Лев Гунин. Фрагменты двух романов
ЗАВОДНАЯ КУКЛА (отрывок из романа)
МУРАВЕЙ (отрывок из романа)
* Лев Гунин. ЗАВОДНАЯ КУКЛА (отрывок из романа) *
---------------------------------------------------------------
© Copyright -- Lev Gunin
Home page: http://www.total.net/~leog/
Email: leog@total.net
Date: 12 May 1998
Оригинал этого текста расположен на
http://www.total.net/~leog/kukla.html
---------------------------------------------------------------
Однажды -- это было примерно десять лет назад -- я получил
на хранение дневники одного молодого человека, который был
младше меня примерно на пятнадцать лет. Он сказал мне, что
разрешает мне делать с его дневниками все, что угодно,
публиковать их, не упоминая его имени, только не уничтожать их.
В течение многих лет они лежали у меня мертвым грузом, я
никогда так и не собрался прочитать их. Но совсем недавно,
пересматривая то, что хранится на чердаке моего большого
трехъэтажного дома и наткнувшись на эти тетради, я, неожиданно
для себя, одним духом сел -- и прочитал их. Впечатление,
которое они на меня оказали, заставило меня приступить к их
публикации, при этом я почти ничего не изменил в тексте
дневников, только слегка подкоректировал их. Некоторые имена я
изменил, другие оставил такими, какими они были в дневниках;
мне кажется, что люди, описанные на их страницах, должны понять
как намерения их автора, так и мотивы редактора: ведь автор, по
всей видимости, обладая неординарным и развитым воображением,
использовал их самих с их именами только как прообразы,
произвольно изменяя их образ, их манеры и поступки сообразно
своим художественным задачам, совершенно так, как это делает
авто романа со своими вымышленными героями. Поэтому я надеюсь
на то, что наша публикация не вызовет протестов прообразов
наших героев.
То, что данный материал, без сомнения, вызовет интерес
читателей, для меня почти аксиома. Если в прошлом веке и в
начале нынешнего любовные, а, тем более, эротические, романы
писались от имени женщин, и их авторами на самом деле были
женщины, то в наше время есть простор и для мужского творчества
на этом поприще.
Остается пожелать читателям и читательницам приятно
провести время наедине с откровениями моего давнего приятеля.
Желаю вам успеха на тропках и дорожках этого многопланового и
занимательного монолога!
2 -- 3 ДЕКАБРЯ 1981 ГОДА
Устроил инсценировку моего отбытия в Минск. Сначала
позвонил Мише Кинжалову (его теперь зовут " Моня" ), сказал
ему, чтобы он предупредил моих родителей, что я к ним не зайду,
что я еду вечером в Минск. Затем после работы я сам забежал к
родителям и сам сказал, что сейчас же еду в Минск. После работы
забежал к Мише Аксельроду, забрал у него все мои книги и
тетради, сказал, что еду сейчас в Минск. Он спросил: " А на чем
ты едешь?.. " -- Я сказал, что на машине с одним другом. После
Миши я пошел на троллейбус, поехал в медицинское училище, где у
меня должна была состояться репетиция с Мишей Терещенковым --
бас-гитаристом. Для меня успеть все сделать и успеть, к тому
же, на репетицию, было очень важно. Я придавал огромное
значение тому, что буду сидеть в мед. училище, где меня никто
не увидит, и не буду ни шляться по улицам, ни сидеть дома, где
был бы, несомненно, обнаружен. На сотрудничество с Мишей и
Андреем я очень надеялся, во-первых, потому, что такой состав
инструментов меня очень устраивал, во-вторых, потому, что мы
идеально подходили друг другу. Поэтому репетиции с ними,
особенно первые репетиции, очень много для меня значили. Так
что, прибежав на репетицию с опозданием на десять минут, я
очень волновался, не уйдет ли Миша, но интуиция мне явно
подсказывала, что Миша там. И вот -- вахтер меня, почему-то, не
пустила, причем, не открыто, а явно обманув меня, то есть,
обманом заставив уйти.
В актовом зале горел свет, но через окно на сцене я ничего
не увидел, решив, что Миша в комнате за сценой ( так оно и
было). Я спросил у вахтерши, приходил ли Миша, проходит ли
репетиция, и, вообще, спросил, или в зале кто-то есть. Она
сказала, что все были, репетировали, а потом ушли. Затем
добавила, что она просто сама была сейчас в зале, включила там
свет и забыла погасить. Заметив, что я в нерешительности
топчусь возле нее, она сказала: " Вот пойдемьте и сами
посмотримьте. Я как раз собираюсь закрыть зал.. Идемьте со
мной". -- Я дошел до двери, она открыла ее, но не очень широко,
и тогда я просунул голову в дверь. -- "Может быть, там есть
кто-то в комнате за сценой? " -- " Нет, нет, там никого нет. --
онасказала это, двигая корпусом, и это меня сбило. -- " Ну,
идемьте. -- Она захлопнула дверь и чуть было не подтолкнула
меня в спину. -- Там вон девочки пришли в гардероб; мне надо
подать им пальто. Подождите, подождите!.. -- это она крикнула
уже им. Так она меня и заставила уйти...
Вскоре после того, как я пришел домой, позвонил
Миша-бас-гитарист, и сказал, что был в училище, а затем звонила
Катя. Звонок Кати был для меня полнейшей неожиданностью. Ведь я
устроил инсценировку отъезда только затем, чтобы проверить, кто
позвонит, а роль звонящего мне с целью проверить, действительно
уехал ли я в Минск, с большой вероятностью, мог играть
настоящий доносчик. Катю же я сразу же исключал. Она просила у
меня найти ей репетитора по русскому языку, а я ответил ей,
когда мы ехали с работы, что постараюсь. Я знаю, что в каждом
коллективе должен быть стукач, что в нашей стране не отправится
ни один пароход, не откроется ни одна школа, если в коллективе
работниковне не будет хотя бы одного стукача. Мне кажется, что
у нас стукачем Людмила Антоновна (Роберт -- не стукач, он рыба
покрупнее, чем просто стукач.., а, тем более, Катя... ).
Примерно две недели назад мне позвонил Миша Кинжалов, с
которым мы поддерживали в последнее время очень скупые
отношения. Это было -- ни много -- ни мало в первом часу ночи.
Он звонил из какого-то бардака. Слышно было, как там орали и
стучали чем-то, слышны были женские голоса и звон бокалов.
Незадолго до этого он расстался с Норкой, с которой в последнее
время уже открыто жил, и они должны были пожениться. Он что-то
мне говорил... Говорил, что много выпил, потом говорил про
какую-то Леночкку, какая хочет со мной познакомиться. Он
неожиданно дал ей трубку, а я натянуто и, по-моему, довольно
сухо перекинулся с ней несколькими репликами. Я еще не спал,
когда раздался этот звонок, но было уже поздно, и мне это не
нравилось. Потом трубку взял опять Миша. Он опять что-то такое
говорил, перемежая свои разглагольствования репликами типа " а
они, смотри, вон там уже сношаются, смотри, прямо у всех на
виду... Эй, вы, что вы там делаете? " -- Мне слышен был гул
нескольких голосов и стук вилок. Миша говорил, что меня им так
нехватает, так нехватает, но он, конечно, понимал, что все это
он может говорить лишь в шутку. Он сказал, однако, что они с
Леночкой, может быть, ко мне приедут. Я ответил ему, что не
надо. Он положил трубку. После этого мне звонила опять эта
Леночка, уговаривала меня приехать. Я ответил ей, что это
невозможно...
