпидифоровичи, благодаря небескорыстной помощи которых Штереру удалось
завершить работу, /спонсоры, по-нонешнему/, сразу оценили возможности его
конструкции и вознамерились дать деру из революционного Питера куда-нибудь в
середину ХIХ века желательно за десяток лет до отмены крепостного права, -
"и стоп". Но сам Штерер, совершив путешествие в недалекое будущее,
возвращается в голодный Петроград. На вечере у одного журналиста-пройдохи,
где собираются "пс.- ы", /"пс.- ы" - это наша "известняковская" аббревиатура
- "писатели", - объясняет журналист/, Штерер рассказывает о своей вылазке.
Тут-то, очевидно, и должна выясниться идея книги. Но Штерер не
рассказал слушателям ничего о том, что ему довелось увидеть за окном своего
"вагона". Оправдываясь он ссылается на то, что так был увлечен процессом
передвижения, что ему было не до рассматривания открывающихся горизонтов.
Полное разочарование присутствующих, да и читателей. Действительно, для чего
было городить многостраничный огород, заполненный квазинаучными
рассуждениями о временн›х перпендикулярах. Однако не станем торопиться с
приговором.
Вспомним: все тогдашние путешествия в будущее заканчивались эпиталамой
развитому коммунизму. Усомнившийся в розовом будущем казарменного строя
Замятин был подвергнут остракизму. Герой Кржижановского тоже ничего розового
в ближайшем будущем не обнаружил, что само по себе было дерзостью. Но
кое-что он заметил и почему-то ничего об этом "кое-что" не рассказал. "Я
увидел там такое... такое..." Трудно предположить, не правда ли, что за этой
лапидарностью скрывается нечто несказанно прекрасное? А мы-то знаем, что
реплика относится к точно угаданному сроку - концу тридцатых. Все же
рассказчик осторожно, намеками раскрывает смысл "такого":
"...Красный флаг... постепенно превращался из красного в...
-- В?
-- В? - два-три табурета беззвучно пододвинулись ближе".
Но изобретатель все-таки совершил ошибку. Ему бы и дальше помолчать, а
он изложил впечатления об увиденном на бумаге, и вскоре у его подъезда
остановился лимузин определенной конфигурации. Побывав в будущих годах, он,
казалось бы, мог кое-что разузнать о собственной судьбе, но сделать этого
Путешественник по времени не догадался. Зато автор безошибочно разглядел уже
недалекую, уже притаившуюся за порогом участь многих выдающихся умов.
Воображение художника - это и есть самая настоящая, реально существующая
машина времени.
Через много лет другой писатель, заставив своего героя совершить
прогулку в ближайшие годы, не побоялся нарисовать впечатляющую картину
развала и произвола, которую он там застал. Я имею в виду повесть Александра
Кабакова "Невозвращенец". Правда, в 1990 году автор не рисковал
незамедлительным отправлением на Колыму. Но любопытен финал этой повести.
Вроде бы в те годы, из которых отправляется герой в научную командировку,
все еще было относительно тихо. Начало девяностых, короче говоря... Только
гэбисты беспокоят его расспросами об увиденном, да и то предельно вежливо.
Об аресте не может быть и речи, напротив - они сами хотят знать собственное
будущее и посылают его на разведку. В этом смысле они реалисты. Множество
людей искренне мечтает засунуть пасту обратно в тюбик, когда все было
сравнительно тихо и спокойно, не слишком сытно, но и не слишком голодно. А
герой почему-то бежит, и куда - в анархию, в безумие, в беспредел
преступности. Может быть, потому, что ожидание неминуемой катастрофы
выносить тяжелее, чем саму катастрофу. Как ни плохо там, но ведь и Штереру
не стоило возвращаться. По крайней мере, хуже ему бы не было.
ЛЕГЕНДА
О БЕЛЯЕВЕ
Нарушены, дескать, моральные нормы
И полный разрыв содержанья и формы.
Д.Самойлов
Общепринято, что одним из основоположников советской фантастики был
Александр Романович Беляев. По мнению многих исследователей, именно от него
ведет отсчет отечественная научно-фантастическая школа.
Повторю еще раз, что основное предназначение фантастики, - создание
образных, метафорических моделей действительности. И мы видели такие модели,
ажурные, мастерски выполненные. Ничего похожего по силе обобщения среди
полусотни беляевских романов, повестей, рассказов мы не найдем. Но,
встрепенется тут адвокат Беляева, писатель и не ставил перед собой таких
задач, как Замятин или Булгаков... Плохо, если и вправду не ставил. Должен
был ставить. Иначе ради чего он писал и основоположником чего его можно
считать? По секрету скажу вам: ставил. Ставил перед собой разнообразные
социальные, политические, сатирические задачи. И научные, конечно. Только не
получалось у него...
Я еще раз вкратце вернусь к "Собачьему сердцу", повести, которая может
служить наглядным примером разницы в методологии художественной и так
называемой "научной" фантастики, если сравнивать повесть Булгакова со
сходным по "хирургической" основе романом Беляева "Человек-амфибия" /1928
г./.
