я больше не хочу разговаривать.
Поляков смотрел на немца не отрывая глаз.
-- Вы что, Поляков, понимаете немецкий?
-- Разбираю немного. Ведь немецкий, товарищ лейтенант, это испорченный
идиш. У меня дома говорили на идиш. Смелый мужик этот обер. И насчет хохлов
правду говорит. Может пристрелим его, а, лейтенант?
-- И не думайте, товарищ старший сержант. Помогите ему дойти до
самоходок. Пусть пока там посидит, а то опять разуют. И найдите санитара,
перевязать надо.
Прошло два часа. Дел было по горло. Получить у начбоя снаряды на
батарею, проследив, чтобы не подсунули одни бронебойные. Заправить баки под
завязку. Выторговать у старшины получше сухой паек и энзе на весь численный
(до боев) состав.
Борис только присел покурить, как его позвал Поляков.
-- Товарищ лейтенант, пойдемте, там наш обер бунтует.
Человек пятнадцать раненых немцев кто самостоятельно, кто с помощью
санитаров грузятся на "студебеккер". Обер-лейтенант, уже без сапог и без
железного креста (ясное дело, трофей на память), вырывается, кричит.
Гимнастерка разорвана, глаза красные. Увидел Бориса.
-- Господин лейтенант, скажите им. Я не хочу в плен, я не пойду в плен.
Я немецкий офицер, я не могу в плен. Дайте пистолет, я застрелюсь.
-- Не дурите, обер-лейтенант. Никто вам оружия не даст. Лезьте в
машину. Вы не один, видите, ваши товарищи, есть и офицеры, едут. Рана
заживет, все забудется.
-- Они могут, я не могу. Боитесь дать пистолет, прикажите застрелить.
Санитар, здоровый парень, старшина:
-- Чего он придуривается, товарищ лейтенант? Нам ехать пора.
-- Не хочет он в плен. Просит расстрелять.
-- Так уважьте его, товарищ лейтенант. Одним фрицем меньше кормить
придется.
Поляков тихо попросил:
-- Разрешите мне, товарищ лейтенант.
-- Подождите.
И немцу:
-- Последний раз говорю -- на машину.
-- Стреляйте. Я голову нагну, в затылок, пожалуйста. Поскорее,
пожалуйста.
Поляков достал из-под гимнастерки Браунинг, -- разведчики носили
пистолеты за брючным ремнем.
-- Первый раз таким манером немца кончаю.
Всю жизнь Борис Александрович помнил этого обер-лейтенанта. Сорок лет
прошло, а перед глазами отчетливо: стоит, наклонив голову, в рваной
гимнастерке, босой, глаза закрыты, сейчас в затылок ударит пуля.
6.
-- Лейтенант Великанов!
Строевой шаг никогда как следует у Бориса не получался. Слава богу,
поворачивать не нужно: полковник из штаба Фронта, Курилин, Варенуха стояли
прямо против места Бориса в строю. Подошел, вытянулся по стойке "смирно".
-- Товарищ Великанов! Приказом по Третьему Украинскому Фронту от имени
Президиума Верховного Совета СССР за проявленные в боях с
немецко-фашистскими захватчиками доблесть и мужество вы награждаетесь
Орденом Отечественой войны первой степени. Поздравляю с высокой наградой!
-- Служу Советскому Союзу!
-- Рад сообщить также, что вам присвоено звание старшего лейтенанта.
-- Служу Советскому Союзу.
Шерешевский и комбаты получили по звездочке на грудь, а Мурыханов еще
одну на погоны. Красную звезду дали также Полякову и Баранову, -- Борис
настоял. Очередные ордена получили Курилин, Варенуха, Суровцев. Даже смерш
схватил орденок.
Полк стоял в лесу, недалеко от Дуная, в Румынии. Только вчера
переправились, а сегодня, 29 августа, утром объявили о предстоящем
награждении, и всю первую половину дня готовились к встрече, -- приводили в
порядок "личный состав" и "боевую технику".
Дунай не Днестр, серьезная река, но переправились легко, никакой
стрельбы. Перед переправой зачитали приказ по фронту: мы не завоеватели, мы
освободители. Румыния наш союзник. Король Михай сместил Антонеску, объявил
войну Германии. Молодец, король! Теперь задача -- вместе с нашими союзниками
румынами разгромить немецкие оккупационные войска, выгнать фашистов из
Румынии. Маршрут прямо на юг, на Болгарию.
Борис так и командовал третьей батареей всю Ясско-Кишиневскую операцию
(так, оказывается, называлось то, что они делали в Бессарабии). Шерешевсий
сразу после ночного боя в лощине вернулся в штаб полка помогать Суровцеву
писать донесения о победах. До Дуная Борис встретился с Сашкой лишь один
раз, когда привез в штаб немецкую легковушку и документы убитого генерала.
Очень глупо получилось, хотя потом, через годы, Борис Александрович решил,
что все к лучшему. А дело было так. Семь самоходок Бориса и Мурыханова,
после длинного дня самостоятельного никем не регламентированного движения и
двух-трех перестрелок с выбирающимися из окружения немецкими частями, вышли
вечером к молдавской деревушке на шоссе Кишинев-Измаил. С шоссе слышались
нечастые выстрелы, пулеметные очереди.
К самоходкам подбежал пехотный капитан.
