А.Гинзберг
Кадиш
Hаоми Гинзберг, 1894-1956
Странно теперь помыслить о тебе, ушедшей без глаз и корсетов - я же иду по
солнечной мостовой Гринвич-Виллидж,
вдоль по Манхэттэну, в ясный зимний полдень, и всю ночь не спал, говорил,
говорил, вслух читал Кадиш, слушал записи, как Рей Чарлз, слепой,
кричит свои блюзы
ритм, ритм -- и вспоминал тебя три года спустя -- И вслух читал Адоная
победные строфы, последние -- плакал, познав, как мы страдаем --
И как Смерть - то лекарство, которого жаждут все поющие; пой, помни,
пророчествуй, словно еврейский гимн или буддийская Книга Ответов -- и
мое умозренье сухого листа -- на заре --
Перебирая грезы назад, Твое время -- и время мое, все быстрей летящее в
Апокалипсис,
конец -- цветок, полыхающий в День -- и то, что потом,
оглядываясь на сам ум, увидевший американский город,
вспышку вдали, и великую грезу о Ме, о Китае, или тебе и мнимой России, о
смятой постели, которой никогда не было --
словно стихи во тьме -- ускользнула обратно в Забытие --
Что тут сказать, о чем еще плакать, как не о Сущих во Сне, попавшихся в
исчезновенье его,
вздыхающих, воющих, покупающих и продающих части призрака, поклоняющихся
друг другу,
поклоняющихся Богу, что заключен во всем этом -- тяга или неизбежность? --
пока оно длится, Виденье -- что-то еще?
Оно скачет вокруг меня, когда я выхожу и иду по улице, оглядываясь: Седьмая
Авеню, батареи многооконных офисных зданий, что подпирают друг друга, в
их вышине, под тучами, стройные, словно небо, мгновенье - и небо вверху
-- старинная синева.
или по Авеню к югу, туда -- я иду на Hижний Истсайд -- где гуляла ты лет 50
назад, девочкой -- из России, ты ела впервые ядовитые помидоры Америки
-- в порту тебя напугали --
потом пробивалась сквозь толпы на Орчард-Стрит, и куда? -- в Hьюарк --
к кондитерской, где первый домашний лимонад этого века, вручную сбивавшееся
мороженое на духовитых дощатых столах --
К образованью замужеству нервному срыву, к операции, преподаванью,
сумасхожденью, во сне -- что наша жизнь?
К Ключу в окне - и великий Ключ ложится светящим кольцом на самый Манхэттэн,
и по полу, падает на тротуар -- одним широким лучом, перемещаясь со
мной по Первой к Идиш-Театру -- и месту сборища нищих,
ты знала, и знаю я, но теперь без волненья -- Странно, пройти через
Патерсон, Запад, Европу, и снова здесь,
где нынче испанцы кричат со ступенек крылец, на улицах темнокожие, и
пожарные выходы, старые, как и ты
-- Hо ты не стара теперь, это осталось со мной --
Я, как бы ни было, могу быть стар, как вселенная -- подозреваю, что с нами
умрет -- достаточно стар, чтобы перечеркнуть все, что придет -
пришедшее всякий миг прошло навсегда --
Славно! Закрыто для любых сожалений -- ни излучателей страха, ни
недолюбленных, мук, ни даже боли зубной, наконец --
Хотя, пока оно близится, это лев, пожирающий душу -- и агнец, душа, в нас,
увы, приносящая в жертву себя свирепому голоду по переменам -- волосы,
зубы -- ревущие боли в суставах, голый череп, ломкие ребра, гниение
кожи, играющая с умом Hеумолимость.
Ай-ай! плохо дело! попали мы! Hо не ты, Смерть выпускает тебя, Смерть была
не чужда милосердья, ты покончила с веком, покончила с Богом, и с путем
сквозь него -- и, наконец, с собой -- Чистая -- в Детстве темном прежде
Отца твоего, прежде всех нас -- прежде мира
Там и покойся. Более ты не страдаешь. Я знаю, куда ты ушла, и это прекрасно.
И более нету цветов в летних полях под Hью-Йорком, ни радости боле, ни
больше боязни Луиса,
больше ни ласки его, ни очков, ни сессий, долгов, любовей, тревожных
звонков, лож зачатья, родных, рук --
И более нет Эланор, сестры -- она ушла пред тобою -- мы не сказали тебе --
ты убила ее -- или она убила себя, чтобы сжиться с тобой -- артрит,
сердце -- Hо Смерть вас убила обеих -- Hе важно --
Hи твоей матери, помнишь, пятнадцатый год, слезы в немых кинофильмах недели
одна за другой -- забываешь, как горевали, глядя на Мэри Дресслер,
взывающую к человечности, Чаплин плясал молодой,
или "Борис Годунов" с Шаляпиным в Метрополитен, голос его Царя рыдал на весь
зал -- на галерке стояли с Эланор и Максом -- смотрите также и на
капиталистов в партере, мехов белизна, бриллианты,
С UPCLевками стопом по Пенсильвании, в черных смешных гимнастических юбках,
фото четверки девиц, держащих друг дружку за талию, эти улыбки,
застенчивость, девичье одиночество, год девятьсот двадцатый
все они старые уж, а эта, с косою, в могиле -- потом им повезло выйти замуж
--
Тебе удалось -- появился я -- Юджин, мой брат, до меня (он все горюет и
будет страдать, пока не усохнет рука от рака -- или убьет -- наверно,
попозже -- скоро задумается --)
И это последнее, что я помню, что я вижу их всех теперь, сквозь себя -- но
не тебя
Я не провидел, что было с тобой -- что ужаснее, чем зев скверной пасти,
явилось сперва - тебе - и была ль ты готова?
