или между собой, что будем называть
нашу новую тетю мамой. Такая она хорошая, она всегда целовала нас на ночь.
Нас подобрали партизаны. Из партизанского отряда на самолете отправили
за линию фронта...
Что у меня осталось с войны? Я не понимаю, что такое чужие люди, потому
что мы выросли с братом среди чужих людей. Нас спасли чужие люди. Но какие
же они мне чужие? Все люди свои. Я живу с этим чувством...
"Мы целовали им руки..."
Давид Гольдберг -- 14 лет.
Сейчас -- музыкант.
Мы готовились к празднику...
В этот день намечалось торжественное открытие нашего пионерского лагеря
"Талька". Ждали в гости пограничников и утром отправились в лес. За цветами.
Выпустили праздничную стенгазету, красиво украсили входную арку. Место было
чудесное, погода прекрасная. У нас каникулы! Нас даже не насторожил гул
самолетов, который слышали все утро, такие ходили мы счастливые.
Вдруг нас строят на линейку и объявляют, что утром, когда мы спали,
Гитлер напал на нашу страну. В моем сознании война связывалась с событиями
на Халхин-Голе, это было что-то далекое и кратковременное. Без сомнения, что
наша армия непобедимая и несокрушимая, у нас лучшие танки и самолеты. Все
это нам говорили в школе. И дома. Мальчики вели себя уверенно, а многие
девочки очень плакали, испугались. Тем, кто постарше, поручили ходить по
отрядам и успокаивать их, особенно маленьких. Вечером мальчикам, которым уже
было четырнадцать-пятнадцать лет, выдали мелкокалиберные винтовки. Здорово!
Мы в общем-то загордились. Подтянулись. В лагере было четыре винтовки, по
три человека мы стояли и охраняли лагерь. Мне это даже нравилось. Я заходил
с этой винтовкой в лес, проверял себя - боюсь или не боюсь? Не хотел
оказаться трусом.
Несколько дней ждали, что за нами приедут. Не дождались никого и сами
пошли на станцию Пуховичи. На станции сидели долго. Дежурный сказал, что из
Минска ничего больше не прибудет, связь прервана. Вдруг бежит кто-то из
детей и кричит, что идет тяжелый, тяжелый состав. Мы стали на рельсы...
Сначала махали руками, а потом сняли галстуки... И махали красными
галстуками, чтобы остановить поезд. Машинист увидел нас и стал показывать
руками в отчаянии, что остановить поезд он не может, если станет, потом не
сдвинется. "Если можете, бросайте детей на платформы!" -- кричал он. На
платформах сидели люди, и они нам тоже кричали: "Спасайте детей! Спасайте
детей!"
Мы стали бросать к ним маленьких. Поезд только чуть медленнее поехал.
Открылись вагоны, оттуда тянули руки раненые, подхватывали малышей. И всех
до единого погрузили в этот поезд. Это был последний состав из Минска...
Ехали долго... Поезд шел медленно. Хорошо было видно... На насыпи
лежали убитые, сложенные аккуратно, как шпалы. В памяти осталось... Как нас
бомбили, как визжали мы и визжали осколки. Как на станциях нас кормили
женщины, они откуда-то уже знали, что едет поезд с детьми, и мы целовали им
руки. Как оказался с нами грудной ребенок, мать его убило при обстреле. И
как женщина на станции увидела его и сняла с головы платочек, отдала на
пеленочки...
Все! Баста! Сильно волнуюсь... Мне нельзя волноваться. Сердце больное.
Скажу вам, если не знаете: те, кто был в войну ребенком, часто умирают
раньше своих отцов, которые воевали на фронте. Раньше, чем бывшие солдаты.
Раньше...
Я уже столько своих друзей похоронил...
"Я смотрела на них глазами маленькой девочки..."
Зина Гурская -- 7 лет.
Сейчас -- шлифовальщица.
Я смотрела на них глазами маленькой девочки... Маленькой деревенской
девочки. Широко раскрытыми глазами...
Близко увидела первого немца... Высокий, голубые глаза. Я так
удивилась: "Такой красивый, а убивает". Они были красивые...
Наверное, это мое самое сильное впечатление. Мое первое впечатление от
войны...
Жили мы: мама, две сестрички, братик и курица. У нас одна курица
осталась, она с нами в хате жила, с нами спала. С нами от бомб пряталась.
Она привыкла и ходила за нами, как собачка. Как мы ни голодали, а курицу
спасли. А голодали так, что мать за зиму сварила старый кожух и все кнуты, а
нам они пахли мясом. Братик грудной... Заваривали кипятком яйцо, и эту
водичку давали ему вместо молока. Он переставал тогда плакать и умирать...
А вокруг убивали. Убивали. Убивали... Людей, коней, собак... За войну у
нас всех коней убили. Всех собак. Правда, коты уцелели.
Днем немцы приходят: "Матка, дай яйца. Матка, дай сало". Стреляют. А
ночью партизаны... Партизанам надо было выжить в лесу, особенно зимой. Они
ночью стучали в окно. Когда добром заберут, когда силой... У нас вывели
коровку... Мама плачет. И партизаны плачут... Не рассказать. Не рассказать,
милая. Нет! И нет!
Мама с бабушкой пахали так: сначала мама надевала на шею хомут, а
бабушка шла за плугом. Потом они менялись, другая становилась конем. Я
мечтала скорее вырасти... Жалко было маму и бабушку...