-- Помогите, ребята. Рота заняла деревню, а тут по шоссе немецкая
мотоколонна. И теперь -- окопная война. Немцы с той стороны шоссе, мои
солдаты с этой, а на шоссе легковушка и бронетранспортеры. С броневичков
чешут из пулеметов -- головы не поднять. Почему-то дальше не драпают, может
в легковушке большой начальник.
Борис с Мурыхановым подползли к шоссе. В сумерках в отблесках
заходящего солнца четкие силуэты машин. Два броневика, впереди легковая.
Шофер, пассажир на заднем сидении.
Минуты три не стреляют. Солдаты на обочине лежат, головы в землю.
-- Давай, Борька, я подгоню самоходки, раздолбаю все три.
-- Подожди, Фазли. Пока тихо, я попробую легковую угнать.
-- Ты что, спятил? Ухлопают.
Но Борис не слушал. Он уже все мог. Как два дня назад, когда прорывали
оборону, им овладел спокойный, холодный азарт. Голова ясная, полная
уверенность -- меня убить нельзя. Счастье полноты жизни, предельного
напряжения воли.
-- Баранов, по-пластунски к машине. Я к передней дверце, ты к задней.
Пошли.
Поползли рядом. У самой машины Борис выстрелил в пассажира, показалось
-- голова повернулась в открытом окне. Насчет шофера сомнений не было: убит.
Рывком открыл дверцу, сдвинул труп вправо. Тяжелый бугай. Баранов уже на
заднем сидении, рядом с пассажиром.
Ключи в зажигании, рукоятку скорости на нейтралку. Нажал стартер --
завелась! Сразу несколько пуль по кузову. И на полном газу на первой
скорости вперед и влево, через обочину, за избу.
Подбежали Мурыханов, пехотный капитан.
-- Ну, Борька, орел! А я и не знал, что ты водишь.
-- Меня Шерешевский немного учил. Давай посмотрим, чья машина.
-- Ладно, это твой трофей. Мне бронетранспортеры остались. Пошли,
капитан, повоюем.
Баранов уже вытащил шофера. Коренастый, грузный немец. Без френча,
засученные рукава рубашки, толстые, сильные руки.
-- Товарищ лейтенант, вы разрешите, я его парабеллум возьму, а то у
меняечно. Меня больше начальник интересует. Темно, ни черта не видно. Дай-ка
я плечи пощупаю. Ого, погоны витые, генерал, кажется. Дайте его планшет и
посмотрите в карманах кителя документы.
-- Товарищ лейтенант, у него в кармане пистолет, но маленький, вроде
дамский. Часы хорошие. Вы часы не возьмете, товарищ лейтенант?
-- У меня свои есть.
-- В багажнике консервов полно. И шнапс.
Нашли портфель генерала, с картами, документами.
-- Все, Баранов, бегом к капитану, скажите, что мы едем на трофейной
машине в полк. Утром вернемся. И позовите ко мне Сухарева.
-- Есть позвать Сухарева.
Один за другим три орудийных выстрела. И пулеметные очереди.
Подбежал Сухарев, командир орудия.
-- Накрылись броневички. Немцы драпанули. Ребята с третьей батареи их
пулеметами.
-- Останешься за меня. Я в полк, трофеи отвезу. К утру вернусь. Из
деревни этой не уходи. Баранов, выкиньте этого мертвяка из машины, не возить
же его с собой.
К утру не вернулись. Полночи кружили по молдавским дорогам, потом
надоело, дремали на рассвете, хорошо еще в багажнике две полные канистры.
Штаб полка нашли километрах в ста, на берегу маленькой речки. Отдал
Суровцеву документы. Генерал оказался командиром дивизии. Сашка ругался
последними словами:
-- Что ж ты самого генерала не приволок? За убитого генерала героя
дают, приказ был по фронту. А теперь иди доказывай, что это ты, а не пехота.
Так Борис Великанов заработал свой первый орден.
Вечером сидели у костра, обмывали ордена. Выпили прилично. Часа в два
ночи Колька Травин, смерш, сказал:
-- Послушайте, мужики, мы ведь в буржуйкой стране. Понимаете? Здесь и
помещики, и капиталисты. Своими глазами глянуть охота. Поехали искать
помещика. Возьмем "виллис", Шерешевский за шофера. Поговорим с кровососом.
Борька переводить будет, небось по-немецки знают.
Поехали. В штабном "виллисе" Сашка, Травин, Борис, Суровцев, Варенуха.
Долго кружили по темным проселочным дорогам, будили крестьян в нищих,
как на Смоленщине, селах. Уже перед самым рассветом нашли. Высокий сплошной
забор, тяжелые ворота, рядом дверь с колотушкой -- стучать. Стучали. За
воротами переполох, приглушенные голоса. Потом дверь приоткрыли. Осторожно
выглянул чернобородый мужик. Травин выскочил из машины, в руке пистолет:
-- Отворяй ворота! Зови хозяина! Борька, скажи ему, чтобы позвал
хозяина.
Но мужик уже отворял ворота. Въехали. Просторный двор, амбары,
пристройки к одноэтажному господскому дому. Ничего особенного, изба- избой,
разве что большая и с мезонином.
На крыльце стоял немолодой мужчина в бархатном халате, пояс с
кисточкой. Борис спросил по немецки:
-- Вы хозяин? Здешний помещик (гутсбезитцер)?
Мужчина ответил на довольно хорошем немецком, голос тонкий,
срывающийся, глаза испуганные, заискивающие.
