правным хозяином
Комиболот. Начальником Ухтинского территориального геологического
управления. Денежным мешком, с которым даже сам первый секретарь Коми-Парижа
(так величали Сыктывкар) говорил с бархатистыми интонациями...
-- Вы были у Крепса дома? Видели сейф? В нем не серебро и злато --
оправдательные бумаги, на случай, если новый шах помрет или осел
преставится...
Крепс, вовсе не глупый человек, а профессионал, некогда даже
талантливый, давно понял, где может отыскаться главная, промысловая нефть,
но ведь это какой риск! Два раза приходили за ним с револьвером. Не хотелось
в третий раз садиться, ох, не хотелось!..
...Геологи роптали. Рабочие матерились, хоть и получали за погонные
метры бурения, а не за нефть. Даже уголовники становились непочтительными.
Как-то Крепс заночевал в тундре: испортилась машина. За полночь
похолодало, и Крепс, разломав ручку своего геологического молотка, разжег
костерик. Вскипятил чай. Рабочий из блатных сказал утром во всеуслышание: "В
гробу я видел таких ученых. Что за доктор-профессор? Съел собственный
молоток!"
Наконец с трибун партактивов заговорили о "многолетней крепсаниаде"...
...Скандал не утихал долго, и немудрено! Только Крепс официально
подтвердил, что в Коми нефти и газа не было, нет и не будет, как возле
неведомого селения Тэбук забил нефтяной фонтан, да такой силы, что из Москвы
тут же вылетели два правительственных самолета: три министра, заместитель
Косыгина, два отдела Госплана СССР. Пришлось разбивать шатер-ресторан.
Посылать вертолет за армянским коньяком.
Тут уж и Крепс ничего не мог поделать...
Геология двинулась в глубину тундры, на берега Печоры и Баренцева моря,
а Крепса отодвинули в "почетные геологи", "почетные ректоры, почетные
шеф-руководители музея Ухты (здесь он особенно настаивал: историю Ухты он
намеревался писать и экспонировать сам, лично!)
Чем гуще зарастал лопухом и оленьим ягелем Комсомольск-на-Печоре, или,
как значилось на геологических картах, Джебол, тем все чаще писала местная
газета о "крупном геологе Крепсе..."
Крепс сам вычеркнул слово "выдающийся" в одной из первых статей,
подготовленных ЕГО Музеем. Достаточно и "крупный"...
-- Почему я годами настаивал на Джеболе? -- воскликнул он на высоком
совещании, отмахиваясь от невыносимого Цина, кричавшего с места:
"Жулико-жулико!" -- Я старался привлечь внимание правительства к Коми. Иначе
не дали б ни станков, ни ассигнований... Не будь частного поражения Крепса,
не было бы побед Полянского!.. Я был старым, скрипящим мостом, по которому
прошли к победе...
-- Жулико! -- возопил Цин, вспомнив об этом. Забегал по комнате. --
Жулико! Чистопробный! Как видите! И музей жулико! Умертвил науку. Задержал
развитие Севера на двадцать лет.
...Увы, Москва по-прежнему верила Крепсу, да и могло ли быть иначе,
когда диссертации почти всех руководителей Министерства были написаны... по
данным профессора Крепса. Куда ни зайдешь, за столами восседают доктора
наук... по Крепсу.
Мир, правда, ничего не знал о крупном геологе Крепсе. Профессор был
засекречен строже, чем еще не взлетевший космонавт.
-- Думаете, только недра засекречены? Заявки на столы для джебольских
канцелярий писались с грифом "Секретно"... Жулика не засекреть, так это ведь
каждый увидит -- продувной! Жулику секретность, как манна небесная... Пока
расчухаются, осел подохнет или хан тю-тю.
Геологи Ухты знали, что в сейфе Крепса лежат и несекретные работы.
Сугубо технические. Популярная статья о происхождении нефти, лекции для
студентов... Сколько раз Крепсу предлагали опубликовать их -- он не
торопился...
В конце концов зашепталась Ухта -- на чужой роток не накинешь платок:
"Самый известный неизвестный..."
...Я слушал неистового Цина, который, произнося имя Крепса, грохал
кулаком по столу, кричал, только что не плевался; слушал молча, внутренне
сжавшись. И верил ему, и не верил. Скорее, не верил, хотя многое могло быть
правдой...
Понимал, что бедолага Цин, дважды ждавший расстрела, имеет право судить
людей круто. Но... не сфокусировал ли он на Крепсе всю свою тюремную
ненависть? Потому лишь, что Крепс под рукой... Не стал ли для него старик с
трясущимися руками козлом отпущения?..
-- Хватит! -- прервал себя Цин, увидев, что я перестал записывать. -- К
чертовой бабке!.. Будете завтра в Ухте?.. Советую! Увидите и императора всея
Коми. Во всей красе!
ЛАГЕРНИКВечерний вертолет снова забросил меня в Ухту -- стольный град;
утро я провел в огромном жарком кабинете Николая Титовича Забродюхина,
хозяина всей ухтинской земли, простершейся от Перми до Нарьян-Мара, этак три
Франции, Испания вместе с Португалией да итальянский сапог в одном мешке.
Нелегка ноша...
