бенно для меня. Ореховая палка
учителя Ниссена и отцовский кнут трудились без устали.
В конце концов мать урегулировала дело с помощью лукошка яиц и молодого
петушка, врученных фрау Ниссен. Несколько дней я прилагал все усилия,
чтобы стать примерным ребенком. Однако искушения были слишком велики, а
учитель Ниссен то и дело допекал меня как только мог.
Очередной великий скандал произошел из-за яблони в школьном саду.
Помимо денежного содержания каждому учителю давалась во владение часть
большого школьного сада, размеры которой определялись его служебным
рангом. Как старший учитель Ниссен отхватил самую большую и самую
красивую. От школьного двора его владение отделялось высокой колючей
изгородью. За изгородью росли его яблони, стояли ульи. У нас, крестьянских
мальчишек, яблок и дома было сколько угодно. Но в саду у Ниссена было одно
дерево, на котором яблоки созревали как раз в августе, когда после летних
каникул мы снова начинали ходить в нашу, век бы ее не видеть, школу.
Большущие желто-зеленые яблоки вызывающе подмигивали нам из-за ограды.
Ниссен прекрасно знал, какой это для нас соблазн. На переменах он все
время шастал взад-вперед по школьному двору, а после уроков беспощадно
гнал всякого, кто попадался ему возле школы. Но, как известно, даже самый
дотошный караульный офицер рано или поздно устает, если долго не приходит
смена. А у Ниссена смены не было. Жена его занималась детьми, а другим
учителям он, должно быть, охрану сада не доверял.
Иногда на большой перемене во дворе появлялся пастор Рухман,
приходивший потолковать с Ниссеном о школе и о кирхе. Обычно они
прогуливались вокруг школы, но иной раз пастор и Ниссен уходили в
учительскую. А мы только этого и ждали. Входя в дом, Ниссен с тоской
смотрел в сторону сада. Однако вся горластая банда, как он нас называл,
галдела совсем в другом углу двора, не проявляя к яблокам ни малейшего
интереса.
- Ну, что, Ханнес, слабО тебе?
- Мне-то нет, а вот тебе слабО!
- И мне не слабО!
Секунда - и мы с Брунсом продираемся сквозь колючки, влезаем на дерево
и принимаемся бросать яблоки через ограду. По ту сторону собирается весь
класс и ловит их. Покуда в деле участвуют лишь старшие мальчики, все идет
тихо. Каждый получает по одному или по два яблока и без шума отваливает в
сторону, а нас на дереве с земли не видно. Но вот набегают девчонки, а за
ними ученики младших классов. Все норовят пожать, где не сеяли.
Поднимается такой страшный визг, что Ниссен пулей вылетает во двор.
Сами мы не съели ни яблочка, и это было единственным нашим оправданием.
Но даже кроткий пастор Рухман не мог поставить нам этого в заслугу и
объяснял наше бескорыстие только недостатком времени.
Ореховая палка и кнут снова пошли в работу, а пастор Рухман на
конфирмационных уроках, которые я уже посещал, особенно упорно налегал на
шестую заповедь ["не укради"].
В школе я теперь вообще ничего больше не делал. Чего ради надрываться,
когда и так решено, что через полтора года после конфирмации меня отдадут
в батраки к какому-нибудь хозяину. А там от умения читать и считать проку
никакого. Так бы оно, наверное, все и катилось, не перегни учитель Ниссен
палку и не прояви пастор Рухман своего добросердечия. А может, главной
причиной было то, что мой отец заседал в церковном совете...
Каждый год в октябре после праздника урожая, когда у крестьян
появлялось свободное время, в школе проводили открытый день. Вот и на этот
раз родителей пригласили поприсутствовать на уроках. Они сидели в классе
на расставленных вдоль стены стульях. Пастор Рухман как школьный инспектор
сел рядом с учительским столиком. В классе сразу запахло нафталином от
воскресных суконных костюмов отцов и черных шелковых платьев матерей. Мы,
дети, пришли в этот день не босыми, как обычно, а в деревянных или кожаных
башмаках. Головы у всех были свежеострижены. Малыши и те старшеклассники,
что победнее, стриглись наголо. У старших мальчиков и детей богатых голыми
были только затылки. На лоб у них свисали челки, которые мы называли
"пони". И у всех уши торчком. Девочки с вечера смачивали волосы сахарной
водичкой, чтобы не растрепались прически.
Существовало старое правило: учитель в этот день вызывал только тех,
кто поднимал руку. Тот, кто ничего не знал, просто сидел и не высовывался.
Его и не спрашивали, чтобы не позорить.
Но на этот раз учитель Ниссен дважды нарушил традицию. По арифметике мы
проходили вычитание больших чисел. Видит бог, чрезмерных требований к
ученикам в старших классах деревенской школы не предъявляли. Когда
записывали одно число под другим, чтобы вычесть поразрядно цифру за
цифрой, получалось иной раз так, что из 6 надо было вычесть 7 или 9 из 3.
В этом случае, как известно, следовало "занять" из соседней цифры 1 и
считать: 16 минус 7 или 13 минус 9. Сам процесс вычитания мы более или
менее усвоили, но вот что значит "занять" - никто из нас постичь никак не
мог. Чтобы нагляднее втолковать нам это, Ниссен вызвал к доске Фриду
Томсен. Мать Фриды, вдова Томсен, помогала по дворам стирать белье. В
деревне они считались бедняками и имели право на поддержку из общинной
кассы и от церкви.