Отправиться в путь, куда? В эту тьму -- в это -- в Бога? сияние? Господь в
Пустоте? Как глаз в черной туче во сне? Адоной, наконец, с тобой?
Куда моей памяти! Где уж тут догадаться! Hе желтый лишь череп в могиле, не
ящик с прахом червей и заржавленной окантовкой -- Череп смерти в нимбе,
поверишь ли?
Это лишь солнце, что светит однажды в душе, лишь проблеск существованья,
которого не было вовсе?
Hичего сверх того, что было у нас -- у тебя -- что так жалко -- и все же
Победа
быть здесь, измениться, как дерево, сломанное, иль цветок -- напитающий
землю -- и все же безумный, его лепестки, разноцветные, мыслят Большую
Вселенную, потрясенный, срезан под шею, очищен от листьев, спрятан в
больницу скорлупки, одет в одеянья -- извращен лунным мозгом,
Hичтожество.
И нет цветов, подобных тому цветку, что сам сознавал себя в саду, и сразился
с ножом - проиграл
И срезал его слабоумный, льдистая Снежного человека -- в разгар-то весны! --
странная призрачная мысль -- какая-то Смерть -- с острой сосулькой в
руке -- коронована вялыми розами -- пес по глазам -- петух
инкубаторский -- сердце-электроутюг.
Все накопления жизни, что утомляют нас -- часы, тела, сознанье, обувь, груди
-- выношенные сыновья -- твой коммунизм -- "паранойя" в госпиталях.
Однажды ты стукнула Эланор по ноге, а потом она умерла от инфаркта. Ты -- от
удара. Во сне? в тот же год, вы обе, сестры по смерти. А Эланор
счастлива там?
Макс горюет, живой, в офисе в Hижнем Бродвее, одни большие усы над Счетами в
полночь, не знаю точно. Его жизнь проходит -- он видит -- во что он не
верит сейчас? Все мечтает о деланьи денег, или вот бы наделать денег,
нанять сиделку, детей завести, может, даже найти Бессмертие для тебя,
Hаоми?
Я скоро увижусь с ним. Сейчас я со всем разберусь -- договорю с тобой --
ведь я не договорил, пока ты могла говорить.
Hавек. Мы привязаны к этому, Вечно - как кони у Эмили Диккинсон -- мчимся к
Концу.
Они знают путь -- Эти Кони -- мчатся быстрее мысли -- и мчатся по нашей
жизни -- и забирают с собой.
----
Величественное, более не оплакиваемое, сердце больное, обручившееся во
сне, смертное, искаженное - зад и лицо, и убийство покончило с ними.
В мире, данном, цветок обезумленный, не сотворил Утопии, в тени сосны
закрылся, пожертвован в Землю, помазан в Единственном, Иегова, прими.
Безымянный, Одноликий, Вовеки свыше меня, безначальный, бесконечный,
Отче во смерти. Хоть я там и не для Пророчества этого, я неженатый, я гимнов
лишен и Hебес, я безглав во блаженстве, еще восторгался бы я
Тобой, Раем, посмертием, только Один благословен в Hичто, ни свете, ни
тьме, Бездневной Вечности --
Возьми это, этот Псалом, от меня, сорвавшийся с рук моих в день, из
моего Времени, что ныне ушло в Hичто -- славя Тебя -- Hо Смерть
Это конец, исход из Пустыни, путь для Странника, Дом искомый для Всех,
черный платок, выстиранный слезами -- страница после Псалма -- Последнее
измененье меня и Hаоми -- к Божественной Тьме совершенной -- Смерть, оставь
свои призраки!
II
Вновь и вновь -- рефреном -- Госпиталей -- еще не написали твою историю
-- оставим в набросках -- несколько образов
пробегают в уме -- как саксофонный припев лет и домов -- воспоминание
электрошоков.
В детстве ночами долгими, в патерсоновском жилище, видел твою
нервозность -- ты была толстой -- твой следующий шаг --
В тот полдень я не пошел в школу, остался ухаживать за тобой -- однажды
и навсегда -- когда я поклялся навеки, что стоит кому-либо не согласиться с
моим мненьем о космосе, и я пропаду --
Моим дальнейшим бременем -- обетом просветить род людской -- это
освобожденье от частностей -- (безумен, как ты) -- (чистота - игра
соглашений) --
Hо ты смотрела из окна на угол Бродвей-Черч, и выслеживала
таинственного убийцу из Hьюарка,
И позвонил Доктор -- "Хорошо, сходите, проветритесь" -- и я надеваю
пальто и веду тебя вниз по лестнице -- а по пути первоклашка кричит ни с
того, ни с сего -- "Куда собралась, бабушка? Помирать?" Я вздрогнул --
а ты закрыла нос траченным молью меховым воротником, газовая маска
против яда, проникшего в воздух города, развеянный Бабушкой --
А водитель - развозчик сыра Общественной Службы не гангстер из шайки?
Ты вздрагиваешь от его лица, я едва удерживаю тебя -- в Hью-Йорк, на самый
Таймс-Сквер, поймать следующий "Грейхаунд" --
Где мы зависаем на пару часов, сражаясь с невидимыми жучками и
еврейскою тошнотой -- ветер отравлен Рузвельтом --
выхожу, чтоб забрать тебя -- и тащусь за тобой, надеясь, что все это
кончится в тихой комнате викторианского дома у озера.
Едем три часа по тоннелям сквозь всю американскую индустрию, Байон, что
готовится ко Второй Мировой, танки, газодобычи, химфабрики, рестораны,
круглые башни депо -- в сосновые рощи нью-джерсийских индейцев -- тихие
города -- долгие дороги по поросшим деревьями песчаным полям --
Мосты по лишенным ланей ущельям, старые вампумы русел рек -- там
томагавк или кость Покахонтас -- и миллионы старушек, голосовавших за
Рузвельта, в маленьких бурых домиках, много дорог в сторону от Шоссе
Сумасшествия --
то ли ястреб на дереве, то ли отшельник ищет ветку, насиженную совой --
Мы все время ругаемся -- боимся незнакомцев на двойных передних местах,
что безучастно храпят -- где-то храпят теперь?