Мы приехали вместе с Гореглядом. Вошли не сразу. Тонкая, как жердь,
женщина-секретарь с черными нарукавниками сказала непререкаемо:
-- Погодите минутку! Говорит с Москвой...
Горегляд протянул пальцы к батарее, отдернул, точно от пламени.
-- Жарят, как сковородку в аду! Грешники на месте?
-- О, со всех буровых собрали, Давид Израилевич! Сто тридцать душ! Да
наши, управленческие. Такого никогда не бывало. -- Секретарша сказала почти
беззвучно, одними губами: -- Ольгу Петровну жалко, сил нет! Всю жизнь за
Полянским, как нитка за иголкой. По Таймырам-Магаданам. Вроде
жен-декабристок. А под конец жизни... на тебе!
Мы ждали у дверей, к моему удивлению, тонких, необитых, оттого, видно,
что никакие двойные двери, обычные у руководителей такого ранга, никакая
обивка не заглушили бы сиплого клокочущего баса, привыкшего к грохоту
буровой.
-- Я не геолог, Алексей Николаевич. Я... это... буровик!.. Они могли
провести меня как угодно... Значит. Правильно, Алексей Николаевич! Воду
решетом носим... Почему это? Все документировано! Я... это... люблю
сталкивать геологов лбами и смотреть, что из того получится... Профессор
Крепс предупреждал, там, значит, лысый свод. Ни грамма нефти. Вот так!
"Вот так!" -- Председателю Совета Министров... Не боится сгореть? Чем
ближе к Полярному кругу, тем люди смелее. А уж за Полярным кругом?!
Дальше-то гнать некуда...
С грохотом бросили трубку. Мы хотели уж войти, но за дверью саданули
матом. Не привычным "рабочим матерком", к которому на промыслах порой
спокойно относятся даже женщины. А каким-то грязным садистским матом.
Казалось, не будет конца пакостной матерщине. Николай Титович ругательства
выворачивал как погрязнее, пообиднее. Даже недвусмысленное "сукин сын" было
для него, видно, бранью слишком интеллигентной.
-- Сын суки! -- клеймил он.
Никого, вроде, не обошел. Каждому, находившемуся в кабинете, отыскал
прародителя в зоосаде... Вскричал, похоже, набрав в легкие воздуха:
-- Когда весь советский народ под водительством нашей славной... Встав
на производственную вахту, в честь предстоящего партийного съезда... Отвечая
на заботу родного правительства...
-- Пусть не обманет вас его портяночный язык, -- бросил мне Давид
Израилевич, когда мы входили в Управление. -- Он куда хитрее своих словес...
.
-- ...Давид Израилевич! -- воскликнул я, войдя на другой день в
кабинет, отведенный ему в ухтинском управлении. -- Еще один вопрос младенца.
Кто нужнее властительному Забродюхину, Геолог-первооткрыватель Полянский или
Крепс, вчерашний день, с микрофончиком в ухе?
-- Это.. это сложный вопрос...
-- Сложный? России нужен газ, -- недоумевал я. -- Не будет газа, не
будет Титовича... Почему же Титович, человек дела, прагматист, циник, хам,
обнимается с прошлым, из которого не выжмешь ни капли нефти? А Полянского
торопится утопить. При первой возможности... Где логика?..
Горегляд быстро собрал бумаги, сунул их в ящик стола, вывел меня из
управления, полуобняв за плечи и ускорив шаг.
-- Смотрите, какой прекрасный город! -- воскликнул он, увидя
Забродюхина, вылезающего из "Волги" с цепями на колесах. -- Не замерзли? --
вполголоса добавил он, когда Забродюхин, метнув взгляд в нашу сторону,
скрылся в мутно-белом стеклянном подъезде. -- Прогуляемся по улице имени
вождя и учителя... Я люблю мороз... -- Он провел меня засыпанными снегом
дворами, в которых разбойно свистел ветер, к центру города. -- Смотрите,
какие проспекты! -- одушевленно продолжил он. -- Какая арка! Портики!
Фасады! Греция! А вот почти адмиралтейская игла!.. Я давно собирался
показать вам Ухту! Строили зэки-ленинградцы, истосковавшиеся по работе.
Малый Ленинград воссоздали. Плод любви несчастной... Вы были в Сибири?..
Ангарск -- тоже малый Ленинград. Куда только не расселяли ленинградцев!
Пол-России в малых Ленинградах...
В задымленном кафе, в отдельной комнате, где при появлении Горегляда
накрыли стол белой скатертью и завели на полную мощность музыкальный ящик,
Давид Израилевич достал из своего огромного, как саквояж, портфеля, еду в
пергаментной бумаге. Отрезал ветчины, отменной розовой ветчины, которую и в
Москве не сразу отыщещь. Раскрыл баночку кетовой икры, бутылку "Столичной" с
этикеткой на английском языке. Улыбнулся мне, как радушный хозяин:
-- Не удивляйтесь! Я -- старый холостяк. Выдержанный в одиночках... Все
свое ношу с собой... Так о чем, бишь, мы?.. А, вы ищете логику... В Ухте...
М-м-м... -- Горегляд ел, точно дирижировал симфоническим оркестром.
Вдохновенно. К рюмочке руку протянет, отхлебнет; вторую руку выбросит за
ветчиной, наколет ее вилкой, как трезубцем, пухловатые пальцы в сторону
отведет, поглядит на ветчинку издали. Как она отсвечивает на солнце...