- Фрида, что делает твоя мать, если у вас не хватает денег? - спросил
Ниссен. В классе нависла мертвая тишина. Не то чтобы хорстские крестьяне
отличались особой деликатностью, однако существовали определенного рода
дела, говорить о которых всенародно считалось неприличным. К их числу
относились и денежные вопросы.
Фрида, как и я, в классе не очень блистала. Однако порой даже самому
глупому ученику удается ответить в самый кон, особенно если измышлять
ничего не надо: выкладывай все, как есть, и вся недолга.
Так вот и Фрида, единственная, пожалуй, кто не заметил всей остроты
положения, четко и без затей ответила:
- Она сокращает расходы, господин старший учитель.
Класс затрясся от дружного смеха. Мужчины гоготали громовым басом.
Женщины хихикали в носовые платочки. Мы, дети, просто выли от восторга.
Учитель Ниссен и Фрида безмолвно уставились друг на друга. Положение спас
пастор Рухман.
- Я полагаю, что урок арифметики мы на этом закончим, - сказал он, -
Фрида ответила так хорошо, что мы вполне убедились в успехах наших детей,
- легкий поклон в сторону родителей, - и в высокой квалификации старшего
учителя Ниссена, - легкий поклон в сторону учителя.
Хозяин Брунс, сидевший неподалеку от меня, пробормотал что-то насчет
воронов, которые, дескать, глаз друг другу не выклюют. Учитель Ниссен
собрался с мыслями и начал урок географии. Тема занятий была - побережье
королевства Пруссии.
Не знаю, меня ли персонально задумал он опозорить или просто решил
показать свое беспристрастие (не одних бедняцких детей ошарашивает
неожиданными вопросами, деткам мелких хозяев тоже спуску не дает), только
вдруг ни с того ни с сего захотел он от меня узнать, как называются воды,
омывающие остров Рюген. По географии я всегда успевал хорошо и знал все,
даже когда сбегал с уроков. И теперь тоже я отлично знал, что воды вокруг
Рюгена носят название "бодден". Но на платтдойч "бодден" означает также
"грязные ноги". И я испугался: а ну как отвечу я правильно, а родители
засмеются. Поэтому я предпочел молчать.
В классе снова нависла мертвая тишина. Чтобы ученик да не мог совсем
ничего ответить - такого сроду не бывало. На этот случай в школе
существует хорошо отработанная система подсказок.
Из своего угла я увидел, как побагровело лицо матери, как отрешенно
уставился в окно отец. Мой сосед по парте Хайни Йенсен зашептал мне:
"Грязные ноги, грязные ноги". Ну вот теперь-то мне уж совсем ничего не
оставалось, кроме как молчать. Никакая сила в мире не заставила бы меня
произнести слово "бодден".
Ниссен явно тянул паузу. Наконец пастор Рухман не выдержал и
выразительно кашлянул. Оставить без внимания указующий сигнал своего
школьного начальства Ниссен не мог. Но и меня отпустить просто так,
безнаказанным за все мои грехи последнего школьного года, ему тоже не
хотелось. Поэтому он сказал:
- Да, Иоганнес, география определенно не твоя стихия. Впрочем, дальше
Хоэнфельде тебе ведь все равно никогда не выбраться.
Хоэнфельде было маленьким местечком близ Хорста. После урока я увидел,
как пастор Рухман подозвал к себе моего отца. Я побежал домой и разревелся
от стыда и злости. К великому моему удивлению, ни отец, ни мать за ужином
ни словом не обмолвились о школе. Ужинать-то я сел вовремя. Никакое горе
аппетита мне испортить было не в силах.
В следующее воскресенье вся семья, как обычно, отправилась в церковь.
Отец с матерью солидно шествовали впереди. Мы, дети, повизгивая и
толкаясь, плелись вслед за ними. Главное, чтобы все выглядело пристойно, а
то обернется на шум отец, и тогда уж порки не миновать.
Из соседнего двора тоже показалось семейство. Взрослые обменивались
приветствиями:
- Что, Трина, тоже в кирху?
- Да, Биллем. Ну и погодка нынче, а?
Говорить "доброе утро" или "добрый день" среди знакомых было не
принято. Всегда называли друг друга только по имени и добавляли несколько
общих замечаний. По дороге к кирхе взрослые шли только семейными парами.
На обратном пути образовывались три большие группы. Впереди всех, громко
болтая, шли женщины, торопившиеся поскорее добраться до своих кухонных
горшков. За ними - хозяева и батраки, которым тоже ко времени надо было
попасть домой кормить скотину. И наконец, час-другой спустя - мужчины,
заглянувшие после церкви в кабачок и принявшие там для души по паре кружек
пива и по стаканчику кюммеля [кюммель - тминная водка].
Последняя группа для нас, ребятишек, была самая интересная, потому что
разговоры в ней велись о последних деревенских новостях.
Однако всему свое время, а пока, строго в составе семейных кланов, мы
тянулись к кирхе. Уже на подходе к деревне мы слышали колокольный звон,
извещавший прихожан, что через десять минут начнется служба. Колокольни в
хорстской кирхе не было, поэтому колокол висел на здоровенной балке прямо
возле церковной двери. Звонить в колокол и было привилегией самых сильных
мальчишек.