Дня через три она позвонила опять. И опять, слышно было, с
какой-то оргии. Она еще более настойчиво упрашивала меня
приехать, но, разумеется, это не могло принесли ей какого-либо
успеха. Она положила трубку. А через некоторое время она снова
позвонила и сказала, что они приедут ко мне. Я спросил, кто,
они. Она ответила, что она и Миша Кинжалов. Я боялся, что они
еще кого-нибудь притащат, и, вообще, не очень хотел их в то
время видеть: это было в двенадцатом или в первом часу ночи. Я
сказал, что позволю им приехать, но чтобы, кроме них, больше
никого не было. Я заявил ей, что это категорически. Кроме того,
я попросил ее дать Мише трубку, так как еще не был уверен, что
ко мне не заявится пол их компании. Но она сказала: " Так мы
приедем". -- И положила трубку. Мне некуда было позвонить, так
как я не знал их номера. С другой стороны я испытывал что-то,
похожее на ностальгию по прежним отношениям с Кинжаловым, и --
пусть не вполне осознанное, -- но ощущаемое желание подсмотреть
его теперешнюю жизнь, сопережить поворот его нового,
теперешнего, развития. Я стоял у окна и так размышлял, когда
увидел, как со стороны больницы проехало такси и завернуло во
двор. Я подошел к двери и услышал шаги на лестнице. Затем я
услышал женский голос. Создавалось впечатление, что кто-то
говорил то ли сам с собой, то ли обращался к тому, кто
оставался безответным. Затем, не глядя в глазок, я открыл
дверь, безошибочно услышав, что кто-то подошел к моей двери. В
дверь вошла девушка или женщина неопределенного возраста, со
взглядом с поволокой, в клетчатом пальто. Она была одна. Этого
я не ожидал и не успел придумать ничего на этот случай. Вместе
сней вошел сиамский кот, который был предметом опеки детей
соседей и жил на лестнице. ( Я понял, что, идя к моей двери,
она разговаривала именно с ним). Когда она разделась, я увидел
перед собой потрясающую женщину. Она была пьяна. Я повел ее на
кухню, где она закурила сигарету. Света я не зажигал. Я все
думал, что надо будет каким-либо образом ее выпроводить. Я
принял сразу же это решение, а ситуация эта показалась мне
совершенно глупой и очень неприятной и обременительной.
Разговор у нас с ней не клеился. Я думал, как мне реализовать
выпроваживание ее из своей квартиры...
Однако, все получилось иначе... Я в один момент зачеркнул
свою установку, все произошло так, что я переменил все в
какой-то момент. Она отдалась мне; она отдалась мне сразу. Я
утром встал -- когда она еще лежала обнаженной в постели -- и
тут же написал стихотворение, которое напечатал на машинке и
подарил ей. Потом, когда мы встали и оделись, я играл ей свои
песни; она сидела и слушала. Назавтра я уверовал в то, что она
не была послана майором КГБ Виктором Федоровичем, который,
по-видимому, и звонил мне первого декабря. Мне показалось, что
все, что произошло, произошло совершенно случайно. А на третий
день я понял, что любдю ее. Я понял это слишком хорошо и, с
другой стороны, слишком поздно. Эта любовь, любовь к такой
женщине, не могла мне ничего, кроме новых неприятностей,
принести. Но я не мог предать ее, эту новую любовь, которая, я
чувствовал, в отдельные моменты сильнее всех, какие я
когда-либо испытывал. Так молодая мать не может предать
зарождающееся в ней биение новой жизни. Я стал посылать
импульсы, хотя эти импульсы перебивались теми, какие посылала
мне Софа. Но я чувствовал, что нашел ответ и, подавив импульсы
С. П., определял, что где-то там, далеко, может быть, на другом
конце города, эта безвестная Лена, фамилию которой я не знал,
испытывает на себе воздействие моей страсти, и в ее душе тоже
что-то пробуждается и отвечает. Назавтра Миша Кинжалов сказал,
что Леночка собирается ко мне придти, что она купит бутылку и
как-нибудь навестит меня. Я подумал, что и она, может быть,
меня любит, но понимал, что влюбиться в такую женщину явилось
моим очередным огромным несчастьем.
Лена Аранова ( я узнал и ее фамилию) приходила теперь ко
мне каждый день. Но ни разу одна. То с ней приплелась
Канаревич, моя давняя знакомая и давняя подружка Кинжалова, не
то, что отдающаяся каждому, но в общем девочка легкого
поведения, специализирующаяся на иностранцах: немцах, и
оказавшаяся закадычной подругой Лены, то с ней приходил Миша и
давно мне знакомый девятнадцатилетний Игорь Каплан, "двоюродный
брат" Лены Арановой, безумно в нее влюбленный. Кинжалов говорил
мне, что с Леной переспали все немцы, итальянцы и американцы,
которые за все годы работали в Бобруйске, и добавил, что о том,
что я переспал с ней, не сегодня-завтра узнает весь город. Я с
трудом сдержался, чтобы не ударить его. Но было уже поздно,
чтобы бороться с зародившимся во мне чувством, в моих глазах
его подавление было бы равносильно предательству или поражению.
Я написал цикл стихов "Ты и Я", посвятив его Лене. В этом цикле
стихи на четырех языках: польском, русском, немецком, и
английском. Я уже знал к тому времени, что Лена владеет
четырьмя иностранными языками. За пять дней я написал поэму "
Креп ", также посвятив ее Лене. Вместе с Леной у меня побывали
ее брат Сергей, Игорь Каплан ( Клаптон), Кинжалов и Канаревич,
один раз все вместе. Два раза, когда Аранова склонна была у
меня остаться, мне не удалось вытурить Канаревич, а Лена была
вынуждена с ней уйти. Я шепнул ей, правда, что она может
сделать вид, что идет домой, а потом, когда Канаревич смотается
к себе, снова придти. Но, почему-то, это не сработало. Раз пять
или шесть, именно в то время, когда Лена должна была ко мне
придти ( то есть, после окончания работы ), к ней на работу
приходил Кинжалов, и она вынуждена была с ним идти ко мне, или
Игорь, который ее явно караулил везде, поджидал ее у моего
дома, а потом вместе с нее заходил. Интересно, что он за все
это время не вступал со мной ни в какую конфронтацию, хотя это
на него не похоже, и он парень здоровый и дерется, он ни разу
не показал этого, а однажды, встретив меня на улице вечером с
такими ребятами, на которых как бы написано, что они собрались
вместе, чтобы ломать кости, приветствовал меня очень тепло и
как бы в смущении. Он уже почти не делает ничего, чтобы
препятствовать нам с Леной остаться наедине, но просто его
выручают Кинжалов и Канаревич, следующие за Леной по пятам. Все
они у меня здесь выпивали, а затем оставались ночевать. Я,
понятно, терпел это все ради Лены. Иногда и я пил с ними,
причем, пил много.
Вернусь к тому дню, когда мне не удалось встретиться с
Мишей-бас-гитаристом, и я вынужден был уйти из мед. училища.
Мне пришлось пойти сразу домой. После того, как звонили
Миша-бас-гитарист и Катя, позвонил Миша Кинжалов. Он сказал: "
Так ты не в Минске! А я зря, значит, ходил к твоим родителям,
зря потратил время! " -- Я извинился перед ним. Я решил, что он
подумал, что я договорился встретиться с Леной, и поэтому его
дезинформировал. Я сказал ему, что еще, может быть, сегодня
поеду в Минск.
После Мишиного звонка я пошел искупаться. Когда я разделся
уже, я услышал звонок в дверь. Янакинул халат, подошел к двери
и посмотрел в глазок. Это был Миша. После минутного колебания,
открывать ли, я открыл. Он был, как всегда к вечеру в последних
два месяца, пьян. Я сказал ему, что я купаюсь, сказал ему,
чтобы он запер дверь, разделся и заходил. Но он не давал мне
зайти в ванную, щупал меня своими костлявыми пальцами, держал
дверь ванной. " Подожди, не закрывай дверь. Не оставляй меня
здесь одного. Ты же видишь, что я напился... " -- Я хотел
применить силу, но он слишком сильно уцепился за дверь.
Наконец, мне удалось еговытолкать и закрыть дверь. Я искупался,
а затем вышел из ванной.
И вдруг, ни с того, ни с сего, он стал мне рассказывать,
что был в КГБ. Он рассказал, что у негопоявился какой-то
знакомый -- полковник или подполковник КГБ, некто то ли
Каменев, то ли Михайлов, не помню. Он описал его внешний вид:
подтянутый, седоватый, волосы зачесаны назад. " Настоящий
фашист, -- тихо сказал Миша. По словам Миши, этот его знакомый
любит хорошо пожить, интеллигентный, культурный. Если верить
Мише, тот его напоил, а, когда Миша был уже " на взводе", решил
быдто бы блеснуть перед нимсвоим хозяйством. Он посадил его в
машину и в три часа ночи повез осматривать КГБ. По словам Миши,
он увидел там следующее.
Сразу за входной дверью ступеньки вниз и маленький
коридорчик. Затем -- вторая дверь. Внутри здание бобруйского
КГБ, несмотря на свои небольшие размеры, довольно обширно.
