еложил  какие-то  бумаги  и,  отойдя  к
этажерке, опять  обнял  себя за плечи. Издалека донесся  грохот  бомбежки. В
хате все затряслось, вода в графине покрылась рябью.
     Это  добивали  прорвавшуюся  немецкую  группировку.  Сутки  подходившие
артиллерийские части вели бой с танками - с марша в бой, с марша  в бой  - и
преградили им путь.  Сегодня  с  утра  распогодилось, и  при ярком  весеннем
солнце авиация доканчивала дело. Волна за волной бомбардировщики шли  туда и
сбрасывали груз сверху.
     Стеценко обернулся от окна с трубкой в руке.
     Теперь уже, когда операция заканчивалась и смысл ее был ясен, он знал о
судьбе дивизиона то, чего не мог знать Ищенко.  Когда ночью была перехвачена
радиограмма и обозначилось направление немецкого танкового удара, он получил
приказ  срочно выдвинуть  в  район Старой и Новой Тарасовки  третий дивизион
своего полка, находившийся ближе всех к месту прорыва. И  хотя тремя пушками
невозможно было остановить всю эту массу двигавшихся танков, с военной точки
зрения приказ, полученный Стеценко, был  правилен. Задержать немцев  хотя бы
на  короткий  срок,  выиграть  время,  пока  подойдут  артиллерия  и  танки,
задержать  теми  силами,  которые  имелись  поблизости,  иначе  прорыв   мог
разрастись и стоил бы еще многих и многих жизней.
     Уже для командира  корпуса  подразделение, которое он  приказал  срочно
ввести в бой, было просто третьим дивизионом 1318-го  артиллерийского полка.
Но для Стеценко это был дивизион его полка. С этими людьми он прошел войну и
многих из  них  любил. И он понимал, в какой бой  посылает их. Но война есть
война, а они так же, как  и он,  солдаты. И вдруг  случилось непредвиденное:
немцы изменили направление танкового удара. С военной точки  зрения это тоже
было понятно  и объяснимо: внезапность, инициатива в бою - ради них жертвуют
чем угодно. Но там  были его люди,  не  успевшие окопаться, зарыть  орудия в
землю. Ночью на походе столкнулись они с немецкими танками... Командир полка
знал это в масштабе  всей  операции. Но то, что произошло в дивизионе, видел
Ищенко, и об этом он спрашивал его. Он ничего уже не мог изменить сейчас, но
он  хотел знать,  как  дрался  дивизион,  как  погиб Ушаков.  Слава  живет и
посмертно.  С труса даже смерть не смывает позора. И небезразлично, как люди
будут вспоминать твое  имя,  люди, ради которых ты  жил  и погиб. Понимал ли
Ушаков, что  бойцы его дерутся не зря? Не в их силах было остановить  танки,
но тот, кто с честью погиб в этом трудном бою, не ведает срама после смерти.
     - Как погиб Ушаков?
     Ищенко хотел  сказать,  что сам он в  этот  момент с  ним не был, знает
только  со слов других, но  подумал о следующем вопросе,  который сейчас  же
задаст ему Елютин: "А где вы были?" И ответил, опустив глаза:
     - Ушаков пал смертью храбрых.
     Ушаков был  любимцем Стеценко. Ищенко  знал  это.  Он помнил, как летом
прошлого  года  их  отвели на формировку и в лесу они праздновали  годовщину
полка.  Ушаков,  пивший  много,  но  не  пьяневший,-  он  только  становился
медлительней в движениях и глаза  у  него тяжелели,- среди общего шума налил
себе  полный  стакан  водки  и, блестя  четырьмя орденами  на широкой груди,
блестя стальными зубами, поднял  стакан над  головой в красной, обмороженной
руке:
     - Батько! Пьем за тебя!