-- Ну, можно сказать, хозяин, помещик, если вы так называете.
-- Господа офицеры желают познакомиться, посмотреть, как живут в
Румынии помещики. Вы извините, пожалуйста, за беспокойство, но будет лучше,
если вы пригласите нас в дом. Вы не бойтесь, ничего плохого вам и домашним
не сделают. Вы сами видите -- выпили немножко.
Травин прервал:
-- Ты чего с ним, Великанов, рассусоливаешь? Пусть в дом ведет. За
честь должен считать, советские офицеры пришли.
Хозяин отворил настежь дверь.
-- Пожалуйста проходите, господа офицеры. Вот сюда, в гостиную. Сейчас
лампы зажгут, свечи. Будьте так любезны, располагайтесь за этим столом. Вы
меня простите, я пойду переоденусь, такие гости. И супругу разбужу, она ужин
организует, не побрезгуйте, в честь знакомства.
Сидели недолго. Оказалось -- говорить не о чем, спрашивать нечего. Пили
домашнее легкое вино, закусывали брынзой, помидорами, салом. Стоял графин с
самогоном, Борис попробовал -- теплая сивуха. Травин помрачнел, говорил
мало. Один Варенуха, отчетливо произнося только матерное, пытался завязать
серьезный разговор.
-- Ты скажи ему, старшой, что скоро ему хана. И землю отнимем, и из
дома попросим. Ты скажи ему, что теперь его батраки хозяевами будут. Пусть
знает.
Борис вместо перевода говорил пустые незначащие фразы. Было противно до
омерзения. Встретился взглядом с Сашкой. У того в глазах тоска. Еле заметно
кивнул. Сашка понял:
-- Ну, ребята, товарищи офицеры, посидели и хватит. Скажем спасибо и
домой. В полку уже подъем. Полковник ругаться будет.
Всю дорогу назад молчали.
Румынию проскочили за трое суток без боев. Одну ночь провели в
Констанце. Классический офицерский кутеж.
Перед болгарской границей утром прочли приказ по фронту. В Болгарии мы
уже не освободители, а завоеватели. Болгария находится в состоянии войны с
нами, и вести себя соответственно.
Странная это была война. Болгарские пограничники кидали вверх форменные
фуражки, встречали салютом. В каждой деревне на главной площади накрытые
столы, самоходки в цветах. Короткий бой перед Шуменом с неуспевшим удрать
немецким арьергардом.
Давно никакой связи с командованием. Наш САП и батальон
тридцатьчетверок шли и шли по азимуту, перевалили через сказочно красивые
Балканы и уперлись в границу с Грецией. И здесь оказалось, что с Болгарией
уже подписан мир, установлена демаркационная линия, южнее которой советские
войска находиться не имеют права. Развернулись, пошли обратно и целую
неделю, пока улаживали этот международный конфликт, прекрасно отдохнули на
квартирах в тихом городке Карнобаде.
Вечер. После шикарного ужина в ресторане Сашка в гостях у Бориса. Их
двухкомнатные квартиры в соседних домах.
-- Послушай, Сашка, я вчера написал стихи. Прочту?
-- Читай.
И снова бой. Опять растет
Число убитых и сгоревших,
А мы опять идем вперед
И помним только уцелевших.
И часто спрашиваю я:
Когда же очередь моя?
И как? Граната стукнет ль рядом?
Иль снайпер в сердце попадет?
Или нечаянным снарядом
Меня на части разорвет?
Иль прозвенит осколок мины
И с горлом срежет жизнь мою?
Иль в танке, облитый бензином,
Как факел, медленно сгорю?
Иль в суматохе ресторанной,
Другим гуляющим в пример,
Меня застрелит в драке пьяной
Такой же русский офицер?
Иль немец быстро, между делом,
Часы с руки моей сорвет,
К виску приставит парабеллум
И спусковой крючок нажмет?
Или нечаянно узнают
Про строки глупые мои
И на рассвете расстреляют
За нелегальные стихи?
Шерешевский помолчал немного, потом сказал:
-- А знаешь, Борис, напрасно ты мне такие стихи читаешь. Я же стукач.
Ну да, официальный стукач, обязан все докладывать Кольке Травину. Не веришь?
Я правду говорю. Хочешь, расскажу? Тебе первому.
Глава X.
История жизни Александра Ивановича Шерешевского, рассказанная им ночью
15-го сентября 1944 года в городе Карнобаде.
В сентябре тридцать девятого я был студентом третьего курса
Ленинградского Автодорожного и захотел перейти на физфак ЛГУ. Сам понимаешь,
чтобы не потерять год, надо было многое досдать. Я отчислился из ЛАДИ и
занимался дома. А тут тимошенковский призыв, я -- никто и, ясное дело,
загремел в армию. Отец, по-моему, даже доволен был. Я тебе не говорил,
Шерешевские -- потомственная дворянская флотская семья, папаша мой,
насколько я знаю, уже до капитана первого ранга дослужился. Он очень
огорчался, что я в Военно-Морское не пошел.
Мне повезло. На Финскую не успел и отбывал службу в Москве, в
Покровских казармах. В начале сорок первого получил как-то увольнительную на
вечер. Друзья у меня были. Возвращался ночью, естественно под градусом,
через Каланчевку. Увидел Ленинградкий вокзал и не смог удержаться. Купил
билет на "Стрелу" и утром -- в Ленинграде. Я, собственно, не по дому
соскучился. Плевать я хотел на дом. Девушка у меня была в Ленинграде, Инна.
