нтехник.
-- А как же морская авиация? -- чуть не спросила я, но удержалась. Потом
узнала, что в морской авиации он когда-то служил, было такое. Про чин мне
старушка не сказала, для нее важнее была Левина больная печенка.
В первые дни муж строгал и пилил у порога, чинил разбитую мебель,
мастерил себе шкаф для инструмента.
Сосед спросил меня:
-- Ваш муж, наверное, там был столяр?
-- Да, -- сказала я.
Потом пришел, спросил:
-- Нет ли у вас маленьких гвоздиков?
-- Есть, -- сказал муж и дал гвоздики.
-- А молоток у вас можно одолжить?
-- Пожалуйста. Вам надо что-то прибить? Может, я помогу?
-- Нет, не надо, я сам.
Он взял гвоздики и молоток, сказал:
-- Спасибо. За мной не пропадет.
-- Ладно уж. Пустяки.
Несколько дней спустя сосед вышел на крыльцо, окликнул мужа и протянул
ему какую-то коробочку:
-- Вот, у меня есть замечательное лекарство, это слабительное, действует
прекрасно. Я хочу его вам подарить.
-- Спасибо, -- сказал муж. -- Мне не надо.
-- Он что -- совсем? -- подумала я вслух о соседе, когда мы с мужем остались
одни.
-- Может, это у него самое дорогое, что есть. От сердца отрывал. Может
быть...
То к одному, то к другому домику на нашей улице и на соседних подъезжали
машины, из них выносили вещи. Люди, что селились здесь, были все чем-то
схожи -- есть помоложе нас, есть и старше, даже намного, совсем дряхлые, ни
одного молодого лица, и в каждом легко узнавался недавний гражданин Союза.
В квартирах телефонов еще не поставили, на весь район имелся один
телефон-автомат. Мы каждый вечер стояли в очереди, чтобы позвонить Ирине.
Все куда-то кому-то звонили. И говорили подолгу.
В очереди люди беседуют. Слушаю чужие разговоры -- все вспоминают былую
жизнь. Каждый был там большим человеком, все у них было хорошо, жили
прекрасно. Зачем ехали?
Рядом со мной стоит моложавая женщина с хорошим умным лицом. Она
спрашивает меня негромко:
-- Вы тоже там прекрасно жили?
-- Нормально.
-- Квартира у вас была?
-- Была.
-- А дача?
-- Не было.
-- А машина?
-- Нет.
-- Странно, -- говорит она, -- кого не послушаешь, у всех были и машины, и
дачи, и хоромы, а мы вот два инженера, всю жизнь работали, сын женился, жил
вместе с нами, ни дачу построить, ни машину купить мы не могли. И друзья у
нас были такие же. А здесь все говорят...
-- Говорите и вы... -- бросил мужчина, подслушавший наш разговор.
Не знаю про блага земные, но ведь, в самом деле, каждый кем-то был. И
чувствовал себя человеком. Вот сосед через три дома был лучшим на заводе
фрезеровщиком, директор завода здоровался с ним за руку и называл только по
имени-отчеству.
На соседней улице живет профессор, врач, венеролог, к нему приезжали
лечиться большие люди. Он знал, как выглядят без штанов многие члены
правительства и Центрального комитета.
Неподалеку от него живет Абрам. Фамилия у него совершенно русская, такое
странное сочетание. Жена зовет его "Абраша". Он москвич, работал в каком-то
научном институте, и однажды, счастливый и гордый, принес нам свежий номер
журнала ведомства, к которому относился институт. Там была напечатана статья
Абрама под его русской фамилией. Журнал прислали ему друзья, оставшиеся в
Москве. Это было похоже на свет далекой звезды.
Всех этих людей я узнаю потом, постепенно. А пока стою в очереди к
телефону, слушаю разговоры. Две женщины беседуют:
-- Я мастер-парикмахер, у нас был такой салон, такой салон... Просто так в
него не попадешь, за две недели очередь занимали. Чтобы ко мне в кресло
сесть, надо было заранее записаться.
-- А здесь вы стрижете?
-- Хотите подстричься? Или завивку?
-- Да хоть подстричься. Можно у вас дома?
-- Жалко, что нет телефона, вы могли бы позвонить, договориться...
-- Но как же быть?
-- Ну, приходите, подстригу... -- и называет адрес. -- Утром приходите.
Тут уж не до амбиций. Клиента упускать нельзя.
x x x
Мы живем высоко в горах. Зимой у нас холодно, сыро, по нескольку дней
даже лежит снег. В пасмурную погоду облака гуляют по улицам, если открыть
окна, они войдут в дом. Бывают зимою и погожие дни. В ясный день над нами
расстилается голубое небо, до него рукой подать, перед окнами через дорогу --
гора, покрытая соснами, а вдали видны только темно-зеленые макушки деревьев,
они еще ближе к небу, чем наш дом. Каждый вечер за эти макушки прячется
солнце, чтобы утром выплыть с другой стороны двора. Зимою солнечные лучи мы
встречаем с радостью.
Летом и у нас жарко. Не так, как в Негеве, и даже в центре. Но все равно.
Израиль есть Израиль, и лето -- лето. Солнце греет. Восходит солнце сначала
медленно, и эти рассветные часы блаженны. Но потом вдруг оно брызгает зноем
на неуспевшую за ночь отдохнуть землю, захватывает все пространство дворика,
безжалостно сжирает тень, которую в рассветные часы хранит отвесная стена
террасы.
Весь поселок наш расположился на ступеньках-террасах, вырытых у вершины
горы. Если перейти дорогу и немного подняться вверх, оттуда виден пологий
ступенчатый склон из красных крыш и светлые кремовые стены. Возле каждого
дома трогательные прутики только посаженных деревьев. Через несколько лет
здесь все утонет в зелени.