Перед церковью мы разделялись. Мальчики садились на хорах справа,
девочки - слева. Отец и мать шли на место церковного старосты, под самой
кафедрой. Там же были места хорстской "знати". Личные места на скамьях
покупались или сдавались на время. Своих постоянных мест не было лишь у
бедняков да у батраков с батрачками. Они сидели в последнем ряду.
Взглянув с хор, любой нездешний мог сразу же получить полное
представление, кто есть кто в этой деревне. Нам же, мальчишкам, до
социальных градаций пока еще не было никакого дела. Мы разглядывали только
чужие лысины, разномастные прически да головные платки, а в последних
классах - еще и девочек на левой стороне хор.
Посередине, как на троне, возвышался над всеми старший учитель Ниссен
за клавиатурой органа.
В это воскресенье отец сказал:
- Ханнес, после церкви подожди меня у дверей.
Не иначе как предстояло какое-то большое дело, касающееся моей персоны.
Под этим впечатлением, должно быть, я внимал словам проповеди пастора
Рухмана более сосредоточенно, чем обычно. Впрочем, и отвлечься-то
по-настоящему в нашей выкрашенной в белое кирхе так и так было не на что.
Все давным-давно до мелочей было знакомо.
После службы я увидел отца, беседующего с учителем Ниссеном. Между ними
стоял пастор Рухман, то и дело молитвенно вздымающий обе длани. Наконец
Ниссен с пунцовым лицом выбежал из церкви и рысью помчался к школе. У меня
аж зачесалось пониже спины, как представил, какая могучая трепка ожидает
меня после обеда. Но тут ко мне подошел пастор Рухман.
- Скажи-ка, Иоганнес, ты и в самом деле не знал, что ответить тогда, в
школе?
- Знал, господин пастор... - И тут меня прорвало. Все горести
несправедливо обиженного тринадцатилетнего мальчишки выплеснулись наружу.
Почему мои нелады с Ниссеном должны отражаться на школьных оценках?
Конечно, я и сам понимаю, что я озорник, и готов отвечать за свои проказы.
Хорошая порка - вполне справедливое наказание за это. Но зачем же позорить
меня на открытом уроке при родителях? В этот день мне так хотелось быть
ничуть не хуже других учеников, а меня выставили каким-то чуть ли не
преступником.
Дети очень чутки к несправедливости, и мне казалось просто
непорядочным, что Ниссен использует свое учительское положение для
сведения счетов со мной за наши внешкольные распри. Позднее, когда я сам
стал морским офицером и капитаном и на мои плечи легла огромная
ответственность, я часто думал об этих своих школьных годах. Капитан на
море обладает практически неограниченной властью. Он - первый после бога.
И как же велико у него искушение перенести свои симпатии и антипатии на
служебные дела! Каюсь, случалось иной раз такое и у меня. Надеюсь, однако,
что большей частью мне удавалось все же отделить капитана Босса от Ханнеса
Фосса.
Пастор Рухман понял, должно быть, что творилось в моей душе. Как
шлезвиг-голштинец, он уловил, конечно, почему я не смог произнести слово
"бодден". Как сельский пастырь, он знал, насколько велика зависимость его
больших и маленьких овечек от местных традиций, в соответствии с которыми
неприличным считалось задавать кому-то вопрос, на который тот не мог
ответить. Поэтому в школе на открытых уроках и было принято спрашивать
лишь тех, кто сам вызвался.
- Иоганнес, - сказал наконец пастор, - а кем бы ты хотел стать?
- Пойду к хозяину, - ответил я, что по-нашему, по-деревенски, означало:
пойду в батраки.
- А выучиться какому-нибудь ремеслу ты не хочешь?
- Еще как хочу, господин пастор, на корабельного плотника! - выпалил я,
отлично сознавая всю безнадежность подобного желания. Мечта об этой
профессии теплилась лишь где-то в самом дальнем уголке моей души.
- Хорошо, будь прилежен в школе. Я поговорю с господином старшим
учителем.
И в самом деле, вслед за этим разговором учитель Ниссен стал ко мне
относиться куда более сносно. Успеваемость моя не то чтобы заметно
улучшилась, но и плохой ее назвать уже было нельзя.
Отец со мной о выборе профессии не заговаривал. Однако, посмотрев на
пасху 1873 года мой табель, он спросил:
- Ну как, ты еще не раздумал стать корабельным плотником?
Я только кивнул в ответ. От волнения у меня перехватило дыхание, и я не
мог говорить.
Деревенская жизнь текла спокойно и размеренно. Зимой дети бегали на
коньках, а весной на освободившихся от льда веттернах и канавах начиналась
рыбалка. Мы, мальчишки, ловили щук "петлей". Греется щука под солнышком на
мелководье, а ты осторожненько заводишь ей вокруг головы петлю из тонкой
проволоки. Потом резко дергаешь, петля затягивается, раз - и рыба уже на
берегу. А еще мы пасли на лугах скот. Лето начиналось с жатвы хлеба, вслед
за которой шла уборка остальных зерновых. После школы мы купались в
веттернах. Плавать все учились с самого малолетства. Позднее я с
удивлением узнал, что я один из немногих моряков, умеющих плавать.