После войны на всю деревню была одна собака (чужая прибилась) и одна
наша курица. Яйца мы не ели. Собирали, чтобы вывести цыплят.
Я пошла в школу... Оторвала со стены кусок старых обоев - это была моя
тетрадка. Вместо резинки - пробка из бутылки. Выросли осенью бураки, так мы
радовались, что сейчас натрем бураков и у нас будут чернила. День-два эта
каша постоит и становится черная. Уже было чем писать.
Еще помню, что мама и я любили вышивать гладью, обязательно чтобы
веселенькие цветочки были. Черных ниток я не любила.
И сейчас не люблю черный цвет...
"Мама наша не улыбалась..."
Кима Мурзич -- 12 лет.
Сейчас -- регулировщица радиоаппаратуры.
Наша семья...
Нас было три сестры -- Рема, Майя и Кима. Рема -- это Электрификация и
Мир, Майя -- это Первое мая, Кима -- это Коммунистический интернационал
молодежи. Такие имена дал нам отец. Он был коммунист, рано вступил в партию.
И нас так воспитывал. В доме у нас было много книг, были портреты Ленина и
Сталина. В первые день войны мы закопали их в сарае, я оставила себе только
"Дети капитана Гранта" Жюля Верна. Одну любимую книгу. Всю войну я ее читала
и перечитывала.
Мама ходила в деревни под Минском, меняла платки на продукты. Была у
нее пара хороших туфель. Она отнесла даже свое единственное крепдешиновое
платье. Мы с Майей сидели и ждали маму: вернется или не вернется? Старались
друг друга отвлечь от этих мыслей, вспоминали, как до войны бегали на озеро,
купались, загорали, как танцевали в школьной самодеятельности. Какая у нас
была длинная-длинная аллея по дороге в школу. Запах вишневого варенья,
которое мама варила во дворе на камешках... Такое все было далекое, такое
все хорошее. Говорили о Реме, старшей сестре. Всю войну мы думали, что она
погибла. Как ушла двадцать третьего июня на работу на завод, так и не
вернулась домой...
Кончилась война, мама кругом посылала запросы, искала Рему. Был такой
адресный стол, там всегда толпилось много людей, все друг друга искали. Я
носила и носила туда мамины письма. А нам письма не было. Наступит выходной
день, мама сядет у окна и ждет, когда будет идти почтальонша. А она всегда
проходила мимо...
Однажды вернулась с работы мама, и заходит к нам соседка. Она говорит
маме: "Танцуйте", -- и что-то держит в руке за спиной. Мама догадалась, что
это письмо. Она не танцевала, она села на скамейку и не могла встать. И не
говорила.
Так сестра нашлась. Она была в эвакуации. Мама стала улыбаться. Всю
войну, пока мы не нашли сестру, наша мама не улыбалась...
"Не могла привыкнуть к своему имени..."
Лена Кравченко -- 7 лет.
Сейчас -- бухгалтер.
Я, конечно, ничего не знала о смерти... Никто не успел объяснить, я ее
сразу увидела...
Когда пулеметы строчат из самолета, то кажется, что все пули летят в
тебя. В твою сторону. Я просила: "Мамочка, ложись на меня..." Она ляжет,
тогда я ничего не вижу и не слышу.
Страшнее всего было потерять маму... Я видела убитую молодую женщину, а
ребенок сосал у нее грудь. Видно, ее минуту назад убило. Ребенок даже не
плакал. А я сидела рядом...
Не потерять только мне маму... Мама все время держит меня за руку и
гладит по голове: "Все будет хорошо. Все будет хорошо".
Ехали мы на какой-то машине, и всем детям надевали на головки ведра. Я
не слушала маму...
Потом помню - гонят нас в колонне... И там у меня маму забирают... Я
хватаю ее за руки, цепляюсь за ее маркизетовое платье, она оделась не для
войны. Ее нарядное платье. Самое нарядное. Не отпускаю... Плачу... А фашист
меня отшвыривает сначала автоматом, а с земли, когда я упала, -- сапогом.
Подбирает меня какая-то женщина. И вот мы с ней уже почему-то в вагоне,
едем. Куда? Она зовет меня "Анечка"... Но я думаю, что у меня другое имя...
Как будто помню, что оно у меня другое, но какое - забыла. От страха... От
страха, что у меня забрали маму... Куда мы едем? Мне так кажется, из
разговоров взрослых я поняла, везут нас в Германию. Помню свои мысли: зачем
я немцам такая маленькая? Что я буду у них там делать? Когда стало темнеть,
женщины позвали меня к двери и прямо вытолкнули из вагона: "Беги! Может,
спасешься".
Свалилась в какую-то канаву, там и уснула. Было холодно, и снился мне
сон, что мама укутывает меня во что-то теплое и говорит ласковые слова. Этот
сон мне снится всю жизнь...
Через двадцать пять лет после войны я нашла одну только нашу тетю. Она
мне назвала мое настоящее имя, и я долго не могла к нему привыкнуть...
Не откликалась...
"Гимнастерка у него была мокрая..."
Валя Матюшкова -- 5 лет.
Сейчас -- инженер.
Вы удивитесь! А я хотела бы вспомнить что-нибудь смешное. Веселое. Я
люблю смеяться, я не хочу плакать. О-о-о... Уже плачу...
Папа ведет меня в роддом к маме и говорит, что мы скоро купим мальчика.
Я хочу представить, какой у меня будет братик. Спрашиваю у папы: "Какой?" Он
отвечает: "Маленький".
