я. Точно дом перед
сносом: мебель вынесли, вместо окон -- дыры, как глазницы в черепе. Впрочем,
может, степь мне потому не по душе, что укрыться негде. Я ведь партизанил
дважды -- в гражданскую ив отечественную...
А вот лес -- совсем другое дело. Особенно, если сосновый и не порченный
смолокурами. Не уважаю эту профессию, как и гицелей. Понимаю, конечно, что
дело полезное, а не уважаю...
Лучше всего лес весной. Деревья -- совсем, как дети, только-только
оперяются.
Однако все это к делу не относится.
Тогда мы еще молодые были и смелые. Кровь с молоком играет. Сели на
извозчика впятером и покатили в лес, на маевку. Самочувствие приподнятое,
маленько успели уже, да и с собой прихватили порядком. Выезжаем на
Скобелевскую площадь -- стоит городовой. Увидел нас впятером на извозчике --
открыл рот, а сказать нечего. Но на всякий случай пальцем погрозил, усами
зашевелил и отвернулся.
Василий -- дружок мой закадычный, погиб при ликвидации Крондштадского
мятежа, вынимает рубль, сует извозчику:
-- Давай вокруг столба!
Извозчик и давай вокруг городового кружить. А городовой -- вокруг себя
кружится --- за нами.
Рот открыт, а сказать нечего. Василий еще полтину извозчику:
-- Быстрей!
Упарился фараон, а из круга не выскочить. Кулаком грозит, в шашке
ногами путается.
Ладно. Пожалели мы его, свистнули на прощанье и покатили дальше -- за
город, в лес, на маевку.
Приехали. И только-только мы расположились, пропустили по первой, --
является... Шляпенка с перышком, сапоги бутылками, лоснятся, как морда.
-- Господа, прошу освободить место.
-- Чего-чего?
-- Прошу освободить место. Поживей!
-- С какой стати?
-- Здесь угодья князя Свиридова.
-- Ну так что?
-- Личная собственность.
-- А ты, кто будешь?
-- Егерь их сиятельства.
И ножку вперед выставил, лакированным носочком играет. Ладно.
Помолчали. Подумали. Затем Василий разлил всем, кроме него, конечно, по
второй. Выпили. Закусили. Отдышались.
-- Господа, прощу освободить... Василий спокойненько советует:
-- Передай их сиятельству, что мы на него положили.
-- То есть как... положили?
-- Очень просто. С прибором,
И налил по третьей. Всем, кроме него, конечно.
Потоптался холуй, поскучал и побрел восвояси.
И вот, знаете, решили мы недавно, пенсионеры, молодость вспомнить.
Собрались, кто в живых остался, и поехали за город в лес, на маевку. Забыли,
что нынче Первое Мая отмечают. А Май -- не маевка...
Расположились под кустиком, в тех же, примерно, местах. В бывших
угодьях их сиятельства князя Свиридова. Сняли пиджаки, принялись
распаковываться. Среди нас хозяйственный старичок находился, -- Трофим
Михайлович, - так он даже домино прихватил. Расстелили газетку -- и давай,
значит, выкладываться. Кто парниковых огурчиков принес, кто котлеты
домашние. Ее, родимую, достали...
И не успели по первой наполнить -- нвился. Пиджачок серенький, на три
пуговицы застегнут. И физиономия такая невыразительная, при случае не
узнаешь.
-Товарищи, прошу освободить место.
-- Почему?
-- Район правительственных дач.
Вот так-то! Это вам не княжеские угодья -- это район правительственных
дач. Понимать надо. Да и он, о сереньком пиджачке, не егерь их сиятельства.
Тоже принять к сведению не мешает.
-- Поторопитесь, товарищи!
Вежливо просит, ничего не скажешь. Поторопились, собрались -- и по
домам. Первое Мая отмечать. Вместо маевки. Не пропадать же продуктам... Вот
так-то... Ну, будьте здоровы. Заболтался...
Мы молча посмотрели друг на друга и молча разошлись в разные стороны.
СЕЛЬСКАЯ МОЛОДЕЖЬ
Г.Л. Шахновичу
Литературно-художественный и общественно-политический иллюстрированный
журнал ЦК ВЛКСМ
2 ноября 1966 г.
Уважаемый Генрих Львович!
рассказ „Цоколь, на котором ничего нет" написан превосходно.
Напечатать его не сможем. В нем все правда, правда сконцентрированная, такие
вещи у нас не печатают.
Заблуждение Вашего героя и Ваше мне понятно: нужно писать честно. Это
бесспорно и безусловно. Но нужно писать так, чтобы печатали. Иначе смысл
писания исчезает. Писать только для себя, для близкого круга друзей - это
бессмыслица, роскошь. Надо писать честно и так, чтобы печатали.
Это трудней, чем писать так, чтобы не печатали. Но гораздо, неизмеримо
нужней!
Присылайте такие рассказы, которые наш журнал сможет напечатать.
Пишите фельетон с адресом или без, но смешной и поучительный. Пишите
юморески, басни а прозе и все другое, что можете. Присылайте.
С праздником Вас, больших Нам Творческих удач!
Литконсультант
В. Строкопытов.
ЦОКОЛЬ , ПА КОТОРОМ НИЧЕГО НЕТ
-- Где у вас центр?
-- Там, где милиционер стоит.
Генрих Шахнович (псевдоним -- Амурский) дернул щекой и, не
поблагодарив, пошел к выходу.