Осенью наступала пора уборки картофеля. В Хорсте проводилась
традиционная ярмарка скота. Эта ярмарка казалась нам венцом года. Тысячи
животных мычали и хрюкали на всех деревенских улицах и на площади перед
церковью. Над головами плавало облако пыли, воздух был наполнен терпким
запахом животных, перемешанным с ароматами копченых угрей и дешевых
леденцов. Перед ярмаркой я и мои братья с сестрами получали от матери по
пятьдесят пфеннигов. Это было тогда для нас целым состоянием. Однако, как
и любое состояние, оно быстро таяло, стоило потратить первый пфенниг.
Жмешься, экономишь, вроде бы и тратить еще не начинал, глядь, а твоих пяти
грошенов [грошен - монета в десять пфеннигов] уже и след простыл.
После ярмарки над маршами гуляли первые осенние штормы, в двери уже
стучалась зима. Зимой 1873 года состоялась моя конфирмация. Обряд совершал
пастор Рухман. Вообще-то конфирмация всегда происходит перед самой пасхой.
Однако будущих моряков конфирмовали на рождество, потому что в январе на
кораблях уже начинались работы. Корабельных-то плотников обучали,
собственно, на берегу, на верфи, но все равно их причисляли к морскому
люду и из школы выпускали раньше, чем других.
К конфирмации отец заколол свинью, и мать целую неделю только и делала,
что жарила и парила.
Рано утром к нам явились все Фоссы и Гердтсы из всех окрестных мест, и
вся компания дружно замаршировала к кирхе. Мороз был довольно крепкий.
Взрослые плотно закутались. Пальто для детей и подростков считалось у нас
вообще ненужной роскошью. Я был одет в новый синий конфирмационный костюм.
Купили его на вырост, и он болтался на мне, как на вешалке. Шею сжимал
высокий тугой бумажный воротничок, схваченный искусно завязанной в бант
лентой.
У большинства женщин были с собой корзинки, в которых теплились
маленькие жаровенки, наполненные древесным углем. Церковь не отапливалась,
и женщины ставили эти жаровенки себе под юбки, чтобы не мерзли ноги. Пар
от дыхания множества людей дымкой висел в воздухе. Пастор Рухман
произносил слова проповеди, а изо рта у него тоже облачками шел пар.
Конфирмационная проповедь тянется особенно долго. Ведь он должен был не
только объяснить, что значит для нас этот церковный праздник, он обязан
был еще и предостеречь нас от опасностей, которые ожидают будущих моряков,
особенно в портовых городах.
Позднее я убедился, что фантазии сухопутных крыс зачастую грязнее самых
грязных портовых переулков, но тогда, во время проповеди, весь я горел от
нетерпения: когда же, когда смогу я наконец насладиться всеми радостями, о
которых столь красочно говорил пастор Рухман. В том, что они ждут меня, я
не сомневался.
Под конец все так промерзли, что святое причастие - глоток теплого
церковного вина - оказалось для нас просто спасением.
Не без радости слушал я, как в конце конфирмации Ниссен играл на
органе: "Исход твой, о благослови, господь!" Это было начало моей взрослой
жизни со всеми ее надеждами и желаниями, с длинными штанами, курением и
выпивкой. Работа? О работе я тогда и не думал.
3
Мы с отцом знакомимся с герром Кремером. Мой контракт.
Вице принимает меня в свой дом. Я праздную вступление в должность
Работать на верфи меня учил мастер Маас. Конечно, я был крестьянским
мальчиком и, что такое работа, хорошо знал с самого раннего детства. Но
теперь мне приходилось трудиться с пяти или шести утра до шести вечера.
Мастер Маас заботился и о том, чтобы в перерывах на завтрак и обед я,
упаси бог, не остался без работы или какого-нибудь поручения.
Маас был ужасно длинный и невероятно тощий. Руки его, словно плети,
свисали вдоль туловища. Снизу они оканчивались огромными, с хорошую
лопату, кистями. Голова его была вытянута в длину, как дыня. Сверху на ней
сидела глубоко надвинутая на лоб фуражка с лакированным козырьком и
помпоном. Из-подо лба холодным ледяным блеском сверкали голубые глаза,
обрамленные бесчисленными морщинами. Летом и зимой на Маасе был надет
бессменный черный мастерский сюртук с большими серебряными пуговицами -
знаком достоинства первостатейного плотника. Из-под сюртука виднелась
обязательная, свежайшая, в сине-белую полосочку рубаха без воротничка.
Его морщинистое лошадиное лицо всегда было чисто выбрито, только на шее
и под нижней челюстью щетинилась короткая шкиперская борода-шотландка.
Когда он вертел головой, часть бороды, та, что росла под челюстью,
разворачивалась вместе с ней, а волосы на шее двигались как бы сами по
себе. Учеником я, бывало, глаз не мог оторвать от этого увлекательного
зрелища. Смотрел, понятно, исподтишка, пока он меня не видел. Стоило ему
наставить на кого-нибудь свои голубые ледышки, и тому ничего не
оставалось, кроме как работать, работать и работать.
Таков был мастер Маас, подлинный владыка верфи. Официально же
производством руководил герр Кремер. Говоря о нем, именно так все его
всегда и называли. Вблизи я его видел всего один-единственный раз. В тот
самый раз, когда мы с отцом пришли ему представляться.
В конце августа последнего школьного года пастор Рухман пришел к нам в
Моордик. Это входило в его служебные обязанности. В течение года он
непременно должен был посетить хоть по разу всех членов общины.
Разговаривали при этом, впрочем, вовсе не о церковных делах, а больше о
погоде, севе, жатве и разведении скота.