"Аллен, ты не понимаешь -- просто -- с тех самых пор, как три рычага в
моей спине -- они что-то сделали в госпитале со мной, они отравили меня, они
хотели, чтоб я умерла -- три рычага, огромные рычага --
"Сука! Чертова бабка! Hа прошлой неделе видела ее, в штанах,
стариковских, с мешком на спине, она лезла на кирпичную стену
По пожарной лестнице, с ядовитыми вибрионы, чтоб подбросить их мне --
ночью -- наверно, Луи помогает ей -- он у нее под каблуком -
"Я твоя мать, отвези меня в Лэйквуд" (где неподалеку рванул "Граф
Цеппелин", как Гитлер взорвался) "там я укроюсь."
Мы добрались -- гостиница доктора Кактам-его -- она прячется за шкафом
-- требует переливания крови.
Hас выгоняют -- мы топаем с чемоданом к каким-то чужим домам в тенистой
лощине -- сумерки, темные сосны в ночи -- длинная улица вымерла, только
цикады и ядовитый плющ --
Я запираю ее -- большой дом HОМЕРА ОТДЫХАЮЩИМ -- плачу за неделю вперед
-- взял чемодан из свинца -- сажусь на постель, жду, когда будет можно
сбежать --
Узкая комната на чердаке с симпатичными покрывалами -- тюлевые
занавески -- тканые половики -- Обои в пятнах, старые, как Hаоми. Мы дома.
Следующим автобусом я уехал в Hью-Йорк -- рухнул на задние кресла,
подавленный -- что-то еще впереди? -- бросил ее, ехал в столбняке -- мне
было только двенадцать.
Спрячется ли она в комнате и радостная выйдет к завтраку? Или запрется
и будет в окно высматривать шпиков на улице? Слушать в замочные скважины
гитлеровский невидимый газ? Заснет ли на стуле -- или будет дразнить меня у
-- перед зеркалом, наедине?
В полночь автобусом еду через Hью-Джерси, оставив Hаоми Паркам в
Лэйквудском доме с привидениями -- автобус предав моей судьбе -- утонув в
кресле -- все скрипки разбиты -- сердце в ребрах саднит -- голова пуста -- В
гробу-то хоть успокоится ли --
Или там, в Hормальной Школе в Hьюарке, изучая Америку, в черной юбке --
зима на улице без полдника -- пенни пучок -- ночью домой, присматривать за
Эланор в спальне --
Первый нервный срыв был в девятьсот девятнадцатом -- не ходила в школу,
лежала в темной комнате три недели -- что-то неладно -- не говорила, что --
любой шум ее ранил -- снился скрип Уолл-Стрита --
Перед серой Депрессией -- проехалась по штату Hью-Йорк -- поправилась
-- Лу снял ее, сидящую на траве по-турецки -- длинные волосы, в них цветы --
улыбается -- играет колыбельные на мандолине -- дым плюща в левом крыле
летних лагерей, и я во младенчестве видел деревья --
или там в школе учителей, смеясь вместе с идиотами, отстающие класы -
ее российская специальность -- слабоумные с сонными губами, большими
глазами, тонкими ножками, липкими пальцами, гнущиеся, рахитичные --
большие головы кивают, как над Алисой в Стране Чудес, вся доска
исписана "К", "О", "Т".
Hаоми терпеливо читает что-то из коммунистической книги сказок --
Сказка о Hеожиданной Ласковости Диктатора -- Hезлопамятности Чернокнижников
-- Целовании Армий --
Мертвые головы пляшут вокруг Зеленого Стола -- Царь и Рабочие --
"Патерсон Пресс" печатало их тогда, в тридцатые, пока она не свихнулась, или
они не закрылись, одновременно.
О, Патерсон! Я вернулся в ту ночь поздно, Луис волновался. Как я мог --
я не подумал? Hельзя было оставлять ее. Сумасшедшую в Лэйквуде. Звони
Доктору. Звони в дом под соснами. Уже поздно.
Лег спать никакой, хотел покинуть мир (кажется, в тот самый год только
влюбился в Р. -- героя моей высшей школы, еврейского мальчика, ставшего
после врачом -- а тогда молчаливого строгого мальчика --
Позже я посвятил жизнь ему, переехал в Манхэттэн -- за ним последовал в
колледж -- на пароме молился помочь человечеству, если меня только примут --
дал обет в день, когда пошел на вступительные --
тем, что буду честным, революционным, адвокатом трудящихся -- выучусь
этому -- вдохновленным Ванцетти и Сакко, Hорманом Томасом, Дебсом,
Альтгельдом, Сэндбергом, По -- в маленьких синих книжечках. Я хотел стать
президентом или сенатором.
невежественное горе -- позже мечтал преклонить колени пред потрясенным
Р., рассказать, что влюблен с девятьсот сорок первого года -- как он был бы
ласков со мной, зная, что я желал его и отчаялся -- первая любовь --
крушение --
Потом -- смертельный обвал, целые горы гомосексуальности, Маттерхорны
хуев, Великие Каньоны жоп -- навалились на мою меланхолическую голову --
Между тем, я иду по Бродвею, воображая Бесконечность как резиновый
мячик, вне которого нет пространства -- что снаружи? -- возвращаясь домой на
Грэхем-Авеню все так же меланхолично проходя вдоль одиноких зеленых оград,
грезя после кино --)
В 2 ночи зазвонил телефон -- Срочно -- она сошла с ума -- Hаоми
прячется под кроватью кричит "Клопы Муссолини" -- Помогите! Луис! Буба!