Вокзал вытолкнул его в темень, в редкие колченогие фонари, в дрянной
тротуар, а уж о мостовой и говорить нечего. Генрих озлобленно тащился по
улице и гадал, -- открыт ли еще гостиничный буфет : в последнее время он
стал попивать. Сначала -- от скуки. Потом --по привычке.
Редактор молодежной газеты показал сотрудникам (,,не без удовольствия!"
-- привычно подумал Генрих, у него стал портиться характер) старый номер
газеты.
-- Этот очерк я написал 9 лет назад. Павел Игна-тюк. Кузнец. Новатор
производства. Мы начинаем в газете новую рубрику: наши герои сегодня, через
10 лет. Свежо. Увлекательно.
„Александр Дюма", -- опять подумал Генрих, но сказал: -- Должно
получиться здорово! Серия очерков „Как выросли люди".
-- Так и озаглавим, -- заключил редактор. -- „Через 10 лет
спустя".
„Не хватало только „Трех мушкетеров", --опять подумал
Генрих и... поехал в командировку.
Как-то в одном из очерков он чертыхнулся. Очерк пошел, только
„черт с ним" редактор заменил па „шут с ним". Во второй раз он
состряпал недурственный фельетон. (Генрих был человек не без способностей.)
В тридцати прилежно зарифмованных строках в пух и прах разносился нерадивый
председатель колхоза, не заготовивший к зиме кормов для скота. Председателя
Генрих назвал первым пришедшим в голову деревенским именем; Трофим
Степанович. (Не Леопольд же Леонардович!) Фельетон также напечатали, только
Трофим Степанович превратился в Ивана Ивановича.
Потом Генрих долго недоумевал -- в чем дело?
'В отделе пропаганды ему сказали:
-- Чудак! Трофим Степанович -- секретарь обкома по сельскому хозяйству.
(Интересно, открыт еще буфет или?..)
В третий раз...
Четвертого раза не было. Он стал писать округло, так как надо. Редактор
сказал, что со временем из него выработается приличный газетчик. (Наверно,
закрыт!) Было противно, но приятно...
Назавтра Генрих уже катил и автобусе в прикарпатское село Соляное --
километров 40 от городка. Ехал он сосредоточенный и трезвый, -- как всегда
на работе. По дороге Генрих пытался представить себе этого Игнатюка.
„Наверно, --решил он, - мордастый и самодовольный,.."
Дом Игнатюков стоял на главной улице села, но стоял как бы на отшибе.
Был он новый, новей других, но какой-то нежилой. Даже не так. Дом был похож
на одичавшую -- когда-то домашнюю -- собаку. Здесь было все: и обшарпанный
заборчик, и окно, заколоченное фанерой, и высохшие поломанные стебли
--раньше под окном росли астры.
Генрих постучал --и на крыльцо вышла женщина. Худые коричневые руки,
оплетенные ручьями вен. Впалая грудь. Вздувшийся живот. Такой живот не
бывает от старости. Такой живот был у мамы в эвакуации. От голода. От
мороженой картошки.
-- Я из газеты, -- сказал Генрих. -- Когда-то мы первые написали о...
-- Сволочь, -- сказала женщина тоскливо и равнодушно и, не оглядываясь
на Генриха, повернулась назад, о дом.
Генрих нерешительно поднялся за ней. У входа в комнату женщина резко
обернулась:
-- Посмотри на свою газету! И шагнула за порог.
Генриха хлестнул запах нечистого тела и блевотины. На полу со страшным,
разбитым в кровь,лицом, в мутной жиже лежал человек. Бессильно разбросав
руки, он ворочался в нечистотах и тяжело мычал. Был он болен беспробудным,
многодневным хмелем. Сейчас это был уже не пьяный, а безгласное мычащее
существо. Без имени. Без ничего.
-- Узнаете по портретикам?
-- Ну... выпил человек...
-- Десятый год пьет. Выйдем во дворик. Я-то уж привыкла, а зачем вам
дерьмом дышать?
Она сказала не ,,дерьмом", она сказала грубее. Женщина сидела на
скамейке. По щекам ее скатывались слезы, но она не плакала. Устала.
-- Был он кузнец и кузнец хороший. Придумал приспособление для плуга.
Его бы премировать как-нибудь. А вы...Герой труда,депутат, газеты, радио...
Два года носились, а потом бросили. А он привык...
-- Как это -- бросили? А сам?
-- Кузнец он был и хороший. Но --разучился. Батьки наши высоко сидят,
все по показателям видят. Припустим, раздадут в год сто звездочек, значит, и
план на 100 процентов выполнили. А если 120 'раздадут, так и плану на 20
процентов прибавится. А почему хозяев не обрадовать? Наши по все 150
раздавали, Звездочка легкая! Он свою у зубного врача пропил, так тот сказал
- больше трех зубов не выйдет...
Степанович. (Не Леопольд же Леонардович!) Фельетон также напечатали,
только Трофим Степанович превратился в Ивана Ивановича.
Потом Генрих долго недоумевал -- в чем дело?
'В отделе пропаганды ему сказали:
-- Чудак! Трофим Степанович -- секретарь обкома по сельскому хозяйству.
(Интересно, открыт еще буфет или?..)
В третий раз...
Четвертого раза не было. Он стал писать округло, так как надо. Редактор
сказал, что со временем из него выработается приличный газетчик. (Наверно,
закрыт!) Было противно, но приятно...
Назавтра Генрих уже катил в автобусе к прикарпатское село Соляное --
километров 40 от городка. Ехал он сосредоточенный и трезвый, -- как всегда
на работе. По дороге Генрих пытался представить себе этого Игнатюка.