Однако на сей раз Рухман снова затеял разговор о моей профессии.
- Фосс, - сказал он отцу. "Герр" говорилось только ученым или особо
уважаемым людям. Крестьяне и батраки-поденщики должны были гордиться, если
к ним обращались на "вы", а не на "ты" или, того неуважительнее, и вовсе
безлично.
- Фосс, - сказал пастор Рухман, - ну как с вашим Иоганнесом? Не
передумал он еще стать корабельным плотником?
Отец заверил, что интерес к этой профессии у меня ничуть не убавился.
- Хорошо. Я веду переписку с герром Кремером с верфи "Шюдер и Кремер".
В следующую среду около десяти вы можете представить герру Кремеру своего
мальчика. Я дам вам рекомендательное письмо к герру Кремеру.
У меня замерло сердце. Отчасти от радости, что сбывается мое заветное
желание, а более от того, что мне предстояло встретиться с этим самым
герром Кремером. Видать, крупной он был шишкой, коли сам пастор трижды
подряд повеличал его "герром".
В среду, в восемь утра, мать расцеловала меня на дорогу. Отец надел
свой черный костюм, в котором ходил только в церковь, и лучшие свои
сапоги, густо смазанные накануне рыбьим жиром. Свои штаны и куртку я
тщательно вычистил щеткой, а сапоги обул новые, специально сшитые
сапожником Майером. Предвидя мой быстрый рост, Майер сшил их номера на два
побольше, и, чтобы не потерять обувь, мне пришлось напялить на ноги две
пары толстых шерстяных носков.
Итак, жарким августовским утром мы отправились пешком в Эльмсхорн.
Сперва мы шли по зеленым маршам, потом по тенистой полевой дороге до
большого шоссе. Здесь мы немного передохнули и, уже без привалов,
незадолго до десяти лихо дотопали до Эльмсхорнской гавани. По примеру отца
я отряхнул серо-желтую пыль с костюма. Счищать ее со смазанных сапог было
делом бесполезным.
Эльмсхорнская гавань расположена на Крюкау, речке, устье которой
примерно в пяти милях отсюда входит в Эльбу. К сожалению, я не могу
сказать "вливается", потому что вода в Крюкау течет то в Эльбу, то из
Эльбы, смотря по тому, прилив сейчас или отлив. В час нашего прихода был
как раз отлив. Воды в гавани совсем не было. Баркасы, эверы и рыбачьи боты
стояли, глубоко увязнув в сером иле. Жаркое утреннее солнышко прямо-таки
выпаривало протухшую тину, а легкий восточный ветерок нес эту вонь прямо в
наши ноздри. Теперь-то нет для меня ничего приятнее портовых ароматов.
Всякий раз, попадая в Виктории в порт, я глубоко вдыхаю этот неповторимый
букет. А тогда мы с отцом встревоженно переглянулись. Не по душе нам
пришелся этот смердящий запашок. Мы привыкли к чудесному воздуху маршей,
замешанному на благоухании луговых трав и терпком запахе скота. Все в
жизни - дело привычки.
Итак, мы с отцом зашагали вдоль гавани по направлению к верфи "Шюдер и
Кремер". На берегу жизнь била ключом. Рыбаки прямо с лодок продавали свой
улов.
- Свежая, живая камбала, - завлекал покупательниц к своей лодке
продавец.
- К-а-р-а-а-бы, а вот к-а-р-а-а-бы, - неслось с равномерными
интервалами от другой лодки. Это ловец крабов пытался сбыть своих мелких
ракообразных.
Артель крючников грузила мешки с зерном на лихтеры и баркасы. К гавани
тяжелые мешки подвозили на больших телегах, по четверке коней на каждую.
Там они останавливались близ судна, которому предназначался груз, задом к
специально устроенным подмосткам. Двое грузчиков забирались на воз и
скидывали сверху мешки на эти подмостки. Оттуда крючники принимали груз на
плечи.
Как у них все ладно получалось! Чуть вертанет парень спиной - и мешок
уже на загорбке, точнехонько в нужном положении, и грузчик мерными шагами
топает с ним к судну, а навстречу ему, к телеге, спешит уже за очередным
мешком другой крючник.
У грузового люка мешок, как живой, опрокидывался вперед. Специальный
человек, назначенный в помощь крючникам, отвечал за то, чтобы мешки без
задержки соскальзывали по желобу прямо в трюм. В трюме двое парней
подхватывали едущий вниз мешок и, раскачав его как следует, забрасывали на
самый верх штабеля.
Крючники непрерывной цепочкой тянулись от телеги к судну и обратно. Мы
с отцом как раз проходили мимо, когда человек с аспидной доской в руках,
стоявший в сторонке и отмечавший черточками число погруженных мешков,
заорал вдруг:
- Пятнадцать!
Это означало, что крючники перенесли уже по пятнадцать мешков каждый.
Из сундучка, стоявшего возле самой воды, учетчик достал бутылку и поднес
каждому парню по стаканчику кюммеля. Затем людей на телеге и у желоба
заменили другими, и началась следующая партия "по пятнадцать мешков на
человека".
Некоторые суда стояли под выгрузкой. Из-за отлива их палубы оказались
значительно ниже береговой кромки, и работа здесь была еще изнурительнее.