Икорку на нож, и размазывает по хлебу, ритмично, неторопливо, так и хочется,
чтобы в конце музыкальной фразы ножом по рюмке позвенел, что ли, для
звуковой полноты. Затем, круто повернувшись, он выбросил перед собой обе
руки с ножом и вилкой:
-- Официант!..
-- Значит, любезнейший, ищете логику? -- продолжал он, отправив
решительным жестом щи суточные обратно на кухню... -- Алексей! -- радостно
воскликнул он, заметив кого-то за приоткрытой дверью. -- Садись!
Знакомься!..
Высокий костлявый мужчина лет тридцати двух с интеллигентным нежным
лицом, назвав себя, уселся рядом, и Горегляд повторил ему слово в слово мой
недоуменный вопрос.
Мужчина пить отказался. пригубил для вежливости. Одернул черный пиджак,
как военные одергивают китель. Произнес негромко, с усмешкой:
-- Почему лагерник стал плечо к плечу с Музеем? Так они же "родные
братья", как говорят мои пациенты. Близняшки... Тут вряд ли что-либо
объяснишь!.. Надо самим поглядеть. Завтра я вылетаю в глубинку. На дальние
буровые. Хотите со мной?
-- Смелый парень! -- вырвалось у меня, когда тот ушел. -- Сказать о
самом Забродюхине -- лагерник... Кто это, Давид Израилевич?
-- Начальник милиции города Ухты.
-- Кто?!
-- Ах, дорогой, все смешалось в бывшем доме Облонских!..
...Утром в аэропорту Ухты я столкнулся нос к носу с Николаем Титовичем,
только что проводившим в Москву заместителя председателя Совета Министров
СССР. От Титовича потягивало дорогим конъяком. Он был озабочен, но как-то
радостно, расслабленно озабочен. Даже остановился поговорить. Узнав, зачем
мы здесь, отобрал у начальника милиции вертолет, необходимый, сказал он,
членам Правительственной комиссии. Моложавый начальник милиции побагровел до
шеи, однако ни слова не возразил, повернулся кругом. Как по команде. Дверь
только швырнул так, что даже Забродюхин подернулся. Сказал вдруг мне резко:
-- Садись, журнальный червь!
От неожиданности я сел на самый край кресла. Николай Титович устроился
подле и, вытащив из портфеля карту, ткнул в нее пальцем:
-- Посмотрите сюда! -- сказал почему-то встревоженно. -- Пятнадцатая
буровая. Кочегар, значит, бандюга и это... педик. Восемь мокрых дел, десять
судимостей. Веревка по нем плачет... Шестнадцатая буровая. Повар -- бывший
князь. Морфинист, запойный... Помбур -- того не легче! Офицер из дивизии СС
"Галичина". За уничтожение... это... евреев приговорен к расстрелу. Как-то,
значит, уцелел... Далее семнадцатая. Буровой мастер Иван Апоста.
Убийца-рецидивист. Власовец или бандеровец, дьявол их разберет. Отсидел
двадцать пять лет, как один день! Зверь, доена-поена!.. А сколько там,
значит, просто шпаны. Заполярье, уважаемый! Мусорный угол! Всадят нож за
новый свитер, за мохеровый шарф. А сапоги у вас вон какие, на меху...
Горегляд? Золотой мужик, держитесь к нему ближе, не пропадете...
Я поблагодарил Николая Титовича за предупреждение, подумав невольно,
что, видно, не зря именно он, бывший слесарь из сучанской шахты, ломовой
инженер-буровик, по кличке Лагерник, назначен на свою каторжную должность.
Уголовники, говорят, уважают Лагерника... Недавно, рассказывают, он застал в
одной из шахт спящего сторожа. Поставил его на ноги, и со всего размаха -- в
ухо. Сторож -- из блатных -- протер глаза, увидел, кто перед ним, и, в свою
очередь, Николаю Титовичу -- в ухо. Да так, что тот пролетел по сырой
штольне метров на десять. Плюхнулся в грязную воду.
И -- ничего. Никаких мер, никаких приказов. Просто... обменялись
любезностями. Свой человек! Кто бы, кроме него, справился в этом кромешном
царстве?
-- В каком районе упало давление, Николай Титович?
-- Возле семнадцатой буровой.
Туда вылетал, спустя полчаса, армейский "МИ-6". С вертолета даже
зеленую краску не смыли. Только что, видать, передали промыслам, которые
стали сегодня нужнее армии. На "МИ-6" загружали аварийное оборудование,
лысоватый аварийный мастер кричал: "Майна!" "Вира!"... Усадили на ящик и
меня.
ИВАН АПОСТА, БУРОВОЙ МАСТЕР,
УБИЙЦА-РЕЦИДИВИСТ......Буровая с воздуха походит на пароход, зажатый
льдами. Вблизи ощущение это усиливается: вышка в сталактитах, глыбах льда.
Буровики снуют, как палубная команда во время аврала. В черных валенках.
Валенки по щиколотку в масле и солярке. Прямо в валенках по раствору,
шуршащему в желобах. Буровая сотрясается, как пароходная преисподняя.