В "Собачьем сердце" инициатором происходящего становится талантливый
хирург Преображенский. /В фантастике все хирурги - талантливы/. И у Беляева
действует гениальный костоправ - доктор Сальвадор. Оба врача выполняют
невозможную, дерзновенную операцию. Оба взялись за нее в угоду собственному
научному эгоизму, не очень задумываясь над последствиями своих действий,
потому-то и результаты в обоих случаях были печальными. Преображенский
пострадал непосредственно от рук /или лап?/ новорожденного гибрида. Но
страдал он не впустую: он помог автору создать новый социальный тип.
Пострадал и Сальвадор - его судят за дерзновенные эксперименты. Но как
он-то относится к своему творению? Автор забывает сообщить нам о
переживаниях и врача, и пациента - человеческие чувства ему не подвластны. А
ведь юноша с жабрами одинок, никому не нужен, он не может находиться в
обществе нормальных людей, не может соединиться с любимой девушкой. Автор не
случайно превратил его в затворника, иначе было бы непонятно, как ему
удалось дожить до юношеского возраста. В конце концов разочарованный
Ихтиандр бросается в океанические пучины, обрекая себя на гибель. Так все же
- для чего он вызван к жизни? Какая художественная или социальная нагрузка
взвалена на его плечи? Похоже, что никакая. Беляева интересовал только сам
факт пересадки жабр молодой акулы чахоточному индейскому мальчику. Правда,
Сальвадор говорит что-то о грядущей расе рыболюдей, призванных покорять
морские глубины, но мысль эта неразвита и подброшена, чтобы хоть как-то
оправдать жестокие опыты Сальвадора. Наверно, доктора и вправду нужно судить
за калеченье ребенка, как считали критики 30-х годов, солидаризируясь по
данному поводу с южноамериканскими клерикалами, усадившими хирурга на скамью
подсудимых в самом романе. Но прежде чем возмущаться их нападками, следовало
бы задуматься: а действительно ли действия этого революционера от науки,
посягнувшего на "божественную" природу человека, согласуются с нормами
человеческой, а не только церковной морали. Автор ведь несколько сместил
акценты, направив силу гнева против мракобесия и оставив в стороне
собственную оценку действий Сальвадора. Как мы увидим и на других примерах,
писатель не всегда помнил о существовании моральных норм. Вот где проходит
граница между хужожественной и научной фантастикой. Научной достаточно
самого факта. Ребенку вшили жабры. Занимательнейший медико-биологический
феномен! Только брать авторские свидетельства на подобные феномены следует в
Обществе изобретателей и рационализаторов. Там идеи не требуют проверки на
нравственность. А может, и там требуют.
Ясно, что в "Собачьем сердце" автор прежде всего продумал, каким должен
стать Шариков, а уж потом - как он будет создавать помесь собаки и человека.
Я уже приводил примеры такой последовательности. У Беляева наоборот -
Ихтиандр появляется на свет в результате возникновения у автора идеи о
пересадке жабр, хотя несправедливо было бы не отметить, что в
"Человеке-амфибии", одном из двух своих лучших романов, писателю удалось
придать юному герою известную привлекательность, что в совокупности с
мелодраматической судьбой несчастного мальчика во многом объясняет
популярность романа.
Роман и остался бы романтической сказкой, если бы вдруг уже в нашем
поколении идеи доктора Сальвадора не нашли неожиданного продолжения. Эти
идеи, к счастью, пока еще не перешагнули границы теории, но и высказывали их
не безобидные фантазеры. Ученые, изобретатели, подводники принялись
конструировать искусственные жабры и выдвигать различные проекты подгонки их
к человеческому телу, в том числе весьма радикальные, такие, которым
позавидовал бы и сам Сальвадор.
Эти идеи во многом опираются на высказывания одного из крупнейших
авторитетов в области океанографии, создателя акваланга Ж.-И.Кусто: "Рано
или поздно человечество поселится на дне моря... В океане появятся города,
больницы, театры... Я вижу новую расу "Гомо Акватикус" - грядущее поколение,
рожденное в подводных деревнях и окончательно приспособившееся к окружающей
новой среде, так что,- все же счел нужным добавить выдающийся
исследователь,- быть может, хирургической операции и не потребуется для
того, чтобы дать людям возможность жить и дышать в воде". Однако здесь
допускается мысль: а может, и потребуется, хотя в другом месте у того же
Кусто мы найдем совершенно трезвые слова: "Разумеется, я отнюдь не думаю,
что люди когда-нибудь вовсе переселятся на дно моря; мы слишком зависимы от
своей естественной среды, и вряд ли возникнут веские причины, чтобы
отказаться от всего, что нам так дорого: от солнечного света, свежести
воздуха лесов и полей..." И, вероятно, как раз технически "сальвадорская"
операция разрешима. Доброхоты найдутся. Не существует самого безумного
эксперимента, на который не нашлось бы энтузиастов. Но ведь человек с
удаленными легкими уже никогда не сможет выйти на берег, чтобы посмотреть на
солнце, разве что будет вынесен в аквариуме. Конечно, ему станут доступны
иные красоты. Но достаточная ли это цена за подобное оскопление? И во имя
чего - чтобы одна часть человечества снабжала другую дарами моря, получая
взамен уже недоступные ей дары земли? Будем все же надеяться на то, что
освоение человеком океанических глубин пойдет не путем отказа от
человеческого естества, от земных радостей, дарованных человеку природой.