Пять дней, как в бреду. Можно сказать, женился. Без ЗАГСа. Через пять дней
пришел в себя, вернулся в Москву. Тогда строго было. Длительная самовольная
отлучка. Трибунал. Получил десять лет исправительно-трудовых. О Воркуте, где
отбывал срок, рассказывать не буду. Вряд ли от Дунино сильно отличается.
Когда война началась, нас в лагере кормить почти совсем перестали.
Правда, и раньше не перекармливали. А в сентябре молодым ребятам, вроде
меня, предложили искупить вину кровью. На фронт в специальные части.
Судимость снимается с первым ранением. Слава богу, меня быстро царапнуло под
Смоленском, две недели в медсанбате, и стал воевать нормальным солдатом. К
лету сорок второго дослужился до сержанта, а тут приказ Сталина о "с
незаконченным высшим", и меня в офицерское пехотное.
В начале сорок третьего выпустили меня младшим лейтенантом -- и в
маршевую роту на Западный фронт. Нас было человек тридцать, я старший.
У продпункта в Калуге встретил Инну. Она там служила старшей медсестрой
во фронтовом госпитале. К вечеру уже сам не свой, пьяный без вина. Собрал
свою команду, раздал документы, добирайтесь, ребята, я догоню. Не догнал.
Явился по назначению через неделю. Трибунал: дезертирство в военное время.
Долго со мной не чикались, объявили приговор, -- высшая мера.
После зачтения приговора отвели в соседнюю комнату. Там уже ждал майор
из Госбезопасности, мужик лет тридцати, образованный. Говорил вежливо, сухо,
по-деловому. Объяснил, что по ходатайству органов мне могут заменить условно
высшую меру на десять лет с направлением в штрафбат до первого ранения.
После ранения восстановят в звании. А "условно" потому, что я должен
подписать некий документ. Текст занимал две страницы. Я его хорошо запомнил,
хотя и мало что соображал тогда. Согласно этому документу я становился
секретным сотрудником органов государственной безопасности с обязательством
докладывать их представителям в частях, где буду служить (то есть Смершу),
об антисоветских высказываниях, о настроениях солдат и офицеров и о многом
другом, сам понимаешь. Я должен также выполнять любые конкретные
распоряжения офицера Смерша. Эта моя деятельность не будет влиять на
прохождение службы, на получение очередных званий и должностей, о ней никто
не будет знать, кроме органов. При переходе в новую часть я обязан в течение
пяти суток вступить в контакт с представителем Смерша. В случае попыток
уклониться от принятых на себя обязательств, а также в случае разглашения их
тайны, приговор о высшей мере автоматически вступит в силу.
Документ я, конечно, подписал. В штрафбате опять отделался легким
ранением. И начал служить. Старался как можно чаще менять места службы,
надеялся -- потеряют. Сам ни разу не доложился, но всегда дня через три меня
вызывали. Вступил в партию, из кожи вон лез, ордена и звездочки зарабатывал.
Наконец, в предыдущем полку, я там, как ты, ПНШ-2 был, не вызвали. Потеряли.
На всякий случай драку устроил, я тебе рассказывал, перевели сюда. Здесь
пока Травин молчит, но я не обольщаюсь, когда-нибудь найдут. Мне теперь бы
ранение потяжелее схватить, чтобы в госпиталь на полгода, а там и война
кончится. Или героя. Как думаешь, героя не расстреляют?
Глава XI. БОРИС
1. Некоторые письма из архива Елизаветы Тимофеевны Великановой.
2 октября 1944
Моя родная!
Прости меня за бессвязное письмо, но я уже два дня как сумасшедший.
Позавчера был убит Саша. Ближе и лучше друга у меня не было. В разведке он
попал в засаду, был окружен немцами, отстреливался до последнего патрона, а
потом его и солдата, который был с ним, схватили и расстреляли. Их нашли
через два часа, когда взяли город Неготин в Югославии, на окраине которого
он погиб. В этом городе ему будет стоять памятник. Мама, ты не
представляешь, что это был за человек. Больше ничего не могу писать. Борис.
4 октября 1944
Моя родная!
Извини меня за ложь. Теперь я решил написать правду. Думаю, что война
для меня кончилась. 30 сентября, в том же бою, в котором погиб Сашка, но на
час раньше, я был ранен в ногу пулей навылет. Так как кость не задета, то я
думал, что речь идет о двух неделях, и даже не лег в госпиталь, а лежал при
части. Но рана, а особенно сильный ожог -- выстрел был с близкого расстояния
-- оказались очень паршивыми, началось гниение. Сегодня ложусь в госпиталь.
Возможно, отнимут ногу до колена, а может и нет. Но как бы там ни было, дело
идет о месяцах. Постараюсь попасть в Москву, так что скоро мы увидимся. Не
огорчайся, родная, думаю, что ногу не отнимут. Писем мне не пиши: пока
некуда. Кстати, имей в виду, что я курю теперь больше, чем папа. Не
волнуйся, жди. Целую. Борис.
5 октября 1944
Моя родная!