Каждое утро я слышу рокочущий звук поднимаемых жалюзи. Муж просыпается
раньше меня и открывает большое окно, впуская в дом утреннюю прохладу. Я
встаю и выхожу во двор. И смотрю вдаль. На горы я могу смотреть бесконечно,
охваченная чувством, которое даже не пытаюсь понять.
До центра города мы добираемся пешком по горной дороге, лежащей меж двух
склонов. Если не печет солнце, идти легко и приятно. Особенно хорошо весной
и ранним летом. По необжитому склону полыхают огни разноцветья, полчаса пути
нас окутывает пьянящий запах желтых бархатистых цветов. Он напоминает запах
мимозы, которую в город, где мы жили, привозили на продажу к весеннему
празднику женщин ловкие жители южных республик. Мужчины покупали по веточке
и дарили своим любимым.
Здесь я могу нарвать сколько угодно этих цветов. Но я не рву их. Домой я
приношу и ставлю в вазу высокие пушистые колоски, они мне роднее и странно
трогают душу.
Блаженное состояние покоя и чувство, что мы обрели на этой земле свой
дом, скоро кончится, но я еще не знаю этого. Год спустя в наши квартиры
ворвутся деятели компании "Амидар", начнут все рушить, долбить, стучать,
перестраивать. Они заявят, что все это -- не наше, что хозяева здесь -- они, и
мы должны молчать и терпеть. И еще платить. Платить за то, что они делают. А
они могут делать, что захотят.
Потом будет суд.
Об этом я еще напишу. Если успею. Если хватит сил.
Но все-таки был почти год покоя и наслаждения красотой земли.
Целый год.
* ТРИДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ или ВСТРЕЧА В ШАББАТ *
Мы поднимаемся по лестнице. Всего один пролет, но я иду долго.
-- Ну чего ты боишься? -- говорит мне муж. Он идет впереди. -- Побудем
десять минут, ну -- полчаса. Повидаемся и уйдем. Когда мы еще попадем в этот
город? Может быть, другой возможности увидеться не будет.
Чего я боюсь? Встречи...
С каждой ступенькой я замедляю шаг.
Муж звонит, и дверь открывается сразу. Нас уже ждут.
Он? Нет... нет...
Лысина, прикрытая кипой, полукруг седых волос обрамляет кипу, седая -- не
большая, не маленькая -- борода.
Мы обнимаемся на пороге. Нет, я не чувствую, что это -- он.
-- Я бы не узнала тебя -- ни за что.
-- А если так? -- спрашивает он и шутливо приподнимает кипу.
-- Пожалуй, -- соглашаюсь я. Но я лукавлю -- сама с собой. Я пытаюсь его
узнать. Мне неловко оттого, что я не могу его узнать. У него другое, совсем
другое лицо, не только черты, выражение лица мне незнакомо. Но он дурашливо
дает обозреть себя с неприкрытой головой, и это -- похоже. Манеру я узнаю,
манера -- его.
Он тут же с ходу вспоминает и рассказывает анекдот о том, как великий
вождь вышел из своего каменного хранилища прогуляться по столице и как
встречный алкаш никак не мог узнать его и не понимал, кто перед ним, пока
вождь не повернулся к собеседнику в профиль с чуть приподнятой головой:
-- А так?
-- Рупь, што ли? -- обрадовался алкаш, узнавая очертания, знакомые по
вожделенной монете.
Господи, ну конечно же, это -- он. Кто еще так, с места в карьер, может
рассказать анекдот, пусть старый, но удивительно к случаю подходящий,
рассказать в лицах, не растягивая, но и не комкая, отведя анекдоту ровно
столько времени, сколько он заслуживает, да еще так, чтобы старый анекдот
прозвучал, как впервые услышанный, и люди улыбнулись.
Мы улыбаемся.
Итак, мы встретились. На этой земле. На земле наших с тобой предков.
Случайно.
Хотя -- что есть случай?
...Я подошла к радиоприемнику и передвинула рычажок -- включила. Стрелка у
нас всегда недвижимо стоит на одной и той же волне, на которой вещают по-
русски -- для новых репатриантов из Союза. Но радио мы слушаем редко. Как и
газеты, что выходят на русском языке для нас, олимов, передачи эти навевают
тоску, а тоски и так хватает, проблемы свои мы знаем сами -- слава Богу,
полтора года в стране. Приемник включаем лишь по утрам, когда передают
новости.
Иногда, правда, из Галилеи приезжает внучка, она ловит другую
радиостанцию, и в комнату врывается прекрасная еврейская музыка, которая
перемежается короткими новостями на иврите.
-- Моя любимая работа, -- заявляет внучка, -- выключать радиостанцию для
новых репатриантов.
Но ей легче, она знает иврит, а мы его еще не настолько знаем, чтобы
понимать, что говорят по радио, и когда она уезжает, мы возвращаем стрелку
на свое место -- иногда все-таки хочется послушать.
Вот и сейчас я подошла и включила...
-- Я Н.Н. их города X. Шалом.
Я вздрогнула, словно "шалом" сказали мне. Мы знали человека, которого
зовут Н.Н.
-- Ты слышишь? -- спросила я у мужа.
-- Слышу. Это -- Н.
Сочетание имени и фамилии, которое прозвучало в эфире можно встретить
только однажды. Хотя по теории вероятности... Но я не думаю о теории
вероятности, я слушаю. Идет передача, корреспондент беседует с
радиослушателями. О чем? О чем передача? Сейчас для меня это неважно.
