Лев Александров. Две жизни
---------------------------------------------------------------
© Copyright
Email:
WWW:
Date: 31 May 2006
---------------------------------------------------------------
От автора
Жизнь на земле дискретна. Единица живого -- организм. В человеческом
обществе первая и последняя составная часть -- человек. Человек, а не семья,
не нация, не государство, не класс, не партия. Только человек обладает
сознанием, способностью мыслить, чувствовать боль, быть счастливым,
раскаиваться. Человек, а не семья, не нация, не государство, не класс, не
партия. Только человек, отдельный человек, может хотеть. Короче говоря,
только человек обладает душой. И потому только человек может отвечать за
свои (и только за свои) поступки. Хорошим или плохим, добрым или жестоким,
умным или глупым может быть только человек.
В этой книге все выдумано и все правда. Две разных жизни, два разных
человека. И оба они -- это я.
Даты написания всех стихотворений точны до недели. Главы V и XI --
подлинники.
Фамилия автора -- псевдоним. Под своим именем пишу совсем другие книги.
Лев Александров
Май 1987
"Человек -- это единственное животное,
умеющее смеяться и плакать, потому что
человек -- это единственное животное,
сознающее разницу между тем, что есть
и тем, что должно быть."
Уильям Хазлитт
Глава I. БОРИС
1.
Он проснулся в четыре часа утра. В горле стоял комок, не давал дышать.
Он знал, что сейчас комок спустится ниже и постепенно перейдет в тупую боль
за грудиной.
После третьей таблетки нитроглицерина немного отпустило. Теперь дня три
будет тянуться хвост, -- одышка, усталость. А когда-нибудь, может быть очень
скоро, нитроглицерин не поможет. Что по ту сторону -- неизвестно. Он верил
-- что-то есть. Начал верить лет десять назад. Но рассуждать об этом нет
никакого смысла. Вера есть вера. Ни доказать, ни опровергнуть нельзя.
Смерти он не боялся. Он знал это точно, -- не раз было проверено.
Боялся только года два, лет в тринадцать, четырнадцать, когда впервые понял,
что когда-нибудь непременно умрет.
Уже не уснуть. Можно зажечь лампу и дочитать очередной детектив,
кажется Гарднер. А можно просто лежать и вспоминать.
Когда-то, если не спалось, думал о будущем, мечтал. Теперь все больше о
прошлом. Такая длинная и такая быстрая жизнь. Это неверно, что в молодости
время идет медленно, а в старости быстро. Когда он был молодым, время летело
стремглав, он сам подгонял его, нетерпеливо заглядывал вперед, некогда было
подумать. А теперь все медленнее и медленнее. Он перечел про себя недавно
написанные стихи (он часто теперь читал про себя стихи, старые и новые).
Идут недели. С каждым годом
Все медленней идут они.
Уже ослабленным заводом
Почти не двигаются дни.
Времен масштабы перепутав,
Надежд и ужаса полна,
Придет последняя минута
И не окончится она.
Хорошие стихи. Не так часто удается сказать то, что хочешь.
Мууди пишет, что в момент умирания перед человеком вновь проходит вся
жизнь, начиная с младенчества, со всеми давно забытыми подробностями. А он и
так все помнит.
Четверть пятого. Часа через три придется встать. За три часа можно
снова прожить жизнь.
2.
Его зовут Борис, Боря, Боренька, Борюнчик- смехунчик, -- так зовет его
мама. Ему пятнадцать лет. Он уже в седьмом классе. Ребята его зовут
Великаном, просто у него такая фамилия -- Великанов. Сейчас декабрь 1936
года. В этом году с ним случилось много важных и не очень важных вещей. Из
не очень важных -- его приняли в комсомол. Это не так уж важно, потому что в
их классе приняли всех, кроме Алешки Парина, у которого отец бывший поп. А
важно то, что он окончательно решил, что будет биологом, ученым биологом, а
не поэтом. Все в классе думают, что он станет поэтом, только мама всегда
говорит, что ему нельзя быть поэтом, потому что он пишет стихи гораздо хуже
Пушкина и даже Есенина. Он решил, что будет биологом после того как прочел
Поля де Крюи "Охотники за микробами". Конечно, мама права. Поэтом стоит быть
только гениальным. А ученым можно быть любым -- важно просто все время
работать. У него есть уже маленький микроскоп; мама дала деньги, и он сам
купил его в "Учебных пособиях" на Неглинной.
Стихи он, конечно, писать будет, но только для себя и для друзей.
Второе важное событие -- он поцеловался. И не с кем- нибудь, а с Соней
Гурвич, самой красивой девчонкой в классе. За ней все ребята бегают, а он,
может быть, даже влюблен. Поцеловал он ее на катке в Парке культуры. У него
это было в первый раз, а у нее, наверное, нет, потому что Соня сказала, что
он не целуется, а клюет. Но во второй и в третий раз вышло гораздо лучше. Он
потом написал об этом стихи, они немного приукрашены, но Соне понравились.
Хлопья белые мягкого снега,
Электричеством залитый лед,
Наслажденье скользящего бега,
Неожиданный поворот.
Рядом девушки стан и плечи,
Мы в летящей толпе одни,
Пронесется над Парком вечер,
А когда погаснут огни,
Замолчат надоевшие трубы,
На скамейку тихонько увлечь
И, прочтя позволенье, обжечь
Поцелуем холодные губы.