Множество кабинетов и дверей. Есть, якобы, дверь во двор. Но
ей, почему-то, не пользуются. Затем Мише были показаны
помещенияпод землей. По словам Миши, это целая " фашистская
республика ", обширность, совершенство и контрасты которой
трудно себе представить. Он сказал, что там множество
коридоров, двери, прекрасное освещение иудобные помещения.
Подземная часть, по его словам, несравнимо больше надземной.
Один из коридоров проходит, по-видимому, под улицей Пушкинской,
к обувному магазину, что напротив здания КГБ. Там есть шикарно
обставленные комнаты и, в то же время, есть обширное помещение,
внутренний вид которого страшен. В этом помещении, по его
словам, страшные стены из цемента, лампы сильного света, такие,
какв фото-студиях, и кресло -- как в зубоврачебных кабинетах,
которое может передвигаться по рельсам, какточно -- не помню.
По-моему, он говорил еще и о прожекторах на тросах. В этой же
комнате Миша виделспециальные палки, которыми бьют, не оставляя
внешних следов, но отбивая внутренние органы. На однойстене там
висел портрет Ленина, на другой -- Дзержинского.
На втором этаже, по словам Миши, огромные картотеки на
сотню тысяч жителей Бобруйска. Там есть компьютеры и другая
электронная аппаратура. Сотрудник КГБ, что привел Мишу туда,
повел егои в свой кабинет. Телефон его, по словам Миши,
7-36-30. На стенах -- обои. Стоит шкафчик, в котором несколько
бутылок коньяка. Он угощал коньяком Мишу. Когда Миша спросил,
не повредит ли ему то, что онводится с иностранцами,
работающими в Бобруйске, сотрудник КГБ сказал, что " мы знаем
об этом ". Но добавил, что ничего страшного. Миша сказал, что в
Бобруйске установлена или устанавливается новая немецкая и
итальянская аппаратура по подслушиванию телефонных разговоров,
включающая компьютеры и автоматическое записывание всех
разговоров на магнитофонную пленку. По его словам, там может
прослушиваться более тридцати тысяч телефонных разговоров
одновременно, причем, альтернативный выбор включения на запись
может производиться автоматически. Например, данные введенные в
компьютер, позволяют автоматически включить запись только
тогда, когда звонок производится с какого-либо конкретного
телефона на данный, в противном случае запись не производится.
Из телефонных разговоровони узнают о привычках, наклонностях и
образе жизни взятых ими под надзор лиц, а также контролируют
события в жизни этих людей. Центр Прослушивания в КГБ соединен
с Информационно-Вычислительным Центром, где производится
обработка части поступающей по разным каналам ( в том часле и
благодаря прослушиванию телефонов ) информации. В памяти
компьютеров Информационно-Вычислительного Центранакоплены
разные данные, хранящиеся под определенным кодом, и извлечь их
можно только при помощи того кода, под которым каждая порция
информации зашифрована. ( В этот момент я как-то незаметно
подумал отом, что Лена Аранова работает именно в Вычислительном
Центре ). Ясно, что ключ от кода находится в руках сотрудников
спецслужб. В КГБ, по словам Миши, сосредоточены огромные
средства давления на любогопрактически человека, в том числе и
на самых высших должностных лиц. У них там есть еще какие-то
специальные телефоны, о которых мне Миша еще что- то
рассказывал.
Большую часть откровений Миши мне не удалось запомнить: в
момент его рассказа я не ставилперед собой такой цели. Кроме
того, масса информации -- огромная часть из того, что он мне
говорил, -- осталась мной не запомнена вследствие тогдашнего
моего психического состояния, а также потому, что, когда я
взялся за дневник, какие-то заботы прервали запись Мишиного
монолога, а потом все больше подробностей стиралось из моей
памяти.
Часть того, что он мне тогда рассказал, совпадала с тем,
что я уже знал, но еще большая часть(забегу вперед)
подтвердилась через месяцы или даже годы совсем из других
источников, а иногда благодаряявным случайностям... Другое
дело, что мои знания об эторй организации были гораздо глубже и
конкретней, начиная списком номеров машин бобруйского, минского
и могилевского КГБ ( подлинных и сменных ), кончаяименами и
адресами сотрудников, номерами телефонов и специальными кодами,
позволяющими им бесплатнозвонить из любого телефона-автомата в
любой город и даже в другую страну. Телефона, который назвал
мне Миша, в моем списке тогда еще не было, но он появился
позже, и оказалось, что был назван Мишей правильно.
(середина декабря)
У меня создается впечатление, что обстоятельствами и
случайностью скомпанована, как узор в трубке калейдоскопа,
какая-то сложная игра, и эта игра мне становится не по зубам.
Прежде всего, мнекажется, что Лена Аранова влюбилась в меня по
уши. Конечно, я не настолько наивен, чтобы не понимать отличия
в поведении скромной девушки из польской или из еврейской семьи
( с которыми в прошлом связывалименя мои чувства ) и валютной
шлюхи или -- как их называют в Москве -- "интердевочки". Именно
поэтому ошибки быть не может. Никакая самая гениальная игра не
способна так натурально передать скромность исмущение в
поведении любящей женщины. Я привык ко всяким неожиданностям.
Но, когда я поцеловал Лену усебя в спальне, не имея возможности
выпроводить за дверь Канаревич, я почувствовал такую волну
нежности, смущения и экзальтации в ней, что понял, насколько
безумно она в меня влюбилась. Если поведение женщины,
перевидавшей слишком много за время своего валютного стажа,
меняется таким образом, то это может бытьобъяснимо только
неожиданным и искренним чувством. Это чувство било в ней
настолько через край, что и япочувствовал себя обретающим тот
огромный, запретный мир, который являлся мне, возможно, в
детстве. Есть и материальные признаки ее чувства ко мне. Но не
буду вдаваться в подробности.
Я договорился в последний раз с Леной, что она мне
позвонит. Позвонит в среду в два часа. Я договорился с ней
секретно, разговаривали мы по-английски, а этого языка
Канаревич не понимает. В среду я ждал ее звонка, но она не
позвонила. Я начал подозревать телефон. Теперь о Мише. Он
должен участвовать вмоей намечающейся группе. Мы с ним
репетировали каждый день. Вчера мы с ним ходили к Вольдемару
Меньжинскому, которого перевели на новое место жительства:
Ленина, 92, комната 1. Это общежитие. КМеньжинскому приехала
жена. Мы очень приятно побеседовали. И пан Вольдемар, и его
жена ценители литературы; я им давал читать мои стихи,
написанные по-польски. Жена Вольдемара сказала, что у нее очень
много знакомых в литературной среде, называла имена, и в числе
своих особо близких друзей назвала имя одного широко известного
критика. Она сказала, что он познакомил ее с Ежи Путраментом и
рассказывала о некоторых подробностях жизни эмигрантской
группировки польских писателей, к которой относился и
ЕжиПутрамент, и многие другие известнейшие польские писатели и
поэты, часть которых затем возвратиласьна родину. Среди них был
и нобелевский лареуат по литературе этого года поэт Чеслав
Милош. Об отношениик Чеславу Милошу в самой Польше я уже знал
из разговора со знаменитым певцом, исполнителем и композитором
Чеславом Неменом, мое знакомство с которым ограничилось
короткой беседой.
Миша сказал, что звонил мне, но не дозвонился, в то время
как в момент его звонка я находилсядома. Затем мама мне
сказала, что были блинные гудки, когда она мне звонила из
телефона-автомата, а я, будучи в то время дома, не слышал
звонка. Я понял, что мой телефон как-то странно работает.
Ранее, впятницу, я звонил Лене на работу; мне ответили, что
сейчас ее нет, что все из ее отдела ушли на обед. Потом Миша
звонил ей от меня на работу. Ответили, что она на работу не
вышла, что он на больничном. Это нам показалось странным. И
вот, сегодня Миша мне по телефону сказал, что ему звонила Лена,
сказала, что хотела ко мне придти, звонила с трех
телефонов-автоматов, была около моего дома, но мой телефон
неотвечал -- а ведь я был дома! Когда Миша позвонил позже, то
оказалось, что Лена у него -- а ведь она звонила емутолько для
того, чтобы узнать, дома ли я! Он обещал мне передать ей, что я
дома и что я жду ее. А она мнеответила, что Миша ее обманул,
сказал, что, будто меня дома нет. Там. у Миши, еще и Игорь
Каплан. Что ж, они собрались вместе совсем кстати. Стоит
заметить, что с апреля, то есть, с того времени, когда мы
сМищенко Юрием, с Борковскими, с Колей и с Таней начали играть
в Центральном парке, никаких особых попыток давления на меня не
оказывалось. Были только косвенные: появление Шуры-бандита,
фрагментарнаяслежка, и тому подобное. Теперь же опять начались
разные фокусы и, в первую очередь, досадные фокусы стелефоном.