Четыре человека, с натугой ворочая рукоятки судовой лебедки, поднимали
груз на палубу. Затем двое других подтаскивали мешки и ящики к самому
берегу, где первая четверка снова поднимала их наверх с помощью ворота и
аккуратно укладывала на телеги.
Грохотали и визжали лебедки, то и дело слышались крики:
- Вира! Майна помалу! Майна, майна еще чуть!
Отец потянул меня за рукав. Глазеть было некогда: стрелки на церковных
часах, возвышавшихся над крышами эльмсхорнских домов, подбирались уже к
десяти.
Мы поспешили дальше вдоль гавани, к самому ее краю, где шумела судовая
верфь. Она расположилась на небольшом полуострове, омываемом с трех сторон
водами реки. Полуостров этот несколько возвышался над всей остальной
гаванью, так что даже в самый высокий прилив вода не поднималась до
стапелей [стапель - основание, на котором осуществляется сборка корпуса
судна] и не могла унести с собой бревна и доски. Добрых две сотни человек
трудились на этой верфи. Они таскали тяжелые балки, бегали взад и вперед с
какими-то непонятными предметами в руках, стучали молотками, пилили,
рубили. Шум стоял, хоть уши затыкай. Неразбериха полнейшая, никакого
планового начала. Именно так мне тогда показалось. Потому как не
представлял я еще по глупости, что такое мастер Маас и как он руководит
верфью.
Там, где маленький полуостров примыкал к суше, на самом высоком месте
верфи стоял дом герра Кремера. Белые стены, окрашенный в зеленое
фахверковый каркас и мощная главная балка, несущая весь верхний этаж,
украшенная четко выделяющейся на зеленом фоне позолоченной резьбой. И
крыша из красной черепицы. У нас в Хорсте дома тоже были крашеные. Иначе в
здешнем климате нельзя. Но такого сияющего великолепия мне видеть еще не
доводилось.
Отец смущенно поглядел на свои большущие крестьянские руки. Но в этот
самый момент начали бить часы на церковной башне, и это придало ему
решимости, он отворил дверь.
То, что предстало нашим взорам после немыслимой роскоши фасада,
казалось совершенно уму непостижимым. Мы стояли в маленькой холодной
прихожей, выложенной красным кирпичом. Отец закрыл дверь, и помещение
сразу погрузилось в потемки, потому что свет в него проникал лишь через
расстекловку, украшавшую верхнюю часть дверей. Прихожая была совершенно
пуста, одна только блестящая медная плевательница сиротливо притулилась в
уголке. При открывании и закрывании двери звонил колокольчик. "Ну и ну"! -
хотел сказать я, но не успел: с последним звуком колокольчика в правой
стене открылся лючок и из него высунулась очкастая рожа. Это был, как я
выяснил после, бухгалтер Карстен, который начислял нам жалованье и
поддерживал связь между верфью и конторой. Карстен испытующе смотрел на
нас сквозь очки. Отец крутил в руках свою жесткую шляпу. Молчание
показалось мне бесконечным. Наконец отец отважился:
- У меня письмо к герру Кремеру.
Карстен молча высунул руку через люк, и отец хотел уже было вложить в
нее письмо, но тут вмещался я:
- Герр пастор сказал, что мы должны вручить письмо только лично герру
Кремеру. Герр Кремер ждет нас.
Отцовская рука с письмом дернулась назад. Очень необычно было по тем
временам, чтобы дети без спроса встревали в разговоры взрослых. Да и
пастор Рухман насчет "вручить лично" тоже ничего не говорил. Но я-то
чувствовал, что здесь решается моя судьба. Приличным оратором я за свою
жизнь так никогда и не стал. Подобрать нужные слова для меня порой сущее
мучение. И все-таки, когда дело доходило до крайности, мне как-то всегда
удавалось сказать именно то, что нужно.
Какое-то мгновение отец и Карстен изумленно смотрели друг на друга.
Потом лючок рывком задвинулся. Прихожая, освещаемая во время разговора
светом из люка, снова погрузилась во мрак.
- Да-а-а-а, ну и парень! - протянул отец. И мы стали ждать.
Церковные часы пробили один раз. Мы ждали уже целых полчаса, но все
оставалось по-прежнему. Отец все еще держал письмо в руке.
Вдруг лючок рывком раздвинулся, наружу высунулась очкастая голова
Карстена.
- Входите.
Он указал ручкой на дверь, откуда шел аромат жаркого. Отец постучал.
- Открывайте, - крикнул Карстен вслед нам. Теперь мы очутились в
длинном светлом коридоре. Свет лился сквозь большое окно в противоположном
его конце и многочисленные застекленные двери.
Над первой дверью справа висела табличка "Контора". Отец постучал еще
раз, и сразу несколько голосов откликнулись:
- Войдите.
Мы вошли в довольно большую комнату. Низкий потолок удерживался
большими балками. Все было окрашено в белый цвет. У маленького окошка
расположилось пять конторок, за которыми стояло пять писарей. Все они
оторвались от своих толстых конторских книг и с интересом уставились на
нас. За шестой конторкой стоял винтовой стул без спинки. На нем сидел герр
Карстен и резкими рывками вращался вокруг своей оси, взвинчиваясь кверху,
покуда не поднялся до такой высоты, чтобы можно было писать сидя. Ноги его
смешно болтались в воздухе, но он быстренько отыскал для них опору на
неподвижной треножной основе стула и, преисполненный важности, воззрился
на нас с высоты своего сидения. Потом знакомой уже нам ручкой он указал на
дверь с табличкой "Бюро".