Плохо только "прочтя позволенье". Где "прочтя"? В глазах, во взгляде?
Не получилось. Он все-таки еще плохо отделывает стихи.
Случилось еще одно важное событие, но об этом после.
Они живут в Москве, в большом сером доме на углу Лихова переулка и
Садовой. Они -- это папа, мама, он и его сестра Надя. Наде уже двадцать три.
У них отдельная четырехкомнатная квартира. У него своя маленькая комната, в
другой, побольше, Надя, потом мамина и папина спальня и еще самая большая
комната, где никто не живет. Папа называет эту комнату столовой, а мама
гостиной. Еще есть старенькая няня Маруся. Она спит на раскладушке в кухне,
а днем сидит в большой комнате и вяжет. Она совсем старая и больная, так что
мама, Елизавета Тимофеевна, ей не позволяет даже убирать комнаты. Иногда она
помогает маме на кухне. Маму она зовет "барыней". Папа всегда сердится и
говорит, что бар давно нет, а мама смеется и уверяет его, что Марусю уже
поздно воспитывать.
Ни у кого в классе, кроме него, отдельной квартиры нет. Все живут в
коммунальных. А у них отдельная. Это потому, что папа ответственный
работник.
Каждое утро за ним приезжает машина и отвозит на службу в Наркомат. Как
называется папин Наркомат Борис не знает, папа дома никогда не говорит о
работе. При Борисе, во всяком случае. Папа, Александр Матвеевич, вообще дома
говорит мало, только с мамой в их комнате.
У них в семье каждый живет своей жизнью. И все очень разные. Борис
больше всех любит маму. Во-первых, мама красивая, а во-вторых, умная. Мама
самая образованная в семье. Она может говорить по-французски и по-немецки.
Очень давно, еще до мировой войны, она училась в Германии, в городе
Карлсруэ, и имеет высшее юридическое образование. Мама нигде не работает.
Мама говорит, что если женщина может не работать, она должна не работать.
Папа не очень образованный. Он нигде не учился, даже гимназию не
кончил. Папа с шестнадцати лет был революционером. Всю свою молодость провел
на каторге в Сибири, где-то за Верхоянском, там, где полюс холода, а потом
жил несколько лет в маленьком городке Вилюйске. У него там была жена, не
мама, а другая женщина. Эта женщина умерла, и сразу после революции в
семнадцатом году папа приехал в Москву с Надей и здесь встретил маму. Так
что Надя не настоящая сестра, а только, как говорит няня Маруся,
единокровная.
Папа всегда очень занят. Мама даже в театр ходит одна или с кем-нибудь
из своих друзей. Чаще всего с Николаем Венедиктовичем (очень странное
отчество). Он гораздо старше мамы, совсем старик, наверное, больше
пятидесяти. У него седые волосы и седая бородка клинышком. Папа о нем
говорит -- беспартийный спец, а няня Маруся -- хороший барин. Он всегда
целует маме руку, когда здоровается, и папе, Борис знает, это не нравится.
Ходит мама чаще всего в Художественный театр. Она там каждую пьесу смотрела
по нескольку раз и очень любит Качалова за его бархатный голос. Николай
Венедиктович говорит, что Качалов слишком сладенький и что нет никакого
сравнения с молодым Станиславским. А теперь самый великий актер -- Леонидов.
А Борис был в МХАТе только один раз, на "Синей птице". Но это для самых
маленьких.
Николай Венедиктович всегда на день рожденья, в ноябре, дарит Борису
десять рублей и говорит: молодому человеку надо иметь в кармане деньги. Мама
при этом смеется и говорит: "Зачем вы его балуете?" А папа потом сердится и
говорит, что деньги детей развращают. Вообще взрослые в одинаковых ситуациях
всегда говорят одни и те же слова.
У мамы есть еще друзья, и она иногда к ним ходит в гости. И всегда
одна, без папы. Папа говорит, что ему, во-первых, некогда, а, во-вторых, с
ними скучно. Папа в гости не ходит. По выходным дням вечером приходят папины
друзья. Мама готовит особенный ужин, покупает вкусные вещи в папином
распределителе, а водку из бутылок наливает в специальные графинчики. Папа и
его друзья пьют только водку, Борису позволяют выпить одну-две рюмки кагора,
а мама пьет белое грузинское вино. Борис попробовал -- кислятина. Надя с
гостями не сидит. Мама говорит, что у нее своя жизнь. Она кончила
экономический техникум, днем работает, а по вечерам уходит. Последние
полгода она ходит с высоким очень спортивным парнем -- Мишей. Миша --
комсомольский работник. Борис его не любит, и, кажется, папа тоже. Мама
считает, что он не хуже прежних и что это -- Надино дело. Наверное, Надя за
него выйдет замуж. Няня Маруся говорит -- давно пора.
А папу Борис больше уважает, чем любит. Папа очень смелый и сильный,
хотя и невысокий, чуть выше мамы. Один раз, когда они ехали с дачи (у них
есть дача в Кратове, вернее, половинка дачи в поселке ответработников) и
ждали поезда на платформе, какой-то большой пьяный мужчина начал бить
женщину на пригорке перед станцией. Он ее бил по лицу и очень громко ругался
матом. На платформе было много народа, но все молчали и даже отворачивались.