Корреспонденту, кажется, тоже знакомо сочетание "Н.Н.", и он спрашивает:
-- Вы автор книги...? -- он произносит название книги.
-- Да, -- кратко отвечает абонент, но по тону чувствуется: ему приятно, что
его узнали, что его знают. Он что-то еще говорит, наверное, о том, о чем
идет речь в передаче, радиослушатели для того и звонят, чтобы все услышали
их мнение.
Будто что-то изменится оттого, что кто-то узнает их мнение. Разве что
можно потешить свое тщеславие: "Вы слышали -- я говорил по радио". Иногда то,
что они говорят, наивно, нелепо, смешно, и мы пожимаем плечами: "Неужели
среди олимов столько дураков?" И совсем неглупые журналисты зачем-то играют
с ними "в дурачка". Или это горький журналистский хлеб в этой стране, и
другого пока нет? Но и там он был горьким, разве в той стране, из которое мы
приехали, позволено было играть в ту игру, в которую играть хотелось?
Я вся обратилась в слух, ловлю, не назовет ли Н.Н. какие-то свои
координаты -- иногда у радиослушателей спрашивают номер телефона для будущей
связи. Но радиоаудиенция Н.Н. заканчивается, ничего не оставив мне, кроме
названия книги. Я повторяю его шепотом. Книга о возвращении к Всевышнему.
-- Не может быть... -- я, кажется, произнесла это вслух, потому что муж
глубокомысленно заметил:
-- Все может быть.
-- Вот Н.Н., знакомьтесь, -- сказал наш друг. -- Будет работать у нас в
отделе.
Мы знакомимся с тем, кого привели к нам в дом. Он молод, румян, полноват,
круглая голова поблескивает лысиной, но, пожалуй, лицо его все равно
красиво, а главное -- глаза смеются.
Это приятно.
-- Откуда?
-- Странный вопрос, -- пожимает плечами Н.Н. -- Откуда евреи едут в Сибирь,
чтобы отдать все силы строительству светлого будущего?
-- Из Одессы?
-- Ну вот! Оказывается, на Украине больше нет городов, где живут евреи с
невостребованными возможностями. Или в других городах мы вдруг стали нужны?
Нам сразу стало легко с ним, а тут еще оказалось, что мы земляки -- из
одного большого украинского города. Мы приехали в Сибирь чуть раньше, он
чуть позже.
Все может быть... Но если это тот Н.Н., то непонятно, зачем он звонил на
радио. Н.Н., которого мы знали, не стал бы этого делать. Или, может, кто-то
подтолкнул его, как и меня, может, он знал, что мы его услышим.
-- Надо его найти, -- сказал муж.
И вот мы встретились.
-- Сколько мы не видались?
-- Тридцать лет.
-- Да... Порядком. Почти полжизни.
-- Н-ка, -- говорю я ласково, так я называла его тогда, тридцать лет тому,
-- как это вышло? Ты же не верил ни в Бога, ни в черта... Ты был инженер.
Я ищу в этом седобородом человеке, чем-то похожем на фото великого ребе,
что живет за океаном, черты, которые мне дороги. Нам дороги.
Господи, Н-ка, какой ты был инженер! В глазах у тебя то и дело вспыхивал
свет, словно зажигалась лампочка. Это значило, что в голову тебе пришла еще
одна идея. Если говорить честно, к тому времени, когда ты приехал, некоторые
из нас уже чуточку замшели. Ну, не то, чтобы замшели, просто начали входить
в ту стадию, когда гребут под себя, взвешивают свою долю в общем котле. И
вдруг -- ты! Как свежий ветер. Тебя переполняло. Ты был невероятно,
невозможно щедр. Ты сорил идеями и остротами. Ты выглядел богачом, который
не думает, что будет завтра. Берите, жаждущие. Его богатство не может
иссякнуть -- не оскудеет рука дающего.
...Н.Н. идет по лаборатории. Я вижу, как он идет, словно я там, за чертою
ушедших лет, -- чуть-чуть вразвалку, руки в карманы. И вдруг замечает на
экране осциллографа, за которым сидит новый инженер (его недавно взяли из
электроцеха. Как его звали? Как его звали... Не вспомню...) странную кривую.
Н.Н. не может пройти мимо. Он просто не выносит, когда кому-то что-то
неясно. Когда ему самому что-то неясно.
Он садится рядом.
-- Ну и красавица, откуда ты взялась такая? Смотри, прыгает. Давай
пораскинем мозгами -- кто ее, такую кокетку, мог породить? Кто ее породитель?
Прародитель... Откуда импульс?
Он нашел причину "красивой кривой" быстро и, кажется, легко, будто
заранее знал отгадку загадки. Наверное, его вела великая инженерная
интуиция, для которой эта загадка была вовсе и не загадка, а так, пустяки.
Из самых сложных лабиринтов выводила Н-ку его интуиция.
Н.Н. поднялся и отошел, сел за свой рабочий стол и, наверное, совсем
забыл о том, что только что сделал. В конце дня тот инженер подошел к нему и
сказал, что все точно, все правильно, он проверил, оказывается, очень
интересно. Я вижу, как Н-ка несколько секунд смотрит на него, не понимая, о
чем речь. Он уже далеко. В голове у него другие кривые, куда интереснее.
"Ты не знаешь, Н.Н. женат?" -- спрашивали друг у друга женщины, когда ты
появился в отделе. А одна даже задала вопрос философский: "Вообще, бывают ли
жены у таких мужчин?"
Бывают. Женат.
-- Н.! Вас к телефону!
Н.Н. быстро отрывается от стола, стремительно идет к телефону и жадно
как-то захватывает рукой трубку. Он знает, что это жена, потому что
заработался и не пришел домой на обед. И она беспокоится.