Навстречу нам вышел небритый детина в облезлой армейской ушанке с
незавязанными болтающимися ушами. Ватник, распахнутый на груди, заколот на
животе гвоздем. Высоко подымает ноги в валенках, обтянутых ледяной коркой,
как галошами.
Позднее узнал: буровики опускают валенки на мгновение в воду, и те,
покрывшись ледяной пленкой, становятся непроницаемыми. Однако сколько же они
весят?
На улице было около пятидесяти -- у меня вырвалось:
-- С голой-то грудью? В такой мороз?
-- Ето чтоб постоянное давление, -- объяснил детина, наверное, имея в
виду под словом "давление" -- температуру. -- Будешь застегиваться,
расстегиваться -- пропадешь!.. Апоста я, Иван, а вы из инженеров будете?..
А, пишете книги для Насти-власти... Ну, здрасте, коль не шутите! Я слыхал, у
вас там паника? Профессора за яйца держатся... Ух, скоро этот м..к уйдет в
замминистры?
-- Какой, извините, м..к?
-- Да Забродюха!
-- Почему вы так о нем говорите? -- искренне удивился я, не расставшись
еще с мыслью о том, что кто-кто, а Забродюхин у блатных "свой в доску".
Ведь зачем-то его держат тут?
Я по-прежнему во всем искал логику. Это измучило меня, как застарелая
болезнь.
-- Он что, вас прижал когда-нибудь? За аварию?..
Буровой мастер повел своими былинными плечами:
-- Ме-ня?.. Трепло он собачье. Был тут начальничком. В тундре. Годок.
Рядом. Все возмущался: "Как вы работаете? Тракторы, бульдозеры под открытым
небом. Вот у нас, на Сахалине..." Ну, вознесла его Москва живым на небо.
Надысь спустился сюда. Окинуть взором. Я его спросил: де ж твои гаражи? Ты
теперь не инженер с отмерзшим носом. Начальник всей тундры-тайги! Власть! А
он в ответ: "Руки не дошли". За три года, вишь, руки не дошли. Падло
канцелярское. Скорее бы назначили это падло заместителем министра. Иначе мы
от него не отделаемся...
Апоста повел нас в бригадную комнатку -- обогреться. Спросил, а чего
это Илья Гаврилыч не чухается? Четвертый день давление на минимуме, а он там
с профессорами гавкается... Тут ему надо быть!
-- Пилот вертолета сказал, что Полянский пропал. Вот уж вторые сутки
нет вестей...
Апоста посерьезнел, слазил в карман за кисетом, долго вертел цигарку --
думал.
-- Пропал? У тундре ничего пропасть не могет! Это не государственный
банк. Зараз свистну братву!..
Пришла братва, ободранная до картинности. В драных полураспахнутых, как
и у бурмастера, ватниках в заплатах. Один так взлохмачен, словно волосы на
себе рвал. Грива по плечи. Битник, что ли? Лицо дегенеративное. В порезах.
Рот кривой. Бандюга?
Апоста, заметив мою усмешку, неуважительную мысль о коллеге пресек.
-- Ничего, между прочим, странного, кроме волосьев, у него нет. Было
такое у Самсона, что ли, вся сила в волосах. Потом были века, когда другое,
значит, у мужика ценилось. А теперь пошло на возврат. К старому. Девчата
любят, которые с волосьями.
Подробно расспросив, когда и на чем выехал Полянский, Апоста присел на
корточках и стал чертить на снегу дороги от Ухты к ним и к соседям. На
старые буровые, в Иджид-кирту, Вуктыл... Всего было три пути. Два он тут же
откинул, как дальние. Бензину не хватит. "Бочку в газик-вездеход, конечно,
сунуть можно. Однако железная бочка вместе с начальством... в тесном газике?
Нет, начальство с бензиновой бочкой в обнимку... Нет, не уживутся... Значит,
поехали без бочки..." Он еще некоторое время поразмышлял вслух, потом дал
высказаться братве.
Апоста поершил свои небритые, чугунного цвета щеки и заключил, что,
судя по всему, Илья Гаврилыч двинулся на участок газопровода, где, из-за
рельефа, трубы просели и где давление, и без того слабое, уменьшается еще
вдвое. "Оттеда решил начать. А, не дай Господь, радиатор прихватило. Или
зимник замело... Здеся он!" -- Апоста указал точку на снегу...- Здеся
закупорка была летось. . Гидратная пробка али еще что!..
Тут она и оказалась, закупорка! Выбили, выскребли белую, как снег,
гидратную пробку - зажил магистральный газопровод "Сияние Севера..."
Когда в пургу, в туман пробился к Полянскому вертолет, геолог был на
грани гибели. Говорить не мог. Закоченел. Руки не сгибаются. Белый, как
смерть...
Спас Апоста и Полянского, и его промысел, где газа, и в самом деле ,
оказалось на полвека. Богатый промысел, конечно, долго бы не простаивал.
Отыскали бы "закупорку". Снова заработал бы магистральный трубопровод,
кормивший и Восток и Запад. Но уже без Полянского...
...Вспомнилось, об Апосте я слыхал задолго до того, как прилетел на
буровую. Его знал весь Север. Почти все бывшие зэки рассказывали мне
историю, облетевшую лагеря, от Воркуты до Магадана.