Вдруг мы с папой где-то высоко, и в окно ползет дым. Папа несет меня на
руках, а я прошу, чтобы мы вернулись за моей детской сумочкой. Капризничаю.
Папа молчит и крепко прижимает меня к себе, прижимает так крепко, что мне
трудно дышать. Скоро папы не стало, я иду по улице с какой-то женщиной. Мы
идем вдоль проволоки, за которой военнопленные. Жарко, они просят пить. У
меня только две конфеты в кармане. Я бросаю за проволоку эти конфеты. Но
откуда они у меня, эти конфеты? Я уже не помню. Кто-то бросает хлеб...
Огурцы... Охранник стреляет, мы бежим...
Удивительно, но я все это помню... В подробностях...
Потом помню себя в детприемнике, он был окружен проволокой. Охраняли
нас немецкие солдаты и немецкие овчарки. Там были и такие дети, что не умели
еще ходить, а ползали. Когда они хотели есть, они лизали пол... Ели грязь...
Они быстро умирали. Кормили плохо, давали какой-то хлеб, от него так
распухал язык, что мы не могли даже говорить. Думали только о еде.
Позавтракаешь и думаешь - а что будет на обед? Пообедаешь - а что будет на
ужин? Пролезали под проволокой и удирали в город. Цель одна -- помойки.
Немыслимая радость, если найдешь шкурку от селедки или картофельные очистки.
Очистки ели сырыми.
Помню, как меня словил на помойке какой-то дяденька. Я испугалась:
-- Дяденька, я больше не буду.
Он спросил:
-- Ты чья?
-- Я -- ничья. Я -- из детприемника.
Он повел меня домой и накормил. В доме у них была только картошка.
Сварили, и я съела целую кастрюлю картошки.
Из детприемника перевезли в детдом, детдом находился напротив
мединститута, а там был немецкий госпиталь. Помню низкие окна, тяжелые
ставни, которые закрывали на ночь.
Тут кормили хорошо, я поправилась. Меня очень любила женщина, которая
там убирала. Она жалела всех, а меня особенно. Когда приходили к нам брать
кровь, все прятались: "Врачи идут...", -- она засовывала меня в какой-нибудь
угол. И все время повторяла, что я похожа на ее дочь. Другие лезли под
кровати, их оттуда вытаскивали. Выманивали. То кусочек хлеба дадут, то
покажут детскую игрушку. Я запомнила красный мячик...
"Врачи" уходили, я возвращалась в комнату... Помню: лежит маленький
мальчик, у него ручка с кровати свисает, а по ней кровь течет. А другие дети
плачут... Через две-три недели дети менялись. Одних куда-то увозили, они уже
все были бледные, слабые, а других привозили. Откармливали.
Немецкие врачи считали, что кровь детей до пяти лет помогает скорейшему
выздоровлению раненых. Обладает омолаживающим эффектом. Я теперь это знаю...
А тогда... Мне хотелось получить красивую игрушку. Красный мячик...
Когда немцы стали удирать из Минска... Отступали... Женщина эта, что
меня спасала, вывела нас за ворота: "У кого есть кто-нибудь, ищите. У кого
нет, идите в любую деревню, там вас люди спасут".
И я пошла. Жила у одной бабушки... Ни фамилии ее, ни деревни не помню.
Помню, что у нее дочку арестовали, и мы остались вдвоем -- старенькая и
маленькая. На неделю у нас был кусочек хлеба.
О том, что в деревне наши, я узнала последняя. Я болела. Как услышала,
поднялась и прибежала к школе. Увидела первого солдата, как прилипла к нему.
И помню, что гимнастерка у него была мокрая.
Так его обнимали, целовали и плакали...
"Как будто она ему дочь спасла..."
Геня Завойнер -- 7 лет.
Сейчас -- регулировщица радиоаппаратуры.
Что я больше всего храню в памяти? Из тех черных дней...
Как забирали отца... Он был в телогрейке, а лица его не помню, оно
совершенно исчезло из моей памяти. Помню его руки... Они закрутили их
веревками. Папины руки... Но как я ни напрягаюсь... Тех, кто пришел за ним,
тоже не помню...
Мама не плакала. Она весь день простояла у окна.
Отца забрали, а нас переселили в гетто, стали мы жить за проволокой.
Наш дом стоял у дороги, каждый день к нам во двор летели палки. Я видела
фашиста у нашей калитки, когда группу вели на расстрел, он бил людей этими
палками. Палки ломались, и он бросал их за спину. К нам во двор. Я хотела
разглядеть его лучше, а не только спину, и однажды увидела: он был
маленький, с лысиной. Кряхтел и отдувался. Мое детское воображение потрясло
то, что он такой обыкновенный...
Бабушку нашу мы нашли убитой в квартире... Сами схоронили... Нашу
веселую и мудрую бабушку, которая любила немецкую музыку. Немецкую
литературу...
Мама ушла менять вещи на продукты, а в гетто начался погром. Обычно мы
прятались в погребе, а тут полезли на чердак. Он был с одной стороны
полностью разбитый, и это нас спасло. Немцы вошли в наш дом и штыками били в
потолок. И не полезли на чердак только потому, что он был разбитый. А в
погреб они бросили гранаты.
