ротив вахты -- банька, ветхая покосившаяся избушка, при ней прачечная. Здесь улица делает изгиб. Направо стоит хлеборезка и пекарня. По левой стороне вещкаптерка, при ней сапожная и портняжная мастерская. Дальше крошечный "стационар" -- больничка на 8-10 кроватей. На пригорке стоит новый чистый домик. С одной стороны он огражден колючей проволокой. Там помещаются женщины, которые среди мужского населения должны особо охраняться. С другой стороны того же барака находится продкаптерка (склад продовольствия), и там же "ларек". Заключенные иногда имеют возможность купить по "коммерческим" ценам, что окажется в ларьке, но по большей части он пуст, и лучше на него не надеяться. Улица поворачивает еще раз. Справа и слева -- жилые бараки, каждый человек на 150, а среди них "клуб", с культурно-воспитательной частью, кухня, барак АТП (административно-технического персонала). Барак этот населен лагерной аристократией -- бригадирами, десятниками, конторщиками. В конце улицы -- контора, которая в других лагерях называется иногда "штаб": там помещаются бухгалтерия и администрация лагеря, кабинет начальника. Против конторы -- амбулатория, она же Санчасть, домик с сенцами и 3 комнатками, где принимают и лечат и где живут заключенные врачи, сестры, санитары и лекпомы. Тут кончается лагерь: дальше запретная зона и забор. Если спуститься с пригорка, на котором стоит амбулатория, то за ней по тропинке можно дойти до заборика с запертой калиткой: внутри лачуга плачевного вида, которая выглядит как необитаемая и всеми забытая развалина. В ней одно крошечное оконце с пыльным стеклом, темным от грязи и густой паутины. Это ШИЗО -- иначе штрафной изолятор -- или попросту карцер, куда сажают заключенных по приказу начальника лагпункта. В Архангельской области лагерники называют ШИЗО по своему -- "кур". Вот и все. Впрочем, за куром -- где 25 начинается сплошное болото -- стоит на отлете еще сарайчик. Это "кипятилка" -- один из жизненных центров лагпункта. Внутри печь, куда вмазано два или три огромных котла. Кипятилка топится днем и ночью, и когда лагерь уже спит, на пустыре, где стоит этот сарайчик, пылает огонь, и в раскрытых дверях мечутся полунагие фигуры кипятильщиков. Обеспечить кипятком тысячу человек -- важное и ответственное задание. На рассвете, в 6-ом часу утра, а зимой еще затемно, тянутся из всех бараков в кипятилку дневальные с деревянными тяжелыми ведрами -- и горе кипятильщику, если до выхода на работу или по возвращении из лесу озябшие и промокшие бригады не получат кипятка, который русские люди со всей серьезностью называют "чай". Такой неисправный кипятильщик будет исколочен своими товарищами, а начальством обруган, снят с работы, посажен в карцер, а потом выслан "на общие работы". Последнее -- самое страшное для человека, принадлежащего к лагерной обслуге. "Пойти в лес" -- эта угроза висит над каждым, кому посчастливилось устроиться на работу в лагобслуге, и чем лучше он устроен, тем страшнее эта угроза. Социальное неравенство нигде не выступает в Советском Союзе так обнаженно, как именно в лагере, где разница между завкухней или другим "завом" -- и обыкновенным зэ-ка, которого каждое утро гонят в лес, больше, чем между миллионером и чистильщиком сапог в Нью-Йорке. Все перечисленные здания находятся на косогоре и не занимают много места. Остальная территория лагеря -- топкая болотная низина, откуда тянет гнилью и слышно, как стонут жабы. Никто туда не ходит, кроме дневальных, берущих воду из низкого колодца багром с привязанным протекающим ведром. Кругом колодца разлита большая лужа. Летом после дождя, а весной и осенью постоянно, вся эта часть лагеря представляет собой непролазное болото. В грязи тонет и улица. Несколько лет тому назад на месте лагеря 26 был лес. Заключенные выкорчевали его, но до сих пор весь лагерь полон выбоин, ям, пней, а выкорчеванные огромные корни валяются всюду, как чудовищные осьминоги или мертвые пауки, подняв к небу искривленные деревянные щупальцы. В ненастный осенний день эти корни, вывернутые, вырванные и брошенные на дороге, придают лагерю вид судорожного и немого отчаяния, и чем-то напоминают те живые существа, которые копошатся среди них. А рядом уходят в землю пни, и, кажется, их корни под землей еще продолжают видеть свой сон о высокой вершине и живой зелени, как человек с отрезанной ногой еще чувствует дрожь в несуществующих пальцах. Не всегда было так хорошо и благоустроено на 48 квадрате. Старожилы позже рассказали западникам, как построили этот лагерь. Заключенные своими руками построили для себя места своего заключения. В 1937 году, когда миллионная волна заключенных хлынула на север, еще ничего не было на этом месте. В суровую зиму люди жили в палатках в лесу, ночевали у костра в снегу, не имели ни еды, ни лекарств. Те, кто пришли сюда