окатилась его жена; что тут было
порочного, кроме дикой нелепости всего происшествия, Сергей Сергеевич не мог
никак знать: но он чуял, что было, и что это не простой житейский роман, не
измена, не падение только. Нет, нет, нет: тут над всем стоял аромат каких-то
сатанинских эксцессов, отравлявших душу навек, как синильная кислота;
сладковатый запах горького миндаля обонял он так явственно, когда, войдя в
женину комнату, ощутил сильнейший приступ удушья; и он знал, наверное знал:
очутись завтра Софья Петровна, жена его, у Цукатовых, встреть она там
омерзительное домино,-- все пойдет прахом: честь жены, честь его, офицера.
-- "Видите. После того, что вы мне сказали, понимаете ли вы, что
видаться нельзя вам; что это -- гадость и гадость; что, наконец, я дал
слово, что вы там не будете Пожалейте же, Софи, и себя, и меня, да и... его,
165
потому что иначе... я... не знаю... я не ручаюсь..."
Но Софья Петровна все более возмущалась наглым вмешательством этого ей
совершенно чуждого офицера, да еще офицера, смевшего появиться в спальне в
неприличнейшем виде со своим нелепым вмешательством; приподняв полу какое-то
платье (она вдруг заметила, что -- в дезабилье) и прикрывшись им,
отодвинулась в темный угол; и оттуда, из темного теневого угла, вдруг
решительно она помотала головкой:
-- "Может быть, я не поехала бы, а теперь вот, после этих ваших
вмешательств, поеду, поеду, поеду!"
-- "Нет: этому не бывать!!!"
Что такое? Ей казалось, что в комнате раздался оглушительный выстрел;
одновременно раздался и нечеловеческий вопль: тонкая, хриплая фистула
прокричала невнятное что-то; кипарисовый человек привскочил, и хлопнуло
упавшее кресло, а удар кулака пополам разбил дешевенький столик; дальше
хлопнула дверь; и все замерло.
Оборвались сверху звуки польки-мазурки; над головою затопали; загудели
какие-то голоса; наконец, возмущенный шумом сосед начал сверху бить в пол
полотерною щеткой, этим, видно, хотел кто-то выразить сверху просвещенный
протест свой.
Софья Петровна Лихутина съежилась и обиженно зарыдала из темного
уголка: ей впервые в жизни пришлось встретиться с такою вот яростью, потому
что перед ней только что здесь стоял даже... не человек, даже... не зверь.
Здесь пред ней провизжала только что бешеная собака.
ВТОРОЕ ПРОСТРАНСТВО СЕНАТОРА
Спальня Аполлона Аполлоновича была проста и мала: четыре серых, взаимно
перпендикулярных стенки и единственный вырез окна с беленькой кружевной
занавесочкой; тою же белизной отличались и простыни, полотенца и наволочки
высоко подбитой подушечки; пред сенаторским сном камердинер окрапливал
пульверизатором простыню.
Аполлон Аполлонович признавал лишь тройной одеколон Петербургской
химической лаборатории.
Далее: камердинер ставил стаканчик лимонного морсу на столик и спешил
удалиться. Раздевался Аполлон Аполлонович сам.
166
Аккуратнейшим образом скидывал свой халат; аккуратнейшим образом его
складывал, с ловкостью полагая халат на стул; аккуратнейшим образом скидывал
пиджачок и свои миньятюрные брючки, оставаясь в вязаных, плотно обтянутых
панталонах и нижней сорочке; и, оставшись в нижнем белье, перед отходом ко
сну Аполлон Аполлонович укреплял свое тело гимнастикой.
Он раскидывал руки и ноги; их потом разводил, поворачивал туловище,
приседая на корточки до двенадцати и более раз, чтоб потом, напоследок,
перейти к еще более полезному упражнению: опрокинувшись на спину, Аполлон
Аполлонович для укрепления мускулов живота принимался работать ногами.
К этим полезнейшим упражнениям прибегал Аполлон Аполлонович особенно
часто в дни геморроя.
После этих полезнейших упражнений Аполлон Аполлонович на себя натягивал
одеяло, чтоб предаться мирному отдыху и отправиться в путешествие, ибо сон
(скажем мы от себя) -- путешествие.
То же все Аполлон Аполлонович проделал сегодня. С головой закутавшись в
одеяло (за исключением кончика носа), уже он из кровати повис над
безвременной пустотой.
Но тут перебьют нас и скажут: "Как же так пустотой? Ну, а стены, а пол?
А... так далее?.."
Мы ответим.
Аполлон Аполлонович видел всегда два пространства: одно -- материальное
(стенки комнат и стенки кареты), другое же -- не то, чтоб духовное
(материальное также)... Ну, как бы сказать: над головою сенатора Абле-ухова
глаза сенатора Аблеухова видели странные токи: блики, блески, туманные,
радужно заплясавшие пятна, исходящие из крутящихся центров, заволакивали в
сумраке пределы материальных пространств; так в пространстве роилось
пространство, и это последнее, заслоняя все прочее, в свою очередь убегало в
безмерности зыблемых, колыхаемых перспектив, состоящих... ну, будто из
елочной канители, из звездочек, искорок, огонечков.