Три дня продолжался погром, и три дня мы сидели на чердаке. А мамы с
нами не было. Думали только о ней. Кончился погром, стали у ворот и ждем:
жива она или нет? Вдруг показался из-за поворота наш бывший сосед, он
прошел, не останавливаясь, но мы услышали: "Ваша мама жива". Когда мама
вернулась, мы втроем стояли и смотрели на нее, никто не плакал, слез не
было, наступило какое-то умиротворение. Даже не чувствовали голода.
Стоим с мамой у проволоки, мимо идет красивая женщина. Она остановилась
возле нас по ту сторону и говорит маме: "Как мне вас жалко". Мама ей
отвечает: "Если вам жалко, возьмите мою дочь к себе". "Хорошо", --
задумывается женщина. Остальное они договаривают шепотом.
На следующий день мама привела меня к воротам гетто:
-- Генечка, ты возьмешь коляску с куклой и пойдешь к тете Марусе (это
наша соседка).
Я помню, в чем я тогда была одета: голубая кофта, свитерок с белыми
помпончиками. Все лучшее, праздничное.
Мама меня толкает за ворота гетто, а я жмусь к ней. Она толкает, а сама
слезами обливается. И помню, как я пошла... Помню, где ворота были, где пост
охраны...
Так и прикатила колясочку, куда мама велела, там меня одели в кожушок и
посадили на повозку. Сколько мы ехали, столько я плакала и говорила: "Там,
где ты, мама, там и я. Там, где ты..."
Привезли на хутор, посадили на длинную лавку. В этой семье, куда я
попала, было четверо детей. И они взяли еще и меня. Я хочу, чтобы все знали
фамилию женщины, которая меня спасла, -- Олимпия Пожарицкая из деревни
Геневичи Воложинского района. Страх в этой семье жил столько времени,
сколько я там жила. Их могли расстрелять в любую минуту... Всю семью. И
четверо детей... За то, что они укрывают еврейского ребенка. Из гетто. Я
была их смертью... Это какое надо иметь великое сердце! Нечеловеческое
человеческое сердце... Появлялись немцы, меня сразу куда-нибудь отправляли.
Лес был рядом, лес спасал. Женщина эта меня очень жалела, она жалела
одинаково своих детей и меня. Если она что-то давала, то давала всем, если
она целовала, то целовала всех. И гладила всех одинаково. Я называла ее
"мамуся". Где-то у меня была мама, а здесь мамуся...
Когда к хутору подошли танки, я пасла коров, увидела танки и
спряталась. Мне не верилось, что танки наши, но когда различила на них
красные звезды, вышла на дорогу. С первого танка соскочил военный, подхватил
меня на руки и высоко-высоко поднял. Тут прибежала хозяйка хутора, она была
такая счастливая, такая красивая, ей так хотелось чем-то хорошим поделиться,
сказать, что они тоже что-то сделали для этой победы. И она рассказала, как
они меня спасли. Еврейскую девочку... Этот военный прижал меня к себе, а я
была тоненькая-тоненькая, и спряталась у него под рукой, и он обнял эту
женщину, он обнял ее с таким лицом, как будто она ему дочь спасла. Он
говорил, что у него все погибли, вот кончится война, он вернется и заберет
меня в Москву. А я ни за что не соглашалась, хотя не знала -- жива моя мама
или нет?
Прибежали другие люди, они тоже обнимали меня. И все признавались, что
догадывались, кого прячут на хуторе.
Потом приехала за мной мама... Она вошла во двор и стала перед этой
женщиной и ее детьми на колени...
"В отряд меня несли на руках... Все во мне было отбито от пяток до
макушки..."
Володя Ампилогов -- 10 лет.
Сейчас -- слесарь.
Десять лет мне, ровненько десять лет... И война... Эта сволочь -
война...
Играли мы во дворе с мальчишками в "палочки-стукалочки". Въехала
большая машина, из нее выскочили немецкие солдаты, стали нас ловить и
бросать в кузов под брезент. Привезли на вокзал, машина задом подошла к
вагону, и нас, как мешки, побросали туда. На солому.
Вагон набили так, что первое время мы могли только стоять. Взрослых не
было, одни дети и подростки. Два дня и две ночи нас везли с закрытыми
дверьми, ничего не видели, слышали только, как колеса стучат по рельсам.
Днем еще как-то свет пробивался через щели, а ночью становилось так страшно,
что все плакали: нас куда-то далеко везут, а наши родители не знают, где мы.
На третий день открылась дверь, и солдат бросил в вагон несколько буханок
хлеба. Кто был ближе, успел схватить, и в одну секунду этот хлеб проглотили.
Я был в противоположной стороне от двери и хлеба не видел, только мне
показалось, что на минуту почувствовал его запах, когда услышал крик:
"Хлеб!" Один его запах.
Уже не помню, какие это шли сутки в дороге... Но дышать уже не было
чем, потому что мы в этом вагоне и в туалет ходили. И по большой, и по
маленькой нужде... Состав начали бомбить... В моем вагоне сорвало крышу. Я
был не один, а с дружком Гришкой, ему, как и мне, десять лет, до войны мы
учились в одном классе. С первых минут, как нас стали бомбить, мы держались
друг за дружку, чтобы не потеряться. Когда сорвало крышу, решили вылезть из
вагона через верх и бежать. Бежать! Нам уже было ясно - везут на запад. В
Германию...
В лесу было темно, и мы оглядывались - горел наш состав, он горел одним
костром. Высоким пламенем. Всю ночь шли, под утро прибились к какой-то
деревне, но деревни не было, вместо домов... Это первый раз я видел...