А у папы вдруг стала дергаться щека, он соскочил с платформы, перебежал
через рельсы, схватил этого мужчину за грудь, а другой рукой ударил его по
лицу. Мужчина упал и ругался матом лежа, но не вставал. А женщина стала
оттаскивать папу. В это время загудел паровоз и показался поезд. Папа быстро
снова влез на платформу. Потом всю дорогу у него дергалось лицо и дрожали
руки. А мама гладила его по рукаву и говорила: "Ну что ты, Шура, успокойся.
Все уже кончилось. Ты, конечно, не мог иначе, но ведь этой бабе
заступничество не нужно". Потом папа успокоился и сказал, что таких надо
стрелять. А мама ответила, что если таких стрелять, то в России никого не
останется. И больше об этом не говорили.
А теперь о самом важном.
Он перестал верить. Перестал верить в величие Сталина, в правильность
"генеральной линии", во все. Впрочем, если подумать, то это неправильно
говорить -- перестал верить. Просто раньше он не думал: все было само собой
разумеющимся. Конечно, уроки обществоведения всегда скучные, но это потому,
что повторяют и повторяют всем известные вещи, говорят одни и те же
правильные слова, с которыми все и так согласны. И вдруг все развалилось. И
казалось бы -- из-за такой малости, такой ерунды. Великий полет Чкалова,
Байдукова и Белякова: Москва -- остров Удд. А в газетах -- Сталин, Сталин,
Сталин. Все во имя Сталина, все во славу Сталина. Каждая речь кончается --
да здравствует вождь народов, отец родной! Все -- благодаря Сталину, под его
руководством, по его плану. Как будто он, а не Туполев, строил этот самолет,
он, а не Чкалов, сидел за штурвалом. Совершенно такие же статьи, письма,
рапорты, речи были в газетах и раньше, но Борис читал и не видел, читал и не
думал. А теперь увидел. И все развалилось. Если здесь фальшь, значит везде
фальшь. Если здесь врут, значит везде врут.
Это произошло сразу. Посмотрел утром газеты и вдруг понял -- ложь.
Через несколько дней, вечером, когда папа еще не пришел, а Надя уже ушла,
путано и сбивчиво сказал обо всем маме. С кем же еще говорить? Больше не с
кем. Таких друзей у Бориса нет.
Елизавета Тимофеевна молча слушала и потом долго молчала. Встала,
походила по комнате. Сказала:
-- Все, что ты говоришь, Борюнчик, правда. Только не вся правда. Вся
правда гораздо страшнее. Много не только лжи, но и крови. Они убивают и
мучают людей. Об этом никому нельзя говорить. Сделать ничего нельзя. Можно
только погубить себя и всех нас. И не надо говорить об этом с папой. Ты
должен понять: он все видит и знает гораздо больше, чем ты или я. Но до
конца не может принять правды. Всю свою жизнь он отдал борьбе за эту власть.
Человек, особенно такой человек, как папа, не в силах сказать себе, -- я всю
жизнь делал не то, что надо.
Елизавета Тимофеевна помолчала, достала из ящика пачку "Тройки",
закурила. Она очень редко курила, иногда после ужина с папиными друзьями. И
всегда "Тройку" с золотым обрезом.
-- Ты уже совсем большой, Борюнчик. Мои друзья, -- и тетя Дуся, и
Вайнштейны, и Николай Венедиктович, никогда не говорят об этом со своими
детьми. Они считают, пусть дети во все верят, им будет легче жить. Ты почему
удивился? Ты думал, что у Николая Венедиктовича никого нет? Он давно женат,
у него две дочери примерно твоих лет. Просто мы, как говорили раньше, не
знакомы домами. Но сейчас не об этом. Я думаю, что детям нельзя врать. И что
мальчик в пятнадцать лет уже взрослый человек, с которым надо говорить, как
со взрослым. Ты вдруг увидел ложь в бесконечном славословии Сталина. А
раньше ложь не видел. В твоей жизни ложь была всегда. И сегодня она окружает
тебя. Я читала твои учебники литературы, истории, обществоведения. В них
почти все неправда, или полуправда, изувеченная правда, а она хуже лжи. Ты
спросишь меня -- как же жить? А так -- просто жить. В жизни много
прекрасного, интересного, ради чего стоит жить. Хорошие книги, друзья,
музыка, искусство, любовь.
Борис всю жизнь помнил этот разговор, важнее его не было.
3.
Как странно и мучительно приятно вспоминать это теперь. Прошла жизнь, а
он все тот же. Так четко ощущается связь между тем мальчишкой и сегодняшним
неотвратимо стареющим мужчиной с мешками под глазами, редкими седыми
волосами, доживающим жизнь почти в одиночестве. А на самом деле ничего не
изменилось. Сколько было всего: война, жена и семья, любовь, болезнь, от
которой он скоро умрет, а на кровати лежит тот же пятнадцатилетний
мальчишка, что и полвека назад.
Борис Александрович лежал на спине. Начинало светлеть. Вернее не
светлеть, а сереть, по подоконнику стучал мелкий дождь. Уже ноябрь, скоро
снег, новый год, придут дочери с мужьями, внуки. Такой ненужный ритуал.
Опять разговоры о том, что ему нельзя жить одному, что он должен пригласить
кого- нибудь вроде экономки, что можно найти вполне приличную пожилую
женщину, которая совсем не будет мешать. Слава богу, трехкомнатная квартира.