Можешь вполне успокоиться. Моя нога останется при мне. Валяться мне еще
придется прилично. Я лежу в первом госпитале. Очевидно, на днях эвакуируют
дальше в тыл. Я приложу максимум усилий, чтобы в результате попасть в
Москву. Думаю, что удастся. Итак, я начинаю свое странствие. Вот мой багаж:
полевая сумка (немецкая), пистолет (немецкий), две пары шерстяных носков
(немецкие). Одет: сапоги (немецкие), шинель (болгарская), плащ-палатка
(болгарская). Вполне хватит. Чемодан с бельем, всяким барахлом подарил: я и
сам с трудом передвигаюсь. Пока я лежал в тылах полка, мои разведчики
принесли мне семь штук часов, но я их уже раздарил. Вряд ли я снова попаду в
свою часть. Меня это не огорчает, так как Сашка убит. Здесь лежать довольно
безмятежно. Кормят хорошо. Занимаюсь главным образом тем, что курю, благо
еще осталось штук двести сигарет. А потом, ко мне ходят другие раненые из
нашей части, которые лежат здесь и могут ходить. Вот и все. Не волнуйся.
Целую. Борис.
7 октября 1944
Моя родная!
Я уже во втором госпитале. За окном широкий, медленный, как его
называют болгары, "Белый Дунай". По нему пароходы ходят до Одессы. А от
Одессы трое суток поездом -- и Москва. Отсюда я уеду завтра. Вчера прочел
"Философию этики" по-болгарски. Очень интересно, но много неполного и
неверного. Очевидно, такие сложные вещи, как причины и законы человеческого
поведения, объяснить полностью нельзя. Но об этом я поговорю потом. А сейчас
всего хорошего. Борис.
8 октября 1944
Моя родная!
Сегодня или завтра утром уезжаю на сан-поезде отсюда. Вероятно в
Россию. Вчера была перевязка, и доктор сказал, что это дело не меньше, чем
на два месяца. В общем мне бы только попасть в Одессу. Со мной вместе один
раненый летчик, и он устроит нас обоих на самолет до Москвы. А в Одессу мы
попадем во что бы то ни стало, если не довезут, сами доберемся. Плохо то,
что мы оба не можем ходить. Итак, жди. Если не приеду, значит придется ждать
довольно долго, пока не вылечусь окончательно. Поживем -- увидим. Б.
15 октября 1944, г. Тульча, Румыния
Моя родная!
Мне не везет. Проехал две страны и на границе России лег окончательно в
госпиталь. Дальше меня не повезли, а добираться самостоятельно я еще не
могу: на костылях далеко не уйдешь. Лежать мне здесь месяца полтора, так что
можешь написать пару писем. Лежать довольно скучновато, но в общем неплохо.
Даже книги есть. Война кончается, так что жди. А пока -- лежу, читаю, курю.
Б.
17 октября 1944.
Лежу, читаю, курю. Прочел "Блуждающие звезды" Шолом-Алейхема. Очень
хорошо. Скоро будет нечего курить -- сигареты кончаются. Пишу небольшую
вещицу, вроде поэмы. Надеюсь привезти ее домой сам. Если нет -- пришлю.
На другой день. Вчера вечером прочел биографию Спинозы. Довольно
интересно. Он считал, что истинное счастье человека заключается в искании и
познании истины, т.е., говоря по-нынешнему, в научной деятельности. Это
неверно. Здесь все зависит от темперамента. Всякая работа, всякий образ
жизни, наслаждения, которые полностью захватывают духовные и физические силы
человека, создают счастье. Во время боев, непрерывно рискуя, при предельном
напряжении всех сил я был счастлив. Почему курить приятно? Никотин
заставляет сердце биться быстрее, ты возбужден, возникает искусственное
волнение, а это наполняет жизнь. После одного боя в Бессарабии, когда мне
пришлось не с далекого расстояния, а в упор, т.е. почти расстрелять,
нескольких немцев, наступила реакция, подавленное настроение, нечто вроде
угрызения совести. Но после полумесячной передышки мне опять захотелось в
бой. И когда где-то наши воюют, а я сижу в тылу, мне завидно. Это абсолютно
то же самое, как когда азартный игрок не может спокойно смотреть на игру:
руки чешутся и хочется поставить. Но теперь, когда я уже три недели живу в
спокойной обстановке, читаю, пишу, -- мне страшно не хватает умственной
работы, настоящего дела. Ты знаешь, моя родная, что скоро мой день рождения.
Мне будет 23. Это ужасно много. Я столько времени потерял. Но я не жалею. Я
увидел три страны. Я прошел Румынию, Болгарию, Югославию и имел глаза, чтобы
видеть, и уши, чтобы слышать. Я лучше узнал людей и себя. Я никогда не смогу
жить спокойно: мне надо, чтобы что-то захватывало меня целиком. Потом я
узнал, что я ничего не боюсь. Это не хвастовство. Я узнал настоящую дружбу.
Я понял теперь, что те, кого я раньше считал друзьями, даже С.Л., -- просто
приятели, что настоящая дружба явление гораздо более редкое, чем настоящая
любовь. Сашка был настоящим другом и исключительным человеком. Когда-нибудь
я расскажу тебе о нем подробнее.
Нога моя потихоньку заживает. В последние дни стал опять плохо слышать
на правое ухо. Дело в том, что, -- я тебе не писал в свое время, -- на
"Малой земле" у Днестра я был контужен снарядом и тогда временно потерял
слух на одно ухо. Потом прошло, но не совсем. Вот и все мои новости. Целую.
Б.