Можно представить себе гипотетическую ситуацию, при которой человеку
придется перестраивать свой организм. Если когда-нибудь люди найдут
подходящие для жизни планеты, которые, конечно, вряд ли могут быть полностью
схожи с Землей, то поколение за поколением приспособится к изменившимся
условиям, и этим "ихтиандрам" уже неуютно покажется на Земле.
Бездна этических проблем могла бы встать за Ихтиандром. Конечно, точка
зрения фанатиков-технократов не может разделяться писателем-гуманистом,
потому что он по определению должен выступать в роли защитника всего
человечества, всех людей. Но даже до классификационной высоты Беляев не
поднялся и в одном из лучших своих романов.
Неверно заложенный фундамент может перекосить все здание. К сожалению,
так и произошло. До начала Большой Перестройки, вроде бы начатой в конце
50-х, а потом искусственно и искусно заторможенной, в нашей фантастике
торжествовало, грубо говоря, беляевское направление, а Замятин, Булгаков,
Платонов пребывали в глухом запрете.
Очередной парадокс заключается в том, что и Беляева беспощадно
критиковали. Даже не критиковали - растаптывали. Эта критика стоила ему,
может быть, многих лет жизни, и без того нелегкой. Разносы по большей части
были несправедливыми: писателя отчитывали не за действительные слабости, а
за робкие попытки выйти из круга научно-фантастических стереотипов. В 60-х
годах произошло восстановление справедливости, и критика ударилась в другую
крайность. Беляев был причислен к лику святых, о нем стало принято говорить,
как о бесспорном лидере и классике. "Беляев заложил основы творческих
принципов советской фантастики. В его книгах впервые сформировалось ее
идейное лицо. В них с наибольшей страстностью были провозглашены и
воплотились ее гуманистические идеалы - одушевленность идеями человеческой и
социальной справедливости, взволнованное обличение всех форм угнетения, вера
в величие человека, его разума, в его неограниченные возможности,
убежденность в праве человека на счастье",- писали авторы предисловия к
первому собранию сочинений Беляева Б.Ляпунов и Р.Нудельман. Увы, эти
панегирики ни на чем не основаны. В искренности Нудельмана можно усомниться:
написав это предисловие, он укрылся за бугром от "идей человеческий и
социальной справедливости", но покойный Ляпунов верил в своего кумира
безоговорочно.
Почему же откровенно слабые по литературным достоинствам /я постараюсь
это доказать/, зачастую сомнительные в нравственном отношении /и это тоже/
произведения продолжают затянувшуюся жизнь, напоминая собою зомби - мертвые
тела, имитирующие живых? Однозначный ответ вряд ли возможен.
Начну с того, что существует многочисленная категория читателей,
которых привлекает именно такая, упрощенная литература. Обращение к
фантастике льстит их комплексу неполноценности, но Платонов или Стругацкие
им не по плечу. Со второй причиной стоит расправляться более решительно.
Опора на таких, как Беляев, привлекает тоже немалочисленную когорту
бумагомарателей, как молодых, так и находящихся в преклонном возрасте,
обделенных талантом, но мнящих себя писателями и желающих часто
публиковаться.
Литературные законы жестоки. Горе тому литератору, который решает стать
профессионалом, не имея на то диплома от небесного ректората. Так, к
несчастью, случилось и с Беляевым. Как личность он вызывает глубокое
уважение и сочувствие. Он был образованным, душевно чутким человеком, к тому
же с несладкой судьбой, всю жизнь ему приходилось бороться с тяжелым недугом
- туберкулезом позвоночника. Он был предан фантастике, он действительно был
первым, кто посвятил ей себя без остатка. Он был трудолюбив, и можно было бы
сказать, что он успел сделать многое. Но все плюсы перечеркиваются тем
непреложным фактом, что книги его бездарны, не в оскорбительном смысле
слова, а в прямом - без дара, без искры Божьей. В отличие от своих адептов
он чувствовал это и постоянно мучился от неумения отыскать нужные и
единственные слова. Конечно, понятие "литературный талант" не исчерпывается
плетением словесных узоров; оно предполагает масштабное мышление,
острокритический взгляд на окружающую действительность, глубокое
проникновение в индивидуальную и общественную психологию и многое другое.
Всего этого у Беляеву не было.
Есть и другие, запрятанные основательнее причины того, что в фантастике
советского периода Беляев долгое время считался номером первым. В 30-х годах
идеологические минводхозы повернули естественное течение отечественной
литературы и принудили ее течь по соцреалистическим беломорканалам. Высокая,
булгаковская фантастика конфликтовала с официал