Оттуда, из прошлого, я не разбираю фраз, я слышу только голос. Может
быть, он оправдывается -- было много работы, может утешает -- не надо
расстраиваться, ему полезно не поесть, немного похудеет, или делится с ней
радостью -- как раз в этот обеденный перерыв он придумал что-то ужасно
интересное, пусть и она радуется.
Я напрягаю слух, чтобы разобрать, что он говорит, но не могу, словно
звучит мелодия без слов. И в этой мелодии -- свет и нежность. И еще
вплетаются легкие смеющиеся звуки.
Он кладет трубку, нисколько не смущаясь тем, что вся лаборатория слушала
их разговор, и еще рассказывает -- так, никому, всем -- что-то смешное о сыне.
Он только что поговорил с женой и еще полон теплом ее голоса, и просто не
может сразу от этого отстраниться. И легкий юмор, с которым он говорит и
который вроде бы должен скрыть нежность, эту нежность только подчеркивает.
Он распахивает дверь в свой дом: смотрите. Дети болеют, жена, тоже
неплохой, хороший инженер, должна подолгу сидеть с детьми дома, и денег
мало. Но воздух в доме теплый и чистый. Дышите им, я разрешаю. Грейтесь у
моего очага.
Тридцать лет назад мы уехали из того сибирского города -- так сложилось.
Никого из наших друзей видеть нам не пришлось, но я помнила и любила их, я
когда-то написала повесть, в которой -- моя память и моя любовь к ним. Иногда
я раскрываю эту маленькую книжечку, и мне становится до слез грустно. Может,
это и есть ностальгия?
В коридор выходит она -- А. Миг я не узнаю и ее -- все-таки прошло столько
лет, когда мы уехали, А. была совсем молодой. Но все тоже милое лицо,
правильные черты, гладко зачесанные волосы, -- она всегда стягивала их узлом,
только теперь волосы прикрыты. Глаза... Глаза ее -- золотистые, но веки
припухли, и взгляд усталый. И пополнела, еще пополнела.
-- Ты помнишь, -- улыбается А., улыбка все та же -- мягкая, легкая, -- я
всегда имела к этому вкус. -- Мне понятно, что она говорит о своей полноте.
Я помню. Конечно, помню. Когда-то она шутила:
-- Я похожа на себя прежнюю, как похожи подобные треугольники, один из
которых намного больше другого.
Объятия с нею более легки для меня -- ее я уже узнаю. Это она.
-- Заходите же, заходите. Ставьте сумки.
Мы сидим на краешке дивана, а они на стульях напротив нас. Мы готовы
подняться и уйти, повидались и -- привет. Еще на тридцать лет. Они тоже
готовы нас выпустить, это видно. Хорошо, что заглянули. Торопитесь? Жаль, но
что делать... Звоните... Это читается в их позах, а может быть, мне это
кажется.
-- Ну, рассказывайте.
-- Да вот, ехали мимо... Решили сделать в вашем городе остановку.
-- Это мы уже знаем, это вы говорите в третий раз.
От его шутки становится легче. Шутка, как тридцать лет назад -- не злая,
но в точку. Мы улыбаемся, садимся на диване поудобнее.
-- Что рассказывать? Олимы. Пока, как у олимов. Сыты, чужая, но есть над
головой крыша, так что не жалуемся. И вообще об олимах вы знаете и без нас.
Это сказал муж. А я спросила:
-- Как вы живете?
-- Я же тебе рассказала по телефону.
-- Ну, то по телефону. Хотелось бы узнать больше.
-- Понятно, -- кивнул головой Н.Н. -- И чтоб узнать подробно о нашей жизни,
вы отвели на визит десять минут.
-- Нет -- полчаса, -- мы настраиваемся на его волну.
Кажется, нам всем можно облегченно вздохнуть.
-- Куда вы торопитесь? -- спросила А. -- У вас неотложные дела?
-- Нет.
-- Знаете что? Оставайтесь у нас на шаббат, -- вдруг предложила А. Когда
они успели договориться? Или они понимают друг друга без слов? Не стала бы
она предлагать, если бы Н-ка был против, понятно, не стала бы.
-- Конечно, оставайтесь, -- подключился Н.Н. -- В воскресенье утром по
дороге на работу мы отведем вас на автобусную станцию.
Мы не очень ломаемся, мы даем себя уговорить. Нам хочется побыть с ними.
Мы заносим сумки и осваиваем выделенную нам территорию. Почти на двое
суток.
Несколько месяцев тому, когда мы услышали в эфире: "Я Н.Н. Шалом", я
рассказала нашему другу, тоже олиму, что, кажется, живут в Израиле наши
старые друзья, и мы должны их разыскать.
-- А ты уверена, -- спросил он, -- что они захотят вас видеть?
Наш друг -- врач, ученый, есть у него своя методика, свои приборы. Но
здесь ни методика его, ни приборы, ни он сам никому оказались ненужны.
Профессор, у которого он проходил стажировку, на работу к себе его не взял и
даже не удосужился взглянуть на прибор, который там, в той стране, не одному
человеку облегчил страдания. А мог бы, наверное, и здесь -- облегчить.
-- Я не обращаюсь ни к кому из старых знакомых, -- сказал он нам, -- даже к
бывшим вроде бы друзьям, которые здесь уже давно. Они так боятся, что мы
будем просить помощи. Один близкий приятель, с которым мы вместе долго
работали и который имеет вес в здешних медицинских кругах, запретил давать
кому-либо номер своего телефона, мне об этом сказали. Я, конечно, к нему не
звонил. И ни к кому не звонил. Если пробьюсь, то сам.