     Стеценко двинулся к нему. Они чокнулись, выпили:  лысеющий,  но все еще
по-кавалерийски стройный  Стеценко и  небольшой, грубого, крепкого  сложения
Ушаков. Ладонью  разгладив усы, Стеценко в губы поцеловал Ушакова, и глаза у
него были покрасневшие и влажные. И у многих офицеров глаза были влажными от
слез. У Ищенко  тоже стояли в глазах слезы, сквозь них радужным видел он мир
и только завидовал Ушакову.
     -  Ты видел,  как он погиб? - спросил Стеценко,  глядя на  него тяжелым
взглядом. Ищенко ответил:
     - Видел...
     Но что-то  в голосе его  было такое,  что командир полка  отвернулся  к
окну, сильно дымя трубкой.
     Опять   вопросы  задавал  Елютин.  Как  отходили  в  лес?  Кто  отходил
последним?  Так...  Так...  И по  мере  того  как  Ищенко  отвечал,  неясное
подозрение все больше укреплялось у Елютина.
     - Ну, а люди еще могли оставаться в лесу? Или все вышли?
     - Могли,- сказал Ищенко подавленно. Он вдруг  почувствовал, что  отсюда
бой видится совсем иными глазами. Как объяснить Елютину, когда он не  был  в
этом бою?
     А Елютин задавал железные вопросы:
     - Вы офицер. Имеете  вы право отойти, пока не отошли все  люди? Бросить
людей? Когда капитан покидает корабль?
     - Но в  лесу командование  принял на себя Васич,- сказал Ищенко.-  Люди
выполняли его приказ.
     Он не помнил в этот момент, что Васич до последней возможности не хотел
уходить, что он, Ищенко, торопил его. Он чувствовал сейчас  только жалость к
себе. Ушаков убит. Васич убит. И все хотят свалить на него. Почему теперь он
должен отвечать за всех?
     К столу подошел  Кораблинов.  Понятно,  он  замполит, хочет  выгородить
замполита. Ищенко никто не будет выгораживать.
     Кораблинов налил стакан  воды,  звучно, в  три глотка,  выпил, пoставил
стакан  и сразу же отошел, словно брезгуя быть  с Ищенко рядом.  На граненом
стакане сверкала в  солнечном  луче капля  воды. Ищенко хотелось пить, сухой
язык еле ворочался в пересохшем рту. Но он боялся налить себе воды, чтоб  не
увидели, как  у него  дрожат руки. Он держал их под столом на коленях,  и от
потных ладоней коленям было жарко.
     А Стеценко  все так же курил  у  окна и  не оборачивался. И  Кораблинов
отошел как можно дальше в угол. Никто не хочет делить с ним ответственность.
Все на него!
     Ищенко вдруг заговорил о том, о чем даже не думал за минуту перед этим.
Он говорил теперь, что если бы дивизион вели ближе к лесу, то,  может  быть,
они успели бы  развернуться и открыть огонь по танкам (о том, что около леса
снег был глубокий и тракторы не прошли бы там, он  уже не помнил сейчас). Он
говорил, что разведка, с  которой Васич ходил,  только  в  последний  момент
предупредила  их, когда  уже было поздно. Он никого не  думал подводить,  он
только не хотел отвечать за всех.
     Елютин оживился.
     - Так... так...- говорил он заинтересованно, словно докопавшись наконец
до истины.
     Торопясь  и захлебываясь, Ищенко говорил не то, что было, и не то даже,
что он  думал сейчас, а то,  что, как  ему казалось, ждал  от него Елютин. И
только  одно выходило явственно: если бы его, Ищенко, спросили раньше, с ним
посоветовались, всего бы этого не случилось.
     - Ну, а вы-то, вы-то где были? - перебил его Елютин.
     - Я в бою был. Я все время  в  бою был! - сказал он пересохшим голосом.
И, боясь, что ему не поверят,  стал  показывать пробитую пулями  и осколками
шинель.- Со  мной рядом очередью с танка убило связного.-  В этот момент  он
сам верил, что это было так.- Вот! Вот!
     И он опять протыкал палец в пробоины. Он показывал не раны даже, а дыры
в шинели.
     Стеценко обернулся  от  окна.  Смуглое  лицо  его  было  коричневым  от
прилившей крови.