В кабинете, за этой дверью, за большим письменным столом, или, как
тогда называли, секретером, сидел сам герр Кремер. Редкие светлые волосики
герра Кремера прядками были начесаны на лоб. С висков по щекам сбегали
золотисто-медные бакенбарды, завитки которых он то и дело приглаживал.
Правой рукой - левую бакенбарду три раза. Левой рукой - правую бакенбарду
три раза.
Ниже бакенбард просматривался солидный, в две или три складки,
подбородок. Под ним - кипенно-белая сорочка и палевый жилет. По округлому
животику справа налево тянулась тоненькая золотая, с множеством брелоков,
часовая цепочка. Поверх жилета на герре Кремере был белый пиджак из
грубого льняного полотна. Однако рядом, на стене, висел на плечиках еще и
фрак.
Не привстав из-за стола, герр Кремер слегка кивнул на наше приветствие
и протянул руку. Отец вложил в нее письмо. Герр Кремер раскрыл конверт и
начал читать, а мы оба (что еще оставалось делать?) стояли перед ним и
ждали.
К счастью, читал герр Кремер очень быстро.
- Герр пастор Рухман рекомендует мне принять вашего сына, э-э-э... вот
этого мальчика, в ученики.
Герр Кремер звякнул маленьким медным колокольчиком. В этом доме,
казалось, все было из меди. Тотчас же появился герр Карстен. Не иначе как
уже ожидал под дверью.
- Карстен, оформите ученический контракт с э-э-э... нашими
посетителями.
Прощальный кивок, и мы выходим из кабинета.
После я видел герра Кремера только при спуске кораблей со стапеля. По
другим поводам он на верфи не появлялся. Его пожелания и распоряжения
Карстен передавал мастеру Маасу, а тот, не снисходя до лишних слов, молча
дирижировал верфью, указывая нам холодным взглядом своих бледно-голубых
глаз, что надобно делать, чтобы исполнить волю герра Кремера. Желал ли
этого также и неизвестный мне герр Шюдер, я так никогда и не выяснил.
Впрочем, это уже потом, а пока Карстен достал из шкафа бланк с
напечатанным на нем заголовком "Ученический контракт" и стал читать нам
текст:
- "Мы, верфь Шюдера и Кремера, представленная в лице герра Кремера,
и..." Профессия? Имя?
- Крестьянин, Хинрих Фосс.
- Местожительство?
- Моордик.
- "...заключили настоящий ученический контракт. Сын вышеупомянутого
Х.Фосса с 1 января 1874 года принимается учеником на верфь".
Далее следовали всевозможные условия. И то я был обязан, и это, главное
же: "верно служить и повиноваться своему мастеру и прочим начальникам".
Затем шли мои права:
"Один талер жалованья в месяц.
Бесплатный кошт и жилье в помещении для подмастерьев на верфи".
В заключение Карстен показал все той же ручкой место, где сперва отец,
а потом и я должны были поставить свои подписи. Мы расписались.
Ручка-указка нацелилась кончиком на выход. Карстен вспорхнул на свой
винтовой стул и, не успели мы закрыть за собой дверь, взвинтился под самый
потолок. Последний мой взгляд уловил лишь его ступни, прочно утвердившиеся
на массивной треноге.
Мы с отцом молча пошли домой.
- Ну и как? - спросила дома мать.
- Кремер взял его, - ответил отец.
А я подумал: "Ну, Ханнес, держись!"
Так я попал к мастеру Маасу. 1 января нового года после обеда отец
увязал мои пожитки, бросил узелок в сани, протянул вожжой вдоль спины
молодую Рыжуху (все лошади в деревне были рыжие с белой звездочкой на
лбу), и та мерно зарысила прочь от родного моего крыльца.
Прощание с матерью и остальной семьей было недолгим.
- Будь здоров, мой мальчик, - сказала мать.
- Ни пуха ни пера, - пожелали братья и сестры. Нежные чувства
выказывать у нас было не принято.
Колокольчик звенел в вечерних сумерках. Неоглядные марши тонули в
морозной дымке. Несколько минут - и дома Моордика скрылись из виду.
Я сидел рядом с отцом и мерз. Но лишь снаружи. Изнутри меня жгло жаром
волнения. Я строил корабли по своим проектам, и капитаны приходили и
благодарили меня за быстрые парусники. "Герр Фосс, - говорили они, - ваши
корабли - чудо что такое, мы сейчас же закажем вам новые".
- Держись! - крикнул отец. Но было уже слишком поздно. Правый полоз
заехал в придорожную канаву, сани накренились, и мы с отцом и все мои
пожитки вывалились в глубокий снег. Наша Рыжуха тут же остановилась. У
лошадей на это какое-то особое чутье: стоит повозке или саням не то чтобы
опрокинуться, а просто как следует встряхнуться, и они сразу же
останавливаются.
Мы выкарабкались из сухого, как порох, снега, засыпавшего с верхом
метровой глубины канаву, вытащили сани на дорогу, погрузили в них вещи и,
гикнув Рыжухе: "Но-о-о, пошла, милая!" - поехали дальше.
В Эльмсхорне сани остановились возле дома, где жили холостые
подмастерья и ученики "Шюдера и Кремера".