-- Но нам от Н.Н. ничего не нужно. Мы были друзьями, мы были больше, чем
друзьями, мы просто хотим их видеть.
-- Но они же не будут знать, что -- просто.
Не знаю. Не знаю. Мы должны их найти, если это они. А там уж, как будет.
Мы разыскали номер их телефона, и муж позвонил.
-- Да! -- сказал женский голос на иврите, но с явным русским акцентом.
-- Это квартира Н-ского?
-- Да, -- ответил женский голос уже по-русски.
-- И это -- А.?
-- Да. А кто говорит?
-- Вы знаете?.. -- муж назвал себя.
-- Ну, еще бы!
О Господи! Это -- они! Я забрала у мужа трубку.
-- Вы давно здесь?
-- Пять лет.
-- Все?
-- А... Вы о нас ничего не знаете?.. Н-ка десять лет был в отказе, два с
половиной года сидел. А дети здесь уже почти пятнадцать лет. Но... Мишеньки
у нас уже нет, он погиб здесь незадолго до нашего приезда...
Я не знаю, что говорить и как говорить после этих слов, но она продолжала
рассказывать о себе, о них, и я слушала. А потом мы говорили с Н.Н. По
телефону я вмиг узнала его по манере каламбурить.
-- Пишешь? -- спросил он.
-- Стучу, -- признаюсь я. -- Купила машинку.
-- Ну, и до чего достукалась?
-- Да вот, настучала книжонку. Но с изданием в Израиле, сам знаешь...
Хотела передать с кем-нибудь в Союз, не берут -- тяжесть.
-- Писать надо легкие вещи.
-- Да уж куда легче -- граммов триста.
Говорить с ним было легко, словно в последний раз мы встречались не
тридцать лет назад, а на прошлой неделе.
И сейчас нам легко с ними, и зря я боялась встречи.
-- До шаббата осталось девять часов, -- сказала А. -- Так что я вас бросаю,
мне нужно успеть.
-- Ради Бога, о чем ты говоришь! Мы тебе все сейчас переделаем. Только
сменю платье.
А. секунду помедлила.
-- Знаете что? Раз у меня будут такие помощники, я дарю вам час. Даже
полтора. Н-ка, покажи им город. И парк. Обязательно парк.
Мы согласны. Мы любим новые города. И парки. Мы еще так мало знаем
страну, хотя живем здесь уже полтора года.
-- Спускайтесь вниз, -- сказал Н.Н. -- Я сейчас подгоню машину.
Он открывает нам дверь серебристой комфортной удобной машины, и мы
садимся, муж рядом с ним, я сзади. Я смотрю на его кипу, она прямо передо
мной.
Еще когда мы говорили по телефону, я спросила у А.:
-- Как это случилось? Как вы пришли к вере?
-- Да вот -- пришли... Жена сына -- душой. Она приняла Бога душой. А мы с Н-
кой -- разумом.
Как это разумом? Вера в душе -- это привычно. А так -- мне непонятно. Я
спросила у мужа, понятно ли ему, он сказал, что не знает, как это объясняет
Н.Н., но может предположить.
-- Представь себе, что существует некий разум, по сравнению с которым мы --
ничто. Можешь ты себе такое представить?
-- Ну, допустим...
-- Мог этот разум создать нашу вселенную?
-- Наверное.
Муж предположил верно, я уже знаю это, но мне все равно невозможно
понять, как мог он, Н-ка, наш Н-ка...
-- Н-ка, -- твержу я, глядя на его кипу, -- ты был инженер...
-- Я и есть инженер. И как инженер строю свой вариант. Мир -- это
гигантская система, в ней все слажено и взаимосвязано. Она не могла
появиться сама по себе, ее должен был кто-то создать. Поверь, я построил
немало систем управления, ни одна, даже самая простая, не могла возникнуть
сама, вдруг.
Мы едем по длинной главной улице, Н.Н. показывает нам город. Он красив и
зелен, и похож на многие города в Израиле, расположенные на равнине.
Нарядные витрины плывут мимо меня, как в тумане.
-- Странно, -- говорю я, -- поверить в высший разум -- от разума. По здравому
размышлению.
-- Почему -- странно? -- Н.Н. не поворачивает ко мне головы. -- По здравому
размышлению только так и можно объяснить существование нашего мира и все,
что в нем происходит.
-- Но как, как ты к этому пришел? С чего это началось?
-- Я думал... Как-то я так устроен, что думаю.
-- Но мы же раньше думали одинаково. Мы ни во что не верили.
-- Что значит -- не верили? Мы верили, но в нечто другое.
-- Ах, ну конечно, мы верили в светлое будущее.
Он не откликается на иронию, возможно, моя реплика кажется ему очень уж
тривиальной. А может, он просто не хочет прерывать свою мысль.
-- Ты считаешь, что живой мир создан по воле слепого случая?
-- Почему случая и почему слепого? -- вмешивается муж. -- Были в наличии
определенные условия, затем работали законы наследственности и изменчивости.
-- И все это длилось миллионы лет? -- спрашивает Н.Н. с явной иронией в
голосе.
-- Конечно. Миллионы.
-- Ну вот, видишь, ты веришь в это, -- Н.Н. делает ударение на слове "это",
-- а я верю в то, что мир -- чье-то творение, задуманное и реализованное.
-- Но почему же оно так несовершенно? -- спрашиваю я.
-- Что ты! В природе все удивительно гармонично.
-- И особенно в среде человеческой, -- замечает муж. -- Тоже часть природы,
между прочим.
-- Мы с тобой инженеры, -- спокойно говорит Н.Н. -- Скажи честно, все, что
мы делали, сразу было верхом совершенства? Всегда требовалась обкатка,
доводка.