...Как-то лагерь особого режима забастовал, протестуя против убийства
невинных. Требовал комиссию из Москвы. Начальник Северных лагерей, обходя
выстроенных на морозе заключенных, задержался возле Ивана Апосты, который
возвышался надо всеми на голову. "Ты! Тебе говорю!.. Не совестно тебе
бездельничать? -- Он ткнул в направлении Апосты пухлым генеральским пальцем.
-- Богатырь, можешь гору свернуть, а ты филонишь. Как доходяга какой.
Мозглячок..."
-- А я не потому, -- просипел Иван Апоста. -- Я, гражданин генерал,
мараться не хочу. Разве це тачки? Дитячьи цацки. Вы мне сколотите тачку так
тачку. Раза в три больше. Чтоб отвезти так отвезти!.. А то и на баланду не
заробишь.
На другой день Ивану Апосте сколотили огромную тачку. С кузов
полуторки.
Снова выстроили зэков. Для назидания-воспитания. Стали тачку нагружать.
Пришли все, несмотря на метель. Даже генерал. Воротник полушубка
наставил, но прибыл. Так важно было для него, чтобы хоть один зэк начал
работать! Щель найти, нарушить единство... Апоста посмотрел, как наваливают
землю, сказал рассерженно: "Боле сыпьте. А то и на баланду не... Тьфу! --
Поплевал на руки, поглядел на тачку, наваленную с верхом, крякнул
удовлетворенно. -- Це дюже гарно..."
Затем, присев на корточки, заглянул под тачку. С одной стороны. Обошел
мделенно. Снова присел, исследуя ее из-под низа с другой стороны. А с Апосты
глаз не сводят весь строй зэков, толпа надзирателей, оперов, генерал.
Наконец распрямился Апоста, спросил как бы в недоумении:
-- А де ж мотор?
-- Какой мотор?!.
-- А кто ж повезет? -- Апоста покосился на лагерных мордобийц
прищуренным настороженным глазом. -- Я что, мерин, такое везти?!
Ивана Апосту била сразу вся лагерная охрана, сапогами топтала, два
ребра сломала; но когда его тащили, окровавленного, в карцер, заплывший глаз
Апосты приоткрылся, -- в нем сияло удовлетворение...
...Кто мне только об этом не рассказывал! А имя лишь тут узнал, от
длинноволосого, которому помогал нести из кухни куски оленины, для пира, "по
случаю больших холодов", как объявил мне Апоста, приглашая "преломить с ними
хлебец".
Хлеб был в наледи, одно название, что хлеб. Льдисто-мороженые буханки
рубили секачом, топориком, он крошился, безвкусный, жесткий. Черствый хлеб
буровой... Только спирт был как спирт. Бутылки в снегу и мерзлой глине
оттаивали, выстраивая вдоль бревенчатой стены крестьянского зимовья,
приспособленного для буровиков.
Закуской был "ком-ком", как окрестил его Иван Апоста. Комбинированный
корм. Апоста хозяйничал сам. Накрошил на огромную сковородку подмерзлой
картошки, вывалил туда три банки тушенки ("Лучшую берем, -- заметил он мне,
чтоб я не опасался... -- Рупь сорок четыре банка"). Разложил сверху три
толстых ломтя мороженого хлеба. Сковородку накрыл тазиком. Плеснув в котел
солярки, добавил огня.
Черт возьми! Не только в бараках-вагончиках и "балках", занесенных
пургой по крыши, даже тут, на самой буровой, на кухне, не было газа.
-- Це как всегда, сапожник без сапог, -- благодушно отозвался Апоста,
потирая черные, в мазуте, лапищи.
Картошка и хлеб парились под тазиком, в мясном соусе. Когда сковородку
открыли, хлеб был как из печки. Теплый, душистый...
-- Учись, кореятина! -- благодушно сказал Апоста худющему, хромому и
какому-то замороженному корейцу (ему можно было дать на вид и двадцать пять
и шестьдесят), которого Апоста приспособил по поварскому делу.
Кто сюда не заглядывал! Усатые настороженные украинцы; белолицый, с
лошадиными зубами немец Поволжья; литовец с отрезанным ухом, ростом с
Апосту; постучал тихонько и сел с краю гуцул-плотогон в барашковой шапке.
-- Такой, вишь, у нас континент, -- не без удовлетворения заметил
Апоста. -- Полный интернационал, как говорится.
Выпили по одной, по другой. Помбуры ушли на дежурство. Иван Апоста,
проводив всех, поднял вдруг стакан за Ольгу Петровну, которая "жару душе
Ильи Гаврилыча добавила, отчего ему пожизненная удача..." Сказав, он постоял
молча с блестящими, в глубокой тоске, глазами.
-- И-их мне бы такусеньку бабу. Без ниверситетов, конечно. По плечу.
Где там! Меня как от титьки отняли, так в лагерь...
Он пододвинул ко мне чугунок с супом, налил через край. Суп был с
запашком. Мясо сладковатое.
-- Ето от мха такое. Олень копытом снег разгребает, ягель достает. От
ягеля привкус... Не опасайтесь! Лягушек не едим. Не французы какие-нибудь.
Все наисвежайшее... Правда, Китай?
-- Я не Китая, я Корея!
Апоста усмехнулся.