Бывало Аполлон Аполлонович перед сном закроет глаза и вновь их откроет;
и что же: огонечки, туманные пятна, нити и звезды, будто светлая накипь
заклокотавших безмерно огромных чернот, неожиданно (всего на четверть
секунды) сложится вдруг в отчетливую картинку:
167
креста, многогранника, лебедя, светом наполненной пирамиды. И все
разлетится.
У Аполлона Аполлоновича была своя странная тайна: мир фигур, контуров,
трепетов, странных физических ощущений -- словом: вселенная странностей. Эта
вселенная возникала всегда перед сном; и так возникала, что Аполлон
Аполлонович, отходящий ко сну, в то мгновение вспоминал все былые
невнятности, шорохи, кристаллографические фигурки, золотые, по мраку бегущие
хризантемовидные звезды на лучах-многоножках (иногда такая звезда обливала
сенатору голову золотым кипятком: мурашки бежали по черепу): словом, он
вспоминал все, что видел он накануне пред отходом ко сну, чтоб снова не
вспомнить поутру.
Иногда (не всегда) перед самой последней минутой дневного сознания
Аполлон Аполлонович, отходящий ко сну, замечал, что все нити, все звезды,
образуя клокочущий крутень, сроили из себя коридор, убегающий в
неизмеримость и (что самое удивительное) чувствовал он, что коридор тот --
начинается от его головы, т. е. он, коридор,-- бесконечное продолжение самой
головы, у которой раскрылось вдруг темя -- продолжение в неизмеримость;
так-то старый сенатор пред отходом ко сну получал престранное впечатление,
будто смотрит он не глазами, а центром самой головы, т. е. он, Аполлон
Аполлонович, не Аполлон Аполлонович, а нечто, засевшее в мозге и оттуда, из
мозга глядящее; при раскрытии темени это нечто могло и свободно, и просто
пробегать коридор до места свержения в бездну, которое обнажалось там, вдали
коридора.
Это и было второе пространство сенатора -- страна каждоночных
сенаторских путешествий; и об этом довольно...
С головой закутавшись в одеяло, уже он из кровати повис над
безвременной пустотой, уже лаковый пол отвалился от ножек кровати и кровать
стояла, так сказать, на неведомом -- как до слуха сенатора донеслось
странное удаленное цоканье, будто цоканье быстро бивших копытец:
-- "Тра-та-та... Тра-та-та..."
И цоканье близилось.
Странное, очень странное, чрезвычайно странное обстоятельство: из-под
красного одеяла сенатор ухо выставил на луну; и -- да: весьма вероятно -- в
зеркальном зале стучали.
168
Аполлон Аполлонович выставил голову.
Золотой, клокочущий крутень разлетелся внезапно там во все стороны над
сенаторской головою; хризантемовидная звезда-многоножка передвинулась к
темени, исчезая стремительно с поля зрения сенаторских глаз; и к ножкам
железной кровати, как всегда, из-за бездны мгновенно прилетели плиты
паркетного пола; беленький Аполлон Аполлонович, напоминая ощипанного
куренка, тут внезапно оперся о коврик двумя желтыми пятками.
Цоканье продолжалось: Аполлон Аполлонович привскочил и пробежал в
коридор.
Комнаты озаряла луна.
В одной исподней сорочке и с зажженной свечкой в руках Аполлон
Аполлонович пропутешествовал в комнаты. За своим встревоженным барином
потянулся очутившийся здесь бульдожка, пошевеливал снисходительно
обрубленным хвостиком, дзенькал ошейником и посапывал пришлепнутым носом.
Как досчатая плоская крышка, с тяжелыми хрипами волосатая колыхалася
грудь, и внимало цоканью ухо бледно-зеленых отливов. Взор сенатора невзначай
упал на трюмо: ну и странно же трюмо отразило сенатора: руки, ноги, бедра и
грудь оказались вдруг стянуты темно-синим атласом: тот атлас во все стороны
от себя откидывал металлический блеск: Аполлон Аполлонович оказался в синей
броне; Аполлон Аполлонович оказался маленьким рыцарьком и из рук его
протянулась не свечка, а какое-то световое явление, отливающее блестками
сабельного клинка.
Аполлон Аполлонович расхрабрился и бросился в зал; цоканье раздавалось
там:
-- "Тра-та-та... Тра-та-та..."
И он огрызнулся на цоканье:
-- "На основании какой же статьи "Свода Законов"?" 28
Восклицая, он видел, что равнодушный бульдожка миролюбиво и сонно тут
посапывал рядом. Но -- какая наглость! -- из залы ответно воскликнули:
-- "На основании чрезвычайного правила!"29
Возмущенный наглым ответом, синенький рыцарек взмахнул световым
явлением, зажатым в руке, и бросился в зал.
Но световое явление растаяло в его кулачке: проструилось меж пальцев,
как воздух, и легло у ног лучиком.
169
А цоканье -- Аполлон Аполлонович рассмотрел -- было щелканьем языка
какого-то дрянного монгола: там какой-то толстый монгол с физиономией,
виданной Аполлоном Аполлоновичем в его бытность в Токио (Аполлон Аполлонович
был однажды послан в Токио) -- там какой-то толстый монгол присваивал себе
физиономию Николая Аполлоновича -- присваивал, говорю я, потому что это был
не Николай Аполлонович, а просто монгол, виданный уж в Токио; тем не менее
физиономия его была физиономией Николая Аполлоновича. Этого Аполлон
Аполлонович понять не желал, протирал кулачками свои изумленные очи (и
опять-таки рук он не слышал, как не слышал лица: просто так себе друг о
друга затерлись два неосязаемых пункта -- пространство рук щупало
пространство лица). А монгол (Николай Аполлонович) приближался с корыстною
целью. Тут сенатор воскликнул вторично:
-- "На основании какого же правила?"