-- Ничего себе шуточки -- доводится человек.
-- Что делать? Такая у человека миссия.
Н.Н. тормозит, и мы выходим из машины.
-- Вот -- это наш парк, -- говорит он и делает широкий жест рукой, как бы
приглашая нас войти. Так, наверное, открывают ворота рая -- благословен
входящий.
Мы вступаем в огромный тенистый парк и любуемся деревьями в несколько
обхватов. Мы знаем, что в землях Палестины давно уничтожили сады и леса,
было здесь голо и пусто. Вновь сажать деревья стали уже в новые времена. А
парк, по которому мы идем, похож на вековой. Такие деревья выращивают сотни
лет.
-- Сколько же лет этому парку? -- спрашивает муж.
-- А как вы думаете?
Н.Н. смотрит на нас лукаво -- вот и попались. Не отгадаете.
-- Трудно сказать...
-- Этим деревьям примерно шестьдесят дет, -- произносит Н.Н. с гордостью,
словно самолично сажал их и холил.
-- Шутишь?
-- Иногда я говорю серьезно.
-- Не может быть...
-- Спили любое и проверь по кольцам.
-- Сейчас? -- Все-таки мы не можем обойтись без шуток.
-- Этот парк -- одно из чудес Израиля, -- опять серьезно говорит Н.Н.
В другой раз я бы непременно сказала что-то совсем о других чудесах,
которыми одарила нас наша историческая родина.
Мы приехали сюда, на землю наших отцов, как было предсказано в великой
книге ("Это поразительно, -- сказал Н.Н., -- еще тогда было предсказано, что
возвращение будет с Севера"). Но зачем мы приехали?
Она отторгает нас, эта земля, и понять и осознать это невозможно. Мы не
нужны ей.
Наш друг, тот самый врач, что не может себя найти здесь, сказал мне с
тоской: "Я смотрю иногда телепередачи из той страны. Все чужое. Уже чужое.
Но и здесь -- не свое. Или мы -- не свои?"
А одна моя знакомая -- она выросла в маленьком городке, жила с бабушкой из
еврейского местечка и всю жизнь несла в душе магию своего еврейства --
сказала мне с еще большей тоской: "Ну что ж, мы будем доживать, немилые
здесь и с тем, что нам немило".
Но для чего-то же мы приехали. Чья-то рука привела нас на эту землю. Или
мы опоздали, или мы приехали поздно, и потому земля отцов не принимает своих
блудных детей? Но блуждали мы не по своей воле. А если бы раньше, если бы
хоть чуточку раньше, как Н.Н.? Он, похоже, здесь не чужой.
Но ничего этого я не говорю. Парк прекрасен, он действительно чудо, и мне
не хочется ни говорить, ни думать сейчас о неприятном. Мне хорошо идти в
тени деревьев в этот знойный день и хочется верить в доброе чудо. Может, оно
случится и с нами -- это доброе чудо.
Мне приятно смотреть на Н.Н. и слушать его. Он показывает нам парк,
словно сам сотворил это чудо, более того, сотворил его специально для нас и
дарит его нам. Я благодарна ему за этот дар. У меня на душе благость.
Н.Н. доволен, что мы радуемся его дару. Но странно -- в том, что при
дарении ему нужна обратная связь, я не узнаю того человека, которого знала.
Который был нашим Н-кой.
Но я внемлю тому, что он говорит, а говорит он, в основном, мне одной,
потому что понимает, что его слова не находят отклика в моем критичном и
инакомыслящем муже.
-- Я никогда не перестаю удивляться каждому листочку и восхищаться каждым
листочком. Он сложнее и совершеннее любой системы, которую создал человек.
-- И которую может создать? -- спросил муж.
-- И которую может создать.
Домой мы возвращаемся с цветами -- большим букетом алых роз. А. принимает
их с благодарной, мягкой, такой знакомой улыбкой.
-- Хотели, -- сказала я, -- зайти купить что-нибудь к столу, но боялись
попасть впросак.
-- Правильно: "ле кашер", -- это она говорит с полуулыбкой, слегка
ироничной -- о столь важных вещах нельзя говорить походя. Она чуть-чуть
насмехается над необходимостью делать то, что положено, и благодарна мне,
что я не поставила ее в сложное положение: и есть нельзя, и -- куда девать?
Но речь о кашруте уже зашла, и я спросила:
-- Вы соблюдаете все законы кашрута?
-- По крайней мере стараемся. Может быть, для себя мы не соблюдали бы все
так строго, но -- дети... Если мы хотим, чтобы они у нас ели, мы должны
делать все, как положено. Они должны быть уверены, что у нас все, как надо.
Дети... дети... Я понимаю. Их нельзя оттолкнуть, иначе можно и потерять.
Кто из них раньше ступил на дорогу, что ведет к Всевышнему -- отцы или дети?
Кто первый воскликнул: "О!"? Н.Н.? Сын? Я хочу это знать, но я не спрашиваю.
Завтра мы идем в гости к их сыну, в его семью, мы приглашены на вторую
шаббатнюю трапезу. Может быть, я что-нибудь пойму сама.
Я иду на выделенную нам территорию, меняю платье, в котором приехала, на
легкий спортивный костюм, возвращаюсь на кухню, готовая выполнить любое
распоряжение хозяйки. Но А. оглядывает меня с сомнением.
-- Нет, пожалуй, на кухне я сама. Когда будем накрывать на стол, поможешь.