-- Когда надо, наш повар Корея. Когда надо -- Китая... Во, замордовали
душу. На всю жизнь... Не поверите, Забродюху любит... Любишь, Корея?
-- Хороший человек, часто мать вспоминает! Как придет, вспоминает!..
Апоста поглядел на него с состраданием, вздохнул тяжко:
-- Сядь рядом, Корея. На буровой ты как у Христа за пазухой. Сучи
ногами, не боись!.. Буровая не спасет -- тундра выручит...
Отрезал мне оленины:
-- Ето медвежатина жесткая. А оленина... Цинготные зубы и те берут...
На себе проверено... Правильно, Китая?
-- Верный! Верный! Только, все равно, Корея...
С потолка свалилась на огромный палец Апосты какая-то мокрица, похожая
на гнилую труху. Обледенелая. Видимо, сохраненная с лета вечной мерзлотой.
Он взглянул на нее почти нежно.
-- Спасибо, душечка! -- пробасил. -- К письму, значит...
Под вечер в зимник Апосты вбежал, ухая пудовыми валенками, гривастый.
-- И-Иван! -- кричал он на бегу. -- Ва-аня!.. Условники друг дружку
режут. Матюшкина убили, геолога!
-- Мат-юшкина?! -- вырвалось у меня. -- Ермолая, с которым в поезде
ехал?! "Русь непаханая!.."
Иван Апоста кинулся наружу, просипев:
-- Всех, окромя вахты, на вездеход!..
Когда я, натянув свое городское пальто, гревшее за Полярным кругом не
больше дождевика, выскочил на улицу, вездеход уже разворачивался, гремя
белыми, в снегу, гусеницами. На него карабкались буровики в телогрейках. В
руках у каждого была суковатая, из кривой полярной березы, палка. Кто-то
кинул внутрь лом, громыхнувший о железное дно кузова. Длинноволосый тащил
кувалду. Несколькими прыжками я настиг ведеход и стал подтягиваться сзади за
железный борт.
-- Ку-да?! -- заорал Апоста. -- Жить надоело?!
Мне удалось наконец перекинуть ногу через борт, и тогда Апоста ткнул
меня кулаком в грудь, легонько, видать, ткнул, вполсилы: я не ощутил, придя
в себя, боли в груди. Только холодящий руки снег. Оказалось, я лежу
распластавшись на дороге, без шапки. Где-то далеко-далеко позванивают
гусеницы, звук на морозе точно не слабеет. Гремит и гремит ледяной воздух.
Оказалось, это грохочет трактор, уставившийся в меня изумленными фарами.
Двое парней из котельной да кто-то из вахтенных, кликнули жен, ребят на
подсмену и завели трактор на огромных резиновых колесах. Я вскочил на ноги и
-- недосуг им было разбираться со мной -- прыгнул на сани, волочившиеся за
трактором.
Мы притащились, за первыми, минут через десять. Буровики влетели в
дощатый барак, дубася суковатыми палками всех подряд. Никого не пропуская.
Даже паренька, прижимавшего к груди шахматную доску, отшвырнули,
окровавленного, к стене. Даже визжавшей девчонке с насурмленными бровями
поддали сапогом.
Апоста, оказывается, был в другом бараке.
-- Ч-черт, не сюды! -- ругнулся кто-то. Кинулись в соседний барак.
-- ...Ма-атюшкина! -- сипел Апоста, приваливаясь спиной к мокрой стенке
тамбура. -- Ма-атюшкина, суки!!!
Заводил вязали веревками, полотенцами, самого неуемного, плевавшегося,
скрутили колесом, затылком к пяткам, по-тюремному. "Быстрее очухается!" --
сказал Апоста, скривив оттопыренные губы в болезненной гримасе. И только тут
увидели все, что у него перебита рука. Свисает беспомощно. И кровь на щеке.
-- Ничто! -- сказал он. -- Заживет, как на собаке!
Убитого Ермолая Матюшкина накрыли байковым одеялом, оставили на месте
до прилета следователя из Ухты.
-- Кто его? -- тихо спросил я Апосту, садящегося в вездеход, рядом с
шофером.
-- Кто? -- повторил он, морщась. -- Кто?! Кто могет, кроме Забродюхи...
-- Кто?!
Бандитов со скрученными руками-ногами покидали в ведеход, как дрова; на
матерившегося сели верхом. Тронулись, стиснутые в железном кузове. Зажатый
ватниками, отдающими керосином, соляркой, я то и дело возвращался мысленно к
словам Апосты: "Кто могет, кроме Забродюхи..."
"Бред!.. При чем тут... Он хам, хозяин всея Ухты. Истерик с замашками,
верно, но....."
Гораздо позднее я понял, что именно имел в виду нахлебавшийся Иван
Апоста...
Новый промысел, открытый Полянским, стали готовить пять лет назад. Я
видел старый приказ министра: "Десантировать трест No... в излучине реки
Печоры". Лучший трест отобрали, Щукинский. Из-под Москвы. Так отбирают армию
прорыва... Выбросили посредине тундры, как десант. На голое место. Четыре
года люди терпели, мерзли с детьми в луганских вагончиках с надписью
"МИНГАЗ". Отвозили детей в больницы, на кладбище, разраставшееся буйно, как
дикая трава. Каждый год обещали дома, зимники. Сам заместитель Косыгина
Ефремов, не раз прилетавший в Ухту, поклялся, что распоряжение о
строительстве панельных домов будет отдано немедля...