-- "И какого параграфа?"
И пространство ответило:
-- "Уже нет теперь ни параграфов, ни правил!"
...............................................................
И безвестный, бесчувственный, вдруг лишенный весомости, вдруг лишенный
самого ощущения тела, превращенный лишь в зренье и слух, Аполлон Аполлонович
представил себе, что воздел он пространство зрачков своих (осязанием он не
мог сказать положительно, что глаза им воздеты, ибо чувство телесности было
сброшено им),-- и, воздевши глаза по направлению к месту темени, он увидел,
что и темени нет, ибо там, где мозг зажимают тяжелые крепкие кости, где нет
взора, нет зрения,-- там Аполлон Аполлонович в Аполлоне Аполлоновиче увидал
круглую пробитую брешь в темно-лазурную даль (в место темени); эта пробитая
брешь -- синий круг -- была окружена колесом летающих искр, бликов, блесков;
в ту роковую минуту, когда по расчетам Аполлона Аполлоновича к его
бессильному телу (синий круг был в том теле -- выход из тела) уже
подкрадывался монгол (запечатленный лишь в сознании, но более уж невидимый)
-- в то самое время что-то с ревом и свистом, похожим на шум ветра в трубе,
стало вытягивать сознание Аполлона Аполлоновича из-под крутня сверканий
(сквозь темянную синюю брешь) в звездную запредельность.
170
Тут случился скандал (в ту минуту сознание Аполлона Аполлоновича
отметило, что подобный случай уж был: где, когда,-- он не помнит) -- тут
случился скандал: ветер высвистнул сознание Аполлона Аполлоновича из
Аполлона Аполлоновича.
Аполлон Аполлонович вылетел через круглую брешь в синеву, в темноту,
златоперой звездою; и, взлетевши достаточно высоко над своей головой
(показавшейся ему планетой Земля), златоперая звездочка, как ракета,
беззвучно разлетелась на искры.
Мгновение не было ничего: был довременный мрак; и в мраке роилось
сознание30 -- не какое-нибудь иное, например мировое, а сознание
совершенно простое: сознание Аполлона Аполлоновича.
Это сознание теперь обернулось назад, выпустив из себя только два
ощущения: ощущения опустились, как руки; и ощущения ощутили вот что: они
ощутили какую-то форму (напоминающую форму ванны), до краев налитую липкою и
вонючею скверною; ощущения, как руки, заполоскалися в ванне; то же, чем
ванна была налита, Аполлон Аполлонович мог сравнить лишь с навозной водой, в
которой полоскался отвратительный бегемот (это видывал он не раз в водах
зоологических садов просвещенной Европы). Миг -- ощущения приросли уж к
сосуду, который, как сказали мы, наполнен был до краев срамотой; сознание
Аполлона Аполлоновича рвалось прочь, в пространство, но ощущения за
сознанием этим тащили тяжелое что-то.
У сознания открылись глаза, и сознание увидало то самое, в чем оно
обитает: увидало желтого старичка, напоминающего ощипанного куренка;
старичок сидел на постели; голыми пятками опирался о коврик он.
Миг: сознание оказалось самим этим желтеньким старичком, ибо этот
желтенький старичок прислушивался с постели к странному, удаленному цоканью,
будто цоканью быстро бивших копытец:
-- "Тра-та-та... Тра-та-та..."
Аполлон Аполлонович понял, что все его путешествие по коридору, по
залу, наконец, по своей голове -- было сном.
И едва он это подумал, он проснулся: это был двойной сон.
Аполлон Аполлонович не сидел на постели, а Аполлон Аполлонович лежал с
головой закутавшись в одеяло
171
(за исключением кончика носа): цоканье в зале оказалось хлопнувшей
дверью.
Это верно вернулся домой Николай Аполлонович: Николай Аполлонович
возвращался позднею ночью.
-- "Так-с..."
-- •" Так-с..."
-- "Очень хорошо-с..."
Только вот неладно в спине: боязнь прикосновения к позвоночнику... Не
развивается ли у него tabes dorsalis 31?
Конец третьей главы
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ,
в которой ломается
линия повествованья
Не дай мне Бог сойти с ума...
А. Пушкин1
ЛЕТНИЙ САД
Прозаически, одиноко туда и сюда побежали дорожки Летнего сада;
пересекая эти пространства, изредка торопил свой шаг пасмурный пешеход, чтоб
потом окончательно затеряться в пустоте безысходной: Марсово Поле не одолеть
в пять минут.
Хмурился Летний сад.
Летние статуи поукрывались под досками; серые доски являли в длину свою
поставленный гроб; и обстали гробы дорожки; в этих гробах приютились легкие
нимфы и сатиры, чтобы снегом, дождем и морозом не изгрызал их зуб времени,
потому что время точит на все железный свой зуб; а железный зуб равномерно
изгложет и тело, и душу, даже самые камни.