„Наверно, --решил он, - мордастый и самодовольный..."
Дом Игнатюков стоял на главной улице села, но стоял как бы на отшибе.
Был он новый, новей других, но какой-то нежилой. Даже не так. Дом был похож
на одичавшую -- когда-то домашнюю -- собаку. Здесь было все: и обшарпанный
заборчик, и окно, заколоченное фанерой, и высохшие поломанные стебли
--раньше под окном росли астры.
Генрих постучал --и на крыльцо вышла женщина. Худые коричневые руки,
оплетенные ручьями вен. Впалая грудь. Вздувшийся живот. Такой живот не
бывает от старости. Такой живот был у мамы в эвакуации. От голода. От
мороженой картошки.
-- Я из газеты, -- сказал Генрих. -- Когда-то мы первые написали о...
-- Сволочь, -- сказала женщина тоскливо и равнодушно и, не оглядываясь
на Генриха, повернулась назад, в дом,
Генрих нерешительно поднялся за ней, У входа в комнату женщина резко
обернулась:
-- Посмотри на свою газету! И шагнула за порог.
Генриха хлестнул запах нечистого тела и блевотины. На полу со страшным,
разбитым в кровь,лицом, в мутной жиже лежал человек. Бессильно разбросав
руки, он ворочался в нечистотах и тяжело мычал. Был он болен беспробудным,
многодневным хмелем. Сейчас это был уже не пьяный, а безгласное мычащее
существо. Без имени. Без ничего.
-- Узнаете по портретикам?
-- Ну... выпил человек...
-- Десятый год пьет. Выйдем во дворик. Я-то уж привыкла, а зачем вам
дерьмом дышать?
Она сказала не ,,дерьмом", она сказала грубее. Женщина сидела на
скамейке. По щекам ее скатывались слезы, но она не плакала. Устала.
-- Был он кузнец и кузнец хороший. Придумал приспособление для плуга.
Его бы премировать как-нибудь. А вы...Герой труда,депутат, газеты, радио...
Два года носились, а потом бросили. А он привык...
-- Как это -- бросили? А сам?
-- Кузнец он был и хороший. Но --разучился. Батьки наши высоко сидят,
все по показателям видят. Припустим, раздадут в год сто звездочек, значит, и
план на 100 процентов выполнили. А если 120 'раздадут, так и плану на 20
процентов прибавится. А почему хозяев не обрадовать? Наши по все 150
раздавали. Звездочка легкая! Он свою у зубного врача пропил, так тот сказал
- больше трех зубов не выйдет...
Она говорила о муже -- он. В третьем лице. Как о чужом. Или мертвом.
-- А слава -- она тяжелая. Не каждому по плечу. Он -- и надорвался.
И уже потом, когда Генрих вернулся из села в городок, он встретился с
секретарем горкома комсомола, которого не застал по приезде. Секретарь
горкома, совсем еще мальчик, то ли простодушный, то ли простоватый,
сокрушался:
-- Не оправдал доверия горкома и народа. Не оправдал. И вот мы теперь
временно без передовика. Ну, ничего! Мы сейчас нового товарища выдвигаем.
Знатный свинар. Этот не подведет! Крепкий мужик! Вы о нем напишите. Наша
гордость.
-- Что ж, -- согласился Генрих, -- можно и о нем. Ему вдруг стало все
безразлично , и опять, как накануне, захотелось напиться. -- Значит, крепкий
мужик?
-- Железо! -- засуетился секретарь и вдруг жалобно добавил: -- А вы не
обманете? Знаете, с тех пор, как мы лишились передовика, о нас не пишут.
Генрих хотел ему сказать, что командировка оплачена, в редакции
запланирован материал и - в конце концов -- какая разница: Иванов, Петров
или Сидоров?
Но объяснять нужно было долго, объяснять не хотелось, и Генрих только
сказал:
-- Передовики сельского хозяйства в центре внимания нашей газеты.
Секретарь неожиданно остановился, тронул Генриха за руку:
-- А знаете, как в городе называют эту улицу? Генрих машинально скосил
глаза на один из чистеньких домиков, стараясь разыскать табличку, но
секретарь его опередил:
- Нет, не официально, а так, как говорится, в народе?..
-- Не понимаю.
-- „Улица секретарей горкома".
-- Не понимаю, -- повторил Генрих. Секретарь понемногу начал его
раздражать.
-- Очень просто. Как только становится секретарем горкома, так ему тут
же сразу на этой улице дают коттедж. А что? Улица тихая, спокойная. Ну
сколько человек на такой работе задержится? Год. Два. А потом -- все равно
снимут, -- как несправившегося. А из дома его не выселишь. Он и остается.
Тут, что ни дом, то бывший секретарь горкома.
-- И вы здесь тоже живете?
-- Так мы ж пришли, -- удивился секретарь и показал на стандартный
коттедж. -- Может, зайдем, перекусим?
Генрих отказался. Он уже знал, что напьется. И даже охмелел от
ожидания. Он захватил водки - и побольше -- и заперся в номере.
Поморщившись, выпил первую и, не закусывая, вторую и третью. Так и пил одну
за другой, морщась и запивая водой прямо из графина. Но -- странное дело --
водка не принесла той блаженной успокоенности, которой он так ждал.
Наоборот, водка бередила, принесла с собой смутную тревогу, предчувствие --
чего? -- он не знал.
Во сне он плакал.