Стояли одни черные печи. Черные памятники. Стелился туман... Мы шли, как по
кладбищу... Мы искали что-нибудь поесть, печи стояли пустые и холодные.
Пошли дальше. К вечеру опять наткнулись на потухшее пожарище и пустые
печи... Шли и шли... Гриша вдруг упал и умер, у него остановилось сердце.
Всю ночь я просидел над ним, ждал утра. Утром вырыл руками ямочку в песке и
похоронил Гришу. Хотел запомнить это место, но как ты запомнишь, если все
кругом незнакомое.
Иду, и от голода кружится голова. Вдруг слышу: "Стой! Мальчик, куда
идешь?" Я спросил: "Кто вы такие?" Они говорят: "Мы - свои. Партизаны". От
них я узнал, что нахожусь в Витебской области, попал в Алексеевскую
партизанскую бригаду...
Когда окреп немного, стал проситься воевать. Надо мной в ответ
подшучивали и отправляли подсобить на кухне. Но случилось такое... Такой
случай... Три раза отправляли к станции разведчиков, и они не возвращались.
После третьего раза командир отряда построил всех и сказал:
-- В четвертый раз посылать сам не могу. Пойдут добровольцы...
Я стоял во второй шеренге, услышал:
-- Кто -- добровольцы? -- Тяну, как в школе, руку вверх. А фуфайка у
меня была длинная, рукава болтались по земле. Поднимаю руку, а ее не видно,
рукава висят, я из них вылезти не могу.
Командир командует:
-- Добровольцы, шаг вперед.
Сделал я шаг вперед.
-- Сынок... -- сказал мне командир. -- Сынок...
Дали мне торбочку, старую ушанку, одно ухо у нее было оторвано.
Как только вышел на большую дорогу... Появилось ощущение, что за мной
следят. Оглядываюсь - никого нет. Тут я обратил внимание на три густых
кудрявых сосны. Осторожно присмотрелся и заметил, что там сидят немецкие
снайперы. Любого, кто выходил из леса, они "снимали". От снайпера не уйдешь,
ну, а появился на опушке мальчик, да еще с торбочкой, трогать не стали.
Вернулся я в отряд и доложил командиру, что в соснах сидят немецкие
снайперы. Ночью мы их взяли без единого выстрела и живьем привели в отряд.
Это была моя первая разведка...
В конце сорок третьего... В деревне Старые Челнышки Бешенковичского
района меня эсэсовцы словили... Били шомполами. Били ногами в кованых
сапогах. Сапоги каменные... После пыток вытащили на улицу и облили водой.
Это было зимой, я покрылся ледяной кровавой коркой. До меня не доходило, что
за стук я слышу над собой. Сооружали виселицу. Я увидел ее, когда меня
подняли и поставили на колодку. Последнее, что запомнил? Запах свежего
дерева... Живой запах...
Петля затянулась, но ее успели сорвать... В засаде сидели партизаны.
Когда ко мне вернулось сознание, я узнал нашего врача. "Еще две секунды -- и
все, я бы тебя не спас, -- сказал он. -- А так ты счастливый, сынок, потому
что живой".
В отряд меня несли на руках, все во мне было отбито от пяток до
макушки. Было так больно, что я думал: буду ли я расти?
"А почему я такой маленький?.."
Саша Стрельцов -- 4 года.
Сейчас -- летчик.
Отец меня даже не видел...
Я родился без него. У него было две войны: вернулся с финской, началась
Отечественная. Второй раз ушел из дома.
От мамы в памяти осталось, как идем мы по лесу, и она меня учит: "Ты не
спеши... Ты послушай, как падают листья. Как лес шумит..." И мы сидим с ней
на дороге, и она рисует мне птичек на песке прутиком.
Еще помню, что хотел быть высоким и спрашивал у мамы:
-- Папа высокий?
Мама отвечала:
-- Очень высокий и красивый. Но никогда этим не щеголяет.
-- А почему я такой маленький?
Я еще только рос... У нас не осталось ни одной отцовской фотографии, а
мне нужно было подтверждение, что я на него похож.
-- Похож. Очень похож, -- успокаивала мама.
В сорок пятом... Мы узнали, что отец погиб. Мама его так любила, что
сошла с ума... Она никого не узнавала, даже меня. И сколько я потом себя
помню, то всегда со мной была только бабушка. Бабушку звали Шура, чтобы нас
не путали, мы с ней договорились: я -- Шурик, она -- баба Саша.
Сказок бабушка Саша не рассказывала, с утра до поздней ночи она
стирала, пахала, варила, белила. Пасла корову. А в праздники любила
вспоминать, как я родился. И вот рассказываю вам, а у меня в ушах бабушкин
голос: "Был теплый день. У деда Игната отелилась корова, а к старому
Якимщуку залезли в сад. И ты появился на свет..."
Над хатой все время пролетали самолеты... Наши самолеты. Во втором
классе я твердо решил стать летчиком.
Бабушка пошла в военкомат. У нее попросили мои документы, документов
моих у нее не было, но она взяла с собой похоронку на отца. Домой вернулась
со словами: "Выкопаем картошку, и поедешь в Минск в суворовское училище".
Перед дорогой она одолжила у кого-то муки и напекла пирожков. Военком
посадил меня на машину и сказал: "Это тебе почет за твоего отца".
Я ехал на машине первый раз в жизни.
Через несколько месяцев приехала в училище бабушка и привезла мне
гостинец -- яблоко. Просила: "Ешь".