первыми, положили здесь свои кости. "48-ой квадрат", как и другие лагеря, стоит на костях человеческих. Люди здесь замерзали и погибали от голода. Было время, когда за 100 метров нельзя было пронести хлеба для раздачи людям иначе, как под охраной вооруженных. Грузины и казахи, люди знойного юга, вымерли здесь в течение одной зимы наполовину. Из партии в 500 человек осталось 250. Тот, кто рассказывал мне об этом -- грузин из-под Батума и не старый человек -- был после трех лет в ББК тоже конченным человеком -- бессильным и осужденным на смерть инвалидом. Не 50, а все 100% из его партии погибли в онежских лесах. Мы, поляки, прибыли уже на готовое, и люди нас кругом поздравляли с удачей: "ваше счастье, что в 1940 году, а не в 37-ом, или 33-ьем". На безымянные могилы заключенных не придут их родные и близкие. Семьям погибших не сообщается об их смерти, и только многолетнее молчание 27 служит знаком, что человек погиб в лагере. Пока люди живут, они пишут. В так называемые "открытые" лагеря можно не только писать, но и получать письма оттуда. Можно, в особых случаях и после долгих хлопот, даже получить свидание с заключенным. Можно писать раз в месяц или раз в три месяца, хотя эти ограничения не в каждом лагере соблюдаются одинаково. На далеком севере, в Заполярьи и в Арктической зоне, лежат "закрытые" лагеря. Туда направляются особо "опасные" элементы. Люди, находящиеся там, не имеют ни права переписки, ни права свидания с родными. Кто попадает туда, заживо похоронен и никогда уже не вернется в круг живых. Если это маленькие люди, их скоро забудут. Если люди с именем -- будут думать, что они умерли -- неизвестно только, в котором году. Отсидев свои 5, 8, 10 лет, заключенный не получает разрешения вернуться на прежнее место жительства. Чаще всего он остается на месте. Тут его знают, и тут его прошлое не будет его компрометировать. Он становится поселенцем, устраивается при каком-либо лагере, и с течением времени может выслужиться. Почти о каждом начальнике, который приезжал на 48 квадрат из Пяльмы или Медвежегорска, нам рассказывали, что это бывший заключенный. Те, кто выезжают в Центральную Россию или другие "нормальные" районы Сов. Союза, получают на паспорте отметку о пребывании в лагере, которая навсегда закроет пред ними возможность ответственной или хорошо оплачиваемой работы. Легендарные "исключения из правила" только подтверждают закон. А закон таков, что, где бы они ни поселились, они будут внесены в списки НКВД и при ближайшей оказии будут первыми кандидатами на возвращение в лагерь. Советская власть совершенно справедливо и обоснованно не может иметь доверия к тем, кто побывал хотя бы короткое время в лагере и видел позорную тайну режима. Для таких людей освобождение и выход на волю являются сплошь и рядом только антрактом или отпуском, за которым через несколько 28 лет следует возврат в лагерь. Советские лагеря полны людей, которые свыклись с заключением, как со своей судьбой. В первый раз они были арестованы в 20-ые годы, и с тех пор 2-3 раза освобождались и наново водворялись в лагерь. В каждом арестантском эшелоне, везущем пополнение в лагерь, находятся среди новичков "бывалые" люди, для которых зона лагеря является родным домом. Пройдя через вахту, они естественно и сразу входят в знакомую и привычную для них колею лагерной жизни. -------- 3. РАБГУЖСИЛА "Рабгужсила" -- гениальное лагерное слово. Личный состав на лагпункте складывается из людей -- это "рабсила" -- и лошадей -- это гужевая сила, транспорт. В слове "рабгужсила" соединяются люди и животные, смешиваются в одно и уравниваются в достоинстве, ценности и судьбе: выполнять возложенное рабочее задание. Начальник лагпункта Петров, долговязый хромой ветеран гражданской войны, бывший красный партизан, пришел в полное недоумение, увидев странную рабгужсилу на 48-ом квадрате. Лошади были как лошади: заморенные лагерные клячи, скелеты на дрожащих ногах, обтянутые кожей в ссадинах, жующие пайковое государственное сено по норме. Но люди! Таких людей еще не было на лесоповале: западники, польские евреи, народ худосочный, одетый в изысканные костюмы, говорящий на иностранных языках, ничего не соображающий в том, что вокруг него делается. Женщины были жены польских офицеров, гордячки, аристократки. Еще больше поразило Петрова, когда доставили в лагерь 350 галицийских евреев из Злочева. Эти евреи были взяты наспех, их даже не успели допросить и отобрать ценные вещи, и они привезли с собой часы и золотые кольца, ходили в черных кафтанах и картузиках, и каждый выглядел как духовное лицо неизвестного иудейского вероисповедания. Некоторые привезли по несколько тысяч 29 рублей, которые были у них отобраны и депонированы в Пяльме, в финчасти. Петров начал с того, что собрал людей на беседу и сказал им: -- Сроков и приговоров у вас