Со времен стародавних этот сад опустел, посерел, поуменьшился;
развалился грот, перестали брызгать фонтаны, летняя галерея рухнула и иссяк
водопад; поуменьшился сад и присел за решеткой, за той самой решеткой,
любоваться которой сюда собирались заморские гости из аглицких стран, в
париках, зеленых кафтанах; и дымили они прокопчеными трубками.
Сам Петр насадил этот сад, поливая из собственной лейки редкие древеса,
медоносные калуферы, мяты; из Соликамска царь выписал сюда кедры, из Данцига
-- барбарис, а из Швеции -- яблони; понастроил фонтанов, и разбитые брызги
зеркал, будто легкая паутина, просквозили надолго здесь красным камзолом
высочайших персон, завитыми их буклями, черными арапскими рожами и робронами
дам; опираясь на граненую ручку черной с золотом трости, здесь седой кавалер
подводил свою Даму к бассейну; а в зеленых, кипучих водах от самого Дна.,
фыркая, выставлялась черная морда тюленя; дама
173
ахала, а седой кавалер улыбался шутливо и черному монстру протягивал
свою трость.
Летний сад тогда простирился далече, отнимая простор у Марсова Поля для
любезных царскому сердцу аллей, обсаженных и зеленицей, и таволгой
2 (и его, видно, грыз беспощадный зуб времени); поднимали свои
розоватые трубы огромные раковины индийских морей с ноздреватых камней
сурового грота; и персона, сняв плюмажную шапку, любопытно прикладывалась к
отверстию розоватой трубы: и оттуда слышался хаотический шум; в это время
иные персоны распивали фруктовые воды пред таинственным гротом сим.
И в позднейшие времена, под фигурною позой Иреллевской статуи
3, простиравшей персты в вечереющий день, раздавались смехи,
шепоты, вздохи и блистали бурмитские зерна 4 государыниных
фрейлин. То бывало весной, в Духов день5; вечерняя атмосфера
густела; вдруг она сотрясалась от мощного, органного гласа, полетевшего
из-под купы сладко дремлющих ильм 6: и оттуда вдруг ширился свет
-- потешный, зеленый; там, в зеленых огнях, ярко-красные егеря-музыканты,
протянувши рога, мелодически оглашали окрестность, сотрясая зефир и жестоко
волнуя душу, уязвленную глубоко: томный плач этих вверх воздетых рогов -- ты
не слышал?
Все то было, и теперь того нет; теперь хмуро так побежали дорожки
Летнего сада; черная оголтелая стая кружила над крышею Петровского домика;
непереносен был ее гвалт и тяжелое хлопанье растрепавшихся крыльев; черная,
оголтелая стая вдруг низверглась на сучья.
Николай Аполлонович, надушенный и начисто выбритый, пробирался по
мерзлой дорожке, запахнувшись в шинель: голова его упала в меха, а глаза его
как-то странно светились; только что он сегодня решил углубиться в работу,
как ему принес посыльный записочку; неизвестный почерк ему назначал свидание
в Летнем саду. А подписано было "С". Кто же мог быть таинственным "С"? Ну,
конечно, "С" это -- Софья (видно, она изменила свой почерк). Николай
Аполлонович, надушенный и начисто выбритый, пробирался по мерзлой дорожке.
Николай Аполлонович имел взволнованный вид; в эти дни он лишился сна,
аппетита; на страницу кантовских комментарий беспрепятственно уж с неделю
осаждалась тонкая пыль; в душе же был ток неизведанный чувства;
174
этот смутный и сладостный ток ощущал он в себе и в прошлые времена...
правда, как-то глухо, далеко. Но с той самой поры, как в ангеле Пери вызывал
он безыменные трепеты своим поведением, в нем самом открылись безыменные
трепеты: будто он призвал из таинственных недр своих глухо бившие силы,
будто в нем самом разорвался эолов мешок, и сыны нездешних порывов на
свистящих бичах повлекли его через воздух в какие-то странные страны.
Неужели же состояние это знаменует возврат только чувственных возбуждений?
Может быть -- то любовь? Но любовь отрицал он.
Уже он озирался тревожно, ища на дорожках знакомое очертание, в меховой
черной шубке с меховой черной муфточкой; но не было -- никого; неподалеку на
лавочке там какая-то развалилась кутафья 7. Вдруг кутафья та с
лавочки поднялась, - мгновение потопталась на месте и пошла на него.
-- "Вы меня... не узнали?"
-- "Ах, здравствуйте!"
-- "Вы, кажется, и сейчас не узнаете меня? да, ведь, я -- Соловьева".
-- "Как же, помилуйте, вы -- Варвара Евграфовна!"
-- "Ну, так сядемте здесь, на лавочке..."
Николай Аполлонович мучительно опустился с ней рядом: ведь свидание ему
назначалось именно в этой аллейке; и вот -- это несчастное обстоятельство!
Николай Аполлонович стал раздумывать, как скорей отсюда спровадить эту
кутафью; все ища знакомого очертания, озирался он направо, налево; но
знакомого очертания еще не было видно.
В ноги им сухая дорожка начинала кидаться желто-бурым и червоточивым
листом; как-то матово там протянулась, прямо вставши в стальной горизонт,
темноватая сеть перекрещенных сучьев; иногда темноватая сеть начинала
гудеть; иногда темноватая сеть начинала качаться.
-- "Вы получили мою записку?"
-- "Какую записку?"
-- "Да записку с подписью "С""
-- "Как, это вы мне писали?"