19 октября 1944
Моя родная!
Вчера я написал тебе большое письмо. Боюсь, что ты не так меня поняла.
Война страшная, жестокая вещь. Она противна человеческому разуму и унижает
человеческое достоинство. Но азарт боя, желание риска не связаны с
рассудком. Это просто жажда полноты жизни, напряжения духовных и физических
сил. Я не вижу большой разницы между смертельным риском, игрой в очко и
решением захватывающей научной проблемы. Не знаю, понимаешь ли ты меня.
Думаю, что нет. Наверное, я сумасшедший, и мне воевать нельзя. Сашка тащил
меня после ранения, ругался и говорил, что больше меня не пустит в бой, а
сам полез. Больше этого не будет. Война кончается. До сих пор мне везло.
Повезет и до конца. Целую. Б.
21 октября 1944
Моя родная!
Я пишу тебе каждый день, потому что больше мне нечего делать. Читаю
много, но книг мало. Пишу довольно много. А в общем скучно. Вчера долго
играл в преферанс. Выиграл. Сегодня думаю кончить маленькую поэмку. Если
кончу -- завтра напишу ее тебе. Я хотел сперва написать ее о Сашке, но не
смог. О нем я не могу думать спокойно. Сегодня я читал весь день статью
Толстого "Что такое искусство?". Читал не в первый раз. Вкратце его основные
выводы можно выразить так: то произведение искусства хорошо, которое,
во-первых, служит нравственно- религиозным целям, так сказать, Добру с
большой буквы, а, во-вторых, понятно всем без исключения. На основе этого он
рассматривает и отрицает все новое искусство и литературу. Противоречий у
него масса. Я не согласен почти ни с одним словом. Но дело не в этом. Я
задумался над тем, что же такое в самом деле искусство; почему мы называем
одно произведение искусства хорошим, а другое плохим; что такое красота? И с
удивлением обнаружил, что раньше, до войны, я или не имел на это
определенных взглядов, или думал совершенно по-другому. Я об этом думал
вчера весь вечер, большую часть ночи и сегодня. Конечно, это оттого, что мне
нечего делать. А вопрос, хотя я и не имею к искусству никакого отношения,
интересный. И вот, что я думаю сейчас по этому поводу. Произведение
искусства (роман, рассказ, стихотворение, картина, музыка, созданный актером
образ и т.д.) ставит своей целью изобразить определенную область
действительной жизни, будь то внутренний или внешний мир человека, чувство,
природа, взаимоотношения людей и т.д. Произведение искусства не только
изображает, но и дает оценку автора. Беспристрастных произведений искусства
нет и не может быть: уже в самой точке зрения, в том, как показывает,
кроется оценка. Автор стремится заразить нас этой оценкой, чувством, которое
он хотел выразить. Причем делает это не убедительными рассуждениями (это
область науки, а не искусства), а с помощью образов и всевозможных приемов
заставляет нас переживать те чувства, которые он переживал. С помощью
искусства он передает нам свои чувства, ставит нас на свое место, заставляет
смотреть на пейзаж, например, с его точки зрения, вкладывает в пейзаж свои
ощущения, -- и пейзаж вызывает чувство грусти. Это -- пример. И хорошо то
произведение искусства, которое возможно лучше и полнее добивается этого. И
безразлично, какое чувство он выражает, важно, сумел ли он нас им заразить.
И насколько. Когда мы смотрим, переживаем действительность, обычно наше
внимание разбрасывается, мы редко испытываем какое- либо чувство в полную
меру. Настоящее произведение искусства заставляет нас напрягаться до
предела. Мы волнуемся, оно захватывает нас целиком, а это всегда
наслаждение, потому что единственное настоящее наслаждение человека,
единственное, к чему он стремится и чего очень мало кто добивается, это жить
полной жизнью, быть захваченным до предела. Когда я читаю хорошую книгу
(смотрю хорошую картину, актера и т.п.), я захвачен целиком, думаю, чувствую
вместе с творцом и живу так полно, как очень редко в реальной жизни. Разве
что сам творю, решаю научную проблему или испытываю азарт боя. Только с этой
точки зрения и можно оценивать произведение искусства. А что такое красота
-- я не знаю. В искусстве красоты вообще нет. А в жизни это настолько
субъективно, что об этом нельзя рассуждать. Вот и все. Я надоел, наверное.
Нога моя заживает. Жду писем. Целую. Б.
22 октября 1944
Моя родная!
Нога потихоньку заживает. Если бы не было больно опускать ее вниз, я бы
уже ходил, т.к. вполне могу наступать на нее. Вчера кончил небольшую поэмку.
Мне нравится. Прочел (вернее перечел) еще одну статью Толстого "О Шекспире и
драме". Как он недобросовестен! Как искажает Шекспира в своем пересказе! И
как он мало убедителен! Сегодня читаю философские статьи Метерлинка: "Разум
цветов" и др. Довольно интересно, хотя совершенно не научно. Он констатирует
факты, указывающие на разум и свободную волю растений, подводя под это мысль
о всепроникающем эфире разума, наполняющем мир. Он забывает, что
удивительное устройство, целесообразность организма не есть признак разума
обладателя. Разум человека заключается не в том, что мы имеем такие
удивительные, сложные и послушные машины, как пальцы рук. А в общем
интересно. Я еще не надоел тебе своей философией? Мне не с кем говорить.
Всего хорошего. Б.