нет. Люди вы культурные, заграничные. Но штука в том, что вы находитесь в исправительно-трудовом лагере и, следовательно, обязаны подчиняться лагерному режиму. Будем надеяться, что положение ваше скоро выяснится, а пока будьте любезны работать. В Советском Союзе кто не работает, тот не ест. На следующий день приехала из Пяльмы заключенная женщина-врач, по фамилии Вагнер, и установила нашу трудоспособность. Нас разделили на группы: 1-ая и 2-ая категория -- тяжелый труд, 3-ья категория -- облегченный труд. Потом шли инвалиды первой и второй группы, с частичной и полной нетрудоспособностью. Что этим последним было делать в исправительно-трудовом лагере -- было непонятно. Есть им давали меньше всех, но все смотрели на них с завистью: могут не работать. Женщина-врач посмотрела на мои толстые стекла очков, спросила, чем занимался на воле, и записала мне 3-ью категорию: "облегченный труд". Эти различия на практике не имели большого значения. Все категории смешались в лесу. Петров с помощниками прошел по баракам, быстро, на глаз, поделил людей по бригадам. А бригадир не спрашивает, кто как записан. Разница между сильными и слабыми выясняется сама собой. И горе слабым. В течение 2-3 дней мы были поделены на 3 части. Во-первых: рабочие бригады. Около 30 бригад было на 48 квадрате, в каждой 20-30 человек. Бригады лесорубов, возчиков, грузчиков, свальщиков, навальщиков, тральщиков, пильщиков, дорожников, плотников, конюхов и инструментальщиков. Все эти люди не очень понимали, чего от них хотят. Чтобы объяснить, были поставлены: начальник работ, начальники участков, десятники, лесные мастера, приемщики, дорожные мастера -- всЈ заключенные, 30 опытные русские лагерники, кроме нескольких "вольных", т. е. бывших зэ-ка или ссыльно-поселенцев. Несколько "западников" поэнергичнее и молодцеватее на вид были назначены бригадирами. В других бригадах были поставлены во главе старые русские лесовики из соседних лагпунктов. Человек 120 выделили в "лагобслугу". Выделили поваров, пекарей, сапожников, портных, парикмахеров, кипятильщиков -- одних дневальных больше 30 человек. На последнюю должность выбрали старичков послабее. При этом некоторые сделали карьеру. Шофер по специальности, зэ-ка Фридман, парень здоровый и плечистый, получил назначение комендантом ШИЗО. Женщин назначили в прачечную, в подметальщицы, уборщицы, а из остальных составили лесную бригаду для "сжигания порубочных остатков". На сжигание порубочных остатков послали учительницу французского языка, жену полковника, жену кондитера из Тагнова и т. п. элементы, а начальником был над ними поставлен старый еврей Ниренштейн. Третью группу, рядом с рабочими и лагобслугой, составили "придурки". Этот лагерный термин происходит, надо полагать, от слова "придуриваться", т. е. вертеться около власти, прикидываться, что делаешь дело и валять дурака, когда другие идут в лес на тяжелую работу. "Придурки" -- это конторская братия, люди "умственного труда", который в лагере рассматривается, как синекура и уклонение от бремени, не только серой заключенной массой, но и самим начальством. Придурки -- это лагерная бюрократия. Число их строго ограничено -- не то 4, не то 5% общего числа зэ-ка -- и контролируется из центра. На нашем 48-ом квадрате придурков собралось чуть ли не вдвое против штатов. Объяснялось это необычными условиями на нашем лагпункте: масса зэ-ка не понимала по-русски, начальство, как обычно -- поголовно и глубоко безграмотное, затруднялось на каждом шагу, и трудно ему было сокращать штаты, когда и те 31 придурки, что были, не справлялись с работой, по неопытности и сложности дела. Я уже было занял место за столом "экономиста", кик вдруг подошел ко мне "главбух" -- молодой советский зэ-ка, с большим кадыком, худым лицом и острыми глазами -- по фамилии Май -- и сказал: -- Бросай работу, иди к начальнику: секретарем будешь. Мне не хотелось уходить со своего "спокойного" места, но делать было нечего. Петрову был нужен человек со знанием русского языка. Узнав, что я человек "с образованием", он решил, что лучшего секретаря ему не надо. В этом он, увы, ошибся. "Образование" в данном случае было препятствием. Собственная моя глупость помешала мне сделать большую карьеру в лагере. Место секретаря начальника (и он же делопроизводитель) занимается по штату вольнонаемным, так что я фигурировал в списках лагеря по рубрике "замена в/н". Сметливый человек или старый лагерник в этой должности быстро приобрел бы доверие начальника, стал бы его правой рукой, "alter ego" и грозой лагеря. Он был бы сыт, обут, одет во все лучшее и распоряжался бы судьбой своих товарищей зэ-ка. Всех этих возможностей я не понял и не использовал. Прекрасное начало моей лагерной жизни быстро испортилось. Петров привел меня в свой кабинет. В прихожей перед кабинетом стоял