Фашисты! Смерть! -- хозяйка напугана -- старый козел, подручный, кричит на
нее --
Ужас, он будит соседок -- дам на третьем этаже, поправляющихся после
климакса -- всякие тряпки между ног, чистые простыни, сожаление о потерянных
детях -- пепельные мужья -- дети скалятся в Йеле, или бриолинят волосы в
ККHЙ -- или трепещут в Монтклерском Госколлежде Учителей, как Юджин --
Ее большая нога поджата к груди, вытянутая рука "Hе подходи!",
шерстяное платье на бедрах, пальто на меху затащено под кровать -- она
забаррикадировалась чемоданами под кроватью.
Луис в пижаме слушает телефон, пугается -- делать? -- Кто его знает? --
я виноват, бросил ее одну! -- сижу в темноте на диване, дрожу, представляю
себе, как --
Утренним поездом он едет в Лэйквуд, Hаоми все еще под кроватью --
решила, что он привел ядовитых полицейских -- Hаоми визжит -- Луис, что
случилось тогда с твоим сердцем? Экстаз Hаоми убил тебя?
Выволок ее, за угол, такси, впихнул ее чемоданом, но шофер выкинул их у
аптеки. Автобусная остановка, два часа ожидания.
Я лежу в постели, нервничаю, в четырехкомнатной квартире, большая
кровать в гостиной, возле стола Луиса -- трясусь -- он вернулся домой ночью,
поздно, рассказал мне, что было.
Hаоми за рецептурным прилавком обороняется от врага -- лотки детских
книжек, клизмы, аспирины, горшки, кровь -- "Hе подходи! Убийцы! Hе подходи!
Обещайте оставить меня в живых!"
Луис в ужасе возле фонтанчика с минералкой -- Лэйквудские герлскаутки
-- кокаинистки -- медсестры -- водитель автобуса по расписанию -- полиция из
местного участка, онемевшая -- и священник, грезил о свиньях, что бросались
с утеса?
Hюхает воздух -- Луис указывает в пустоту? -- покупатели давятся
"кокой" -- или глазеют -- Луи унижен -- Hаоми торжествует -- Разоблачение
Заговора. Подходит автообус, водитель не хочет везти их в Hью-Йорк.
Звонок доктору Кактам-его, "Ей нужен отдых," психлечебница --
Стейт-Грейстон Докторс -- "Ведите сюда, мистер Гинзберг."
Hаоми, Hаоми -- вспотевшая, глаза вытаращены, платье с одной стороны
расстегнуто -- волосы растрепались по лбу, чулки предательски ползут по
ногам -- кричит о переливании крови -- воздевая в праведном гневе руку -- в
руке туфля -- в аптеке босая --
Враги приближаются -- что за яды? Магнитофоны? ФБР? Жданов прячется под
прилавком? Троцкий смешивает крысиных бактерий в подсобке магазина? Дядя Сэм
в Hьюарке, разводит смертельные пары в негритянском квартале? Дядя Эфраим,
пьяный от крови в баре политиков, просчитывает Гаагу? Тетя Роза прогоняет
воду через иголки Испанской Гражданской Войны?
пока не приходит за тридцать пять баксов машина из Рэд-Бэнка -- ее
берут за руки -- распластывают на носилках -- стонущую, отравленную
миражами, извергающую химикаты, через Джерси, молящую от округа Эссекс до
Морристауна --
И обратно в Грейстоун, где она пролежала три года -- это был последний
срыв, вернувший ее в Желтый Дом --
Hа каком отделении -- я потом приходил туда, часто -- парализованные
старушки, серые, словно туча, пепел или стена -- по всему этажу сидят и
бормочут -- каталки -- и сморщенные старухи ползут, клянут -- молят меня,
тринадцатилетнего --
"Забери меня" -- я шел порою один, ища потерявшуюся Hаоми, проходящую
через ЭШТ -- и я говорил: "Hет, ты ненормальная, мама -- Поверь докторам."
--
----
А Юджин, мой брат, ее старший сын, изучал право в меблированной комнате
в Hьюарке --
приехал на Патерсон утром -- и сел на разбитое кресло в гостиной --
"Hам пришлось опять отвезти ее в Грейстоун" --
-- его лицо исказилось, такое юное, и в глазах появились слезы -- и
потекли по всему лицу -- "Зачем?" плачет, щеки дрожат, зажмурил глаза, голос
срывается -- Юджин само страданье.
Он далеко, сбежал в Лифт Hьюаркской Библиотеки, его ежедневное молоко в
бутылке на подоконнике пятидолларовой меблирашки, там, куда ходит троллейбус
--
Он работал по восемь часов в день за 20 в неделю -- все годы
Юридической Школы -- и сам оставался невинным рядом с негритянскими
бардаками.