-- "Ну да же..."
"Но причем же тут С?"
"Как при чем? Ведь фимилия моя -- Соловьева..."
Все рухнуло, а он-то, а он-то! Безыменные трепеты как-то вдруг
опустились на дно.
175
-- "Чем могу вам служить?"
-- "Я... я хотела, я думала, получили ли вы одно маленькое
стихотворение за подписью Пламенная Душа?"
-- "Нет, не получал".
-- "Как же так? неужели письма мои полиция перлюстрирует? Ах, какая
досада! Без этого стихотворного отрывка мне, признаться, так трудно вам все
это объяснить. Я хотела бы вас спросить кое-что о жизненном смысле..."
...............................................................
-- "Извините, Варвара Евграфовна, у меня нет времени".
-- "Как же так? Как же так?"
-- "До свиданья! Вы меня, пожалуйста, извините,-- мы назначим для этого
разговора более удобное время. Не правда ли?"
Варвара Евграфовна нерешительно потянула его за меховой край шинели; он
решительно встал; она встала за ним; но еще решительней протянул он ей свои
надушенные пальцы, прикоснувшись краем округленных ногтей к ее красной руке.
Она не успела что-либо в ту минуту придумать, чтоб его задержать; а уж он в
совершенной досаде бежал от нее, запахнувшись надменно и огорченно, и уйдя
лицом в меха николаевки. Листья трогались с места медлительно, желтоватыми и
сухими кругами окружали полы шинели; но суживались круги, беспокойнее
завивались винтами, все живей танцевал золотой, что-то шепчущий винт.
Крутень листьев стремительно завивался, переметывался и бежал, не крутясь,
как-то вбок, как-то вбок; красный лапчатый лист чуть-чуть тронулся, подлетел
и простерся. Как-то матово там протянулась, прямо вставши в стальной
горизонт, темноватая сеть из перекрещенных сучьев; в эту сеть он прошел; и
когда он прошел в эту сеть, то ворон оголтелая стая вспорхнула и стала
кружиться над крышей Петровского домика; темноватая сеть начинала качаться;
темноватая сеть начинала гудеть; и слетали какие-то робко-унылые звуки; и
сливались все в один звук -- в звук органного гласа. А вечерняя атмосфера
густела; вновь казалось душе, будто не было настоящего; будто эта вечерняя
густота из-за тех вон деревьев трепетно озарится зелено-светлым каскадом; и
там, во всем огненном, ярко-красные егеря, протянувши рога, опять
мелодически извлекут из зефиров органные волны.
176
МАДАМ ФАРНУА
И поздненько же ангел Пери сегодня изволил открыть из подушек свои
невинные глазки; но глазки слипались; а в головке явственно развивалась
глухо-тупая боль; ангел Пери изволил долго еще пребывать в дремоте; под
кудрями роились все какие-то невнятности, беспокойства, полунамеки: первой
полною мыслью была мысль о вечере: что-то будет! Но когда она пыталась
развить эту мысль, ее глазки окончательно слиплись и опять пошли в какие-то
невнятности, беспокойства, полунамеки; и из этих неясностей вновь восстало
единственно: Помпадур, Помпадур, Помпадур,-- а что Помпадур? Но душа ей
светло осветила то слово: костюм в духе мадам Помпадур 8 --
лазурный, цветочками, кружева валансьен, серебристые туфли, помпоны! О
костюме в стиле мадам Помпадур на днях она долго так спорила со своею
портнихой; мадам Фарнуа все никак не хотела ей уступить относительно
блондов9; говорила: "И зачем это б л о н д ы?" Но как же без
блондов? По мнению мадам Фарнуа, б л о н д ы должны выглядеть так-то, быть
тогда-то; и совсем не так должны были выглядеть б л о н д ы, по мнению Софьи
Петровны. Мадам Фарнуа ей сначала сказала: "Моего вкуса, вашего вкуса,-- ну,
как же не быть стилю мадам Помпадур!" Но Софья Петровна уступить не хотела;
и мадам Фарнуа обиженно предложила обратно ей взять материал. Отнесите в
Maison Tricotons 10: "Там, мадам, вам не станут перечить..." Но
отдать в Maison Tricotons:-- фи, фи, фи! И блонды оставили, как оставили и
иные спорные пункты относительно стиля мадам Помпадур: например, для рук
легкая chapeau Bergre 11, но без юбки-панье 12 нельзя
было никак обойтись.
Так и поладили.
Углубляясь в думы о мадам Фарнуа, Помпадур и Maison Tricotons, ангел
Пери мучительно чувствовал, что опять все не то, что-то такое случилось,
после чего должны испариться и мадам Фарнуа, и Maison Tricoton; но пользуясь
полусном, она сознательно не хотела ловить ускользнувшего впечатленья от
действительных происшествий вчерашнего дня; наконец она вспомнила --
всего-то только два слова: домино и п и с ь м о; и она вскочила с постели,
заломила руки
177
в беспредметном томлении; было третье еще какое-то слово, с ним вчера и
заснула она.
Но ангел Пери не вспомнил третьего слова; третьим словом, ведь,
одинаково были бы совершенно невзрачные звуки: муж, офицер, подпоручик.