Пора вставать. Сегодня у него лекция, и хотя он читает уже лет двадцать
один и тот же курс, часик-полтора посидеть и подумать нужно. Только бы не
схватило во время лекции. Нет хуже -- вызывать жалость. У студентов к
жалости всегда примешивается презрение: и что этот старый хрен не уходит на
пенсию. Помирать пора, а он лекции читает.
Борис Александрович был вторым профессором на кафедре патофизиологии
медицинского института и читал курс физиологии человека. Вернее, так
назывался курс, но он отходил от программы и много времени тратил на
физиологию клетки. Он говорил, что врач должен быть широко образованным
естественником. Но, если по правде, то он просто читал то, что ему было
интересно.
Все-таки настоящего ученого из него так и не вышло. Конечно, как и
полагается, за эти десятки лет у него накопилось несколько дюжин печатных
работ, даже одна книга о механизмах терморегуляции, были ученики, есть
аспиранты. Но он не обманывает себя: он середняк. Не из худших, но все же
середняк. На большие вещи таланта не хватило и не повезло. Иногда везет и
без особого таланта. И карьеры не сделал. А как легко было сделать! Столько
"кампаний" было на его веку, стоило только присоединиться, выступить
вовремя, поддержать почин. Вот Сергей это умел. Что-то давно его не было.
Видно, совсем затерялся в высоких сферах. Ничего, придет. Отдушина нужна
каждому.
Борис Александрович завтракал. Геркулес на воде с медом и кофе. Кофе
ему нельзя, но от этого удовольствия раз в день он отказаться не мог. За
завтраком он смотрел газеты. Именно смотрел, а не читал. Это занимало одну-
две минуты. Смотрел просто на всякий случай, -- вдруг что-нибудь напечатают
действительно важное. Очень редко, но все же бывало. Перед сном он
обязательно слушал последние известия по-английски или по-немецки.
Международная политика не то чтобы волновала, но интересовала его. Конечно,
если думать и помнить, то все оказывается довольно примитивным.
Читал Борис Александрович много. Теперь, когда он не мог вечером
работать, а стихи писал редко, он после ужина всегда читал. Перечитывал
Чехова, Достоевского. Выписывал "Новый мир", -- даже теперь нет-нет да
напечатают настоящее. Проглатывал английские детективы, шпионские триллеры и
западную публицистику. Иностранными книгами его регулярно снабжал Сергей,
который привозил их из своих частых заграничных командировок: в депутатском
зале не проверяют.
Лекцию он прочел хорошо. Мембранные потенциалы и доннановское
равновесие -- один из любимых его разделов. Студентов было около сотни, и
человек пять слушали и, видимо, понимали, а не просто конспектировали. Это
не так уж мало. Читал он с подъемом, на адреналине, и после лекции был как
выжатый лимон. На заседании кафедры полностью отключился. Заведующий,
Алексей Иванович, два раза спрашивал его мнение, он соглашался, и,
по-видимому, невпопад: все смущенно молчали и не смотрели на него.
Потом пил кефир с печеньем в профессорском буфете. Принял нитроглицерин
и часа полтора говорил с двумя своими аспирантами. Шустрые ребята. Кое-что
делают, но больше заняты идиотской общественной работой. Без этого на
кафедре не останешься.
Страшная вещь -- современный прагматизм молодых. Они думают, что умеют
жить. Мура это, сами себя обманывают. Нельзя откладывать "на потом" и
тратить лучшие годы на несущественные вещи. Когда-то, еще восемнадцатилетним
мальчишкой, он написал об этом стихи.
Не говори: настанет день,
И настоящее начнется,
И солнцем счастье улыбнется
Сквозь жизни серенькую тень.
Ты лишь сегодняшнего автор,
Забудь про годы впереди
И не надейся, и не жди
Ненаступающего завтра.
Ты станешь ждать, а все пройдет
Тоскливой вереницей буден.
Тот, кто сегодня не живет,
Тот завтра тоже жить не будет.
Иди ж дорогою своей,
Пока выдерживают ноги.
Ведь жизнь слагается из дней,
И даже не из очень многих.
Борис Александрович еще раз прочитал вслух стихи дома вечером. Написал
он их на первом курсе. Пожалуй, эти строки можно понимать по- всякому. И как
призыв к сиюминутному максимальному наслаждению. Но для него они всегда
означали нетерпимость траты времени, траты жизни на незатрагивающее душу, на
формальное, на несущественное.
Вечером радио. Ничего нового: Афганистан, все во всех стреляют в
Ливане, идиотская болтовня в совершенно бессмысленной ООН.
Бессонница. И снова воспоминания.
4.
Ноябрь 1937 года. Уже почти месяц, как арестовали папу. Но задолго до
той страшной ночи Борис чувствовал, что дома тревожно. По выходным дням уже
не приходили папины друзья. Зато папа приезжал со службы раньше, часами
ходил по спальне и столовой и сам открывал дверь, когда звонили. А дней за
десять до той ночи папа приехал днем, когда Борис только что вернулся из
школы, и еще в передней, дергая щекой, сказал вышедшей навстречу маме:
-- Снегирева взяли.
Снегирев был самым близким папиным другом, еще по ссылке. Борис уже
понимал, что значат эти слова.
Вечером папа с мамой пошли к Снегиревым. Мама, кажется, пошла в первый
раз, она даже не была знакома с женой Снегирева. Вернулись поздно. Борис
ночью слышал, как папа ходил по спальне и повторял одно и то же:
-- Он сошел с ума. Ты слышишь, Лиза, эта сволочь сошла с ума. Он всех
уничтожит.