23 октября 1944
Моя родная!
Вчера оделся и с помощью одного костыля проковылял в городское кино,
где смотрел американский фильм "Девушки современности". Для такого
маленького городка кинотеатр довольно хорош, но удивляет отсутствие фойе.
Впрочем в Болгарии то же самое. Я довольно плохо слышу и разбирать быструю
английскую речь не был в состоянии, а надписи румынские. Поэтому мой
знакомый, румынский еврей из Бухареста, переводил надписи на немецкий. Фильм
не очень хороший, но довольно смешной. Изображена современная американская
богатая семья, проникнутая ультрасовременными идеями о воспитании, морали и
т.п. Наиболее радикальна старая бабушка, которая все время шокирует
остальную семью. Содержание довольно бедно, но посмеяться можно. Сегодня
весь день читал Метерлинка, не забывая играть в преферанс. Читать его
философские статьи большое удовольствие для меня. Несмотря на несколько
излишнюю мистику и таинственность, они очень умны и часто верны.
Художественные его произведения мне совершенно не нравятся: там мистика не
искупается мыслью. Особенно хороша статья "Тревожность нашей морали".
Вкратце он говорит следующее. Теперь наше общество переживает время,
аналогичного которому нельзя найти в истории. Умирает религия, но не
заменяется, как бывало раньше, новой, а оставляет пустоту. Наша мораль
исходит из заветов христианской религии, следовательно она повисает в
воздухе. Что же нам делать? Отбросить старую мораль, как не имеющую основы?
Метерлинк анализирует само понятие морали, доказывает, что нравственный
уровень общества вообще совершенно не зависит ни от господствующей
религиозной идеи, ни от так называемой "морали благоразумия" и "здравого
смысла". Например, 99% населения в средних веках были уверены, что если они
будут жить хорошо, по-христиански, то после смерти им уготовано вечное
блаженство. И несмотря на практическую выгоду, мы не знаем более жестокого
времени, полного всяческих преступлений. В конце концов Метерлинк приходит к
выводу, что три-четыре основные положения высшей "бесполезной" морали надо
оставить. Довольно любопытны статьи "Бессмертие" и "Смерть". Но слишком
много мистики. Он забывает, что ужас смерти не в неизвестности, не в
"бесконечности", а просто в отсутствии жизни. Целую. Б.
25 октября 1944
Моя родная! Лежу, читаю, курю, играю в преферанс, вечером ковыляю к
одним знакомым (румынам) напротив госпиталя. Перечитал "Как закалялась
сталь", Маяковского. Для разнообразия думаю теперь над
политико-экономическими вопросами. Вчера была перевязка. Рана упорно не
хочет заживать. Доктор сказал: еще месяц. Б.
31 октября 1944
Здравствуй, моя родная!
Время идет. Моя нога все лучше и лучше. Я уже вполне прилично хожу. Но
рана еще не закрылась. Впрочем, это дело дней пяти-шести. А потом еще дней
пятнадцать для того, чтобы все поджило окончательно, и я здоровый человек.
Перечел очень хороший роман Матэ Залка "Добердо". Он вернее описывает войну,
чем Ремарк. У Ремарка слишком много истерии. Я много читаю. Так много, что
соседи боятся, что я сойду с ума. Они не понимают, что мой мозг все-таки
почти не загружен. Ведь я ничего не делаю, лишь играю в преферанс и читаю
беллетристику. Поэтому я чувствую умственный голод и набрасываюсь на книги.
Во время боев этого не было: там и без умственной работы я жил полной
жизнью. Вчера перечитал "Отцы и дети". Конечно, это лучшее у Тургенева, но
меня очень мало волнует. Перечитывал Мольера. "Дон Жуан" очень хорошо. Вот и
все. Целую. Б.
2 ноября 1944
Моя родная!
Вчера смотрел новую американскую кинокомедию "Магараджа в Голливуде".
Мало содержания и много смеха. Песенки хороши. Теперь я на несколько дней
спасен от скуки. Достал толстый том статей и очерков К.Тимирязева. Здесь
очерки о Пастере, "Наука и этика" и др. Несмотря на некоторую
механистичность, он мне нравится. Он слишком эмпирик, чтобы я полностью с
ним был согласен, но большинство мыслей верны и глубоки. Правда, обычно эти
мысли не его, а цитированы. Очень верна мысль о том, что нет так называемой
"прикладной науки". Есть лишь частные выводы настоящей науки, которая и
должна быть единственной целью, а "остальное приложится". Когда ученые
начинают заниматься только прикладной наукой, они не достигают своей цели,
т.к. надо иметь что прикладывать. Также мне нравится его отвращение к
философии. Действительно, -- это уже я говорю, -- что такое философские
проблемы? Это или вопросы об общих причинах, на которые наука еще не может
ответить, или вопросы о цели, вообще не имеющие смысла. Таким образом,
наука, научившись отвечать на "общие" вопросы, заменяет философию, которая
на эти вопросы ответить не может. Право на самостоятельное существование
имеет лишь философия типа Ницше, выражающая субъективное отношение к
действительности. Философ "выдумывает свое я" и не мешает другим выдумывать
по-своему. Эти статьи производят на меня большее впечатление, чем
"Диалектика природы", уже потому, что они не догматические. Умиляют и
раздражают его наивные рассуждения о моральном прогрессе, о "демократизации
науки", о науке, "призванной облагородить человеческие инстинкты" и т.д. У
Тимирязева плохая манера писать о деятельности ученого, как о безмятежности,
покое, бесстрастности... Правда, он больше популяризатор, чем ученый. Я не
могу судить об этом, но мне кажется, что работа ученого -- сплошная
авантюра. И когда читаешь такие книги, грустно становится: уже 23 года, а
еще ничего не знаю, не умею. Напрасно думают, что при современном развитии
науки можно быть лишь узким специалистом. Наоборот, современное состояние
науки требует универсалов. Надо знать очень многое, потому что, к сожалению,
нельзя знать все. А три года уже вычеркнуто. Вот и все, что мне хотелось
написать сегодня. Целую. Б.