     - Идите!
     И столько брезгливости было в его голосе,  в глазах, глядевших на него,
что Ищенко поспешно вышел, захватив c собой шапку.
     Кто-то в коридоре отскочил от двери, кто-то уступил ему в сенях дорогу.
     Не разбирая дороги, по мокрому снегу Ищенко  пошел  от крыльца. "Судить
будут",- подумал он, но тупо: очень болела голова. Он сам  не  заметил,  как
оказался около  машин. На одной из них в кузове  с  открытым бортом  (видно,
подходили смотреть) лежал на плащ-палатке Васич. Смутное сознание вины перед
ним,  мертвым, шевельнулось  у  Ищенко. Он уже не чувствовал  ни ненависти к
Васичу,  ни обиды  на него. Было только нехорошо, что он что-то  там  не так
говорил  про него. Но он тут же успокоил свою  совесть: Васич мертв, ему уже
ничего не нужно и  не страшно. Мертвые сраму  не имут. Что  бы там ни  было,
дома у  него получат обычное извещение: "Пал  смертью храбрых..." А  вот он,
Ищенко, живой... "А за что меня судить? Какие у них доказательства?" И опять
в душе у него защемило от страха, когда он вспомнил, какими глазами командир
полка смотрел на него и как он сказал "идите!".
     Но  день  был  по-весеннему  ярок,  а Васич лежал желтый, с запекшимися
кровью губами, и  на руках его почему-то тоже была  засохшая кровь. Глядя на
него, холодного, мертвого,  Ищенко с  особенной животной силой почувствовал,
что сам он  жив. Жив! И этот радостный, слепящий блеск солнца, и запах весны
в воздухе, чего уже никогда не почувствует Васич,- все это для него, живого!
И рядом с этим сознанием все остальное,  даже  страх  его,  все  это было не
главным.
     Кто-то звал его:
     - Товарищ капитан! Товарищ капитан!
     Он оглянулся. У разрушенного сарая на  снегу горел бесцветный при ярком
солнце  костер.  А вокруг костра в стелющемся  по сырому воздуху дыму сидели
солдаты,  все  те,  кто  ночью  вырвался  с  ним  вместе  на  этих  машинах.
Прокопченные, обросшие, с красными от недосыпания и дыма глазами, они, надев
на шомпола куски  сала,  жарили над огнем шашлык.  Ищенко  пошел  к ним.  Он
увидел жарящееся сало, капли жира, с треском падающие в огонь, услышал запах
и с особенной силой, с которой он воспринимал сейчас окружающий его весенний
мир,  почувствовал, как  хочет есть. Ему пододвинули  перевернутое ведро, он
сел у костра на лучшее место, и Баградзе прямо из огня дал ему в руки шомпол
с нанизанными на него кусками прожарившегося сала.
     - Ну что, как, товарищ капитан?  - робко заглядывая ему в лицо, спросил
Голубев.  Все они, сидевшие здесь у костра, чувствовали смутную вину оттого,
что из всего дивизиона только они вырвались и  живы. И они надеялись,  что с
часу на час  подойдут еще люди. И  даже перед ним  они чувствовали некоторую
вину, потому что, пока  они  здесь  ели, его допрашивали там за всех. Ищенко
понял это  и понял, какими глазами  они взглянули бы на  него, если бы знали
сейчас, что там произошло. И ему стало не по себе.
     Hо  он все  же ел их сало: ему очень хотелось есть. И жир  капал с  его
пальцев, тек по подбородку.
     Издали донесся глухой гром бомбежки. Возвращаясь, самолеты облегченно и
весело взблескивали на солнце металлическими крыльями.
     - Как там,  товарищ  капитан? - повторил  Голубев  свой  робкий вопрос,
когда опять  стало слышно голоса,  и кивнул головой в  сторону штаба  полка.
Ищенко  не смотрел  на  него. Он  ел и  смотрел в костер. С  полным  ртом он
ответил неразборчиво.

     <i>1961 г.</i>