стол, стул, простой шкаф -- все некрашенное, лагерной работы -- сбоку стенной телефон. Я получал и отправлял почту, составлял письма и приказы по лагерю, получал и передавал телефонограммы. Утром я передавал в отделение "сводки" за прошедший день: о состоянии личного состава, о выполнении работ, сводку Санчасти. Под рукой лежала у меня книга "входящих" и "исходящих", книга телефонограмм, папка Отделения и папка Правления, книга приказов по лагерю. Все это звучит пышно, но у меня не было ни чернил, ни карандаша, ни бумаги, ни клея, телефон был разбит и почти не работал, а мои "книги" состояли из 32 листов старой исписанной бумаги, по которой я писал поперек, и которую воровали у меня зэ-ка, чтобы свернуть себе "цыгарку". На поступающих бумагах Петров ставил крупным косым почерком свои резолюции: "Воспитателю -- для сведения" -- "Главбуху для исполнения" -- "Коменданту для проверки". Я должен был не только довести до сведения этих лиц документы с резолюцией начальника, но и проследить, чтобы они действительно поняли и выполнили, о чем в них говорилось. Помощником моим был Петерфройнд -- крошечный лилипут -- парень лет 20 из Нового Тарга в Польше. Его детская фигурка забавляла лесных людей, и он был назначен курьером в контору. Весь день Петерфройнд, одетый в бушлат до пят и огромные боты, как кот в сапогах, носился с поручениями по лагерю. Его знали и стрелки на вахте, называли "сынком", задавали преимущественно похабные вопросы и покатывались с хохоту над его ответами. Когда же я уходил на обед в 7 часов вечера, Петерфройнд заменял меня при телефоне и при кабинете начальника. Работа была нетрудная, но сложная. Я принимал всевозможные заявления от зэ-ка на имя начальника лагпункта. Это были жалобы, просьбы о выдаче денег с личного счета или о переводе из одной бригады в другую. Заключенным нельзя было иметь на руках больше 50 рублей. В этих границах они могли просить ежемесячно Отделение о выдаче им денег с их счета в Финчасти. Начальник Лагпункта отсылал их заявления вместе с "характеристикой" из Культурно-Воспитательной Части, где было сказано, как работает и ведет себя данный зэ-ка. Если "характеристика" была хорошая, выдавалось 20-30 рублей. Я не только принимал, но и сам писал эти заявления для неграмотных зэ-ка, так что мой стол скоро превратился в "бюро прошений". Просьбы о переводе из бригады в бригаду рассматривались два раза в месяц -- 1-го и 15-го числа. Большинство заявлений просто терялось Петровым и никогда им не прочитывалось. Человек в лагере не много значил. Мои 33 напоминания приводили его в раздражение: "тоже защитник нашелся!". Лучше всего я чувствовал себя, когда Петров уходил "на производство", т. е. в лес, а я оставался один со своими бумагами. Я был безнадежно чужой. Я не сквернословил, не рассказывал анекдотов и не проявлял никакого рвения по службе. Раз, придя на работу, я услышал, как Петров и Май разговаривали обо мне: -- Человек грамотный, -- сказал Петров, -- да что толку: тут надо сильную руку, придавить, гаркнуть: а разве он это может? Сидит, как мышь. Вежливый слишком. -- И недоволен, -- сказал Май, -- лагерем недоволен, и критикует. -- Да они все недовольны! -- сказал со злостью Петров, -- работать, сволочи, не хотят. Это была правда. Работать не умели, не хотели, и без конца жаловались. Прежде всего жаловались на голод. Наша кухня имела 4 котла, т. е. 4 категории питания. Первый котел, или штрафной, был для невыполняющих норму. Невыполнившие 100% нормы получали 500 грамм хлеба и жидкий штрафной суп утром и вечером. Второй котел -- для выполняющих норму -- составлял 700 грамм хлеба, утром суп, вечером суп и кашу. Эти данные относятся к 1940 году, когда в Сов. Союзе не было войны. Потом стало гораздо хуже. Третий -- "ударный" котел выдавался за перевыполнение нормы до 125%. Четвертый котел назывался "стахановский" и выдавался за 150% и выше. Стахановцев кормили как могли лучше: 900 грамм хлеба, иногда кило, два блюда утром, вечером четыре: суп, каша с маслом, "запеканка" из макарон или гороху, булочка или "котлета". Под именем "котлеты" или "гуляша" давали несвежую конину. Основным питанием для всех 4-ех котлов был черный хлеб. На бумаге полагались и 34 жиры, и сахар, но фактически их не было, или почти не было. Ко второму котлу додавалась соленая рыба -- кусочек трески, воблы, горбуши -- или неизвестный нам до сих пор дельфин. Только третий и четвертый котел давали возможность наесться досыта -- в 1940 году. Первый и второй обрекали на гибель, раньше или позже. Поэтому для человека, не получавшего посылок или другой помощи, была одна дорога спасения: перевыполнять норму, давать 125-150%. Нормы были рассчитаны на здоровых мужиков. Лагерь был местом естественного отбора, где выживали физически сильные люди. Остальные вымирали, если нехватало ума устроиться