А я не хотел сразу расстаться с ее подарком...
"Их тянуло на человеческий запах..."
Надя Савицкая -- 12 лет.
Сейчас -- рабочая.
Ждали из армии брата... Он написал письмо, что приедет в июне...
Думали: брат вернется и будем строить ему дом. Отец уже возил на конях
бревна, вечером мы все сидели на этих бревнах, и я помню, как мама говорила
отцу, что дом поставят большой. У них будет много внуков.
Началась война, брат, конечно, не пришел из армии. У нас так -- пять
сестер и один брат, и этот брат был самый старший из детей. Всю войну мама
плакала, и всю войну мы ждали брата. Я так помню, что ждали его каждый день.
Услышим, что куда-то пригнали наших военнопленных, -- скорее туда.
Испечет мама десять бульбин, в узелок -- и пошли. Один раз взять с собой
было нечего, а в поле стояло спелое жито. Мы наломали колосьев, натерли в
руках зерна. И попали на немцев, на патруль, который сторожил поля. Высыпали
они наше зерно и показывают: становитесь, расстреливать будем. Мы в плач, а
мама им сапоги целует. Они на конях сидят, высоко, она хватает их за ноги,
целует и просит: "Паночки! Пожалейте... Паночки, это все мои дети. Вы
видите, одни девочки". Не стали они нас стрелять и поехали.
Как они поехали, я стала смеяться. Смеюсь и смеюсь, десять минут
прошло, а я смеюсь. Двадцать минут... Падаю от смеха. Мама меня ругает -- не
помогло, мама меня просит -- не помогло. Сколько мы шли, столько я смеялась.
Пришла домой -- смеюсь. В подушки зароюсь, успокоиться не могу -- смеюсь. И
весь день я так смеялась. Думали, что я... Ну, понимаете... У всех страх...
Боялись, что я умом тронулась. Сбожеволила.
У меня до сих пор осталось: если испугаюсь, начинаю громко смеяться.
Громко-громко.
Сорок четвертый год... Освободили нас, и тогда мы получили письмо, что
брат погиб. Мама плакала, плакала и ослепла. Жили мы за деревней в немецких
блиндажах, потому что деревня вся сгорела, сгорела наша старая хата и бревна
для нового дома. Ничего у нас не уцелело, нашли в лесу солдатские каски и в
них варили. Немецкие каски были большие, как чугуны. Кормились мы в лесу. За
ягодами и грибами ходить было страшно. Пооставалось много немецких овчарок,
они бросались на людей, загрызали детей маленьких. Они же были приучены к
человеческому мясу, к человеческой крови. К ее свежему запаху... Если мы шли
в лес, то собирались большими группами. Человек двадцать... Матери нас
учили, что надо ходить по лесу и кричать, тогда собаки пугаются. Пока
корзину ягод насобираешь, так накричишься, что голос потеряешь. Охрипнешь. У
нас раздувалось горло. А собаки большие, как волки.
Их тянуло на человеческий запах...
"Зачем они стреляли в лицо? Моя мама была такая красивая..."
Володя Коршук -- 7 лет.
Сейчас -- профессор, доктор исторических наук.
Жили мы в Бресте... На самой границе...
Вечером были в кино все втроем: мама, папа и я. А так случалось редко,
чтобы мы все втроем куда-нибудь пошли, потому что отец был постоянно занят.
Он работал заведующим облоно, всегда в командировках.
Последний вечер без войны... Последняя ночь...
Когда утром мама меня растормошила, все вокруг громыхало, стучало,
гудело. Это было очень рано, я запомнил, что за окнами еще было темно.
Родители суетились, складывали чемодан, ничего почему-то не находилось.
У нас был свой дом, большой сад. Отец куда-то ушел, мы с мамой
посмотрели в окно: в саду стояли какие-то военные и разговаривали на ломаном
русском языке, одеты они были в нашу форму. И мама сказала, что это --
диверсанты. У меня никак не укладывалось в сознании, что в нашем саду, где
на столике еще остался со вчерашнего вечера самовар, вдруг -- диверсанты! А
где наши пограничники?
Уходили из города пешком. На глазах у меня рассыпался каменный дом
впереди, и из окна вылетел телефон. Посреди улицы стояла кровать, на ней
лежала убитая девочка под одеялом. Как будто кровать откуда-то вынесли и
поставили, такое все было целое, только одеяло чуть обгоревшее. Сразу за
городом начиналось ржаное поле, самолеты обстреливали нас из пулеметов, и
все двигались не по дороге, а по этому полю.
Вошли в лес, стало не так страшно. Из леса я увидел большие машины. Это
ехали немцы, они были веселые, громко смеялись. Слышалась незнакомая речь. В
ней было много р-р-р...
Родители все время спрашивали друг друга: где наши? Где наша армия? Я
представлял себе, что сейчас прискачет Буденный на боевом коне... И немцы
побегут обратно... Нашей коннице равных нет - так недавно убеждал меня отец.
Мы шли долго. Ночью заходили на хутора, нас кормили, обогревали. Многие
знали отца, и отец тоже знал многих. Зашли на один хутор, помню до сих пор
фамилию учителя, который жил на этом хуторе, -- Паук. У них было два дома --
новый и старый рядом. И они предлагали нам остаться, отдавали один дом. Но
отец отказался. Хозяин довез нас до большой дороги, мама попыталась дать ему
деньги, но он покачал головой и сказал, что за дружбу в тяжелую минуту денег
не платят. Вот это я запомнил.