Понятно. Я могу перепутать и взять не тот нож или не ту тарелку. Ей
спокойнее самой, она знает, где у нее мясная, где молочная посуда. А. не
говорит прямо, что опасается допустить меня в эту святая святых, просто
мягко отстраняет меня от кухни. Я пытаюсь шутить:
-- Слушай, это же дискриминация. Настоящая дискриминация олимов.
-- Ничуть. Олимов, в основном, используют для уборки. Так что можешь
вытереть пыль, я доверяю тебе. Я собиралась сделать это после того, как
приготовлю еду.
-- И вымыть полы?
Ей неудобно эксплуатировать нас, все-таки мы -- гости, и не видались
тридцать лет. Она чуть мнется:
-- Полы я сама. Потом.
-- Почему сама? Я умею мыть полы.
-- Не может быть.
-- Я даже мыла как-то в одном израильском доме, хотела помочь хорошим
людям, которые нам помогли, а они мне еще и заплатили деньги.
-- Ладно, -- смеется А. -- мой. Только не надейся, платить не стану.
Ах, как нам легко и просто вместе в эти минуты, как тридцать лет назад,
когда мы помогали друг другу и шутили сами над собой. И мне хорошо оттого,
что нам легко. Ну и что из того, что он -- в кипе, а она -- с прикрытой
головой? И нельзя перепутать мясную тарелку с молочной. И варить козленка в
молоке. Я не буду варить. И постараюсь не путать.
Я их по-прежнему люблю. Это они. Они.
Я оглядываю поле моей деятельности. В квартире чисто. Но я понимаю --
чисто вообще и чисто в шаббат -- вещи разные. Я согласна навести блеск в этой
большой и светлой квартире и беру тряпку.
Н.Н. приносит мне стремянку. Он заходит в комнату в шортах, голый по пояс
и шутливо просит извинения, что он без галстука -- жарко, нечем дышать. Я
вижу шрамы на его теле -- через всю грудь, через всю ногу, на боку. Он
перехватывает мой взгляд, понимает, что я ничего не спрошу, и, чтоб мне не
было неловко, говорит, показывая на рубцы:
-- Это ремонтировали сердце, а вену брали с ноги. А здесь -- это чинили
почку.
-- Ну, а как сейчас? -- я показываю взглядом на грудь.
-- Мотор? Ничего, пока, как видишь, работает.
Я желаю ему по-израильски -- до ста двадцати. Он усмехается: к чему так
много? Но пожить еще все-таки не мешает.
-- Ты, -- говорю я мужу, -- бери пылесос.
В комнате появляется А.
-- Пылесосить может и Н-ка. Тяжелую работу я ему не даю, а пылесосить...
-- Тяжелую работу ты берешь на себя? Понятно. Так. Сегодня у вас
полуотпуск. Н-ка лишается пылесоса.
-- Но можно я буду двигать за тобой лестницу?
-- Ну, если очень хочешь...
Глядя на хозяина, и муж сбросил рубашку.
Мы, наверное, очень смешно выглядим. Я с тряпкой в руках, стоя на
стремянке, вытираю на верхних полках шкафов книги и статуэтки. Муж с
пылесосом в руках, голый по пояс, чистит ковер. Н.Н., в одних коротких
шортах, держит стремянку, чтоб я случайно не свалилась. И вот мы все трое в
этом домашне-рабочем виде, занятые таким прозаическим делом, как наведение
чистоты, говорим о вещах сложных и высоких.
-- Все-таки как ты дошел до жизни такой? -- вновь задаю я свой вопрос,
сверху взглянув на его кипу.
-- Ты хоть чуть-чуть представляешь себе, что такое теория вероятности?
-- Чуть-чуть.
Н.Н. говорит без пафоса, без эмоций, просто, обыденно, словно все это
само собой разумеется.
-- Представь себе, что некто бросает монету -- орел-решка. Бросает,
находясь в комнате один, но когда монета ложится, впускает тебя -- смотри. По
теории вероятности должна выпасть примерно половина орлов и половина решек.
Но если много раз подряд выпадет одно и то же, что ты скажешь об этом
человеке? Что он жулик.
-- Наверное...
-- Случай не может повторяться. Кто-то должен приложить руку. Обращается
Н.Н. больше ко мне, он видит, что я слушаю с интересом, я согласна с ним,
что игрок в орла-решку непременно жулик и не может одно и то же выпасть
много раз подряд.
-- Случай слеп, -- говорит Н.Н., -- он не может подбрасывать то, что нужно
мне.
-- Не может? -- вмешивается муж и даже останавливает хобот пылесоса. Ему
нужны руки, чтоб объяснить свою мысль. -- А все-таки? Представь себе: стоит
закрытый ящик, в нем сто шаров. Все они черные, и только один -- белый. По
теории вероятности сколько раз я должен вслепую засунуть руку в ящик, чтобы
вытащить белый шар? А я опустил только раз, и вот он -- белый. Что скажешь?
-- Конечно, что ты тоже жулик.
-- Но я-то знаю, что я человек честный, и знаю, что я вытащил именно белый
шар. С первого раза из ста шаров.
-- О, ты опасный жулик... -- я вдруг начинаю понимать, что острые углы надо
обходить, мы их до сих пор обходили, оттого и ощущение легкости, что
обходили. От этой мысли на секунду становится тоскливо, и я отгоняю ее.
Но мужчины устроены иначе, они должны поставить точки над "i", они очень
любят острые углы обнажать.
-- Может быть? Вероятно? -- настаивает муж. Он держит перед Н.Н. зажатый
кулак, словно в нем спрятан злополучный белый шар. -- Ну, так как? Ты мне не
веришь?
-- Естественно.
-- Но я-то вытащил именно белый, -- говорит муж и разжимает кулак. -- Ты
говоришь, что не может быть, а я вот вытащил.