в качестве "придурков" или технических спецов. Все эти вещи выяснились нам не сразу. Но голодать мы начали сразу. Контора, и в том числе я -- получала 2-ой котел, т. е. "нормальное" питание. Утром я съедал половину хлеба с супом и к часу дня был зверски голоден. Обеда не было. В час дня мы с Петерфройндом пили горячую воду -- "кипяток". В других местах было принято делить на 3 части казенный паек, но на 48-ом квадрате делили на две части. Только "стахановцам" выпадала каша в полдник. Остальные работали весь день без еды, но зато вечером получали больше. Я еще не был истощен и не работал физически. И все же мне было трудно, с непривычки, переносить ежедневный пост. День на 48 квадрате начинается летом в 5 часов утра, зимой на полчаса или час позже. Зимой в это время совсем темно, луна стоит над лагерем. Из дверей конторы выходит дежурный "придурок", подходит к обломку рельса, висящему среди улицы на столбе, подымает булыжник или кусок ржавого железа и с размаху бьет о рельс. Глухой, унылый звон плывет в темноте. Бараки молчат, будто не слышат. Дежурный бьет с силой, бьет несколько раз -- до боли в плече -- и уходит обратно в контору, где всю ночь горит закопченная керосиновая кухонная лампочка. В темных логовищах люди начинают шевелиться на нарах. -- "Подъем!" -- Зловещий, мрачный звук, как 35 набат, несется издалека, вырастает из подсознания, прерывает самый крепкий сон, люди постепенно приходят в себя, трезвеют, лежат пару минут с открытыми глазами. Потом волна проходит по бараку, все подымаются сразу, а дневальный кричит пронзительным голосом: "Подъем!" До сигнала дневальный успел уже сходить в сушилку и за ремонтом. Из сушилки он принес гору тряпья и свалил ее на пол у двери. Каждый выискивает в ней свои вещи, отданные вчера вечером "на просушку". Отдельно лежит куча вещей из починки. На каждой вещи бирка, т. е. деревянная дощечка с фамилией и номером бригады. Всю ночь в починочной мастерской латают и чинят изодранные лохмотья заключенных, кладут латы на латы, стягивают шпагатом распадающиеся опорки, чтобы заключенные могли утром выйти в них на работу. Люди ругаются и мечутся, разыскивая свои вещи. Одному нехватает "луней", другой получил ватные брюки непочиненными, так как они уже не поддаются починке, и клянет на весь барак, третий ищет, кто взял его бушлат и оставил ему свой короткий и грязный. Тем временем дневальный нанес воды в бочку и рядом поставил ведро кипятку. Моются не все. В рабочих бараках мало кто имеет мыло и полотенце, люди черны и грязны, многие не моются от бани до бани. Большинство ополаскивается из кружки и утирается рукавом. Не стоит охорашиваться, все равно не выйдешь из грязи. Да и времени нет. Между подъемом и выходом на работу проходит 1 1/2 -- максимально 2 часа. Под окнами кухни уже стоит очередь. Стахановцы отдельно, первый и второй котел отдельно. Зимой, во мраке и на 30-градусном морозе коченеют пальцы в драных рукавицах, легко потерять талон. Кто потерял -- ничего не получит и проголодает до завтра. За окном один человек принимает талон, отрывает половину, а другую возвращает -- это на ужин. В роли талонов функционируют старые трамвайные билеты из Ленинграда, самодельные билеты с подписью табельщика и печаткой конторы -- и всегда загадочным 36 образом поступает в кухню больше талонов, чем их выдал Продстол. -- Другой человек механическим движением размешивает черпаком в котле и наливает черпак супу. -- "Следующий!" -- Бережно несут драгоценную порцию в барак, иногда в другой конец лагеря. Там за столом уже сидят тесным кругом закутанные на выход люди и торопливо хлебают. Другие едят в глубине нары, где лежит их лагерное имущество: деревянный сундучок, скатанное одеяло. В бараке смрадно и тесно. Открывается дверь, на пороге является нарядчик и по списку выкликает фамилии освобожденных на сегодня от работы. Освобожденные лежат среди общего шума. Подъем не касается их. Они встанут позже, когда бригады выйдут, лагерь опустеет, и под окном кухни не будет очереди. Снова гудит звон: это "развод". Бригадиры собирают и выводят людей на вахту. Со всех сторон тянутся из дверей бараков вереницы заключенных. Это какие-то похоронные шествия: идут, как за гробом, медленно, с видимой неохотой, точно им стоит большого труда поднять ногу. Все эти люди идут против воли. Дневальный торопит отставших: "скорей, уже выгоняют на развод". Лагерники не идут: их "выгоняют". Не легкое дело -- собрать к вахте 500-700 человек. Каждая бригада строится отдельно. Обязательно кого-нибудь нехватает. Бригадиры с проклятьями мечутся от вахты в барак и обратно. И, наконец, как бешеные псы, срываются по баракам люди 2-ой части, -- нарядчики, помощники коменданта. Обыскивают нары, проверяют, кто свернулся клубком под бушлатом, заглядывают под нары. Ищут укрывающихся от выхода