И мама:
-- Успокойся, Шурик, никто ничего не может сделать. Может быть, о тебе
забудут.
Не забыли.
Три часа ночи. Мамин голос:
-- А это комната сына, ему шестнадцать лет. Если можно, не будите его.
Мужской, хриплый:
-- Придется разбудить, гражданка.
Главный -- коренастый, небритый, усталый, безразличный. Лет сорок. В
штатском. Один -- молодой, в форме, с кубарями. Заспанная дворничиха, тетя
Клава. И мама -- в лучшем, "театральном" платье, губы сжаты, глаза сухие.
-- Вставай, парень. Тебя как -- Борис? Вставай, Боря. Надень
что-нибудь, простудишься.
Дрожащими руками, молча натянул штаны, рубашку.
-- Твой стол? В шкафу -- твои книги? Отцовы бумаги, книги есть?
Поглядим, поглядим.
Вдвоем вытаскивали книги, бросали на пол. Вытряхивали ящики.
-- А это что? Стишками балуешься? Возьми, Коля, на всякий случай, там
посмотрим. А это -- куда дверь?
Мама:
-- Там другая семья. Звягинцевы, муж и жена.
Тетя Клава, конечно, знала, что там Надя с Мишей, но даже не взглянула
на Елизавету Тимофеевну.
Все вышли в гостиную. У стола сидел папа, смотрел прямо перед собой. В
дверях стоял еще один молодой, с кубарями. Няня Маруся -- у стены на краешке
стула, бормотала:
-- Господи, что это? Господи, что это?
На большом столе навалены книги. Борис заметил несколько красных томов
стенограмм съездов: тринадцатого, четырнадцатого, пятнадцатого. Он их
недавно прочел, потихоньку от папы.
Все книги со стола сложили в два рюкзака, туда же бросили тетрадки со
стихами.
-- Собирайтесь, гражданин Великанов, прощайтесь, пора ехать.
Елизавета Тимофеевна принесла из спальни небольшой чемодан.
-- Здесь все, что надо, Шура.
И к главному:
-- Где наводить справки, чтобы узнать, когда эта ошибка будет
исправлена?
-- У нас, гражданка, ошибок не бывает. Справки на Матросской Тишине. А
вещички-то уже заранее приготовили? Ждали, значит? А говорите -- ошибка.
Александр Матвеевич встал. Все вышли в переднюю. Одел осеннее пальто,
хотя рядом висела шуба. Обнял маму.
-- До свидания, Лиза. Я вернусь.
Няня Маруся схватила папину руку, поцеловала.
-- Бог тебя благослови, барин. Что же это делается, Господи!
Папа обнял Бориса:
-- Держись, Боря. Ты теперь мужчина, главный. И помни, я ни в чем не
виноват.
-- Я знаю, папа.
Вот и все. Ушли.
Мама сразу сказала:
-- Надо прибрать.
И они до утра убирали спальню, гостиную, комнату Бориса. Потом мама
приготовила завтрак, и в восемь сели за стол втроем.
Утром мама сказала:
-- Ты, Боря, иди в школу, как всегда. Не надо никому ничего говорить.
Они сами узнают. Сегодня я буду целый день дома, надо многим позвонить, а
завтра поеду в Можайск, к тете Наде.
Надежда Матвеевна, единственная папина сестра, жила в Можайске. Она
была учительницей русского языка и литературы, а ее муж, Ефим Григорьевич,
-- учителем математики.
Вечером пришел Николай Венедиктович. Пили чай. Николай Венедиктович
написал заявление на имя Ежова о том, что он знает А.М.Великанова много лет,
убежден в его честности и преданности Советской власти. И подписался:
инженер Н.В.Вдовин, место работы и адрес. И сказал маме:
-- Вы, конечно, знаете, Елизавета Тимофеевна, что всегда можете
рассчитывать на мою помощь. И материальную, и любую.
-- Спасибо, Николай Венедиктович, но ничего не надо. У нас есть, что
продавать, да и я всегда сумею устроиться юрисконсультом или экономистом. А
заявление ваше вряд ли поможет. Только себе повредите.
-- Это -- мое дело. Я не могу не написать. А чудеса бывают. Редко, но
бывают.
Больше никто из маминых или папиных друзей к ним не пришел. А Николай
Венедиктович бывал, как и раньше, каждую неделю. Только теперь всегда
приносил что-нибудь к ужину.
Дней через десять в школе на большой перемене Бориса отозвал в сторону
Сережка Лютиков.
-- У тебя отца арестовали, как врага народа. Почему не заявил в
комсомольскую организацию? Хоть бы мне сказал, Борька. Я бы, как секретарь,
сам сообщил официально. На собрании всегда лучше, когда сами заявляют. В
десятых классах уже было несколько таких дел. Ребята правильно себя вели, и
все обошлось, не исключили.
-- А как -- правильно?
-- Сказать, что осуждаешь. Что отказываешься от такого отца.
Обязательно спросят, -- а где был раньше? Надо говорить, что он ловко
маскировался, но все-таки признать, что был недостаточно бдительным. И все
обойдется.
-- Я, Сережка, не буду осуждать, не буду отказываться. Пусть исключают.
-- И дурак. Давай поговорим, как следует. Походим после школы.
Встретимся не у выхода, а на Самотеках, на углу Цветного. Не надо, чтобы
вместе видели.