К воротам вышел привратник, он же эконом. Имя его было Беньян, но никто
его так не называл, а звали по прозвищу - Вице.
- Ага, новый ученик, пожалуйста, входите! - сладко пропел Беньян,
отворяя перед нами калитку.
"Ну и ну, - подумал я, - скажите, какой вежливый тон!"
Вице провел нас на третий этаж.
- Вот, здесь апартаменты молодого господина, - сказал он с хохотком,
будто отмочил невесть какую шутку.
Я оглядел "апартаменты". Два маленьких заледенелых оконца едва
пропускали гаснущий свет зимнего дня в промерзшую насквозь комнату. На
шести железных койках лежало по соломенному тюфяку и одеялу с перовой
набивкой. Остальные постельные принадлежности, согласно контракту, я
привез с собой. У продольной стены стояло шесть узких одностворчатых
шкафчиков.
- Ну, молодой человек, - сказал Вице, - располагайся поудобнее. Ты
имеешь возможность выбирать! На эту койку светит утреннее солнышко, эта -
поближе к печке, а эта - у самой двери, так, ежели ночью понадобится
выйти... Нужник внизу, во дворе, - махнул он рукой в сторону замерзшего
окна.
Так я впервые познал преимущества свободного выбора. Утреннее солнце в
комнату никогда не заглядывало, потому что окна по вечерам наглухо
закрывались ставнями. Свежий воздух вообще считался вредным. Лишь здесь, в
Виктории, я узнал от доктора Мартенса, что свет и воздух способствуют
здоровью. Но в тогдашнем Шлезвиг-Гольштейне об этом и не слыхивали. И
позднее, на кораблях, тоже считалось неписаным законом - чем гуще в
кубрике атмосфера, тем глубже сон.
Кровать у печки тоже особой выгоды не сулила. Печка-то здесь, видно,
никогда не топилась. А выбрать кровать у двери было бы просто глупо,
потому как всякий, кто ночью пожелает на двор, в этой кромешной тьме
обязательно на нее наткнется. Таков уж он, этот свободный выбор! В
надежде, что печку когда-нибудь все же затопят, я выбрал место возле нее.
- Можешь застелить койку и разложить вещи в шкафу, - сказал Вице.
Копошась в шкафу, я увидел, как Вице шепотком сказал что-то отцу и
недвусмысленным жестом протянул руку. Отец извлек из брючного кармана
кошелек, не спеша развязал его и положил в руку Вице монетку. Вице кивнул,
скривился в улыбке и исчез. Отец вздохнул и снова столь же обстоятельно
затянул кошелек ремешком. Любой крестьянин вздыхает, когда приходится
лезть в кошелек, независимо от того, есть ли для этого серьезные основания
или нет. Я наблюдал это во многих странах. Отец вздохнул еще раз, снова
развязал кошелек и сунул мне в руку талер, после чего кошелек коричневой
кожи окончательно занял свое место в брючном кармане.
- Ну, будь здоров!
- И тебе всего доброго, отец!
И я остался один. Один-одинешенек в промерзлой комнате. Слезы
покатились у меня по щекам, горькие, соленые. К счастью, было чертовски
холодно. Я проглотил слезы и забегал взад-вперед по комнате, чтобы малость
согреться. Изо рта при выдохе валил густой пар. Однако теплее не
становилось, и я решил спуститься вниз по лестнице. На улице совсем
стемнело, и в нижних сенях зажгли керосиновую коптилку. Горела она
еле-еле, чуть освещая дверь с надписью: "Эконом". Я робко постучался.
Изнутри раздался голос Вице:
- Войдите.
Из помещения меня обдало вожделенным теплом. Большая чугунная кухонная
плита струилась жаром. Сквозь неплотно закрытую дверцу топки в комнату
врывались мерцающие отблески пламени. В кухне у плиты сидели Вице, его
жена и пятеро детей и "сумерничали", то есть нежились в темноте, не
зажигая лампы. Я залепетал что-то о холоде и о том, что надо бы, дескать,
затопить в комнате печку. Вице прервал меня кудахтающим смехом, будто я
бог весть какую шутку разыграл.
- Там, за дверью, в прихожей - деревянная лопата. Очисть от снега
дорожку к нужнику.
Вот так! Бах, и я уже за дверью. Недолго музыка играла. Дружелюбный
прием, "молодой господин"! Выманил у отца чаевые, и вся дружба врозь.
Итак, я расчищал от снега дорожку к тому самому мимику из просмоленных
досок, с сердечком, вырезанным на двери неизвестно для какой цели. Между
делом я приметил, как к дому подошел мальчишка моих лет вместе с отцом, и
Вице громко, полным радости голосом приветствовал их, открывая калитку.
Почти сразу вслед за ними явился еще один отец с сыном, а затем и еще
третья пара. Со всеми Вице был ласков и предупредителен. Я решил, что
теперь самое время заняться печной проблемой. Лопата полетела в угол, а я
поспешил вверх по лестнице. Трое мальчиков испуганно стояли у своих шкафов
и кроватей, а Вице уже проделывал рукой свой недвусмысленный жест,
прицеливаясь выжать из каждого родителя по марке, а может, из кого и целый
талер - так называли тогда монету в три марки. Тут-то в их компанию я и
вклинился.
- Герр Бензак, можно, я здесь теперь разожгу печку?
Однако Вице был стреляный воробей, и не мне было с ним тягаться.
Коротко, не размахиваясь, он у