на работу. Много попряталось в отхожих местах и во всех закоулках, но от нарядчиков укрыться нелегко. Со всех сторон с ругательствами и побоями ведут людей к вахте. Нарядчиком не может быть каждый. Это самое трудное дело в лагере, для которого нужны люди сильные и беспощадные. Сами они не работают -- их дело заставить других работать. В большинстве случаев пойманный "отказчик" жалуется на слабость или на болезнь. На вахте 37 во время развода стоит дежурный Санчасти -- лекпом или врач. Времени на разговоры с отказчиками нет. Им ставят термометр, и если нет повышенной температуры, то ничего не поможет. -- "Иди работать, вечером придешь". Кто-то жалуется на грыжу, на резь в животе. Врач машет рукой и уходит. Растворяются ворота, при них стоит все начальство лагеря, масса стрелков. Форменные фуражки, папахи, ружья с примкнутыми штыками. Бригады вызываются по порядку. Каждую просчитывают и отмечают на деревянной доске у дежурного стрелка. -- Бригада, внимание! Люди стоят по два. В первой двойке -- бригадир. Он проверяет, все ли получили "инструмент": пилы, топоры, заступы, ломы. Двери инструменталки открыты, и для каждой бригады отложен ее инструмент, а для стахановцев и лучших рабочих полагаются отборные пилы и особенно-заботливо отточенные топоры. -- Бригада, внимание! По пути следования к месту работы не разговаривать, сохранять порядок, из строя не выходить. В случае неповиновения применяю оружие без предупреждения. Понятно? Молодой стрелок выговаривает заученные слова залпом, как урок, и с таким напряжением, что люди смеются. Когда он запинается, ему подсказывают. Каждый зэ-ка каждое утро слышит эти слова. Он слышит их тысячекратно, пять лет и десять лет, как рефрен всего своего существования. Когда он выйдет из лагеря, где бы он ни поселился, эти слова будут звучать в его ушах. Когда закрываются ворота лагпункта за последней бригадой, конторским еще остается час до начала работы. Можно не спеша одеться и "позавтракать". Снова гудит звон: это "поверка". По этому сигналу люди в бараках выходят на площадку у вахты и их считают. Выходят все, даже больные, кроме лежащих в стационаре. Дневальные и занятые важным делом люди остаются. В каждый барак заходит стрелок или помощник коменданта. Сообщение между 38 бараками прерывается. Каждый замирает на своем месте. Считают долго, ошибаются, считают сначала. Тем временем гонят в карцер группу "отказчиков", которых обнаружили уже после "развода". Теперь уже поздно вывести их на работу, так как нет стрелков, которые бы вывели их за вахту и провели к бригаде. В карцере они будут посажены на штрафной паек: 300 грамм хлеба и жидкий суп. За отказ от работы они получат несколько суток карцера "с выводом на работу". Это значит, что на следующее утро их прямо из карцера отведут на развод, а вечером после работы, прямо с вахты, "завшизо" заберет своих людей обратно в карцер. Если же "отказчик" проявляет упрямство, и на второй день тоже не желает выходить на работу, то дело становится серьезным. К нему придет в карцер "воспитатель", т. е. человек из КВЧ. Не забудем, что мы находимся в исправительно-трудовом лагере, здесь людей исправляют и перевоспитывают. Человек из КВЧ примет все меры увещевания и внушения. Упрямый отказчик, которого не сломают несколько дней карцера и голода, имеет шансы добиться того, что власть пойдет на уступки, т. е. даст ему работу полегче. Причина большей части отказов -- непосильная работа. Если не поможет увещевание, составляется "акт" о злостном невыходе на работу. Акт составляется бригадиром и комендантом или другими лицами, на нем обязательно имеется пометка врача, что данный зэ-ка по состоянию здоровья на работу годится, и пометка начальника лагпункта, что он одет, обут и удовлетворен довольствием. Этот акт передается в 3-ью (политическую) часть. Когда таких актов накопится несколько (десять или больше), третья часть придет в движение и сделает свое. Заключенного расстреляют. Список расстрелянных за многократный отказ от работы будет отпечатан в Медвежегорске, и копии разосланы по всем лагпунктам ББК. Придет такая копия и на 48-ой квадрат. Делопроизводитель, з/к Марголин, поставит No., впишет во входящие, подаст начальнику. Начальник Петров поставит отметку: 39 "Огласить через КВЧ заключенным". И воспитатель объяснит непонятливым "западникам", что в лагере никого работать не заставляют, но за отказ от работы судят и приговаривают к высшей мере. Комендант Панчук идет по лагерю. Дневальные трепещут. Комендант -- человек вольный, со скуластым лицом, буйным чубом и манерами казацкого урядника. При его входе в барак раздается команда: "Внимание!" -- и все встают с мест. Зычная брань Панчука слышна далеко. В одном из бараков он находит беспорядок: нары и пол не вымыты, у входа нечистоты. Он с величайшим презрением оглядывает