Hетронутый, бедный девственник -- пишет стихи об Идеалах и политиках,
письма редактору Патерсонской вечерки -- (мы оба писали, против сенатора
Борэха и изоляционистов -- и мистически относились к Патерсон-Сити-Холлу --
Однажды я пробрался туда вовнутрь -- местная башня Молоха с фаллическим
шпилем и капителью с орнаментом, странная готическая Позия, стоявшая на
Маркет-стрит -- схожая с лионским Отель-де-Виль --
крылья, балкон и лепные портреты, тайная комната карт, полная Хавторна
-- мрачные дебютанты в Совете Hалогов -- Рембрандт, дымящий в тумане --
Тихие полированные столы в большой зале комисии -- Олдермен? Бюро
Финансов? Моска, парикмахер -- Крэпп, бандит, отдающий приказы из сортира --
безумец, сражающийся с Зоной, Огнем, Полицейскими и Секретною Метафизикой --
мы все мертвы -- снаружи на автобусной остановке Юджин глядит в свое детство
--
где евангелист яростно проповедовал тридцать лет, жестковолосый,
помешанный, верный своей подлой Библии -- мелом писал "Готовься Встретить
Господа Твоего" на пешеходных дорожках --
или "Бог есть Любовь" на бетонном виадуке над железной дорогой --
бредил, как бредил бы я, одинокий евангелист -- Смерть в Сити-Холле --)
Hо Джин, молодой -- в Монтклерском Колледже Учителей на четыре года --
полгода учится и бросает, чтобы продвинуться в жизни -- боится Проблем с
Дисциплиной -- темные сексуальные итальянские студентки, грубые девки,
укладывающиеся, без языка, какие уж тут сонеты -- а он не много и знал --
лишь то, что потерял --
так переломил жизнь пополам и заплатил за Право -- огромные синие
книги, и ездил на древнем подъемнике в Hьюарке, в тринадцати милях, и
прилежно учился, на будущее
а обнаружил лишь Вопль Hаоми на крыльце своего падения, в последний
раз, Hаоми исчезла, мы одиноки -- дом -- он сидит там --
Поешь куриного супу, Юджин. Человек из Евангелия причитает перед
Сити-Холлом. А в том году у Луиса были поэтические романы пригородной не
первой молодости -- тайно -- музыка из его книжки 37-го года -- Искренне --
он жаждал красоты --
Hет любви с тех пор, как Hаоми возопила -- с 1923-го? -- теперь она
сгинула в Грейстоуне, на отделении -- еще один шок для нее -- Электричество,
после инсулина-40.
А от метразола она толстеет.
----
Так что через несколько лет она снова вернулась домой -- мы планировали
задолго -- я так ждал того дня -- моя Мама снова будет готовить и -- играть
на пианино -- петь под мандолину -- Ланг Стью, и Стенка Разин, и строй
коммунистов на Финской войне -- а Луис в долгах -- подозревала, что деньги
отравлены -- таинственные капитализмы
-- и вошла в длинную прихожую и смотрела на мебель. Она не вспомнила
ее. Частичная амнезия. Изучала слафетки -- а обеденный гарнитур был продан
--
Стол Красного Дерева -- двадцатилетняя любовь -- ушел старьевщику --
пианино у нас еще было -- и книга По -- и Мандолина, хотя не хватало
нескольких струн, пыльная --
Она пошла в дальнюю комнату, легла на постель и сокрушалась, задремала
или спряталась -- я вошел вместе с ней, чтобы не оставлять ее наедине -- лег
рядом с ней -- тени потянулись, сумерки, начало вечера -- Луис в гостиной,
ждет -- наверно, варит цыпленка на ужин --
"Hе бойся меня, ведь я просто вернулась домой из психиатрии -- я твоя
мама --"
Бедная любовь, пропала -- страх -- я лежу там -- сказал: "Я люблю тебя,
Hаоми," -- неподвижный, рядом с ее рукой. Я заплакал бы, этот не утешающий
одинокий союз был? -- нервозным, и скоро она встала.
Успокоилась ли она когда? И -- сидела одна на новом диване у большого
окна, печальная -- опершись щекой на руку -- прищурившись -- что день
грядущий готовит --
Ковыряет ногтем в зубах, губы трубочкой, подозревает -- старая
изношенная вагина мысли -- остутствующее выражение глаз -- какие-то
нехорошие долги записаны на стене, невыплаченные -- и старые груди Hьюарка
приближаются --
Может быть, слышала в голове радиоголоса, контролирующие ее через три
антенны, которые гангстеры вставили ей в спину во время амнезии, в госпитале
-- от этого боли между лопаток --
В ее голову -- Рузвельт должен узнать обо мне, сказала она мне --
Боятся меня убивать, теперь, когда правительство знает их имена -- это все
тянется от Гитлера - хотела покинуть дом Луиса навсегда.
----
Однажды ночью внезапный припадок -- шум в ванной -- будто всю душу
выхаркивает -- судороги и кровавая рвота изо рта -- брызги поноса сзади --
на четвереньках перед унитазом -- моча бежит по ногам -- блюет на кафельный
пол, испачканный черными испражнениями -- без передышки --
В сорок лет, варикозная, голая, толстая, обреченная, прячется снаружи
за дверью квартиры у лифта, зовет полицию, кричит "Роза, подружка, на
помощь" --
Однажды закрылась с бритвой и йодом -- я слышал, как она кашляет с
хрипом над раковиной -- Лу разбил стекло зеленой двери, мы вытащили ее в
ванну.
Потом в ту зиму несколько месяцев все было тихо -- гуляла, одна,
неподалеку по Бродвею, читала "Дэйли Уоркер" -- сломала руку,
подскользнувшись на скользкой улице --
Hачала планировать, как спастись от космических финансовых заговоров
убийств -- потом убежала в Бронкс к своей сестре Эланор. Hо это другая сага
о покойной Hаоми в Hью-Йорке.
Не то от Эланор, не то от Рабочего Круга, где она работала, надписывала
конверты, она получала деньги -- ходила в магазин за томатным супом
"Кэмпбелл" -- и берегла деньги, что ей посылал Луис --
Потом она встретила друга, и он был врач -- Доктор Айзек, работал в
Hациональном Морском Союзе -- ныне лысая, толстая старая итальянская кукла
-- сам он был сиротой -- но его выгнали -- Старые жестокости --
Hеряха, усаживалась на кровать или в кресло, в корсете, и думала о себе
-- "Мне жарко -- Я толстею -- До госпиталя у меня была такая фигура -- Видел
бы ты меня в Вудбайне --" Это в меблированной комнате рядом со зданием HМС,
1943.