Нет никакого сомнения, что, так как "телефонные штучки" не
единственное, что появилось впоследнее время, весь этот
комплекс не может являться прихотью или развлечением частного
лица. Тем неменее, выступает наружу целый ряд фактов. Я наводил
справки и выяснил, что мать Игоря Каплана работаетна станции
электронного подслушивания КГБ. Мне стало известно также, что
она пытается устроить тудаи самого Игоря после слезливой
просьбы своего сыночка ( он хочет бросить учебу, но хочет,
чтобы работа была " не пыльная"). С другой стороны, Кавалерчик,
избивший меня около двух с половиной лет назад по просьбеиз
КГБ, все еще где-то существует в качестве опасности для меня, а
Габрусь, бывшая следователем по делуКавалерчика, покрывавшая
его и помогавшая ему избежать судебной ответственности, не раз
угрожавшая мне, имеет родственницу на Узле Связи в лице
начальницы этого учреждения некой Габрусь. На узле связи
работает и теперешний органист группы "Мищенко-Барковские"
Сергей Черепович. "Череп" заслуживает несколько слов осебе. Он
член КПСС, очень едкий, циничный и беспринципный человек.
Обожает искусство модерна, в частностисюрреализм. А это модно в
данное время и среди верхушки бобруйского КГБ, хотя
идеологические клише соц. реалистов официально отвергают это
течение. Демонстративное подчеркивание члена КПСС и
работникаУзла Связи своего увлечения "квинтесенцией западной
культуры" само по себе настораживает. С первого момента нашего
с ним знакомства Черепович стал вести себя как мой злейший
враг, что не было ничем спровоцировано с моей стороны. Люто
ненавидит меня. Если учесть, что на работу на Узел Связи
принимаюттолько тщательно проверенных в КГБ людей, а Череп, к
тому же, работает с той телефонной аппаратурой, к которой
допуск рядовых сотрудников узла связи запрещен, это говорит
само за себя. Еще один человек, доопределенной степени
связанный со мной в последнее время, Андрей, оказалось,
работает водителем одной измашин, какие я постоянно вижу во
дворе, за Узлом Связи. Такое впечатление, как будто и я уже не
в музыкальной школе работаю, а сам попал в этот "узел". Кстати,
именно тогда, когда у меня в первый раз собралась вся компания:
Лена Аранова, ее брат Сергей, Игорь Каплан и Миша (Моня)
Кинжалов, неожиданнонагрянули Герман Барковский и Юра Мищенко,
чей приход в такое позднее время и в контексте того, что я
сними расстался, выглядел в высшей степени странным. Они видели
у меня Лену Аранову, а ее брата ЮраМищенко хорошо знает. А они
играют теперь на Узле Связи...
Кому могло понадобиться ( если это не работа Игоря
Каплана) помешать моей встрече с Леной? Возможно, моему самому
постоянному другу Моне Кинжалову. Если допустить, что то, что
он мне рассказывало своих связях с КГБ-шниками правда, а не
вымысел его распаленного водкой воображения, то... Но исключим
и его...
Сегодня опять со мной спала Лена. Я знал, что она еще
придет, когда она уходила, знал, что она попытается
замаскировать свой приход ко мне кем-то еще. Такое впечатление,
что она везде предполагаетглаза и уши. По-моему, она должна
видеть постоянную слежку за собой везде -- где бы то ни было, и
полагать, что все, что бы она ни делала, становится тут же
известно бобруйскому "полусвету" во всех его "салонах".
Возможно, она пытается замаскировать свое чувство ко мне? На
этот раз она пришла ко мне с Мишей и с Канаревич. Потом
Канаревич убежала, а Миша пол-ночи просидел на кухне, читая, а
затем пошел спать в зал.
Когда мы с Леной оказались вдвоем в спальне, и дверь уже
была закрыта, а присутствие в квартире моего друга детства Миши
меня смущало не больше, чем присутствие его фотографии в моем
фото-альбоме, я взял ее за руки, потом обнял ее, почувствовав
неожиданную и притягательную дрожь ее тела. Она излучала то
тепло, такое вязкое и горячее притяжение, после которого может
быть только одно, чтодолжно произойти между мужчиной и
женщиной. В исходящем от нее притяжении, в той магнитезирующей
истоме, какая невидимыми токами переливалась в меня из ее тела,
была такая роковаяпредопределенность и неминуемость того, что
должно между нами произойти, что его не могли бы уже остановить
ни пожар, ни взрывы снарядов за окном, ни внезапный звонок в
дверь. Я как бы не заметил того, как ее свитер потянулся вверх,
скорей всего, мной, но с ее помощью обнаживший ее тело. Кожа ее
была такойгладкой, такой шелковистой -- как будто нереальной:
как воздух. Я смотрел на ее груди, на эти красные
пупырешки-соски на их наиболее выдающейся части, на
матово-розовые гладкие "ободки" вокруг них, и большечувствовал,
чем осознавал: все в ней эстетически совершенно. Это блаженство
созерцания и ощущения ееплоти не прерывало и не смущало
процессов, совершающихся во мне самом: приливов отдельного,
внутреннеготепла к моему животу, к моим ногам, напряжение и
автономное набухание того органа, который будто быперестал быть
мной и стал какой-то отдельной частью, место которой было в
круговороте, феерверкечувств, в природе той экзальтации, какая
исходила от женского тела. Ее клетчатые штаны давно уже были
наполу, а мы все еще так и стояли посреди комнаты, как два
наивных студента. Но ее тело увлекало, обжигало, тянуло в
кровать; мои руки растворялись в нем, словно были из воска. Мы
так незаметно оказались в кровати, как будто нас перенес в нее
сильный порыв обжигающего и пьянящего ветра. Одна ее рука была
на моей ладони, вторая скользила по моему телу. Мне хотелось
войти в нее и раствориться в ней полностью. Мы лежали
другнапротив друга, и казалось, что воздух в полутьме
колеблется от наших дыханий. Бело-синий неоновый свет с улицы
ненатуральной мертвенной тенью пробивал шторы и наклеивал свою
страницу на стену поверх обоев. Она что-то шептала, но смысл ее
слов не доходил до меня. Ее руки оставляли на моей коже теплый
след прикосновений, наши ноги встретились коленями, после чего
мои колени вошли вовнутрь, разделив ее ноги. " Бедные ноги, --
думал я, не понимая, как такая чепуха лезет мне в голову, -- вы
расстались одна с другою, разделенные мужскими ногами". Магнит
ее лона, ее нежное, заветное интимное место тянуло меня с
такойнепреодолимой силой, что я, не медля больше ни секунды,
вошел в него. Лена не издала ни звука, но конвульсивная дрожь
прокатилась по ее спине. Она как-то странно выгнулась -- как
кошка -- и застыла с полузакрытыми глазами. Я чувствовал
прикосновение ее грудей; у нее была непередаваемо шелковистая
кожа! Но это я чувствовал как будто издалека: все мое сознание,
мои чувства были теперь в мягком и податливом пространстве, где
теперь находился "ключ, подходящий к множеству дверей", как
сказал однажды поэт. Это пространство неожиданно выросло до
размеров комнаты, моей квартиры, города, целого мира, и я был в
нем невесь, всей моей сущностью: я словно превратился в муравья
и получил возможность неожиданно заползти во-внутрь... Если быв
моей голове сейчас прозвучал вопрос, где мои глаза, я бы не мог
на него ответить, как будтоглаза мои были совсем не там, где им
положено быть, а на другом месте. Все между ног -- каждая
черточка -- унее было совершенно. Я чувствовал это, я
торжествовал это совершенство. Как из-под земли, как из
другогомира до меня доносились ее неразмеренные стоны и
неожиданные вскрики. Как ни странно, но мы находилисьвсе это
время в одной и той же позе, и Лена не делала никаких попыток
изменить ее. Мы дошли до того момента, когда низ живота у нее
стал конвульсивно сжиматься, и я, до того чувствовавший себя в
ней как в безразмерном пространстве, вдруг ощутил, как нечто
влажное и горячее охватывает мою плоть. Непередаваемые
конвульсии прокатывались по этим нежным тискам горячими
волнами, пока отражение тех жеволн ни стало пробегать
содроганиями по всему ее шелковистому прекрасному телу. Ее губы
слились с моими губами, они были сухими и горячими, ее стоны
наполняли комнату той музыкой, в сомозабвенности которой можно
утонуть также, как в глубине вод. Наконец, и мое тело
содрогнулось от мощных конвульсивных токов, и я почувствовал,
как из меня толчками входит в нее что-то, от чего потолок и
обои закружились над моей головой. Она тоже почувствовала это,
и ее ноги сильнее сдавили мне бедра. Она застонала тем
последним, безудержным стоном, который может означать только
одно: вот это оно, то самое последнее мгновение, закоторым
снова возвращение к страшной реальности быта. Очнуться, увидеть
снова окружающий мир таким, какой он есть, было для нас и
пыткой, и наградой. В ее глазах я увидел отражение своей же
мысли: а вдруг теперь, после этого, мир изменился, а вдруг мы
оказались в ином времени, в ином измерении? Нас и объединилото,
что мы были созданы природой наименее приспособленными к
окружающему: при всех наших различиях. Яхорошо понимал, что она
останется, кем она есть, и я останусь собой, что несет мне
новую горечь, новыеразочарования и невиданные душевные муки, но
при этом мы с ней на редкость схожи, и другой такой женщинымне
уже в моей жизни больше не встретить...