дневального и спрашивает: -- Турки вы, что ли? Дома тоже так жили? И дневальному Киве, старому согбенному еврею, который по-русски не понимает ни слова, командует: -- Сию минуту нанести воды -- понятно? Вымыть -- вычистить -- вытереть -- вымести -- понятно? Убрать, прибрать, под нарами, на нарах, снаружи, внутри! Смотри у меня... твою мать, а то я тебя самого уберу... понятно? Панчук молодцевато вбегает в контору и застает кабинет начальника на запоре. -- Открывай! -- Заперто, гражданин начальник! Панчук прищуривается, долго смотрит на меня, и я чувствую, что рука у него зудит треснуть меня по уху. -- Чему тебя учили, очкастый! Гвоздем открой. -- Не умею, гражданин начальник. -- Не умеешь, так здесь научишься! И Панчук показывает мне, как без ключа можно входить в запертые двери. Когда я пробую передать ему бумаги, назначенные для коменданта, Панчук быстро машет рукой и скрывается. Читать он не мастер, и каждая писанная строка возбуждает в нем недоверие и опасение. Положение мое трудно. Если на бумаге начертано рукой Петрова "передать коменданту", то я обязан это сделать, но как заставить коменданта принять бумагу, 40 да еще расписаться в получении? -- Мой авторитет для этого недостаточен, тем более, что каждая принятая бумага -- это новые хлопоты для Панчука. Моя должность полна непредвиденных трудностей. Ничего нет, и все надо добывать самому. Для важного отчета в Медвежегорск нужен конверт. Конвертов нет. Конверт надо сделать самому. Клочок бумаги -- величайшее сокровище в лагере. Для конверта нужен клей. И клей надо сделать самому. Просить нельзя -- это наивно и возбуждает досаду начальства. "Сам достань". За недостатком бумаги, таблицы, сводки и отчеты пишутся в лагере на дереве -- на фанере. Из дерева же делаются пуговицы и лопаты, ложки и миски. Это единственное, что есть на месте в достаточном количестве. Но западники так беспомощны, что теряются, когда надо соскоблить с фанеры вчерашнюю запись. Они спрашивают резинку. Панчук вне себя: -- А стеклом соскоблить не умеете? -- Стекла нету, гражданин комендант. -- Ну и люди! -- удивляется Панчук, -- стекла найти не могут. Да вот же оно -- стекло. Выходит на двор, и под окном, под ногами находит в минуту кусок битого стекла. Западники ничего не умеют. Ни отворять замка гвоздем, ни скоблить фанеру стеклом, ни зажечь лампу без спичек, ни работать на голодный желудок. С лампами горе. На 48-ом квадрате нет электричества. Керосина так мало, что его не выдают в рабочие бараки. Западники не умеют обращаться с керосиновыми лампочками, разбитыми и заржавленными, где фитиль -- не фитиль, машинка не держится, а стекло надтреснуто. Если есть керосин, то фитиль -- негодный. Если есть фитиль, керосин не горит. Машинка выпадает из резервуара, и когда Петерфройнд водружает стекло, оно лопается у него, и мы бледнеем от ужаса. Увидев разбитое стекло, комендант впадает в неистовство. -- В карцер на 5 суток за такое дело! Убил ты меня! Где я стекло возьму? Лучше бы ты себе 41 голову разбил, фашист проклятый! Голов у нас хватает, а стекол нет! В последнюю минуту все улаживается самым простым образом. В одном из бараков дневальный откуда-то раздобыл лампу, и Петерфройнд, маленький гном, в сумерки прокрадывается туда и ворует ее. На сегодня мы спасены: кабинет начальника обеспечен светом. 7 часов вечера. Отработав двенадцать часов, вливаются сплошным потоком через вахту бригады. Но до отдыха им далеко. Истерзанные, испачканные, мокрые люди смывают с себя грязь и пот и бегут становиться в очередь за едой. В темноте стоят цепи под окнами кухни -- под открытым небом. В средину ужина врывается сигнал на вечернюю поверку. Зимой считают в бараках, летом все выходят на двор, стоят долго и терпеливо. После ужина и поверки надо немедленно скинуть с себя мокрое и рваное платье, иначе дневальный не заберет его на просушку и починку. В девять часов или в половине десятого -- отбой. Люди спят. На столе среди барака тускло тлеет коптилка, за столом, уронив голову на руки, сидит ночной дневальный и борется со сном. Если ночной обход застанет его спящим -- снимут с работы, и в карцер. Только в двух местах до позднего вечера толпятся люди. Одно место -- это амбулатория. При населении лагеря в 1000 человек нормально, если от 50 до 100 человек придут вечером на прием. Не всем предоставляется освобождение. Оно дается с трудом. Лекпом отвечает за свои действия, и если число освобожденных им слишком велико, то он через несколько дней получит запрос из центра. Лекпом рискует местом, если будет слишком либерален. Освободить всех, кого следовало бы, он не может. Первые 30 человек освобождаются легко, но потом -- когда толпа под дверьми не редеет -- отношение к людям меняется. Никакие жалобы, никакие раны не производят впечатления. Врач, мимо которого 42 прошло уже