Так дошли мы до города Узды, с этих мест был родом мой отец. Поселились
у дедушки в деревне Мрочки...
Первый раз партизан в нашем доме я увидел зимой, и с тех пор они мне
представлялись людьми в белых маскхалатах. Скоро отец ушел с ними в лес, мы
остались у дедушки с мамой.
Мама что-то шила... Нет... Она сидела за большим столом и что-то
вышивала на пяльцах, а я был на печке. Немцы вошли в хату со старостой, и
староста показал на маму: "Вот -- она". Маме приказали собираться. Тут я
напугался очень. Маму вывели во двор, она звала меня попрощаться, а я
забился под лавку, и меня не могли оттуда вытащить...
Маму присоединили к двум другим женщинам, у которых тоже мужья были в
партизанах, и повезли. Никто не знал - куда? В какую сторону? Назавтра их
всех нашли недалеко за деревней, они лежали в снегу... Всю ночь шел снег...
Что мне запомнилось, когда маму привезли, так это то, что стреляли почему-то
в лицо, у мамы на щеке было несколько черных дырочек от пуль. Я у дедушки
все спрашивал: "Зачем они стреляли в лицо? Моя мама была такая красивая..."
Маму похоронили... За гробом шли дедушка с бабушкой и я. Люди боялись. Они
приходили прощаться ночью... Всю ночь у нас не закрывалась дверь, а днем мы
были одни. Я не мог понять, за что убили мою маму, если она ничего плохого
не делала... Она сидела и вышивала...
Однажды ночью пришел отец и сказал, что забирает меня с собой. Я был
счастлив. Первое время жизнь моя в партизанах мало чем отличалась от жизни у
дедушки. Отец уходил на задание, а меня оставлял у кого-нибудь в деревне. И
вот я помню, как хозяйке, у которой он меня один раз оставил, привезли на
санях убитого мужа. Она билась головой об стол, на котором стоял гроб, и
повторяла одно слово "ироды".
Отца долго, долго не было, я ждал его и думал: "У меня нет мамы, где-то
далеко бабушка с дедушкой, что же я буду один, маленький, делать, если
привезут отца на санях убитого?" Когда отец вернулся, мне показалось, прошла
вечность. А пока я ждал, дал себе слово, что буду называть его теперь только
на "вы". Этим мне хотелось подчеркнуть, как я его люблю, как скучаю, и то,
что он у меня один. Видно, отец вначале не заметил, как я к нему обращаюсь,
а потом он меня спросил: "Почему ты говоришь мне "вы"?" Я ему признался,
какое дал себе слово и почему. А он мне объяснил: "Ты тоже у меня один,
поэтому мы должны говорить друг другу "ты". Мы самые близкие на свете люди".
Еще я попросил его, чтобы мы с ним никогда не расставались. "Ты уже
взрослый, ты -- мужчина", - убеждал он меня.
Запомнилась отцовская ласка. Как нас обстреливали... Лежали на холодной
апрельской земле, травы еще не было... Отец нашел ямку поглубже и сказал
мне: "Ложись вниз, а я наверх, если меня убьют, ты жить останешься". В
отряде меня жалели все. Помню, подошел пожилой партизан, снял мне шапку и
долго гладил по голове, и говорил отцу, что у него тоже где-то такой же
бегает. А когда мы шли через болото, по пояс в воде, отец попробовал меня
нести на себе, но быстро устал. Тогда партизаны стали нести меня по очереди.
Этого я никогда не забуду. Не забуду, как нашли они немного щавеля и весь
отдали мне. А сами уснули голодные.
...В Гомельском детском доме, куда меня и еще несколько партизанских
детей переправили на самолете, как только город освободили, кто-то передал
мне от отца деньги, большую красную бумажку. Мы пошли с мальчиками на базар
и на все эти деньги купили конфет. Получилось очень много. Хватило всем.
Воспитательница спросила: "Как ты поступил с деньгами, которые передал
отец?" Я признался, что купил конфет... "И все?" -- удивилась она.
Освободили Минск... За мной пришел какой-то мужчина и сказал, что
отвезет меня к отцу. Сесть в поезд было трудно. Мужчина сел, а меня передали
ему в окно.
Встретились мы с отцом, и я снова просил его, чтобы мы никогда, никогда
с ним не расставались, потому что одному быть плохо. Помню, что встречал он
меня не один, а с новой мамой. Она прижала мою голову к себе, а я так
соскучился по материнской ласке и мне так было приятно от ее прикосновения,
что сразу уснул в машине. У нее на плече.
В десять лет пошел в первый класс. Но я был большой и умел читать,
через полгода меня перевели во второй класс. Читать я умел, а писать нет.
Вызвали к доске, надо было написать слово с буквой "у". Я стоял и с ужасом
думал, что не знаю, как пишется буква "у". А стрелять уже умел... Хорошо
стрелял...
В один из дней я не нашел в шкафу отцовский пистолет, перевернул весь
шкаф -- пистолета не было.
-- Как же так, что ты теперь будешь делать, -- спросил я отца, когда он
вернулся с работы.
-- Я буду учить детей, - отвечал он.
Я растерялся... Я думал, что работа - это только война...
"Ты просишь, чтобы я тебя пристрелил..."
Вася Байкачев -- 12 лет.
Сейчас -- мастер производственного обучения.
Зимой сорок первого... Я это долго вспоминал... Это были последние дни
детства...