Когда утро своим мутно-белесоватым светом стало уже
сочиться из окна, освещая пол моейспальни, покрытый
разрисованной деревянной плитой, обои и письменный стол с
печатной машинкой, я лежал, чувствуя кожей все совершенство,
всю невероятную бархатистость ее тела, жадно впитывая ее,
словнопытаясь запомнить на годы...
Проснувшись, Лена у меня спросила, почему я не звонил ей
эти дни на работу. Не звонить ей входило в мой определенный
расчет, и, как мне ни хотелось позвонить ей, я шел по пути,
подсказанному мне опытом чувств и интуицией. Мое оправдание на
уровне осознания расшифровывалось как попытка проверитьее
чувства ко мне, но, признаюсь, мной руководил в большей степени
эгоистический расчет любовника: я знал, что любопытство и
женская гордость наверняка снова приведут Лену ко мне в
постель. И я не ошибся.
Сегодня снова Лена сказала, что переберется ко мне жить.
Это заявление, сделанное при Мише, вне зависимости от его
серьезности, все равно отражает степень ее потрясения
отношениями со мной и смешение ее чувств.
Весь день сегодня Лена провела у меня. Она была со мной и
с Мишей у нас на репетиции. Дорепетиции мы сварили обед и,
когда у нас собрались все члены нашей группы -- Миша
Терещенков, Махтюк ( о котором я упоминал в своем дневнике
всвязи с тем, что произошло на Новый Год ), Моня, принесшие
водку, -- мы выпили и пошли на репетицию. Лена в своем пальто
не по сезону, со своим легким клетчатым шарфом и с непокрытой
головой вызывала любопытные взгляды прохожих. По сравнению с
сотрудничеством с Юрой Мищенко теперешняя моя группа означала
для меня два, если не три шага вперед. Конечно, как гитарист
Юрагораздо выше, звучание ( саунд ) было у нас с ним гораздо
профессиональней, но зато теперь я смогу навернякапроверить
свои идеи и принципы стиля, аранжировки и формы. Мое поведение
на репетиции отражало присутствие Лены, хотя я и не собирался
делать акцент на своих композициях, на своей игре, на
важностисвоей персоны: было итак понятно, что это именно я
"делаю" группу, но я не придавал этому значения. Гораздоважнее
было для меня, чтобы Лене понравилась моя музыка, и я старался,
чтобы ее внимание переключитлосьна музыку, а не на меня,
старался не выпячиваться.
Я выяснил, что отец Лены работает милиционером во
вневедомственной охране. Именно там работает и отец Мищенко
Юры, они оба отставники. По слухам, они как-будто и служили
вместе, то ли в Венгрии, то ли в Германии. Лена владеет
английским и немецким ( польский, итальянский лишь понимает),
немецким хуже. По словам Мони Куржалова, семья Лены выезжала за
границу, но потом попросилась назад, в Советский Союз. Они, по
его словам, "возвращенцы". Со слов Миши -- а это все говорилось
самым серьезным тоном -- Лена жила вместе с родителями в
Израиле, Швеции и ФРГ. После возвращения из-за границы Арановы
получили прекрасную государственную квартиру на Фортштадте ( на
Фортштадте! ). " Дорогой мой Миша, -- хотелось мне сказать, --
если Лена и жила за границей, то не дальше расположения частей
советской армиигде-нибудь в Венгрии или Восточной Германии, с
редкими -- и под контролем -- выходами в город". Но я ничего
несказал, а только понял, что теперь я уже точно "вляпался",
раз сумел вызвать в такой женщине, как Аранова, ответное
чувство: если она пытается чем-то воздействовать и удивить
меня, то в ее чувствах должен бытьи вправду нешуточный
переворот!
* Лев Гунин. МУРАВЕЙ (отрывок из романа) *
---------------------------------------------------------------
Date: 13 May 1998
Посылаю последнее прозаическое произведение - это первые
главы романа "МУРАВЕЙ". Думаю, что этот роман - если он дойдет
до российских читателей - будет им особенно интересен, так как
рисует широкую картину жизни Монреаля. Надеюсь, что моя проза и
Вам, и Вашим читателям понравится.
Лев Гунин (leog@total.net)
Home page: http://www.total.net/~leog/
© Copyright -- Lev Gunin
---------------------------------------------------------------
Когда первые бегущие огни зажигаются на Сан-Катрин, когда
вертящиеся двери магазинов поворачиваются - и тают, среди
бликов предвечернего шика, словно отделяясь от людей в черных
костюмах с галстуками, идет она. В этом полупризрачном свете,
внутри этой грани, отделяющей день от ночи, словно в коконе
пеленающих брызг, она идет справа налево, словно ферзь на
отливающей лаком шахматной доске - ферзь этого часа.
Это ее время, время, когда начинается ее дежурство в
"Queen Elisabeth".
Она входит в "свою" гостиницу с черного входа, который
предназначен только для персонала - и проходит. Это проход
между двумя мирами, сменяемыми, как звезды на небе; миром ее
дневного покоя - и миром ее ночного дежурства. Все другие
дежурные - уборщицы, портье, приемные администраторши - немного
кичатся своей причастностью к Queen Elisabeth, к этой крохе
шика, получаемой ими бесплатно, кичатся своими профсоюзными
книжками и зарплатой 15 долларов в час. Некоторые, удачно
выскочив замуж, не бросили ночного дежурства и построили на
деньги мужей свои собственные маленькие "квинчики": подобие
гостиницы в уменьшенном варианте. Она была у одной из них: те
же самые ковры, та же дежурная роскошь... Только она, да еще
трое-четверо ночных работниц понимают, насколько это
безвкусно...
Это единственное, что еще связывает ее с прошлым, с тем
фантастическим шлейфом непередаваемого свечения - линией
восторга и ужаса. Она словно прокатилась на волшебных
американских горках с фантастической скоростью, в захватывающем
дух ритме, и вот - уже остановка - и пустота. Все кончилось!
Догорела линия волшебного фейерверка, опали последние искры...
Все кончилось! Это только кажется, что кто-то родной и близкий
вот-вот протянет руки - как когда-то к детской кроватке, -
прижмет ее к себе и скажет: "Ну, хватит, хватит, не хнычь! Это
был только плохой сон". Нет, этот "плохой сон" никогда уже не
окончится. Ей уже не проснуться, не прижаться щекой к родной
груди, единственной на этом свете. Она не властна над временем,
над его пугающей, умерщвляющей пеленой: оно движется. Бритва
времени движется, как в замедленной съемке, к горлу, все ближе
и ближе, и этот безостановочный муравьиный бег пугает ее.
Она помнит, как в детстве мальчики посадили муравья в
банку. В банку вставили стебелек, и муравей стал отчаянно
ползти по нему. Удар ногтем - "щелбан", - и муравей слетает на
дно банки. Он снова начинает карабкаться вверх, и снова щелбан,
и так без конца. Она кажется себе тем же муравьем, украденным
из своей родной стихии, муравьем в искусственной стеклянной
банке, маленьким и беззащитным муравьем.
"Come on! - ну, ты даешь! - сказала бы на это ее лучшая
гостиничная подруга, чернокожая девушка Джанет. - Зарплата 15
долларов в час, собственный кондоминиум из четырех комнат,
новая машина, не так плохо!"