Улетел заместитель председателя Совета Министров. Отдал приказ, нет
ли..? Домов как не было, так и не появилось... Пошли в Москву письма:
"Издевается Забродюхин над кадровыми рабочими... Сам Ефремов обещал..."
Четыре года терпели люди. Сварщики, монтажники, экскаваторщики,
необходимые позарез во всех концах России. А потом снялись сразу. Как
перелетные птицы...
Москва, в свое время, согласилась с Забродюхиным: ни к чему каменные
дома на промысле, который иссякнет через пятнадцать-двадцать лет. Лучше на
эти деньги украсить Ухту...
И теперь запросила в ответ: "Обойдетесь ли местными ресурсами?! Ваши
предложения?.."
А какие могли быть предложения у Забродюхина? Местные ресурсы?!
Мобилизовать оленеводов? Согнать их на народную стройку... На это никаких
войск не хватит: тундра велика... Мысль его двинулась все же по проторенной
колее. Объявить промысел зоной. Оцепить колючей проволокой. Свезти изо всех
тюрем СССР заключенных...
Москва лагерь не разрешила. То есть небольшой, для нефтяных шахт,
утвердила, и Забродюхин тут же спустил всех местных уголовников под землю.
Но -- общесоюзный?! В тех же бараках, где была сталинская каторга? Где
перестреляли в лагере "Пионер" всех уклонистов-троцкистов? Куда даже из
Воркуты гнали этапы смертников, на Кашкетинскую "комиссию" -- в могилу? Куда
везли и везли, со всего мира, эшелон за эшелоном -- невинных,
реабилитированных потом даже официально, решением Верховного Суда СССР?..
Нет, это могло вызвать ненужные ассоциации. Хватит пока и Мордовии!
В гигантском, на десятки тысяч зэков, лагере Забродюхину в ЦК партии
отказали решительно.
Промысел встал...
Забродюхин срочно вылетел в Москву, встретился со своим министром, с
генералами МВД, посетил престарелого Бурдакова, бывшего начальника Ухтлага,
генерала на пенсии, с большими связями... Бурдаков и объяснил доверительно,
что он, Забродюхин, отстал от века и... ломится в открытую дверь... Вот уже
пять лет существует директивное указание МВД об условно освобожденных. Тех
же щей, да пожиже влей...
Всю городскую шпану, дебоширов, бездельников, пьянчуг, смутьянов, тем
более тунеядцев, выдающих себя за мыслителей или художников, словом, весь
сброд советских городов, который можно упрятать на три года, вот уже
несколько лет за решетку не сажают. А прямо из дежурной камеры -- на великие
стройки...
Оказалось, вагоны двинулись... Пьяными, с помутнелой головой, дерутся
ребята, пьяными выслушивают гуманный приговор: "Условно освободить для
общественно полезного труда, без права выезда с места работы"...
Очухиваются, приходят в себя лишь... нет, не в тюремных "столыпинах",
не в красных вагонах с пулеметами на площадках, как в проклятое сталинское
время. В нормальном пассажирском поезде, который мчит, погромыхивая на
стыках, в Красноярск, Читу, Якутск (конечно, паспорта отобраны, какие тут
паспорта!).
Тут только ребята и постигают, что с ними, за прошедшие сутки,
стряслось...
Хлопоты Забродюхина все же без внимания не остались: МВД включил в свой
план "доставки рабсилы" и газовый промысел на Печоре...
Однако Забродюхин остался недоволен крайне.
-- У старых уголовников была... это... рабочая честь, -- жаловался он
мне. -- Тогда условно выпускали с разбором. Немногих, значит! Сам на
Сахалине в такой комиссии корпел. От работодателей. Отсидит блатарь лет
восемь-двенадцать, намается, значит. Работает в охотку. Без конвоя. И деньга
идет!.. А эти, сыны суки, пьянь-рвань городская?! Выдадут спецовку, тут же
пропьет. Робит, скот, не бей лежачего. Круглый день на уме картишки. Тюрьмы
не нюхали, ничего, значит, не боятся!.. А милиция у нас... это... сами
видели! Девка красная со своим гуманизмом-онанизмом... Макаренки на уме! Тут
не Макаренки нужны. Мужчины. Выстроить пьянь, да каждого десятого-пятого...
это... в упор, нет лучшей вытрезвиловки...
К ночи ветер усилился. Те, кто держали бандюг, расположились
посередине, меня оттеснили к борту. Коченея на жгучем, как пламя, ветру,
качаясь из стороны в сторону, я жил, скорее, не мыслями, а чувствами,
которые оглушали меня.
Я всем сердцем привязался к убитому Ермоше Матюшкину, хотя видел его
всего лишь дважды. В поезде да в кабинете Забродюхина. Вот и вернулся он к
жене, "Русь непаханая", честнейший из честных...
"...Кто его?.. Кто могет, кроме Забродюхина..."