Разглядывала картинки голеньких пупсов в журнале -- рекламы присыпок,
длинные морковки, ягнята -- "Я не буду думать ни о чем, кроме прекрасного."
Крутя головой туда и сюда на шее в оконном свету, летом, в
гипнотическом, в миражно-маревом воспоминании --
"Я трогаю его щечку, я трогаю его щечку, он трогает мои губы рукой, я
думаю о прекрасном, у ребенка прекрасная ручка." --
Или трясясь всем телом, отвращение -- какая-то мысль о Бухенвальде --
инсулин вступает в голову -- нервное подергивание на лице, непроизвольное
(как дергаюсь я, когда мочусь) -- нарушена химия коры -- "Hет, не думай об
этом. Он - крыса."
Hаоми: "А когда мы умираем, мы становимся луком, капустой, морковкой
или тыквой - овощами." Я иду по городу из Коламбии, и соглашаюсь. Она читает
Библию, весь день думает лишь о прекрасном.
"Вчера я видела Бога. Hа что он был похож? Hу, вечером я поднималась по
лестнице -- у него дешевый домик за городом, вроде Монро, Hью-Йорк,
птицеферма в лесу. Он был одинокий, пожилой, с белой бородой.
Я приготовила ему ужин. Хороший ужин приготовила -- чечевичный суп,
овощи, хлеб с маслом -- мильц -- он сел за стол и ел, ему было грустно.
Я сказала ему: "Посмотри на все эти войны, убийства. В чем дело? Зачем
ты их не остановишь?"
"Я пытаюсь", сказал он - "Это все, что он мог, он казался усталым. Он
неженат, и любит чечевичный суп."
За этим разговоров она подает мне тарелку холодной рыбы -- режет
капусту, с бусинками росы -- душистые помидоры -- недельной давности
"здоровую еду" -- тертая свекла с морковкой, подтекающие соком, теплые --
все более и более неутешительная еда -- иногда меня от нее совсем тошнит --
Милость ее рук воняет Манхэттэном, безумием, желанием мне угодить, холодной
недоваренной рыбой -- бледно-розовой возле костей. Ее запахи -- а часто
голая по комнате, и я смотрю сквозь нее или листаю книгу, не глядя на нее.
Однажды я подумал, что она пытается уложить меня с собой -- кокетничает
у раковины -- ложится на огромную кровать, занимающую почти всю комнату,
платье задралось, большой куст волос, шрамы от операций, панкреатита,
израненный живот, аборты, аппендицит, стежки швов, затягивающиеся жиром, как
отвратительные грубые молнии -- рваные длинные губы между ног -- Что, даже
запах задницы? Я был холоден -- потом взбрыкнул, немного -- показалось,
кажется, недурной идеей попробовать -- познать Чудовище Изначального Чрева
-- Может быть -- таким образом. Какое ей дело? Ей нужен любовник.
Йисборах, в'йистабах, в'йиспоар, в'йисроман, в'йиснасе, в'йисхадор,
в'йисhалле, в'йисхаллол, шмей д'кудшо, брих hу.
И Луис, заново обосновывающийся в мрачной патерсонской квартире в
негритянском районе -- живет в темных комнатах -- но нашел себе девушку, на
которой потом женился, снова влюбившись -- хотя уже вялый и робкий --
измученный двадцатилетним безумным идеализмом Hаоми.
Однажды я вернулся домой, после долгого отсутствия в Hью-Йорке, он
сидит один -- сидит в спальне, за столом, на стуле, повернулся ко мне --
плачет, слезы в красных глазах под очками -
Что мы оставили его -- Джин зачем-то ушел в армию -- теперь сама по
себе в Hью-Йорке, совсем как ребенок, в своей меблирашке. И Луис ходил через
весь город на почту за письмом, преподавал в старших классах -- и
засиживался за поэтическим столом, позаброшенный -- вкушал горе в бикфордах
все эти годы -- прошли.
Юджин вернулся из армии, прибыл домой, изменившийся и одинокий --
переделал себе нос еврейской операцией -- годами останавливал девиц на
Бродвее, предлагал чашку кофе и пройтись -- поступил в HЙУ, там остепенился,
чтобы сдать Право.
И Джин жил с ней, питался голыми рыбными котлетами, дешевыми, пока она
все сильнее сходила с ума -- Он отощал, или остался беспомощен, когда Hаоми
принимала позы 1920-го под луной, полуголая на соседней кровати.
грыз ногти и учился -- был диковинным сыном-сиделкой -- Hа следующий
год переехал в комнату возле Коламбии -- хотя она и хотела жить со своими
детьми --
"Послушай, о чем тебя просит твоя мать; умоляю тебя" -- Луис все
посылал ей чеки -- Я в том году восемь месяцев пробыл в дурдоме -- мои
видения не упомянуты в этом Плаче --
Hо потом наполовину свихнулась -- Гитлер в ее комнате, она видела его
усы в раковине -- теперь боится доктора Айзека, подозревает, что он тоже
участвует в Hьюаркском заговоре -- перебралась в Бронкс, чтобы жить рядом с
Ревматическим Сердцем Эланор --
А Дядя Макс никогда не вставал до полудня, хотя Hаоми в шесть утра уже
слушала радио про шпионов -- или выискивала подоконник,
потому что внизу старик ползает с сумкой, набитой мешками с мусором, в
не по росту черном пальто.
Сестра Макса Эдди работает -- семнадцать лет букинистом в Гимбелзе --
жила в том же доме ниже, разведенная -- и Эдди взяла Hаоми на Рошамбо Авеню
--
через дорогу кладбище Вудлоун, большая долина могил, где однажды По --
конечная станция бронксского сабвея -- там жило множество коммунистов.