Часа два они ходили по бульвару от Самотек до Трубной и обратно. Борис
позвонил из автомата домой, чтобы не волновались.
С Лютиковым у Бориса сложились странные отношения. Круглый отличник,
лучший спортсмен школы, комсомольский лидер, всеми признанный хозяин класса,
Сергей наедине с Борисом становился другим человеком, менее самоуверенным,
более мягким, позволял себе слегка (не слишком) подсмеиваться над своей
комсомольской активностью. Дома у Сергея Борис ни разу не был. Знал только,
что жили Лютиковы бедно. Отец -- слесарь и истопник большого дома на
Каляевской, где они занимали комнату в громадной коммунальной квартире
(Сергей любил полушутя-полусерьезно с утрированной гордостью подчеркивать
свое пролетарское происхождение). Мать не работала. Детей в семье было
пятеро. Сергей старший. У Великановых Сергей бывал. Брал книги, просто сидел
с Борисом в его комнате, разговаривал. Борис иногда читал ему стихи. У
Сергея был слух. С его замечаниями и оценками Борис часто соглашался. Маме
Сергей не нравился.
-- Очень целенаправленный молодой человек. Да и не молодой вовсе. Он
сразу взрослым вылупился.
Папа встретил Сергея только один раз, когда тот засиделся у Бориса
дольше обычного. За чаем задал Сергею пару обычных "взрослых" вопросов.
После сказал Борису:
-- А этот твой приятель (он ведь приятель тебе) ничего. По крайней мере
не хлюпик.
Разговор на Цветном бульваре получился тяжелым. Говорил больше Сережка.
-- Ты пойми, Борька. Ведь ты по-настоящему и не можешь знать, виноват
он или нет. Ты процессы помнишь? Ведь кто бы раньше подумать мог -- такие
имена! Сами сознались. Ну, хорошо., хорошо. Пусть Александр Матвеевич не
виноват. Но ведь уже все! Кончилось! Органы не ошибаются. Не могут позволить
себе ошибаться. И правильно. Такая борьба идет. Надо чистить страну. И если
в этой чистке пострадает пара тысяч невинных людей, -- что делать? Надо
смотреть шире. Ну, хорошо, хорошо. Ты слюнтяй, чистоплюй, ты не можешь
принять несправедливости. Для тебя твоя совесть важнее общего дела. Так ты о
себе, о матери подумай. У тебя жизнь впереди. И жить-то тебе здесь. Играть
надо по правилам. Не ты их придумал, не тебе с ними бороться. Через полтора
года школу кончаем. Ведь ты на биологический, в МГУ хочешь. А кто тебя,
исключенного из комсомола, сына врага народа, примет? Что молчишь?
-- Не буду я каяться, Сережка. И осуждать не буду.
Сергей выругался матерно, неожиданно рассмеялся, хлопнул Бориса по
плечу и легко сказал:
-- Ну, не будешь, -- и ладно! Я, по правде сказать, и не очень
надеялся. Так, на всякий случай, вдруг выйдет. Ты только не обижайся, когда
я на собрании тебя с говном мешать буду. Мне иначе нельзя. А сейчас забудем
этот разговор. Пойдем ко мне. Бати дома нет, мелюзгу гулять выгоню, а мать
мешать не будет. Тебе сейчас самое время выпить немножко. Небось черной
головки и не пробовал никогда. У бати спрятана. Налью по маленькой.
В огромной комнате Лютиковых, с грязной занавеской, отделявшей большую
кровать в углу -- спальню родителей, было ободрано и неуютно. Трое
мальчишек, лет от пяти до десяти, то ли дрались, то ли играли на полу.
Единственное чистое место в комнате -- Сережкин стол у окна с аккуратно
сложенными книгами, покрытый клеенкой.
Марья Ивановна, маленькая, худая, услышала, что пришли, вбежала в
комнату, руки в мыле, стирала, наверное. Увидев Бориса, остановилась в
дверях. Дети на полу замолчали. Все смотрели на Сергея.
-- Это, мать, мой товарищ, Борис Великанов (тут Марья Ивановна
всплеснула руками, хотела что-то сказать, но не решилась прервать Сергея.
Видно было, что имя Бориса ей знакомо). Нам поговорить нужно. Ты возьми
ребят, пусть во дворе побегают, или с тобой на кухне.
-- Хорошо, Сереженька. Вы, Боря, садитесь. Вот сюда, лучше у окна.
Здесь удобней будет. А мы уйдем сейчас, вам не помешаем.
-- Ладно, мать. Ты уж очень не кланяйся, он парень простой. Иди, иди, я
сам все.
Сергей вытащил из-под кровати бутылку. В ней было грамм полтораста
водки. Поставил на стол два граненых стакана, соль, краюху черного хлеба,
уже почищенную луковицу. Разлил водку в стаканы, отрезал два ломтя хлеба,
нарезал лук.
Борис спросил:
-- А отец не рассердится?
-- Не. Я и не пью почти никогда. А если выпил, значит нужно было. Батя
у меня понимающий. Чокнемся. За Александра Матвеевича. Пусть ему полегче
будет. Ты чего смотришь на меня, Великан? Что комсомольский секретарь за
врага народа пьет? Так это только с тобой. А расскажешь -- все равно не
поверят.
Выпили. Борис удержался, не закашлялся.
Сергей продолжал. Видно было, очень уж ему хотелось выговориться.