3 ноября 1944
Я продолжаю читать сборник Тимирязева. Прочел совершенно изумительную
статью Гексли "Эволюция и этика". Впервые вижу, чтобы можно было так писать
об этике: просто, глубоко, верно. Как мелочны кажутся рассуждения в
"Диалектике природы" о том же Гексли. Там приклеивают ярлыки, делают из
простых вещей "мировые законы". Я вижу теперь, что там мало оригинального, и
к тому же все плохо сформулировано. Вообще говоря, мне грешно жаловаться: я
веду жизнь обеспеченного и незанятого молодого человека в буржуазном
обществе. День проходит примерно так. Просыпаюсь, когда проснусь (часов в
8). Затем до завтрака и после завтрака до обхода врача (11-00) читаю. Если
врач назначает на перевязку, иду на перевязку, если нет, сразу одеваюсь и
ухожу в город, где провожу время часов до четырех в одном из кафе, которых
здесь, хотя городишко крохотный, множество. В кафе играю в шахматы с
румынами, болтаю, пью кофе. А так как платит за все проигравший, а румыны
играют плохо, то они и платят. Очень удивляет одна черта. Спекуляция здесь
развита поразительно: в самом шикарном магазине торгуются и с не знающего
цен запрашивают вдесятеро. За деньги можно получить от них все, что хочешь.
Но в кафе или в ресторане, где не платят кельнеру, а просто оставляют деньги
на столе, никогда не обманывают. Принято за каждую партию в шахматы платить
особо. Никто не следит, сколько партий сыграли, но деньги оставляют честно.
Потом иду домой обедать, если кто-нибудь из приятелей не затащит в ресторан.
Вечером или читаю, или в кино, или просто ничего не делаю. Но от длительной
такой жизни можно сойти с ума от тоски. Приятелей у меня множество.
Почему-то я заслуживаю доверие и дружбу людей темного прошлого -- воров,
бандитов. А их много среди раненых. Они рассказывают мне свои жизни, а это
интересно. По-моему они принимают меня за своего, потому что я их не боюсь,
держусь спокойно, как только начал вставать с койки, отлупил одного сукиного
сына, который начал ко мне приставать. Это один из тех неприятных людей,
которые кричат, что они нервны, они три года воюют (как будто остальные не
воюют), трясутся (искусственно), думают, что им все позволено, и по любому
поводу пускают в ход кулаки и ножи. Так проходит моя жизнь здесь. Целую. Б.
10 ноября 1944
Моя родная! Впервые я имею возможность наблюдать длительное время в
более или менее мирной обстановке своих коллег: я лежу в офицерской палате,
где около 30 коек. Наблюдения на передовой не идут в счет: там люди заняты
делом, и близость смерти накладывает некоторый отпечаток на взаимоотношения.
Особенно интересно смотреть на пьяных. Совсем пьяных. У пьяного человека
всегда утрированы основные черты характера. Сам я пью, почти не пьянея, и
поэтому имею счастье изучать характеры. Очень неутешительное занятие. Какой
скучной, пустой жизнью живут они! У большинства имеются две-три мысли,
взятые из личного опыта или вбитые извне. При любых разговорах на общие темы
вставляются эти мысли. Пример такой идеи: "В отдельной части служить легче,
чем в обычной". И все. Они страшно любят спорить. Спорят по любому поводу,
спорят бестолково, глупо, не слушая противника и, очевидно, не понимая, что
хотят доказать. Я знаю, почему они любят спорить: чаще всего в споре слышишь
самовосхваления -- "Я такой человек...", "Тебе жить до седых волос, чтобы
увидеть, что я видел" и т.п. Они страшно обидчивы, причем обижаются не на
то, на что обиделся бы я, а на отдельные слова, на которые принято
обижаться. У нас дня не проходит без драки. Драки глупые и жалкие, потому
что они же раненые. Все это тем более удивительно, что если поговорить с
каждым отдельно, то после многих трудов почти всегда откапываешь
индивидуальность, то интересное и "свое" лицо, которое есть у каждого
человека. Но это настоящее "я" спрятано так глубоко, что они сами не знают о
его существовании. А если знают -- стыдятся, как стыдятся вообще всех
искренних человеческих чувств. Мне хотелось бы подробно рассказать о
некоторых, но это как-нибудь потом. Я и так надоел тебе своей болтовней.
Ничего не поделаешь -- скучно. Целую. Б.
11 ноября 1944.
Моя родная!
Сегодня была перевязка. С ногой все в порядке. Часть раны уже совсем
закрылась, так что дней через 15 и выписываться можно. А я все занимаюсь
наблюдениями. Как они легко раздражаются, и какое у них болезненное
самолюбие. Они все знают и обо всем судят