"Что ты понимаешь, Джанет? Маленькая, черная глупышка".
Ее родители назвали ее "Наташей" не потому, что любили
Толстого. "Наташа - какое-то солнечное имя, - говорил всегда ее
отец. - И это современно: Наташа, Нат, Нэт, совсем как за
границей..." Еще у нее была бабушка Наташа, и ее лучшую
подругу, с которой она дружила до одиннадцати лет, тоже звали
Наташа.
Она смутно помнит время корзинок, баулов, чемоданов,
картонных коробок... Помнит, как смеялась в детстве над фразой
"сидели на чемоданах". - "Уедем на дачу, - говорил ее отец. -
Там отсидимся. Они нас не выкинут". Но выкинули. Тихо, без
шума. С помпой "выкидывали" только Солженицына, Бродского...
Ну, еще человек с десяток. Других выпихивали тихо, без
провожатых и без прессы по прибытию туда. Месяца за два до
отъезда папе что-то шепнули на ушко, дали в руки бумажки,
сказали "это канадская виза, а это - билет, позвонишь
предварительно в Шереметьево". Папа пытался что-то отвечать, но
на него цыкнули, запугали здоровьем жены и дочери, сказали "да
мы тебя, как муравья!.." - и папа понял: надо ехать. И мама
поняла по одним папиным глазам, что надо.
Уехали без квартиры на проспекте Мира, без дачи под
Питером и без стотысячных тиражей папиных книжек. "Уехали, как
стояли, - так сказала мама, то есть, без всех баулов, коробок,
чемоданов, приготовленных на дачу. Только мечту папину о
квартире на проспекте Мира и о даче под Питером с собой взяли:
все равно там не пригодится, вот и позволили.
Папа всегда испытывал некоторое смущение, когда говорил,
что живет в Теплом Стане. Ему, выросшему на Сретенке, хотелось
"поближе к детству", в центр. Он воображал, что у него
аристократические привычки, по воскресеньям он ходил в халате,
но у него это выходило "не так, как в кино": он был каким-то
"треугольным" и костлявым. Один папин дед был извозчиком, потом
кассиром в метро, второй - слесарем на судоремонтном заводе.
Оба были широкоплечие, с круглыми красными лицами. А папа
оказался худой, бледный, да еще и в очках. Папин отец, ее
дедушка, был шофером "Скорой помощи". Она помнит его блестящую
фуражку и кудрявый деревенский чуб на старых фотографиях.
Живого дедушку она помнит уже лысым и больным: он плохо
передвигался на пораженных подагрой ногах.
Свое московское детство Наташа помнит как предтечу ее
первых беззаботных летних каникул тут, в Монреале. Какой-то
простор, какая-то свобода, и тот, и другая абстрактные,
невесомые, нематериальные на ощупь.
Она помнит блики света на стене их квартиры в Теплом
Стане, когда, глядя на них, папа говорил, что эти пятна
солнечного света как будто переносят его на проспект Мира или
на Кутузовский проспект. Она помнит их поездки к папиной тете,
в самый необычный из всех виденных, неухватный, как детские
воспоминанья, город Бобруйск. Так и запомнилось ей детство -
глыбой света, яркой лентой свободы, летящей по ветру тканью...
И еще она хорошо помнит, как вокруг папы всегда что-то
происходило, происходила какая-то активность. Приходили
какие-то люди, они вслух читали папины книжки; папа вбегал в
прихожую, на ходу срывая галстук, окрыленный, одухотворенный.
Сразу бросался к телефону; мама просила Наташу не шуметь, идти
на балкон или в свою комнату... Время от времени папа
принимался Наташу учить: географии, истории, древней римской
литературе... Он не доводил ни одного курса до конца, его
поглощали дела, его разрывали на куски новые друзья и идеи.
Вечером тенором или мягким баритоном звонил поэт Вознесенский,
просто справлялся, дома ли папа, а по утрам часто - либо
Лимонов, его коллега по праздным шатаниям в ночных электричках;
либо из Питера: то Гребенщиков, то какой-то Виктор Цой. Иногда
папе звонили из Питера заговорщическим тоном, оплачивали дорогу
- и он без проволочки бросался туда "Красной Стрелой", даже не
выяснив толком, в чем дело, подмигивая перед уходом и показывая
язык: вот, мол, это не иначе, как в издательство, знай наших!..
И каждый раз оказывалось: всего лишь диссертация; вновь
потребовалось срочно состряпать докторскую очередному внуку
министра... Папа возвращался всегда ночью, выпивший и злой,
растерянный из-за обилия денег и из-за того, что его надежда
опубликоваться снова не сбылась. Изо всех его карманов торчали
денежные купюры. "Тебя когда-нибудь пристукнут в поезду, -
говорила мама. Но не пристукнули...
Даже если и была такая вероятность, каждому уготована своя
судьба, и Наташиному отцу не было суждено умереть в поезде от
"пристукнутой головы". Его в Питер и из Питера неизменно
сопровождали "двое в штатском": чтобы вражьим голосам не
довелось запеть из динамиков радиоприемника об очередном
злодеянии коммунистов... Пробитый затылок подарил бы ему на той
волне новую жизнь, жизнь после смерти, в своих произведениях, а
именно этот вид папиной жизни и хотели убить, но не ту
ничтожную, нужную только Наташе с мамой, папину человеческую
жизнь...
А вот и номер 514. Сюда въедет завтра маленький итальяшка,
лысеющий, верткий и крепкий, с глазами аквариумной рыбки.
Четвертый год подряд он бронирует номер в одном и том же крыле
здания, в одно и тог же время года. Его номер убирать легко; он
не придирается, не протирает носовым платочком тумбочки и
зеркала, как немец, живший в этом номере раньше. Она устремляет
свой взгляд в пространство между окном и полом, переводит его
на окно, и видит гигантскую панораму с крышами зданий на улице
Рене-Левек - на первом плане, с небоскребами делового центра -
на втором, и с горой Монт-Рояль, венчающий, как корона,
панораму Монреаля.
Она вспоминает их ночную квартиру в Москве. Только там она
чувствовала, как стены, потолок, мебель ее лечат. Она приходила
из школы с фаликулярной ангиной и температурой 41 и пять,
укладывалась в постель, проваливаясь в мягкую бездну, и - еще
до приема антибиотиков и жаропонижающего - чувствовала, как
заботливые руки комнаты ее лечат, гладят ее горячий лоб,
согревают ее озябшие плечи... Ночью пятна света перемещались
вверху, на стене и на потолке, из левого угла на середину
комнаты - и снова назад: это включались попеременно то одни, то
другие фонари. Такое было только на их улице; она это хорошо
помнит. Здесь, в ее собственном кондо, свет всегда лежит ровным
слоем на всем одинаково: на стенах, на потолке... Это горят
равноудаленные от ее балкона два уличных фонаря. Совсем как
дежурный свет синей больничной лампочки, думает она. Нет, не
лечит и не согревает собственное ее кондо!
Как нельзя войти в одну и ту же реку дважды, так нельзя
вернуться к той московской квартире. В ней теперь живут чужие,
незнакомые люди. Фонари на их улице теперь, по слухам, не горят
совсем, а по утрам в их московском районе теперь ударяет в нос
омерзительный, жуткий запах. Что-то сломалось в этом мире.
Плохой мальчик решил разобрать почти живую механическую
игрушку. Разобрал, собрал снова. Все, вроде, так, как было. Но
игрушка больше не похожа на живую. Она неподвижна: сломалась.
Невидимый колоссальный "мальчик" решил посмотреть, что внутри
их эпохи. Невидимой отверткой подковырнул крышку этого мира.
Разобрал. Собрал. Мир больше не дышит. Нет больше былой
одухотворенности в его глазах. Нет сострадания, нет правды, нет
больше свободы. И нет борьбы за справедливость. Только расчет -
статичная, неподвижная сила. Один известный немецкий философ
19-го века придумал понятие "усталость класса". Ее отец
подхватил его, когда началась горбачевская перестройка. "Как
называется по-русски усталость низов? - вопрошал он друзей. -
"Революция, - бросал наугад один из них. - "Правильно. А
усталость верхов?" - "Перестройка, - отвечал другой. "С вами
неинтересно, - отзывался отец. - Вы все знаете..." Так вот
теперь и знает Наташа, как называется Всемирная перестройка:
"неолиберализм". "Перестройка" по Генри Киссинджеру, бывшему
Гос. Секретарю США: "Они вырвали у нас слишком высокие
зарплаты, слишком хорошую социальную защищенность, слишком
строгие правила по безопасности труда. Потому-то наша экономика
и тащится за азиатскими странами". Так сказал он , выступая на
одной конференции в Монреале. "Перестройка" по Конраду Блэйку
- человеку, скупившему практически всю прессу мира: "Бедные
сосут кровь из богатых". (Чтобы богатые сделали вывод из этого
определения бедных). Так сказал он в интервью
Монреальско-Торонтовскому телевизионному каналу CTV.