-- Ты ведь не знаешь, я с ними, с органами, иногда на задания хожу. Они
нескольких старшеклассников наших, которые покрепче и посознательней,
пригласили. И меня. естественно. Сперва, конечно, беседа о долге. о
бдительности, стандарт. А ходить интересно. Делать особенно нечего. Пошлют
понятых разбудить и привести, -- дворника и из жильцов кого- нибудь. Иногда
в обыске помогаю. Но -- интересно. Знаешь, все эти начальники бывшие,
партийцы, даже военные. мандражат ужасно. Унижаются, лебезят, объясняют, что
ни в чем не виноваты. Только один раз полярник заперся и через дверь
стрелял, а потом себя застрелил. И знаешь, не в висок, как в кино
показывают, а в рот. Настоящий мужик был. А как Александр Матвеевич? Не
трясся? Впрочем, он у тебя вроде сильный был. Ну да, говорю -- был. Потому
что все кончено с ним. И нечего себе самому врать. С ним кончено, а тебе
жить надо. И матери твоей, барыне, теперь покрутиться придется. Не все
книжки читать и в консерваторию ходить. Распределителя-то уже нет, небось? И
на хорошую работу не возьмут: муж -- враг народа! Так что ручки, может,
испачкает.
-- Ты маму не трогай. А то уйду.
-- Знаю, знаю, ты мамкин сынок. Ну, не буду. Эх, жаль, выпить больше
нечего. Мне сейчас выпить еще надо, раз уж с тобой разговорился.
-- Слушай, Сережка, а те, которых вы, ну ты с этими, с органами берете,
все враги народа?
-- Может враги. А может и нет. Мне какое дело? Я так думаю, просто
батька усатый порядок наводит. И правильно. А то разжирели. На машинах
ездят. Ветчину из распределителей жрут. Хватит. Другим дорогу дайте. Я тоже
хочу на машине.
-- Значит потом и тебя, когда разжиреешь?
-- Я умнее. Ведь эти не только речи толкают, они и вправду верят. что
рай земной строят. А я, Великан, не верю. Я в себя верю. Да и кончится это
сажание через год-два. Кого-то и оставить надо. Я, Борька, хочу человеком
стать. Мне все это (обвел рукой комнату) обрыдло до печенок. А надеяться мне
не на кого. Мать ты сам видел. А отец еще хуже. Мне одна дорога -- вверх по
лесенке. И подымусь.
-- Слушай, Сережка, хочешь, я тебе одно стихотворение прочту? Несколько
дней назад написал. Никому еще не читал. Тебе первому. Под Лермонтова.
"Думу" помнишь?
-- Читай, что с тобой сделаешь.
Борис читал негромко, почти шепотом.
Будь проклято, пустое поколенье,
С которым я влачиться осужден!
Я вижу приговор -- презренье
В тумане будущих времен.
Одни из нас покорными стадами
Безропотно на привязи идут,
Богов, судьбою данных, чтут
И думают газетными статьями.
Другие, как пловцы, в глазах уже темно,
Плывут и глубину ногой боятся мерить.
Себя стараются уверить
В чем разуверились давно.
А те, которым надоело
Обманывать самих себя,
Уже бессильны делать дело,
Свой ум на мелочь раздробя.
Хотим не думать, легкого забвенья,
Красивой карнавальной шелухи.
Поверхностно проходят увлеченья --
Козловский, румба и стихи.
Кругом услыша шум нечистый,
Мы пожимаем с горечью плечом,
А вслух трусливо, жалко лжем,
Как лгут и лгали журналисты.
И правнуки, с презреньем вспоминая
Безвременьем опошленных людей,
Пойдут вперед дорогой новых дней,
Ошибки наши повторяя.
Помолчали.
-- Ну, Великан, никому этого не читай. И мне больше не читай. Да нет,
не сболтну. Я себя крепко держу. Но вдруг выслужиться понадобится. Ручаться
не могу. Шучу, шучу. Да и забыл уже. Ты лучше мне еще что- нибудь почитай,
из старого. Про Есенина прочти. Там у тебя есть сильные места.
Борис не любил эти стихи. Он знал, что получилось надуманно и фальшиво.
А ребятам в классе нравилось. Мама говорила:
-- Это потому, что Есенин почти запрещен. Но только почти. Так что с
одной стороны фрондерство, а с другой -- безопасно.
Читать не хотелось. Но прочел.
Жил в России один поэт,
Синеглазый и златоглавый.
Вот уж больше десятка лет
Он опутан скандальной славой.
Был он молод, изящен, красив, --
Что ж бы надо еще такому?
Но он кинулся, все забыв,
С головою в кабацкий омут.
Оттого, что кругом себя
Только свору он видел волчью,
Свой талант и себя губя,
Он спивался с притонной сволочью.
И, стараясь в стихах сорвать
Облепившую душу плесень,
Он оставил для нас слова
Самых нежных и строгих песен,
Откровенных и грустных строк,
Беспощадных к себе и людям.
Оттого и судил ему рок,
Что он понятым здесь не будет.
Назовешь лишь его у нас,
Снова слышишь все те же шутки.
От него приходят в экстаз
Психопатки и институтки.
И другая прогнившая гнусь --
Созревающие коровы,
Что смакуют "Кабацкую Русь"
С упоением, как Баркова.
На недолгом пути своем
Много в жизни им перевидано.
Люди ищут разное в нем,
Ну а мне, мне просто завидно.
Потому что, как ни крутись,
Как ни черкай долгие ночи,
Никогда не получишь стих
Так легко и просто отточенным.