-- Ну и радуйся!
Они стоят друг перед другом, голые по пояс, два уже далеко не молодых
человека. Когда-то, я помню, они сиживали за одним столом и вместе чертили
на бумаге схемы и чему-то смеялись и радовались, а теперь вот стоят, один в
кипе совсем седой, другой без кипы, но тоже седины в волосах немало.
Наверное, им вместе уже не начертить ничего и ничему вместе не радоваться. И
мне становится тяжело на душе. Не оттого, что им вместе уже не чертить
ничего, а оттого, что -- не радоваться.
Муж снова берется за пылесос и говорит уже без эмоций:
-- Ты хочешь сказать, что вероятность случайного возникновения жизни
настолько мала, что ее вообще не стоит принимать в расчет. Конечно, проще
поверить в бесконечно большую величину -- наличие создателя. Но ведь
вероятность того, что сработал случай, существует. Ма-а-лень-ка-ая, но
существует? Так зачем же ты ее отбрасываешь? Засунул руку, вытащил черный
шар и говоришь -- белого там нет.
-- Это уже треп. Слепой случай еще может сработать однажды, но работать
миллионы лет и все в одном направлении? Мой инженерный опыт такого не
допускает. У всякого творения безусловно существует творец, особенно у
такого сложного творения, как живой мир нашего шарика.
-- А это не треп? -- муж опять останавливает пылесос и поворачивается к
Н.Н. -- Типичный треп. "Этого не может быть, потому что этого не может быть
никогда"? Есть же науки, например, археология.
-- И дарвинизм? -- с иронией в голосе спрашивает Н.Н.
-- И дарвинизм, -- без иронии соглашается муж.
-- А ты знаешь, что Дарвин верил в Бога?
-- Тем хуже для Дарвина.
Муж замолкает, слышно, как занудно гудит пылесос, муж тщательно
вытаскивает хоботом этого монстра невидимые пылинки из красивого большого
ковра. Я в очередной раз слезаю с верхотуры, Н.Н. передвигает мне стремянку
к другой стене.
-- Ничего, -- говорит он мне, -- ты поймешь.
-- Ты хочешь сказать, -- я останавливаюсь перед Н.Н. прежде, чем снова
залезть на стремянку, -- что я подаю надежды? А он, -- я киваю на мужа, --
неисправимый материалист?
-- Его материализм недорого стоит, -- машет рукой Н.Н. так, словно мужа нет
рядом.
Что значит "недорого"? Мне обидно. Он много читал, интересуется историей
развития жизни, находками археологов.
-- Все эти находки ничего не доказывают и не опровергают того, что
написано в Торе.
Он называет имя какого-то научного светилы, который пришел к пониманию
того, что мир сотворен разумом, и спрашивает у мужа:
-- Ты читал его?
-- Нет.
-- Ну вот.
-- Что -- вот? Я многого не читал.
Этот спор напоминает мне все на свете споры в гостиных -- никто никого не
слушает и не слышит, никто никому не в силах ничего доказать, каждый слушает
только себя. Может быть, поэтому муж опять замолкает, я вижу, что ему уже не
хочется спорить.
И хорошо, что они замолчали: я ловила недобрые нотки в их голосах.
Кажется, я уже все убрала в поднебесьи, вернее, в подпотолочьи -- на
высоких шкафах. Н.Н. уносит лестницу, чтоб не мешала. Теперь надо убрать
внизу. Я начинаю с угла.
В углу, в небольшом проеме между шкафом и стеной, у самого окна,
симитирована могила. На стене большой рисованный портрет молодого мужчины в
форме офицера армии обороны Израиля. У него сильное лицо и твердый взгляд.
Рядом с портретом -- маленькая лампочка, это вечный огонь, неувядаемая память
о том, кто ушел. А внизу, под портретом, стелятся живые побеги, словно это
могильный холм, весь в красно-зеленых листьях.
Я беру мягкий чистый лоскуток и чистую воду и мою каждый листок на
могиле, бережно и осторожно. Я боюсь повредить побеги.
Н.Н. смотрит на портрет.
-- Я тоже не видел его таким... Таким он был перед смертью. Офицер на
портрете -- их сын, Мишель. Я знала его малышом, он был --
Мишенька. Для мамы он и сейчас -- Мишенька.
А. тоже в комнате. Она молча напряженно смотрит на движения моих рук, я
стараюсь делать все еще медленнее, еще осторожнее. Не бойся. Я не причиню
ему боль.
-- Когда я узнала, что происходит с человеком после смерти, и поняла, что
Мишенька где-то есть, мне стало легче...
Я не смотрю на А. и продолжаю мыть листочки. В горле у меня ком.
Я не верю в то, что мы будем где-то после смерти, кроме как превратимся в
прах. Даже царь Соломон говорил: "Человек приходит из праха и уходит в
прах". Но если сын ушел, должна быть надежда на встречу с ним, это облегчает
жизнь. Надо верить, что встреча будет, что сын где-то есть.
Может, в этом суть? Может, в гибели Мишеля -- начало начал?
Я ставлю на место бочонки с живыми побегами. Надо о чем-то другом, иначе
я разревусь.
-- Это мебель оттуда? -- спрашиваю я.
-- Да. Когда Н-ке разрешили ехать, у него было такое настроение: скорее,
скорее, с одной зубной щеткой. Но я понимала, что будет трудно без вещей.
Вот, что помогли достать, -- А. описывает рукой полукруг. -- И еще немного
посуды.
Что ж. Живым живое. Со шкафами и кроватями удобнее, чем без них. Я вижу,
что муж уже закончил чистить все, что можно почистить пылесосом -- ковр