О двух первых словах ангел Пери до вечера решил твердо не думать; а на
третье, невзрачное слово -- обращать вниманья не стоило. Но как раз на это
невзрачное слово натолкнулась она; ибо только-только успела она пропорхнуть
в гостиную из своей душной спаленки и с совершенной невинностью разлететься
в мужнину комнату, полагая, что муж, офицер, подпоручик Лихутин, как всегда,
ушел заведовать провиантом,-- вдруг: к величайшему ее удивлению комната
этого подпоручика на ключ оказалась запертой от нее: подпоручик Лихутин,
вопреки всем обычаям, вопреки тесному помещению, удобству, здравому смыслу и
честности,-- там засел, очевидно.
Тут только вспомнила она безобразную вчерашнюю сцену; и с надутыми
губками хлопнула спаленной дверью (он замкнулся на ключ, и она замкнется на
ключ). Но, замкнувшись на ключ, увидала она и расколотый столик
-- "Барыня, вам прикажете в комнату кофей?"
-- "Нет, не надо..."
...............................................................
-- "Барин, вам прикажете в комнату кофей?"
-- "Нет, не надо".
...............................................................
-- "Кофей, барин, остыл".
Молчание.
-- "Барыня, там пришли, барыня!"
-- "От мадам Фарнуа?"
"Нет, от прачки!"
Молчание.
...............................................................
В часу шестьдесят минут; минута же вся состоит из секундочек;
секундочки убегали, составляя минуты; грузные повалили минуты; и тащились
часы.
Молчание.
Среди дня тут звонил желтый Ее Величества кирасир барон Оммау-Оммергау
с двухфунтовой бонбоньеркою шоколада от Крафта13. От двухфунтовой
бонбоньерки не отказались; но ему отказали.
178
Около двух часов пополудни тут звонил синий Его Величества кирасир граф
Авен с бонбоньеркою от Балле14; бонбоньерку приняли, но ему
отказали.
Отказали и лейб-гусару в высокой меховой шапке; гусар потрясал султаном
и стоял с махровым кустом хризантем лимонного яркого цвета; он сюда заходил
после Авена в начале пятого часа.
Прилетел и Вергефден с ложею в Мариинский театр. Не прилетел лишь
Липпанченко: не был Липпанченко.
Наконец, поздно вечером, в исходе десятого часа, появилась девчонка от
мадам Фарнуа с преогромной картонкою; ее приняли тотчас; но когда ее
принимали и в передней по этому поводу возникло хихиканье, дверь спальни
щелкнула, и оттуда просунулась любопытно заплаканная головка; раздался
рассерженный, торопливый крик:
-- "Несите скорей".
Но тогда же щелкнул и замок в кабинете; из кабинета просунулась
какая-то косматая голова: поглядела и спряталась. Неужели же это был
подпоручик?
ПЕТЕРБУРГ УШЕЛ В НОЧЬ
Кто не помнит вечера перед памятной ночью? Кто не помнит грустного
отлетания того дня на покой?
Над Невой бежало огромное и багровое солнце за фабричные трубы:
петербургские здания подернулись тончайшею дымкой и будто затаяли, обращаясь
в легчайшие, аметистово-дымные кружева; и от стекол оконных прорезался всюду
златопламенный отблеск; и от шпицев высоких зарубинился блеск. Все обычные
тяжести -- и уступы, и выступы -- убежали в горящую пламенность: и подъезды
с кариатидами, и карнизы кирпичных балконов.
Яростно закровавился рыже-красный Дворец 15; этот старый
Дворец еще строил Растрелли; нежною голубою стеной встал тогда этот старый
Дворец в белой стае колонн; бывало, с любованием оттуда открывала окошко на
невские дали покойная императрица Елизавета Петровна. При императоре
Александре Павловиче этот старый Дворец перекрашен был в бледно-желтую
краску; при императоре Александре Николаевиче 16 был Дворец
перекращен вторично: с той поры он стал рыжим, кровянея к закату.
179
В этот памятный вечер все пламенело, пламенел и Дворец; все же прочее,
не вошедшее в пламень, отемнялось медлительно; отемнялась медлительно
вереница линий и стен в то время, как там, на сиреневом погасающем небе, в
облачках-перламутринках, разгорались томительно все какие-то искрометные
светочи; разгорались медлительно какие-то легчайшие пламена.
Ты сказал бы, что зарело там прошлое.
Невысокая, полная дама, вся в черном, которая там у моста отпустила
извозчика, давно уж бродила под окнами желтого дома; как-то странно дрожала
ее рука; а в дрожащей руке чуть дрожал малюсенький ридикюльчик не
петербургских фасонов. Полная дама была почтенного возраста и имела вид,
будто страдает одышкой; полные пальцы ее то и дело хватались за подбородок,
выступающий внушительно из-под воротника и усеянный кое-где седыми
волосиками. Ставши против желтого дома, она хотела дрожащими пальцами
приоткрыть ридикюльчик: ридикюльчик не слушался; наконец, ридикюльчик
раскрылся, и дама с несвойственной для лет ее торопливостью достала платочек
с кружевными разводами, повернулась к Неве и заплакала. Лицо ее тогда
озарилось закатом, над губами же явственно отметились усики; положивши руку
на камень, смотрела она детским и вовсе невидящим взором в туманные,
многотрубные дали и в водную глубину.
Наконец, дама взволнованно поспешила к подъезду желтого дома и
позвонила.