Утром пронизывающе ныло сердце, подташнивало,
„Что это со мной? -- с тоской подумал Генрих. -- Я болен?"
Буфет был еще закрыт, Генрих ждал, со страхом прислушиваясь к себе, к
тому непонятному, что в нем происходило...
В буфете Генрих выпил теплой водки, выпил натощак, затем еще, хотя
понимал, что этого делать не следует. Буфетчица смотрела на него с бабьим
состраданием, он этого не видел. Ему вдруг захотелось учинить дебош или
расплакаться.
Генрих вышел из гостиницы на площадь и брезгливо осмотрелся. Булыжная
тоска. Начал накрапывать дождик. Булыжники заблестели. Генриху стало еще
тоскливее и от этого как-то легче. Небритый мужик тащил через площадь
свинью. К ее задней ноге была привязана веревка, свинья отчаянно верещала.
Захотелось выпить еще. Генрих нерешительно потоптался, сплюнул -- слюна
была горькая --и пошел бродить по улочкам. В реденьком скверике (он
назывался „Парком культуры им. Салтыкова и Щедрина") Генрих посидел на
сырой скамейке, закурил и понял, что выпьет еще. Он поплелся к выходу и
ехидно улыбнулся; посреди затоптанной клумбы стоял цоколь, однако памятника
на нем не было.
"Уже сбондили!" - догадался Генрих и неожиданно развеселился. Цоколь
без памятника выглядел нелепо, как вазонка с землей без цветка... - Имеется
вакантное место...
Аккуратно изготовленный старичок выжидающе хихикал. Все на нем было
выглаженным, вычищенным и старомодным. Таких старичков показывали в фильмах
из дореволюционной жизни. Только там они назывались ,,типажом". И особенно
странно выделялся на старичке перекинутый через плечо новенький фотоаппарат
в кожаном футляре.
Старичок уловил взгляд и с готовностью предложил:
-- Не желаете?
-- На фоне цоколя?
Старик мелко задребезжал, как медью в кармане.
-- Можно и на самом цоколе. Поторопитесь, пока не занято место.
-- Потом поздно будет?
-- И небезопасно. Смогут счесть за конкурента. Старик моргал дряблыми
веками и не отставал.
День выдался пасмурный, клиентов не предвиделось.
-- В загробную жизнь сейчас уже не верят, поэтому всем бессмертия
хочется. У меня один гражданин на цоколе в пяти ракурсах фотографировался.
Различные исторические позиции принимал.
Слякоть становилась все мельче, все противней. Небо упало на грязную
землю, давило, изматывало,
-- Выпьем?
Старик жалковато пошутил:
-- Рука дающего не оскудеет, рука берущего не отсохнет. Тут недалеко, я
знаю.
-- И давно сняли?
-- Смотря кого.
-- Как это?
-- Сначала здесь стоял Франц-Иосиф, потом доктор Массарик, потом Хорти,
ну, а уж под конец -- тот, кого сняли.
-- А цоколь -- что же? Все тот же?
-- А зачем цоколь менять? Работа прочная. Еще многих выдержит.
„А ведь это тема!" -- подумал Генрих, но тут же решил : „Не
напечатают! "
Он уже давно, с тех пор, как его похвалил редактор, все, что видел и
слышал, разделял: „напечатают", ,,не напечатают".
-- А вы философ.
-- Я -- созерцатель. Потому--и сохранился до старости. Семьдесят
четвертый.
Генрих внимательно посмотрел на созерцателя и увидел то, что сейчас,
именно сейчас ему меньше всего хотелось видеть.
В редакцию захаживал рано состарившийся художник Бражников. В газете
почти всегда находилась мелкая работенка -- рисуночек, заставочка, виньетка.
Бражников выполнял в срок, добросовестно -- не больше; большего в газете не
требовалось.
Его по привычке жалели, как всех калек: у него не было правой руки. То
есть, рука была, не было кисти. Думали, что он рисует левой рукой. Левша. По
однажды понадобилось что-то срочно сделать. Бражников вынул из кармана
черную ленту. Он взял один конец ленты в зубы и быстро примотал к культяпке
карандаш. Генрих отвернулся, ему стало не по себе. А Бражников, не отрываясь
от рисунка, принялся с чувством напевать ;
-- Руки, вы словно две большие птицы, Как вы летали, как оживляли все
вокруг. Руки, как вы могли легко обвиться... И, перестав паясничать, строго
спросил :
-- Сколько вам лет, Шахнович?
-- 32, -- опешил Генрих.
-- Рано начали.
-- Что -- рано?
-- Халтурить.
-- А вы не халтурите? -- огрызнулся Генрих.
-- Халтурить - значит работать ниже своих возможности;. В свое время я
иллюстрировал Сервантеса.
Бражников закончил рисунок, размотал черную ленту, свернул ее, как
бинт, сунул в карман и помахал изувеченной рукой:
-- А сейчас -- чем богаты, тем и рады.
-- Фронт? -37 год.
-- Культ личности?
- Нет, культяпка личности.
Генрих почувствовал, что краснеет. Или ему стало жарко?
-- Следователь симпатичный такой, блондинистый. „Ты чем
занимаешься?" --спрашивает. „Рисую". „И карикатуры?" „И
карикатуры". „И какой рукой?" „Этой". „Дай-ка, -- говорит,
-- лапку". Я и протянул. А у него за столом -- топор. Бац! -- и я сразу
созрел для вашей газеты.