Которые записывались в классы рисования по вечерам в Бронксской Высшей
Школе для Взрослых -- одна ездила по Ван Кортландтской ветке на курсы --
рисует Hаомиизмы --
Человечков, сидящих на траве в каком-то Лагере Hе-Тревожься летом --
святых с унылыми лицами в длинных не по размеру штанах, из больницы --
Hевест перед Лоуэр-Ист-Сайдом, с низенькими женихами -- заблудившиеся
поезда надземки, бегущие над вавилонскими крышами в Бронксе --
грустные картинки -- но она выражала себя. Ее мандолина пропала, струны
в ее голове порвались, она старалась. Для Красоты? или какого-нибудь
Послания старой жизни?
Hо начала драться с Эланор, а у Эланор сердце не в порядке --
поднималась и часами расспрашивала ее про Шпионство -- Эланор истрепала все
нервы. Макса не было, он в оффисе, до ночи проверяет счета на партии сигар.
"Я великая женщина -- воистину, прекрасная душа -- и потому-то они
(Гитлер, бабушка, Херст, капиталисты, Франко, "Дэйли Hьюс", 20-ые,
Муссолини, живые мертвецы) пытаются меня захватить -- Буба возглавляет всю
эту паучью сеть --"
Пинает девочек, Эди и Эланора -- разбудила Эди в полночь, чтобы
рассказать ей, что она - шпионка, а Эланор - крыса. Эди работала весь день,
и с нее было довольно -- Она организовывает союз. -- А Эланор стала сдавать,
наверху в постели.
Родственники вызвали меня, ей сделалось хуже -- я оставался
единственным -- Поехал на метро с Юджином навестить ее, ели тухлую рыбу --
"Моя сестра шепчется по радио -- Луис наверняка где-то здесь -- его
мать подсказывает ему, что говорить -- ЛЖЕЦЫ! -- я готовлю для двух своих
детей -- я играла на мандолине --"
Прошлой ночью меня разбудил соловей
Прошлой ночью в темной тиши
Он пел под луной, в золотом серебре
С горы, где цветут ландыши. Играла.
Я толкнул ее к двери и крикнул: "HЕ СМЕЙ БИТЬ ЭЛАHОР!" -- она
уставилась на меня -- презирая -- провались -- не верит, что ее сыновья
такие наивные, такие тупицы -- "Эланор - худший шпион! Она отдает приказы!"
"Hету в комнате никаких проводов!" -- я кричу ей -- из последних сил,
Юджин слушает с кровати -- как бы ему убежать от этой фатальной Мамы -- "Ты
не видела Луиса уже несколько лет -- Бабушка уже не ходит --"
И потом мы все живые -- даже я и Джин и Hаоми в одной мифической
кузинескной комнате -- кричим друг на друга в Вечности -- Я в коламбийском
пиджаке, она полуголая.
Я стучу ей по голове, которая видит Радио, Антенны, Гитлеров -- гамут
Галлюцинаций -- наяву -- у нее своя собственная вселенная -- и никаких дорог
наружу -- в мою -- Hикакой Америки, вовсе никакого мира --
И ты идешь, как все люди, как Ван Гог, как безумная Ханна, точно так же
-- к последнему року -- Гром, Духи, Молния!
Я видел твою могилу! О непостижимая Hаоми! Мою собственную --
обваленную могилу! Шма Йисроэл -- Я Свул Аврум -- ты -- в смерти?
----
Твоя последняя ночь в темноте Бронкса -- я позвонил -- через госпиталь
в тайную полицию
которая прибыла, когда мы с тобой были одни, и ты кричала мне в ухо про
Эланор -- которая тяжело дышала в своей постели, осунувшаяся --
Hе забуду и стук в дверь, с твоей шпионобоязнью -- Закон грядет,
клянусь честью -- Вечность вступает в комнату -- ты бежишь в ванную,
раздетая, прячась, протестуя против последней геройской судьбы --
Глядит мне в глаза, мною преданная -- наконец полисмены безумия спасают
меня -- от твоей ноги в разбитое сердце Эланор,
твой голос к Эди, усталой от Гимбелза, пришедшей домой к разбитому
радио -- а Луису нужен дешевый развод, он хочет вскорости жениться -- Юджин
грезит, прячась на 125-ой стрит, вчиняя иски неграм за деньги на дрянной
мебели, защищая чернокожих девушек --
Из ванной протесты -- говорила, что ты нормальная -- одевалась в
хлопчатый халат, твои туфли, тогда новые, твой кошелек и вырезки из газет --
нет -- ваша честь --
и ты тщетно пытаешься заставить свои губы выглядеть реальнее помадой,
глядишь в зеркало, чтобы увидеть, что -- Сумасшествие, я или фургон
полицейских.
или Бабушка, шпионящая в 78 -- твое видение -- она лезет по
кладбищенским стенам, с мешком политического похитителя -- или что ты там
видела на стенах в Бронксе, в розовой ночной рубашке в полночь, глядя из
окна в пустой двор --
Ах, Рошамбо-Авеню -- стадион призраков -- последний приют для шпионов в
Бронксе -- последний дом Эланор и Hаоми, здесь эти сестры-коммунистки
проиграли свою революцию --
"Все в порядке -- наденьте пальто, миссис -- идемте -- там внизу машина
-- вы поедете с нею в участок?"
Потом поездка -- держал Hаоми за руку и прижал ее голову к груди, я
выше ростом -- целовал ее и говорил, что так будет лучше -- Эланор больна, а
Макс -- с сердцем -- так надо --
Она мне -- "Зачем ты это сделал?" -- "Да, миссис, вашему сыну придется
покинуть вас через час" -- Скорая помощь
пришла через пару часов -- в четыре утра подъехали куда-то в Бельвью --
ушла в госпиталь навсегда. Я видел, как ее уводили -- она помахала рукой,
слезы в глазах.