человек 60, смотрит равнодушно, говорит "иди работать", не глядя. Всех не пожалеешь. Уже освобождено больше, чем полагается, а люди ломятся в двери. Скандалят, угрожают. Но на этот случай имеются здоровые санитары, с которыми лучше не пробовать драться. Поздно вечером список освобожденных идет к нарядчику. Больной, уходя, подозрительно оглядывается на врача: "освобожден ли?". Врач не говорит ему своего решения. На следующее утро перед разводом больной не слышит своего имени в списке освобожденных, который громко читает нарядчик. Беда! Начинается переспрашивание. -- "Товарищ нарядчик, посмотри еще раз! Неужели нет? Не может быть!" Нарядчик, привыкший к таким вопросам, на них не отвечает, а человек, который вчера вечером простоял два часа в очереди напрасно, со стонами и проклятьями начинает одеваться. Второе место, где вечером только начинается жизнь -- это кабинет начальника и комната бригадиров, где составляются "рабочие сведения". -- После ужина, когда люди легли уже спать, бригадир уходит составлять "рабочие сведения", т. е. полный рапорт о работе своей бригады. Это -- нелегкая работа. Дается детальное описание работ, произведенных каждым звеном и каждым отдельным человеком, в 2 рубриках: объем работы и процентное выполнение нормы. Отдельно приводятся больные и отказчики. "Рабочие сведения" утверждаются начальником работ или десятником, принявшим работу, и без их подписи недействительны. Составить "сведение" -- далеко не просто: от этого зависит хлеб бригады. На основании этого документа табельщик "Продстола" начисляет каждому члену бригады хлеб и котловое питание, -- и на третий день от даты "сведения" зэ-ка получает талон и пайку хлеба "по выработке". Заполняя сведение, надо учесть много разных обстоятельств: надо уметь так представить работу, чтобы никого не обидеть. Надо уметь считать, и уметь приврать, и обыкновенно бригадир составляет 43 "сведение" не сам, а с доверенным лицом своей бригады. Если один сделал 60%, а другой 200% нормы, то первому запишут 110%, а другому 150. Стахановец и так получит 4-тый котел, а 60-и процентник выиграет 2-ой котел и лишний кусок хлеба. Надо накормить бригаду с помощью комбинаций на бумаге. "Карандаш накормит" -- говорит лагерная пословица. Всеми средствами натягивают нехватающие проценты. Норма пиления дров на бирже составляет 2 1/2 фестметра на человека. Голодные и непривычные люди этого сделать не могут. Тогда им прибавляют "подноску на 40 метров", -- как будто они приносили бревна для распилки на расстояние 40 метров. Нормировщик и десятник смотрят на этот фортель сквозь пальцы: ведь и они заключенные, и каждому понятно, что надо поддержать работяг. Если брать буквально предписания свыше, то все бы вымерли с голоду. "Рабочее сведение", изготовленное после долгих совещаний и усилий -- фантастическая комбинация правды и вымысла. В первую очередь бригадир пишет себе 150% и IV котел, хотя он и не работал вовсе. Потом процентами обеспечиваются его друзья и помощники. Потом пишут проценты тому, кому нельзя не написать: работягам, которые работают за двоих, и бандитам, которых опасно раздражать. Есть, напротив, такие, которых бригадир хочет выжить из бригады или наказать. Первое правило лагерной мудрости: -- "живи хорошо с бригадиром". От него зависит твой хлеб, и часто, чтобы накормить бригаду, он рискует собой, записывая в "сведение" подвиги, которых не было и быть не могло. В 9 часов из-за зоны приходит начальник, и кабинет его заполняется народом. Кабинет -- голая комната, стол с керосиновой лампой, кругом под стенами -- табуреты и скамьи лагерного производства; на стене портрет Ворошилова и таблица "не пей сырой воды" или огромное изображение вши с надписью "рассадник сыпного тифа". Сходятся руководители работ, лесные мастера, ответственные люди. Комната заполняется народом. Сидят до полуночи и позже, 44 дымят махоркой и выпивают огромное количество сырой воды, за неимением кипяченой. Петерфройнд то и дело бежит к кипятильщику -- закипела ли вода? Обсуждаются распоряжения из центра, результаты за прошедший день и составляется самый важный документ лагеря: разнарядка. Разнарядкой называется план работы на завтра: распределение бригад по рабочим местам, задание для каждой бригады. Начинаются тяжкие торги с отдельными бригадирами. "Завтра твоя бригада должна дать не менее 60 фестметров. Дашь -- получишь 10 пачек махорки на бригаду, не дашь -- сниму с работы". Бригадиры, поочередно вызываемые в кабинет, мнутся, разводят руками, отнекиваются, торгуются, ставят условия: убрать слабых людей, дать исправный инструмент. Положение бригадиров щекотливое. Не показать усердия -- опасно; обещать 60 ф/м и не дать -- тоже опасно: два-три невыполненные обещания -- и обозленный начальник обвинит во вредительстве; обещать и дать -- завтра потребует 70.