Он протянул рисунок Генриху:
-- Передайте по начальству. А мне еще в два места забежать надо!
Он опять помахал в воздухе обрубком руки:
-- А еще говорит, что организм -- одно целое. Не верьте! На одну руку
меньше стало, а желудок прежним остался.
И, искривившись в улыбке, ушел. В другую редакцию. Рисуночек.
Заставочка. Виньетка.
И сейчас Генрих подумал, что цоколь без памятника, искалеченная рука
Бражникова и искалеченная жизнь Игнатюка -- три узелка на одной ниточке. А
сколько на ней еще узелков? Ниточка длинная. А разве он сам -- не узелок?
Нужно было еще, как условились накануне, зайти к секретарю горкома и
встретиться с новым выдвиженцем, тем самым, который -- железо. Но он уже
понял, что никуда не пойдет. Загубленная жизнь Игнатюка требовала ответа.
Это не должно повториться. Никогда.
И понял еще: нужно писать честно. Даже, если не
напечатают...
ЛОШАДИНАЯ СИЛА
-- До Рубцовки подвезете?
-- Садись, дед. Только запомни на всякий случай: меня зовут Станислав
Викторович. А тебя как?
-- Это зачем еще?
-- Если инспектор остановит. Кто ж поверит, что я незнакомого человека
бесплатно везу? Скажет -- кадымлю. Отберет права.
-- Это точно. В тайге, допустим, в шалашах для незнакомых спички,
табак, соль оставляют. Только там вокруг звери, а тут -- люди. Кто ж
поверит?
-- А ты, дед, вредный.
-- Афанасий Тихонович. Будем знакомы, А по призванию я не вредный, а
скорее доверчивый. А вы сами рубцовский будете?
-- Нет. Дачник. А вы --местный?
-- Был когда-то. На побывку еду.
-- Из тайги?
-- Люди везде живут. Кому где удается. Вы у кого остановились?
-- У Масохиных сняли комнату с верандой.
-- Обстроились. Раньше, помню, на всю Рубцовку один дом был с верандой
-- у попа, а теперь... Богато живут!
-- Богаче, чем в городе. В каждой хате телевизор, через -- машина. Что
вы хотите? До базара 30 минут электричкой, а первая клубника одним детям и
больным; себе не позволишь. За пучок редиски шкуру живьем сдерут.
Присосались к городу, паразиты!
-- А вы попробуйте обойтись.
-- Без них или без ягоды?
-- Это одно и то же. Они и есть ягодки, пригородные, дачные. На вас же,
городских, и работают. А что делать, если государство отдыхает? Вы возьмите
те села, куда дачники не ездят, там о клубнике и не знают.
-- Люди всюду живут. Кому где удается. Так, кажется?
-- Удается родиться или повезет прописаться. В селах паспортов нету, не
выдают, а куда без паспорта денешься? Крепостное право реабилитировали.
-- Ну вы-то, кажется, в Рубцовкс родились, а...
-- А в тайгу за казенный кошт доставили.
-- Было за что?
-- Сверху виднее. - А снизу?
-- Булыжник только сапоги видит, которые его топчут.
-- Однако выдерживает дольше сапог.
-- Правильно заметили. Гранит. Нас 18 дворов за триста верст от
железной дороги по реке сплавили, как бревна, сбросили -- подыхайте.
-- Но -- выжили?
-- Живым в землю не ляжешь, но жить и земле можно, даже живым. Живет же
в земле крот, хотя его и не заставляют, а ежели заставить -- то и подавно
проживет.
Был у нас в селе, в Рубцовке, то-есть, конопатый Васька; босяк,
пропойца. Он за стакан водки собирал с себя жменю вшей, -- закусывал ими.
Его, как бедняка, председателем сельсовета назначили -- в насмешку над
обществом, разве что... Так он со вшей сразу на сало перешел, и обязательно
на свежину, -- не иначе. Потом разобрались, правда, -- выгнали. Он опять ко
вшам возвратился.
-- Выходит, признал критику?
-- Вырыли котлован общий на всех, вроде волчьей ямы, перекрыли -- и
живем.-
-- Волчьей стаей?
-- Коммуной живем. Вечный огонь поддерживали, как на могиле
неизвестного солдата.
-- Робинзоны.
-- Климат не тот, но привыкнуть можно. Силки на зверя ставили, кедровый
орех заготовляли.
-- И все -- сами по себе?
-- Самостоятельно жили. Но рассказывать долго, а слушать утомительно.
Весной ходоков в город направили, туда пешком шли, триста километров, а из
города с лошадьми вернулись. Прилично распродались, грех жаловаться. И
табачок появился, и порох, и керосин, и одежонка кой-какая, и детям на
гостинцы осталось.
-- Короче, освоились?
-- Коротко ли, долго, а пять лет прошло--в себя приходить начали.
Власти про нас забыли, а мы про них не вспоминали. Сами по себе живем. Избы
поставили, в каждом дворе корона, лошадь. Весной в город обоз снаряжать с
зимы готовились. Детишек с собой забирали -- пусть посмотрят, как люди
живут. Да и мы, прямо скажу, не хуже людей жили.
Тайга только для голодного и безодежного -- тайга, а если ты сыт и одет
и дом свой имеешь, -- она уже не тайга для тебя, а родной лес. Видите,
сколько леса вокруг Рубцовки, но пустой он, не прокормишься с него. На
каждый гриб -- по дачнику. А с тайги и сам проживешь и детям оставишь --
богатая.