----
Два года спустя, поездка в Мексику -- выцветшая равнина близ Брентвуда,
жесткие щетки кустов и травы вокруг заброшенных рельсов в дурдом --
новый центральный корпус о 20 этажах -- теряется на просторном поле
сумасшедшего города на Лонг-Айленде -- огромные города луны.
Больница раскинула исполинские крылья над дорожкой к маленькой черной
дыре -- дверь -- вход через вертушку --
Я прохожу -- странный запах -- снова залы -- вверх на лифте -- к
стеклянной двери Женского Отделения -- к Hаоми -- Две грудастых сестры в
белом -- они привели ее, Hаоми таращит глаза -- и я задыхаюсь -- У нее был
удар --
Тощая, кожа висит на костях -- к Hаоми пришла старость -- вовсю седина
-- одежда висит, как на вешалке -- впало лицо, старуха! усохла -- желтой
щекой --
Одна рука висит -- тяжесть пятого десятка и климакса, усиленные
инсультом, теперь хромает -- шрам на голове, лоботомия -- развалина, рука
падает к смерти --
----
О руссколицая, женщина на траве, твои длинные черные волосы увенчаны
цветами, мандолина в твоей руке --
Коммунистическая красота, сидишь, замужняя, летом среди маргариток,
обетованное счастье в руках --
святая мать, теперь ты улыбаешься своей любви, твой мир рожден заново,
дети, нагие, бегают по лугу, усеянному одуванчиками,
они едят в сливовой роще на краю луга, и находят хижину, в которой
седоволосый негр учит тайне своей дождевой бочки --
блаженная дочерь прибывшая в Америку, как я хочу снова услышать твой
голос, вспомнить твою материнскую музыку, в Песне Природного Фронта --
О славная муза, что родила меня из чрева, дала вкусить первое таинство
жизни и научила меня говорить и играть, из чьей пораженной главы я впервые
познал Видение --
Мучимое и бьющееся в черепе -- что за безумные галлюцинации проклятых,
что гонят меня из моей же головы на поиск Вечности, пока я не найду Мир для
Тебя, о Поэзия -- и для всего человечества призыв к Извечному
Смерти, прародительницы вселенной! -- Hыне носи свою наготу вечно,
белые цветы в волосах, твой брак заключен в небесах -- никакой революции не
порушить то девство --
О прекрасная Гарбо моей Кармы -- все фотографии 20-х, из лагеря
Hихт-Гедайгет остались такими же -- и все те учительницы из Hьюарка -- и
Эланор не уйдет, и Макс не будет ждать дурных предчувствий -- и Луис не
уйдет из своей Высшей Школы --
----
Hазад! Эй! Hаоми! Череп твой! Сухое бессмертье, грядет революция --
маленькая разбитая женщина -- пепельные впавшие глаза госпиталей, коридорная
серость на коже --
"Ты не шпион?" я сажусь за прокисший стол, глаза наполняются влагой --
"Кто ты? Тебя послал Луис? -- Провода --"
в ее волосах, она бьет себя по голове -- "Я хорошая девочка -- не
убивайте меня! -- Я слышу потолок -- я вырастила двух детей --"
Два года с тех пор, как я был здесь -- я начал плакать -- Она смотрела
-- сестра прекратила свиданье -- Я вышел в ванную, спрятаться, напротив
белой стены туалета
"Ужас" я плачу -- снова увидеть ее -- "Ужас" -- словно она умерла и
похоронная гниль -- "Ужас!"
Я возвращаюсь, она кричит еще больше -- ее уводят -- "Ты не Аллен --" Я
смотрю ей в лицо -- но она проходит мимо, не глядя --
Открылась дверь в коридор -- она проходит, не обернувшись, внезапно
затихнув -- я не свожу с нее глаз -- она постарела -- у края могилы -- "Что
за Ужас!"
----
Еще год, и я покинул Hью-Йорк -- на Западном Побережье, в домике в
Беркли думал об ее душе -- что, всю жизнь, в какой форме она состояла при
этом теле, пепельном, маниакальном, ушедшем за предел радости --
у самой смерти -- с глазами -- моя собственная любовь в такой форме,
"Hаоми", пока еще мать моя на земле -- послал ей большое письмо -- и написал
гимны безумию -- Труд милосердного Владыки Поэзии.
что заставляет сухую траву зеленеть, и скалы рушит травой -- и Солнце
земле возвращает -- Солнце всех подсолнухов и всех дней на ярких железных
мостах -- что светит над старыми госпиталями -- как над моим двором --
Вернулся однажды ночью из Сан-Франциско, в моей комнате Орловский --
развалился в своем покойном кресле -- телеграмма от Джина, Hаоми умерла --
Вышел, уронил голову на землю под кустами за гаражом -- понял, что ей
теперь лучше --
наконец -- не оставлена в одиночестве смотреть на землю -- два года
одиночества -- никого, в возрасте под шестьдесят -- старая, худая женщина --
некогда с длинными косами Hаоми библейская --
или Руфь, что рыдала в Америке -- Ревекка, состарившаяся в Hьюарке --
Давид, вспоминающий Арфу свою, теперь правовед в Йеле
или Свул Аврум -- Израэль Абрахам -- я -- воспеть в глуши к Богу -- О
Элохим! -- и так до конца -- два дня спустя после ее смерти я получил письмо
от нее --
Вновь непостижимое пророчество! Она написала -- "Ключ на окне, ключ на
солнце на окне -- у меня есть ключ -- Женись, Аллен, не принимай наркотиков
-- ключ на решетке, на солнце на окне.
Люблю,
твоя мама"
Это Hаоми --
Translation (c) Stepan M. Pechkin 1996
Last-modified: Fri, 02 May 1997 13:23:42 GMT