"Перестройка" по Майклу Харрису, премьеру канадской провинции
Онтарио: "Так вы говорите, что это самая многочисленная
демонстрация в истории Канады? Против моих решений, угу! Так
сколько, говорите тут миллионов человечков собралось? - А, да,
понимаю. Пересмотрю ли я свои решения, чтобы не потерять
голоса избирателей? Но это ведь нищие, голодранцы! Их голоса
для меня - не голоса..."
Так вот и собрались киссинджеры, блэйки и харрисы, чтобы
подурачить нас, - думает про себя Наташа, - и самим
подурачиться. И начинается, как говорил один папин друг,
"большая туфта". Надолго ли? На век, на два? Им - тем, кто
дурачится - весело. Они ведь начали. Ведь только им - этим
нескольким десяткам резвящихся бодрых старичков - известны все
самые веселые детали. Детали их будущих правил, их
увлекательной игры. Да, их ждет впереди непочатый край работы.
Как хорошо первым, тем, кто начинает! Как много вещей, над
которыми можно дружно посмеяться здоровым старческим смехом,
подурачиться на пьедесталах ниспровергнутых догм, попрыгать
двумя ножками на оскверненных могилах! За Средневековье, за
эпоху Ренессанса, за восемнадцатый - двадцатый века
Человечество так много попридумывало, так много понаделывало
разных ненужных завитушек, клумб, цветников и фонтанов, что
они, эти старички, теперь истекают слюной в предвкушении
удовольствия поглумиться, подурачиться на этих, никем еще не
топтаных, свежих, как только что выпавший целомудренный снег,
просторах. Права человека? Ха-ха-ха! Ну-ка, вымараем, не
оставим и следа от этой ненужной завитушки! Профсоюзы? Ха-ха
ха-ха! Потопчемся дружно и на этой клумбе, пописаем на нее!
Социальные пособия, защита детей, пенсии по старости? Ха-ха-ха!
Что за размазня, что за кисейная барышня придумала их? Ну, что
за сюсюканья? Мы, бодрые старички, знаем, что это никому не
нужно! Свободное передвижение между странами? Ой, уморили!
Ха-ха-ха! Завтра же его и отменим. Книжки? Библиотеки? Музыка?
Культура? Ха-ха-ха-ха!
Им весело. Они знают, что будет в начале, в середине и в
конце. А нам - нам, невольным зрителям игры с неизвестными нам
правилами, нам скучно. Мы смотрим на карты, на то, как их
тасуют, как одни карты исчезают, как появляются другие - и
зеваем. В этом и состоит план старичков: чтобы вывести нас из
игры.
Слишком много игроков, - решили они. Игра распыляется на
слишком многих, азарт игры размазывается. Надо вывести всех
лишних из игры: печать как активную силу, организации по правам
человека, профсоюзы, другие организации, потом - многопартийную
систему, зависимость от голосов избирателей... Останется
пять-шесть человек, они и будут настоящими игроками. Остальные
станут не зрителями, нет, это смешно: они станут картами!
В ночной тишине тикают только часы. Толстые ковры гасят
звуки шагов по коридору...
Только по приезду сюда, в Монреаль, выяснилось, что у
Наташи есть подлинный, настоящий талант. И ее занятия музыкой
сделались ее основным, целенаправленным, делом.
В Москве у них как бы много было всего, и все было
главное: игра с соседской девочкой в куклы, летние московские
рассветы, когда над балконом небо сначала светлело,
превращалось в сиреневый дым, потом синело, потом - розовело,
походы в кино, в парк имени Горького, требовательный лай собаки
одного дедушки, с которой Наташа подружилась на проспекте
Академиков... Так же, как бросили в Москве огромную папину
библиотеку, старинные антикварные часы и шикарную мебель, взяв
с собой только самое дорогое - фотоальбомы, документы и Наташу,
так же и душа Наташина, вырвавшись, как улитка, из раковины -
Москвы, независимо от Наташиной воли, самопроизвольно, выбрала
из своих внутренних ценностей только самое основное - огромный
музыкальный талант.
И Наташа начала играть. Не так, как в Москве: с детской
мечтательной простотой. Она моментально повзрослела в игре, и
ей стали доступны самые потаенные дали, самые скрытые глубины
зашифрованных музыкальных посланий. Посланий от дядей и тетей,
живших так давно, что иногда их время не смог бы вспомнить даже
самый старый из живущих на земле человек. Это был ее маленький
секрет. Этих людей давным-давно уже на свете нет, а они шепчут
ей из пианино, дают советы своими чистыми голосами. Ты
понимаешь наш язык, говорили они. Но уши остальных слишком
грубы. На каждом ухе у них висит по молоточку. Эти молоточки
бьют, бьют всегда по их огрубевшим ушам. Не дают услышать
волшебный шепот из пианино. Ты должна - так говорили ей жившие
сто, двести, триста лет назад - подстроиться к этим молоточкам,
не только понимать наш старинный птичий язык, но и сделать его
перевод для толстых слоновых ушей всех остальных людей.
В свои двенадцать лет она выглядела как десятилетний
ребенок, и, когда она садилась за фортепиано и начинала играть,
словно читая толстую, невидимую для посторонних глаз книгу с
романом, у всех слушавших ее просто захватывало дух. А у тех,
кто не был готов к неожиданностям, отвисала нижняя челюсть.
Семья тогда испытывала серьезные материальные затруднения
(как будто когда-нибудь она их не испытывала!). У них не было
даже фортепиано, и папа водил Наташу заниматься в Universite de
Montreal, где за двадцать долларов в месяц можно было получить
доступ к пианино. Потом мама с папой решили, что и двадцать
долларов для них - громадная сумма, и тогда Наташа стала
нелегально проникать в репетиционные классы университета
McGILL.
Тогда еще не писали на стенах. Оживленная переписка эта
началась примерно с девяносто первого года, когда и студенты, и
университет начали солидарно беднеть, а нравы с нулевого
меридиана переместились на десятую параллель. В восемьдесят
седьмом, когда ей было тринадцать лет, появлялись только
отдельные надписи и рисунки, заставлявшие краснеть ее детские
щечки. В одном из последних классов сначала появилась надпись
"John Glemp bites my ass" - "Джон Глемп кусает меня за сраку":
видимо, изучение жизни и творчества последнего так докучало
автору этих строк, как укусы прыгающих насекомых в
третьеразрядной гостинице где-нибудь между Монреалем и городом
Шербрук докучают постояльцу. Через какое-то время рука другого
студента или студентки вывела под этой надписью другую: "Он
должен быть чертовски талантлив, этот Джон Глемп, раз он так
давно умер, а все еще умудряется кусать тебя за сраку". И
приписка: "Так это ты писал помадой или правда кровью из
прокушенной сраки?" В девяностом году на стене в классе номер
383 появилась голая девица, которая курила всеми имевшимися у
нее губами. Рисунок вышел таким живым и забавным, что на него
бегали смотреть студенты из соседних классов.
В одном из классов ей игралось особенно легко. Тогда еще
музыкальное отделение не закрывали для посторонних на выходные.
В субботу этот класс был всегда доступен после обеда. Вот она
разминает свои пальцы, делает пробежку по клавишам, и сразу
играет - без всяких там гамм или этюдов. Был жаркий июльский
день. Зной с улицы заползал даже сюда, на третий этаж. Она
сидела лицом к окну, и ей виден был из этой угловой комнаты,
выходящей на Эйлмер, угол улиц Эйлмер и Шербрук, всегда
оживленный перекресток, со зданиями Центрады - главным
координационным центром по сбору благотворительных средств,
Лото-Квебек и зданием с некоторыми библиотеками университета
МакГилл. В те годы на этот перекресток был особенно оживленным.
Он никогда не напоминал ей Москву, но почему-то заставлял
думать о ней. Но даже отсюда, сверху, движения толпы не
напоминали броуновского движения - как в Москве. В этом городе
ни одна улица не была столь многолюдной, как московские улицы.