Одним словом, сыто жили, никого над собой не знали. И нас под собой
никто не чувствовал. Так и должен жить человек -- свободно, как птица.
Видите, -- вон, ворона по траве прыгает, крыльцами машет, горланит что-то
по-своему. Не опасается -- и
довольна. И гнездо у нее со всех сторон открыто, потому что -- птица в
небе живет. А на земле так нельзя, не получается. К примеру, суслик, -- что
с него возьмешь? -- а норку обязательно с запасным выходом роет. Не от добра
это, от необходимости.
А мы, как птицы жили -- откровенно. Власти про нас не вспоминали и мы
про них забыли.
Прошло пять лет --и вспомнили...
Обошли хаты -- белый хлеб, молоко, масло. Лампы керосиновые --
"молния", занавески на окнах, чистота. Под иконами лампады теплятся. Дети
умытые, причесанные. Я, например, своему старшему матросский костюмчик
привез...
Знаете, -- есть такая птица -- кедровка. Зернами кедровых орехов
существует. Безобидная птица. Много ли ей надо? Пропитаться и на холода
отложить. Как и человеку. Только не зря ее кедровкой зовут. Кедр она своим
считает, собственностью личной, поскольку первая здесь поселилась.
Не дай Бог, значит, обивать кедр, пока он не созрел полностью.
Некоторое количество шишек упадет, а на стук кедровка со всей тайги
слетится. Чувствует, что ее кровное отбирают; в секунду дерево раскурочат,
ни зернышка не оставят, догола разденут, вщент...
Так и с нами случилось.
Казалось бы, власть - - куда рукой дотянешься, все твое. Нет. И дальше,
куда рука не достает, в руку крючок берут, длинный крючок, сколько можно
длинный, и им тоже загребают. Что мое -- мое, и твое -- мое, а в общем --
это все наше.
-- Рано застучали?
-- Лучше и вовсе без стука. Живи незаметно -самое милое дело.
-- Не удалось?
-- По собственной глупости.
...Особенно лютовал один, чахоточный; может быть, смерть свою предвидел
скорую, не могу знать... но лютовал. "Что ж это такое? -- спрашивает, --
трудовые колхозники с голода пухнут, людоедство распространяется, а эти, как
были кулаками, так и остались. Белый хлеб жрут, молочком запивают! Никакого
раскаянья. Раскулачить!"
И опять раскулачили нас, во второй раз разорили. Нажитое конфисковали,
а дома досками заколотили. По сей день стоят заколоченными. Для себя строили
-- прочно.
Отвезли нас еще дальше в тайгу, верст за сто отсюда и сбросили, как
падаль. Устраивайтесь. "Авось подохните! -- пообещал чахоточный. -- И вам и
нам спокойнее".
Только не подохли мы, выжили во второй раз. Но теперь умней жить стали,
не как птицы, как суслики, с запасным выходом. Изб не строили, землянки
нарыли, полуподвальные, скот на заимке держали, подальше от греха, от дома,
то-есть; имущество, какое получше, тоже схоронили. Ничего, существуем!
-- Значит, больше вас не раскулачивали?
-- Не привелось. Навестили нас годика через четыре, - убедились, что
живем мы, как и трудовые колхозники-- скромно, и тут же организовали из нас
колхоз. На общем собрании единогласно название присвоили "Путь к
коммунизму".
-- Стало быть, вы теперь-- колхозник?
-- А как же! Заслуженный.
-- Имеете заслуги?
-- В развитии сельского хозяйства. Моя делянка в колхоз перешла, а я с
нее как раз урожай собрал. А для колхоза он, оказывается, рекордный. Кто бы
мог знать? Медаль выдали, даже в центральной газете статью обо мне поместили
с фотографией. С тех пор постоянно в президиуме сижу. Почет мне всяческий
оказывают за трудовую доблесть.
-- Выходит, вы полностью реабилитированы?
Зачем? Я ведь репрессированным и не был. Судимости не имею. Отобрали
только имущество и выслали, -- безо всякого бюрократизма. Чего зря бумагу
переводить?
-- Что ж, просто так -- взяли и выслали?
-- Обыкновенно. Взяли и выслали.
-- Но хоть зацепка должна быть?
-- Зацепка, говорите? Машина у вас собственная?
-- Собственная.
- Сразу видно -- ухоженная. Ну -- как?
-- Не жалуюсь.
-- А на вас?
- Тоже.
- "Волга"? - "Волга".
-- Сколько в ней лошадиных сил? -75.
-- И не трогают?
-- За что ж трогать?
-- А меня за три лошадиных силы тронули...
ТУК-ТУК-ТУК...
Участковый стучит в дверь карандашиком: тук-тук-тук! И еще раз:
тук-тук-тук! Пока -- ничего страшного. Страшно будет, когда он перестанет
стучать, войдет без стука.
- Войдите! -- у меня на лице неподдельное удивление -- кто бы это?
-- Предупреждаю в последний раз. Если через неделю не устроитесь на
работу, вышлем из города. Прописку аннулируем.
Сначала он меня уговаривал, потом - - угрожал, теперь предупреждает.
Кажется, депо -- дрянь. Кажется, придется без дураков устраиваться на
работу. Кстати, поскольку рассказ пойдет в основном обо мне, разрешите
представиться: я - - писатель. Можете не искать мою фамилию в справочнике
ССП. Ее там нет и не предвидится.
-- Гражданин, вы мне вола не вертите. Писатели состоят в союзе
писателей. А вы...