Во время зимних каникул вся наша школа принимала участие в военной
игре. Перед этим мы изучали строевую подготовку, мастерили деревянные
винтовки, пошили маскхалаты, одежду для санитаров. Шефы из военной части
прилетели на самолетах "кукурузник". Был полный восторг!
А в июне над нами уже летали немецкие самолеты и сбрасывали лазутчиков.
Это были люди двадцати двух - двадцати шести дет в серых клетчатых пиджаках
и кепках. Вместе со взрослыми мы поймали несколько человек и сдали в
сельсовет. И очень гордились, что участвовали в военной операции, она нам
напомнила зимнюю игру. Но скоро появились другие... Эти были не в клетчатых
пиджаках и кепках, а в зеленой форме с засученными рукавами, в сапогах с
широкими голенищами, коваными каблуками, на спине -- телячьи ранцы, на боку
-- длинные банки противогазов, и автоматы наперевес. Сытые, тяжелые. Они
пели и кричали: "Цвай монат -- Москва капут". Отец мне объяснил: "Цвай
монат" -- это два месяца"... Всего два месяца? Всего?? Эта война совсем не
была похожа на ту, в какую мы недавно играли и которая мне нравилась.
В нашей деревне Малевичи немцы первые дни не останавливались, катили на
станцию Жлобин. Там работал мой отец. Но он уже не ходил на станцию, он
ждал, что вот-вот вернутся наши войска и погонят немцев назад к границе. Мы
верили отцу и тоже ждали наших. Ждали их со дня на день. А они... Наши
солдаты... Они лежали вокруг: на дорогах, в лесу, в канавах, в поле... На
огородах... В торфяных ямах... Лежали убитые. Лежали вместе со своими
винтовками. Со своими гранатами. Было тепло, и они росли от тепла, их как
будто больше и больше становилось с каждым днем. Целая армия. Никто их не
хоронил...
Отец запряг коня, и мы поехали в поле. Стали собирать убитых... Копали
ямы... Клали рядами по десять-двенадцать человек... Мой школьный портфель
заполнялся документами. Помню по адресам, что это были уроженцы Куйбышевской
области, города Ульяновска.
Через несколько дней я нашел за деревней убитого отца и своего верного
друга, четырнадцатилетнего Васю Шевцова. Вася три раза был пробит штыком. В
тот день они поехали собирать убитых без меня...
С дедушкой приехали на это место... Началась бомбежка... Отца
похоронить не смогли. После бомбежки мы ничего от него не нашли. Никакого
следа. Поставили на кладбище крест - и все. Один крест. Под ним закопали
праздничный отцовский костюм...
Через неделю солдат уже нельзя было собирать... Их нельзя было
поднять... Под гимнастерками хлюпала вода... Мы собирали их винтовки.
Солдатские книжки.
Дедушку убило при бомбежке...
Как жить дальше? Как жить без отца? Без дедушки? Мама плакала и
плакала. Что делать с оружием, которое мы собрали и закопали в надежном
месте? Кому его отдать? Посоветоваться не с кем. Мама плачет.
Зимой вышел на связь с подпольщиками. Они обрадовались моему подарку.
Оружие переправили к партизанам...
Прошло время, сколько - не помню... Может быть, месяца четыре. Помню,
что в тот день на прошлогоднем картофельном поле собирал мерзлый картофель.
Вернулся домой мокрый, голодный, но принес полное ведро. Только разулся,
снял промокшие лапти, как раздался стук в крышку погреба, в котором мы жили.
Кто-то спрашивал: "Бойкачев здесь?" Когда я показался в люке погреба,
команда была вылезти. В спешке вместо ушанки надел буденовку, за что тут же
огрели кнутом.
Около погреба стояли три лошади, на которых сидели немцы и полицаи.
Один полицай слез с лошади, набросил ремень мне на шею и привязал к седлу.
Мать стала просить: "Дайте я его покормлю". Она полезла в погреб за лепешкой
из мерзлой картошки, а они стеганули лошадей и пошли сразу рысью. И волокли
меня так километров пять до поселка Веселый.
На первом допросе фашистский офицер задавал простые вопросы: твоя
фамилия, твое имя, год рождения... Кто отец и мать? Переводчиком был молодой
полицай. В конце допроса он сказал: "Сейчас ты пойдешь и уберешь комнату для
пыток. Посмотри хорошенько там на скамейку..." Дали мне ведро с водой,
веник, тряпку и повели...
Там я увидел страшную картину: посреди комнаты стояла широкая скамейка
с прибитыми к ней ремнями. Три ремня - привязать человека за шею, за
поясницу и за ноги. В углу стояли толстые березовые палки и ведро с водой,
вода была красная. На полу лужи крови... Мочи... И кала...
Я носил и носил воду. Тряпка, которой мыл, все равно была красная.
Утром офицер позвал меня:
-- Где оружие? С кем из подпольщиков держишь связь? Какие получал
задания? -- вопросы сыпались один за другим.
Я отговаривался, что ничего не знаю, еще малый, а на поле собирал не
оружие, а мерзлую картошку.
-- В погреб его, -- приказал офицер солдату.
Меня спустили в погреб с холодной водой. Перед этим показали партизана,
которого только что вытащили оттуда. Он не выдержал пытку и... утонул... А
сейчас лежал на улице...
Воды было по горло... Я чувствовал, как бьется мое сердце и кровь в
венах, как кровь согрев