Дверь распахнулась; старичок с галуном на отворотах из отверстия на
зарю выставил свою плешь; он прищурил слезливые глазки от нестерпимого,
заневского блеска.
-- "Что вам угодно?.."
Дама почтенного возраста заволновалась: не то умиление, не то скрытая
тщательно робость прояснила ее черты.
-- "Дмитрич? ... Не узнали меня?"
Тут лакейская плешь задрожала и упала в малюсенький ридикюльчик (в руку
дамы):
-- "Матушка, барыня вы моя!... Анна Петровна!"
-- "Да, вот, Семеныч..."
-- "Какими судьбами? Аткелева?"
Умиление, если только не тщательно скрытая робость, послышалось снова в
приятном контральто.
-- "Из Испании... Вот хочу посмотреть, как вы тут без меня?"
180
-- "Барыня наша, родная... Пожалуйте-с!.."
Анна Петровна поднималась по лестнице: тот же все лестницу обволакивал
бархатистый ковер. На стенах разблистался орнамент из все тех же оружий: под
бдительным наблюдением барыни сюда вот когда-то повесили медную литовскую
шапку, а туда -- темплиерский 17 отовсюду проржавленный меч; и
ныне так же блистали: отсюда -- медная литовская шапка; оттуда --
крестообразные рукояти совершенно ржавых мечей.
-- "Только нет никого-с: ни барчука, ни Аполлона Аполлоновича".
Над балюстрадой все та же стояла подставка из белого алебастра, как
прежде, и, как прежде, та ж Ниобея поднимала горе алебастровые глаза; это
прежде вновь обступило (а прошло три уж года, и за эти годы пережито столь
многое). Анна Петровна вспомнила черный глаз итальянского кавалера, и опять
в себе ощутила ту тщательно скрытую робость.
-- "Не прикажете шоколаду, кофию-с? не прикажете самоварчик?"
Анна Петровна едва отмахнулась от прошлого (тут все так же, как
прежде).
-- "Как же вы без меня эти годы?"
-- "Да никак-с... Только смею вам доложить, без вас -- никакого
порядку-с... А все прочее без последствий: по-прежнему... Аполлон
Аполлонович, барин-то,-- слышали?"
-- "Слышала..."
-- "Да-с, все знаки отличия... Царские милости... Что прикажете:
барин-то важный!"
-- "Барин-то -- постарел?"
-- "Назначаются барин на пост: на ответственный: -- барин все равно,
што министр: вот какой барин..."
Анне Петровне неожиданно показалось, что лакей на нее посмотрел
чуть-чуть укоризненно; но это только казалось: он всего лишь поморщился от
нестерпимого заневского блеска, открывая дверь в зал.
-- "Ну, а Коленька?"
-- "Коленька-с, Николай Аполлонович, то-ись, такой, позволю себе
заметить, разумник-с! Успевают в науках; и во всяком там успевают, что им
полагается... Просто красавчиком стали..."
-- "Ну, что вы? Он всегда был в отца..."
181
Сказала: потупилась -- перебирала пальцами ридикюльчик.
Так же стены были уставлены высоконогими стульями; отовсюду меж
стульев, обитых палевым плюшем, поднимались белые и холодные столбики; и со
всех белых столбиков глядел на нее укоризненно строгий муж из холодного
алебастра. И с прямою враждебностью просверкало на Анну Петровну со стен
зеленоватое, старинное стекло, под которым у ней был с сенатором решительный
разговор: а вон -- бледнотонная живопись -- помпеанские фрески; эти фрески
привез ей сенатор в ее бытность невестой: тридцать лет протекло с той поры.
Анну Петровну охватило все то же гостинное гостеприимство: охватили
лаки и лоски; защемило по-прежнему грудь; сжалось горло старинною
неприязнью; Аполлон Аполлонович, может, ей и простит; но она ему -- нет: в
лакированном доме житейские грозы протекали бесшумно, тем не менее грозы
житейские протекали здесь гибельно.
Так прилив темных дум ее гнал на враждебные берега; рассеянно она
прислонилась к окошку -- и видела, как над невской волной понеслись
розоватые облачка; клочковатые облачка вырывались из труб убегающих
пароходиков, от кормы кидающих в берега проблиставшую яхонтом полосу:
облизавши каменный бык, полоса кидалась обратно и сплеталась со встречною
полосою, разметавши свой яхонт в одну змеевую канитель. Выше -- легчайшие
пламена опепелялись на тучах; пепел сеялся щедро: все небесные просветы
засыпались пеплом; все коварно потом обернулось одноцветною легкостью; и
мгновенье казалось, будто серая вереница из линий, шпицев и стен с чуть
слетающей теневой темнотою, упадающей на громады каменных стен,-- будто эта
серая вереница есть тончайшее кружево.
-- "Что же вы, барыня, у нас остановитесь?"
-- "Я?.. В гостинице".
...............................................................
В этой тающей серости проступили вдруг тускло многие удивленно глядящие
точки: огоньки, огонечки; огоньки, огонечки наливалися силой и бросались из
тьмы после рыжими пятнами, в то время, как сверху падали водопады: синие,
черно-лиловые, черные.
Петербург ушел в ночь.
182
ТОПОТАЛИ ИХ ТУФЕЛЬКИ
Раздавались звонки.