"Бред! -- повторял я сведенными губами, не ведая еще, что убить мог и
случай. А вот создать для убийства условия -- климат, как сказал Апоста,
разогнать кадровых рабочих, навезти в ледяные бараки хулиганье -- тут уж
никакого "случая". Все было сотворено Забродюхиным, расписано по графам
"доставки рабсилы". Как и возможные "потери". По графе "убыль"...
-- Бред! Чтоб так открыто, -- твердил я, не ведая еще всех глубин
происходящего, и думал лишь о том, чтоб не окоченеть насмерть.
...На буровой ждали вертолета с врачом и милицией. Жгли костры. Но
вертолет не долетел, вернулся из-за тумана в Ухту. "Значит, пока что мы как
на необитаемом, -- заключил Апоста. -- Ладно, не впервой..."
Длинноволосый приладил ему, на сломанную руку, лубок из фанеры, раны
прижгли спиртом. Апоста только покряхтывал: "У-ух! Не люблю спирт мимо рта".
Рабочие ушли, Апоста полежал под тулупом, матюкнулся -- заговорил:
-- Слыхал, небось, ежели мороз более сорока, день актируется.
Списывается, то есть. В Ухте старые бараки, с лагерных лет, актируют.
Ломают. А буровую не остановишь, хоть бы минус шестьдесят на дворе. Что же
получается, а? Роблю я в актированные дни, живу в актированном зимнике:
летом он -- плесень одна. Вот и получается, вся жизнь моя актированная...
Он замолчал, задремал, видно, и я вышел в морозную темь. Зашагал по
скрипящему снегу, замотав лицо до глаз шарфом и пытаясь осмыслить увиденное.
Не сразу услышал скрип за своей спиной. Завернул за сарай-склад
солярки. И скрип -- за мной. Ускорил шаг, и поскрипывание ускорилось.
Хрусть-скрип! Скрип-хрусть!.. Признаться, здорово испугался. Подумал,
кто-либо из бандитов развязался, выкарабкался наружу. А может, кому-то
другому понравились мои сапоги на меху. Или шапка из серого каракуля,
пирожок, в которой сюда, на буровую, мог приехать только пижон-горожанин.
Вспомнилось предупреждение Забродюхина... Я кинулся бежать, влетел, боднув
дверь головой, в котельную. Рядом с огнедышащими котлами, на брошенной
телогрейке, спал ребенок. И более никого... Хотел выскочить, но тут дверь
открылась и, пригнувшись, ввалился Иван Апоста, прижимая к груди руку в
лубке.
-- Ты ушел, -- забасил он, присаживаясь на скамью из неоструганных
досок, -- а я тоби попросить хотел. Как ты теперь коснулся моей жизни,
понял, что начинать мне надо сначала... -- Он оглянулся на дверь и понизил
голос: -- Ожениться бы надо, а? Сорок исполнилось. Годы, а?.. Домом жить...
Есть у меня на примете в Ухте. Ребята не советуют. А остряк наш
волосатый из Одессы режет, гад, прямо по живому: "Не лежала она, говорит,
только под трамваем. Шанхайская королева!" Каково слышать?.. Дак ведь я,
понимаете, тоже не целка...
Сделаешь, а? Не в службу, а в дружбу!..
Мы вышли в темень. Сквозь облака пробились всполохи полярного сияния,
снег и буровая заголубели, засверкали, опять погасли...
Я достал блокнот, отогрел дыханием вечную ручку. Иван поднял глаза к
талому потолку и принялся рассказывать. Возбужденно. Куда его медлительность
девалась! Видать, болело. Всю жизнь...
Апосте было четырнадцать, без малого, когда он вернулся с поля, а дома
-- обыск. У хаты военные. Хотел в дверь нырнуть, откинули, как котенка. Он
вбежал сбоку, успел в окно глянуть. Увидел: лейтенант, огромный парень, на
мать замахнулся. И кулаком в лицо матери. Раз, другой. Оказалось, дезертира
искали, соседского сына; думали, у Апосты хоронится, наврал кто-то, что ли?
А может, всех прочесывали.
Апоста достал охотничье ружье, зарядил, как на кабана, и -- залег в
полусгоревшей хате, напротив военной комендатуры. День пролежал недвижимо.
Вечером, когда лейтенант вышел, Апоста спустил курок; заряд -- в лоб...
Будь Апоста постарше, кончили бы на месте. Увидели, пацан... Дали
двадцать пять, как несовершеннолетнему. Причислили к врагам советской
власти.
-- Ето, скажу, как раз не по совести, -- Иван Апоста даже чуть привстал
от волнения. -- Ударь матку немец или румын, я бы его кончил тем же манером.
Что б тогда сказали? А? Герой. Юный партизан-париот. Зоя Космодемьянская.
Помолчал, понурясь. Затем принялся застенчиво-сбивчиво рассказывать,
как все двадцать пять лагерных лет мечтал о подруге, а когда увидел ее,
Ксану, понял, ее и ждал...
Я очень старался. Может быть, то были в моей литературной жизни самые
вдохновенные страницы. И читал я их Ивану Апосте так, словно сам признавался
в любви.
Когда кончил, Иван долго сидел, втянув большую, с седыми волосами,
голову в плечи. В округлившихся серых глазах его стыла печаль. Наконец, он
выдавил глухо:
-- Не-эт! Не стоит она, курва, этого!..
Copyright (c) Gregory SVIRSKY