И когда я читаю, а он,
Точно кровью, строчками точится,
Я до бешенства разозлен,
Мне ругаться от боли хочется.
Оттого, что борясь и любя,
Окруженный сворою волчьей,
Свой талант и себя губя,
Он спивался с притонной сволочью.
День сегодня такой весенний,
Город снегом еще одет.
Жил в России один поэт,
Назывался Сергей Есенин.
x x x
Через неделю Бориса Великанова исключили из комсомола.
Глава II. СЕРГЕЙ
1.
Сергей Иванович Лютиков возвращался домой. В первом классе
аэрофлотского самолета, рейс Цюрих-Москва, уже разнесли завтрак (холодная
курица, салат, черная икра, кофе). Коньяк армянский "Двин", но московского
розлива. Первый класс был почти пуст, -- кроме Сергея Ивановича только
пожилая пара, говорившая между собой по-французски. Еще в Цюрихе, едва
расположившись на своем месте, мадам обратилась к Лютикову:
-- Bonjour, monsieur, parlez vous francais?
-- Oui, madam. But I prefer English.
И дальше говорили по-английски. Говорила в основном мадам.
-- Мы уже на пенсии и, как видите, путешествуем. Самое интересное --
смотреть мир, не правда ли? Были уже везде, даже в Новой Зеландии. А теперь
взяли тур: Москва, Ленинград, Киев. А вы -- русский? Посоветуйте, что стоит
посмотреть, куда пойти. У нас, конечно, будет гид, мы заплатили, но всегда
лучше знать заранее самим, не правда ли?
Сергей Иванович дал несколько стандартных советов, мадам записала их в
блокнотик, "предназначенный специально для русского тура". Разговаривать с
ними Сергею Ивановичу не хотелось. Слишком они были типичны. И разговор
скоро прекратился.
Неплохая получилась поездка. На заседании Комитета ЮНЕСКО по археологии
и истории развивающихся стран, советским членом которого он состоял, ничего
интересного, естественно, не произошло. Обычная малозначащая болтовня,
распределение стипендии и стажерских пособий, финансовая помощь некоторым
проектам (чего жалеть, деньги американские). Конечно, вежливые
дипломатические дискуссии о предпочтительности тех или иных экспедиций.
Самое главное -- приняли решение о следующем заседании через полгода в
Джакарте. Сергей еще не был в Индонезии. Американец, как оказалось, тоже.
Это и решило вопрос.
Странно все-таки, что американцы до сих пор не ушли из ЮНЕСКО. С ними
считаются только в тех случаях, когда речь идет о финансировании. Настоящие
хозяева -- недоразвитые страны. Их много и они большей частью нищие.
Гипертрофированный комплекс неполноценности (интересно, может ли быть
комплекс неполноценности не у отдельного человека, а у целой нации?) ведет к
зависти, ненависти, чрезмерной щепетильности в формальных вопросах
представительства.
Рост антиамериканизма в мире -- естественная реакция нищего на
благотворительность. Нас тоже не любят, но по другой причине. Мы ничего не
дарим, кроме оружия (подачки компартиям -- не в счет). Нас боятся. Боятся и
поэтому ненавидят. А американцам завидуют и поэтому ненавидят. Впрочем, это
относится к недоразвитым. В развитых все сложнее.
Свободного времени в Цюрихе было достаточно. В ЮНЕСКО не перегружаются.
Удалось съездить на Женевское озеро, посмотреть несколько новых фильмов,
походить по магазинам. Вале и детям почти ничего не купил, все у них и так
есть. Борису несколько новых книг, собственно не очень новых, но Борис еще
не читал. "Ленин в Цюрихе", "День шакала", последние "Ньюс Уик", "Тайм",
"Шпигель". К Борису -- дней через пять. Сперва вся эта мура с отчетом,
неотложные дела в ЦК, в институте. А потом к Борису. Уже давно не был.
Месяца четыре. Надо снять напряжение, отрелаксировать, поболтать, поспорить,
не следя за каждым словом, Побыть целый вечер самим собой.
В Шереметьево уже ждал Володя с "Чайкой". "Чайку" к Сергею Ивановичу
прикрепили недавно, после перевода в главные референты цековского отдела.
Тогда же дали квартиру в "Ондатровом заповеднике", в Кунцеве. Хорошая
квартира, ничего не скажешь. Валя довольна. Пять комнат, зимний сад,
бесплатная горничная.
В машине отдал Володе подарки: джинсы для дочери, фигурную бутылку
Смирновской самому. Специально не положил в чемодан, вез в ручной сумке.
Привозить подарки, сувениры Володе, горничной Люсе, двум секретаршам (в ЦК и
в институте) Сергей Иванович не забывал.
Ехали молча. Володя начал было рассказывать последние институтские
сплетни, но тут же понял, что шеф не в настроении. Сергей Иванович не
позволил Володе взять чемоданы, сам донесет, не ослаб еще. Велел быть после
обеда, съездить на пару часов в институт.
Валя встретила хорошо. Видно -- была рада. Сергей Иванович гордился
женой. Разменяла полвека, а больше тридцати пяти не дашь. Стройная,
подтянутая, следит за собой, понимает, что одежда, лицо, фигура -- не
пустяки. Валентина Григорьевна была теннисисткой, мастером спорта. Кончила
Инфизкульт, особенно высоко в табеле о рангах никогда не подни