Правильно. Я -- не писатель. Я -- автор. С эстрады не приходилось
слышать:
Я куплеты пропою, -- С одной стороны. Про любимую свою, -- С другой
стороны.
Это -- я. Пополам с Жоржем Покровским. Мы -- соавторы, точнее сказать
-- соучастники. Союз писателей нам не светит. Авторов не принимают, только
писателей, у которых книги. И то - не подряд. Жоржу хорошо, он инвалид,
имеет вторую группу. (Покалечил на фабричке -- по ихней вине -- руку,
отсудил 30 рэ пенсии и право не работать.) Имеет справку. ан-- только
квитанции почтовых переводов. Из них явствует (с другой стороны!), что я
самоотверженный налогоплательщик. Подоходный налог
высчитано столько-то; за бездетность -- столько-то; стоимость почто
него перевода столько-то. Все. Подпись. Больше ничего. Это не лицо
гражданина, это -физиономия халтурщика. Правда, в столице имеется, так
называемый, групповой комитет -- убежище для литературных неудачников,
удачливых окололитературных деляг и евреев. Плати потихоньку членские
взносы, получи удостоверение и вместе с ним --легальное существование.
Перед первой мировой войной (предчувствие, а?) человечество изобрело
маргарин, но само название придумали позднее, а пока что изобретение
продавали, как „масло для бедных". Группком - это масло для бедных. По
идее, лавочка должна объединять малоформистов -- людей, профессионально
кормящихся литературой, но не доросших до высокого звания члена ССП. Однако
нововведением удостоена только столица, областные центры -- увы... возможно,
в дальнейшем... Не все сразу...
- Я жду ровно неделю. Через неделю прекратим прописку.
И участковый уходит, не попрощавшись. А я остаюсь дописывать
заключительную интермедию. Наехала какая-то дикая бригада (афиши, билеты --
сплошная липа), и им срочно нужен самоигральный репертуар. Платят наличными.
Без подоходного налога. Моя бездетность их также колышет меньше всего. Товар
-- деньги -- товар. Я пытаюсь хохматься. Не получается. Пытаюсь хотя бы
перелицевать старую остроту. Не получается. Попробуйте сами острить в таких
условиях. Надеваю пальто и иду к Жоржу. Проведем совещание на высшем уровне.
Как певала Клавдия Шульженко: „С этим что-то делать надо, надо что-то
предпринять".
Боюсь, как бы мне не пришлось разделить судьбу моего приятеля Сенечки.
Он --артист; такой же артист, как я писатель. Сенечка прижился на
киностудии, снимается в массовых, иногда удается заполучить эпизод.
Съемочный день -- 3 рубля. (На руки -- 2 р. 70 к.) Но Сенечка -- человек с
хорошо развитыми локтями. Ему не и новость одновременно пропихнуться в
две-три группы. (Мне не привыкать одновременно сплавить одну программу в
две-три областных филармонии.) Каждый устраивается, как умеет. Любопытно: я
еще не встречал человека, существовавшего на голую зарплату. Обязательно
есть приварок. Собственно, ежели называть вещи своими именами - - это вторая
работа. Знакомый экономист вечерами играет на аккордеоне. Знакомая врачиха
вяжет на дому модные свитера.
Сенечке не повезло. По указу о принудительном привлечении к физическому
труду лиц, злостно уклоняющихся от трудовой повинности, моего Сенечку
выслали в село Засрачки -- сборный пункт для тунеядцев. Коллектив подобрался
морозоустойчивый: ханыги, бакланы, ширялыцики.
- Меняю пайку на кодеин...
Хуны, приобщающиеся к общественно-полезному труду в соседнем (село
Гнилое) лагере, сквозь колючую проволоку, как змеи, пролазят: Играю в очко
за бутылку!
Еще находился там на трудовом перевоспитании мракобес-псевдохудожник.
Писал на фанерах (фламандец!) иконы для окрестных сел. Свободный художник. И
недурственно, говорят, зарабатывал, спекулируя на несознательности отсталой
части населения.
- Распространял опиум для народа, -- определил его в бараке
сопровождавший милиционер. Чуть не сотворили темную: куда, паскуда,
прячешь?..
Очень опасаюсь, как бы мне не разделить судьбу моего приятеля
Сенечки...
Жорж -- умница битая, опасность чует, как волк. - Нужно срочно
устраиваться, -- сказал Жорж. -Человек без бумажки -- букашка, а букашка с
бумажкой -- человек. Покажешь мусору справку, он поставит у себя галочку и
на год про тебя забудет. К тому времени, глядишь, и у нас группком
сообразят. Или снова придется с месяц прокантоваться...
Как только я вошел в кабинет начальника отдела кадров -- безусловно
отставной майор -- незамедлительно перевернул лицом вниз какую-то
бумаженцию. (Секрет!) Чем бы дитя не тешилось...
- Учеником токаря? -Да.
Начальник отдела кадров посмотрел на меня с явной благожелательностью:
- Собираешься в институт? Нашел дурака!
- Желаю приобрести надежную специальность.
- Все вы так говорите.
Я сделал голубые глаза. (Чем не специальность?) Он сомнительно
покосился на мою застиранную до белизны на швах ковбойку и уже более
подробно остановился на моих неправдоподобно разбитых башмаках. Просто
замечательно, что я не успел их выбросить! Ботинки произвели впечатление.
(Молодец, Жорж! С меня причитается!) Меня зачислили.
Что я делаю на работе? Проще ответить, -- что я не делаю. Ничего.