Выходили в зал из передней какие-то ангелоподобные существа в голубых,
белых, розовых платьях, серебристые, искристые; обвевали газами, веерами,
шелками, разливая вокруг благодатную атмосферу фиалочек, ландышей, лилий и
тубероз; слегка опыленные пудрой их мраморно-белые плечики через час, через
два должны были разгореться румянцем и покрыться испариной; но теперь, перед
танцами, личики, плечи и худые обнаженные руки казались еще бледней и худей,
чем в обычные дни; тем значительней прелесть этих существ как-то сдержанно
искрами занималась в зрачках, пока существа, сущие ангелята, образовали и
шелестящие и цветные рои веющей кисеи; свивались и развивались их белые
веера, производя легкий ветер; топотали их туфельки.
Раздавались звонки.
Бодро в зал из передней входили какие-то крепкогрудые гении в туго
стянутых фраках, мундирах и ментиках -- правоведы, гусары, гимназисты и так
себе люди -- усатые и безусые,-- безбородые -- все; разливали вокруг
какую-то надежную радость и сдержанность. Неназойливо они проникали в
блестящий газами круг и казались барышням гибче воска; и глядишь -- там,
здесь -- пуховой легкий веер начинал уже биться о грудь усатого гения, как
доверчиво на эту грудь севшее бабочкино крыло, и крепкогрудый гусар
осторожно начинал с барышней перекидываться своими пустыми намеками; с точно
такою же осторожностью наклоняем лицо мы к севшему невзначай нам на палец
легкому мотыльку. И на красном фоне золототканого гусарского одеяния, как на
пышном восходе небывалого солнца, так отчетливо просто выделялся слегка
розовеющий профиль; набегающий вальсовый вихрь скоро должен был превратить
слегка розовеющий профиль невинного ангела в профиль демона огневой.
Цукатовы, собственно говоря, давали не бал: был всего-навсего детский
вечер, в котором пожелали участвовать взрослые; правда, носился слух, что на
вечер прибудут и маски; предстоящее появление их удивляло, признаться,
Любовь Алексеевну; как-никак, святок не было; таковы, видно, были традиции
милого мужа, что для танцев и детского смеха он готов был нарушить все
уставы
183
календаря; милого мужа, обладателя двух серебряных бак, и до сей поры
называли Коко. В этом пляшущем доме он был, само собой разумеется, Николаем
Петровичем, главой дома и родителем двух хорошеньких девочек восемнадцати и
пятнадцати лет.
Эти милые белокурые существа были в газовых платьях и серебряных
туфельках. Уж с девятого часу они размахались пушистыми веерами на отца, на
экономку, на горничную, даже... на гостящего в доме почтенного земского
деятеля мастодонтообразных размеров (родственника Коко). Наконец, раздался
долгожданный робкий звонок; распахнулась дверь добела освещенного зала, и
туго затянутый во фрак свой тапер, напоминая черную, голенастую птицу,
потирая руки, едва не споткнулся о проходящего официанта (приглашенного по
случаю бала в этот блещущий дом); в руках у официанта задребезжал, задрожал
лист картона, сплошь усеянный котильонными побрякушками18:
орденками, лентами и бубенчиками. Скромный тапер разложил ряды нотных
тетрадок, поднимал и опускал рояльную крышку, обдувал бережно клавиши и без
видимой цели блещущей своею ботинкой нажимал он педаль, напоминая исправного
паровозного машиниста за пробою паровозных котлов перед отправлением поезда.
Убедившись в исправности инструмента, скромный тапер подобрал фалды фрака,
опустился на низенький табурет, откинулся корпусом, уронил на клавиши
пальцы, на мгновение замер,-- и громозвучный аккорд сотряс стены: точно был
подан свисток, призывающий к дальнему путешествию.
И вот среди этих восторгов, будто свой, не чужой, как-то гибко вертелся
Николай Петрович Цукатов, растопыривая пальцами серебристое кружево бак,
блестел лысиной, гладко выбритым подбородком, метался от пары к паре,
отпускал невинную шуточку голубому подростку, крепко тыкался двумя пальцами
в крепкогрудого усача, говорил на ушко более солидному человеку: "Что ж,
пускай веселятся: мне говорят, будто я сам протанцевал свою жизнь; но, ведь,
это невинное удовольствие в свое время спасло меня от грехов молодости: от
вина, от женщин, от карт". И среди этих восторгов, будто не свой, а чужой,
праздно как-то, кусая войлок желтой бородки, неуклюже топтался земский
деятель, наступая на дамские шлейфы, одиноко слонялся средь пар и потом
уходил в свою комнату.
184
ДОТАНЦОВЫВАЛ
Как обычно, сегодня пробирались порою чрез зал гостинные посетители --
снисходительно в зал они продвигались у стен; в грудь им брызгали дерзкие
веера, их хлестали покрытые стеклярусом юбки, лица их обдувал жаркий ветер
разлетевшихся пар; но они пробирались бесшумно.
Толстоватый мужчина с неприятно изрытым оспой лицом пересек сперва этот
зал; донельзя оттопырился отворот его сюртука, оттого что он сюртуком
перетянул свой живот почтенных размеров: это был редактор консервативной
газеты из либеральных поповичей 19. В гостиной он приложился к
пухленькой ручке Любовь Алексеевны, сорокапятилетней дамы с одутловатым
лицом, упадающим на корсетом подпертую грудь своим двойным подбородком.
Глядя из зала чере