Поступил я в первых числах месяца, работы никакой, проводим время. Наша
уборщица, тетя Дуся, всегда носит в кошелке деревенский самогон (в два раза
дешевле „казенки"), и мы регулярно прикладываемся. Мой шеф Костя
покамест обучает меня заточке резцов, сверл. На железо. На сталь. Эту
премудрость я освоил в несколько дней, и теперь ко мне обращаются работяги
из механического - заточи. Сами за десять-пятнадцать лет работы не
научились. Лень. Да и зачем? В инструменталке заточат. Костя работяг
презирает: жлобы. Сам он инструментальщик экстра-класса, стоит две сотни в
месяц. Есть ли работа, нету, а деньги плати: такая договоренность. А иначе
-уйдет: его на любом заводе оторвут с руками. И точно -- у человека золотые
руки; его и на другие предприятия приглашают подхалтурить. Костя умеет все.
Срочно требуется штамп? Пожалуйста. Нет, чертежей не нужно. Объясните на
словах. Ясно. Будет сделано. Пятьдесят рублей. Дорого? Ищите дешевле. И
платят.
Косте предложили сфотографироваться для "доски почета", он сказал:
- Мое дело - работа. Ваше - деньги. Не будем осложнять отношений.
И ничего. Пришлось скушать. Квалифицированный мастеровой пользуется
независимостью, какая и не снилась задрипанной интеллигенции. Интеллигенция
только и способна обмениваться пикантными анекдотами, скучно мне с ней.
Людей объединяет разность во взглядах. Если бы все люди мыслили одинаково,
-- им просто не о чем было бы разговаривать. Нам и не о чем.
- Вчера радио „Свобода" передавало...
- Знаю, сам слышал.
Потому и пристал к интеллигенции преферанс, как чесотка. Молчаливая
игра, не терпит трепотни. - Что нос повесил? -- говорит Костя. --Потерпи,
подойдет последняя декада месяца -- какать на ходу будешь, как лошадь.
К нам подходит Наум Маркович, мастер цеха и, оглянувшись, шепчет:
-- У меня есть рац...
В беспокойную голову мастера цеха пришла новая идея. (Что поделаешь, он
не умеет играть на аккордеоне.) А голова у него действительно беспокойная в
том смысле, что Науму Марковичу не дает покоя семья. Жена (идиотка!)
окончила испанский факультет, а потом испанский язык отменили в школах. (Не
могли отменить английский!) Раечка, правда, осталась работать в школе, по
гардеробщицей. А маленький Сема? У ребенка определенно способности к музыке.
Каждый месяц - плати. А во что обходится кооперативная квартира? (В глубине
души Наум Маркович нисколько не сомневается, как только будет сделан
последний взнос -- из-под земли появятся сормовские рабочие и... Но пока что
- плати.) Всюду деньги. Приближается день 8 марта -- опять деньги. Вера
Васильевна (классный руководитель) буквально вымогает подарки. (Наум
Маркович благоразумно не вспоминает, как в свое время с Раечкой он радовался
вниманию учеников.) А цены на рынке? А?.. И фотография Наума Марковича не
сходит с "доски почета" как хронического рационализатора. Но инженерам
вменяется в обязанность внедрять "рацы" бесплатно, в силу исключительно
высокой сознательности. И только. Так надо. А рабочим за "рацы" платят,
крохи платят, но все-таки... Поэтому инженеры приписывают свои "рацы"
доверенным рабочим, а потом делятся.
Наум Маркович повторяет:
-- У меня колоссальный рац. Будешь иметь четвертак. Доволен?
Костя (у них взаимная симпатия) улыбается.
-- Я всегда доволен. Это только евреи, извиняюсь, всегда недовольны. Не
обижайтесь, Наум Маркович, вы -- баламутный народ. Сперва сделали революцию
у нас, а теперь сами бежите от нее в Израиль. Попомните мое слово: сделаете
революцию у них -- и опять побежите дальше. Гвоздь у вас в заднице. Не
обижайтесь, Наум Маркович, вы же не виноваты, что родились евреем...
- Заткнись, босяк! -- говорит Наум Маркович и обращается ко мне: -
Из-за такого шнаранта мы все попадем па каторгу. Словоблуд несчастный!
Слушай: рац в гареме.
Гарем -- швейный цех. Сотня пригородных баб (60 целковых в месяц) сидит
за швейными машинами -- строчит бумажные мешки. Пулеметная очередь мешок.
Работа им, как и мне, до лампочки (у каждой - парниковое хозяйство), нужна
справка с места работы - иначе загонят в колхоз. Держатся за место зубами,
намертво, и главинж поштучно вызывает баб в кабинет -- на собеседование.
Бабы злые, кулацкие. Костя, человек потомственно городской, терпеть их,
барыг, не может.
-- Вы изобрели автомат, заменяющий главинжа?
-- Тьфу! Дурак! Изобрел поточную линию. Автоматизировал процесс.
-- Интересно! -- загорается Костя. - Автоматика - его слабость, готов
работать и бесплатно.
- Очень интересно, покажите...
Забегая вперед, скажу: из начинания ничего не вышло. Автомат внедрили,
линия заработала. Бабам предложили подыскать другую работу. Бабы безучастно
таращились на заменившее их новшество. Затем одна из них молча подошла к
Косте и так же молча плюнула ему в лицо. Это послужило сигналом. Бабы
вцепились Косте в волосы, исцарапали в кровь лицо. (Наум Маркович трусливо
спрятался в "Красный уголок".)
- Паршивец!