Почему? Это было необъяснимо. В городах, намного меньших, чем
Монреаль, которые она помнила с детства, таких, как Минск, а,
тем более, Рига, люди в центре шли сплошным потоком, как будто
все кинотеатры одновременно выпускали зрителей из многолюдных
залов, а тут... Даже на десяти-двенадцати самых людных
кварталах главной торговой улицы Монреаля -Сан-Катрин - люди
шли не так скученно, как в Москве.
Ритм! Вот что отличало монреальскую толпу от московской. В
Москве толпа двигалась вблизи на 12 восьмых, издали - на 2
вторых, перед подземными переходами - на 4 четверти: Эй,
дуби-и-нушка, ухнем! В Монреале каждый двигался в своем ритме:
эта дама с портфелем - на 3 четверти, прихрамывающий мужчина -
на 5 четвертых, порхающая юная особа - на 3 восьмых, молодая
пара - на 3 четверти. Вот на углу, под самым окном, появился и
переходит улицу красивый молодой человек с зачесанными кверху
волосами, с высоким лбом, в костюме. Несмотря на жару - н его
лице ни единой капельки пота. Кто он? Откуда? На каком языке
он говорит? Где живет? Женат ли? Как было бы фантастически
интересно знать ответы на все эти вопросы только взглянув на
человека!
Наташа уже не играет. Она сидит, решив сделать небольшой
перерыв. До тринадцати лет она всегда приходила сюда вместе с
отцом. Он сидел тут и ждал, всегда с ней в классе, иногда
подшучивая над ее игрой. Чаще он сидел на подоконнике, и Наташа
могла видеть, какой у него красивый профиль, профиль полководцы
или героя. Тот парень на улице напомнил ей отца: похожий разрез
глаз, похожий профиль... С тринадцати - четырнадцати лет папа
стал только приводить Наташу сюда, а сам сразу же убегал писать
свои романы. Вот и сейчас Наташа была в классе одна, сидя на
подоконнике и глядя на улицу. Ее перерыв, скупо выделенный
самой себе, заканчивался, и она собиралась уже слезть с
подоконника и сесть за клавиатуру снова, когда тот же молодой
человек, что привлек ее внимание раньше, снова появился на
улице, только теперь на другой стороне. Кого он ждет? Свою
девушку? Друга? А, может, он наркотический дилер? Вон как
нервно вышагивает в сторону остановки: туда - сюда. В ее голове
возникает тема ми-минорной прелюдии Шопена, той самой, которую
она особенно любит. В ней - вся сущность трагедии жизни, тонкая
ранимость трепещущей, одухотворенной натуры, мгновенно
отзывающейся всеми струнами души, как арфа на движения пальцев
арфистки. Ей хочется немедленно попробовать убрать акцент с
третьей ноты "си", сделать вместо динамического внутренний,
артикулярно - смысловой, акцент, а звучание левой руки сточить
до ажурного шлейфа. Она подбегает к роялю, прикасается к
клавишам - и чувствует, как воображаемое тело рояля начинает
податливо трепетать - как будто это ее собственное, Наташино,
тело. Потом она играет так называемый Революционный этюд
Шопена, потом - Четырнадцатую прелюдию Скрябина, потом... Но
кого (все-таки, интересно) ждал тот молодой человек, внизу, на
улице Шербрук? Он заинтриговал, активизировал ее воображение,
натренированное ежедневными эмоциональными упражнениями. Его
гордая осанка, его аристократический вид не выходят у нее из
головы. Проникнуть бы хоть ненамного в его мысли, подсмотреть
хотя бы одним глазом его жизнь! Это так недоступно, а потому
интересно... Она собирается начать Двадцать шестую сонату
Бетховена, как вдруг дверь открывается: она забыла запереть ее
изнутри! Что сейчас будет! Станут спрашивать, кто она, что она
тут делает... Дверь открывается шире и ... о, чудо! - в двери
появляется голова того самого молодого человека с улицы. Она
может говорить сейчас только глазами и бровями, и ее брови
описывают, наверное, самый выпуклый в мире вопросительный знак.
"Excuse me, - слышит она мягкий, интеллигентный тенор, - are
you the one who really played here?" - " Why, - только и может
выдавить из себя она.
I just wanted to see who played so ... so ... cute. -
Peut-кtre vous prйfйrez parler Franзais? - медленно добавляет
он.
Она кивает по инерции, хотя уже слышит в его французской
речи страшный русский акцент (его английский был безупречен).
Est-que c`est correct si nous allons parler Russe? -
спрашивает она. Да, я говорю по-русски, - теперь удивленно
вскидывает брови он. В свои 14 с половиной лет она выглядела
на год-полтора младше, но по ее взгляду можно было определить,
что она уже не ребенок.
Властный зов старшей по этажу прерывает ее воспоминания.
Наташа покидает номер 718 и спускается вниз. Только тогда,
когда руки ее снова заняты монотонной работой, она мысленно
опять оказывается в том же классе на 3-м этаже с видом на
Шербрук...
Да, я говорю по-русски, - теперь удивленно вскидывает
брови он. - Я проходил по коридору, и вдруг слышу: что такое?
стиль, что ли, полностью изменился? Дело в том, что в том, что
мой партнер по фортепианному дуэту очень любит заниматься в
этом классе по ... субботам. Клянется, что тут ему играется
необыкновенно легко. Открываю дверь, и вдруг - вы...
Это Вы его ждали там внизу, на Шербрук, да?
Да... Вы, конечно, видели меня из окна... Так Вы не
заниматься приходите сюда, а улицу созерцать, значит?
И это тоже!
Наябедничаю Вашему педагогу...
А у меня нет педагога...
Что Вы хотите этим сказать?
Я занимаюсь здесь подпольно.
А, у Вас учитель на стороне?
Нет же, нету у меня никакого учителя!
Ну-ну, везет мне сегодня на фантазеров. С двумя я сегодня
уже говорил...
Ну, значит, я третья. Или не похожа?
А можно мне подождать товарища в Вашем классе, неохота
слоняться по коридору, а - зайду в другой класс, могу его
потерять ... из виду. Если Вы будете играть, готов поспорить,
что и он заглянет сюда...
Раз это нужно для дела, могу и поиграть. - И Наташа
начинает играть - все, что она знает.
Через несколько минут бойкий и деловой молодой человек
превращается в притихшего и подавленного чем-то слушателя. Он
судорожно обводит глазами стены и нервно подергивает своей
гордо посаженной головой.
Теперь он верит в то, что у Наташи нету учителя. Ее игра в
смысле постановки рук, движений кисти и рук, звукоизвлечения и
манеры полностью опровергает все академические каноны. Но
только под ее пальцами звучит не мертвое дерево, ударяющее по
струнам, а голоса - да что голоса, - души давно живших людей.
И что же Вы думаете делать дальше: с этим, - вставляет он
слово, как только ему удается это сделать.
Ничего. Играть.
Это сейчас Вы играете, пока родители Вас кормят и пока Вам
доступны музыкальные классы, а вот вырастете большой, взрослой,
Вам придется чем-то зарабатывать, не останется времени играть.
Так я буду играть на публике. Заработаю денег.
Это в метро, что ли?
Почему? В концертных залах, например...
Например! - передразнивает он ее. - А кто Вас туда пустит?
Наташа хотела бы закрыть уши руками, не слушать, отогнать
наваждение. Она слышит в словах этого холеного жреца искусства
какую-то фальшь, какую-то угрозу своему детскому, уже
определенному, миру. Ведь ее папа с мамой тоже взрослые, и они
никогда не говорили об этом, они, не говоря ни слова, только по
глазам друг друга, интуитивно решили: ей не нужен учитель.
Пусть играет свободно, как ... птичка. И вот этот пришелец сеет
сомнение и разброд в ее душе, его слова пугают ее и беспокоят.
Но она не в силах прервать его, иначе она не услышит дальше, не
распознает опасность. Ведь они все, - он обводит головой
пространство класса, - кичатся своими дипломами, призами на
конкурсах, званиями, титулами точно также, как новенькими
автомобилями, домами, собаками. Они затратили годы на выработку
приемов, какие Вы опровергаете, на получение дипломов, на
медленное восхождение к известности, к "имени": того пригласи в
ресторан, этого задобри подарком, тут сыграй бесплатно, там -
за гроши... Они затратили жизнь на это, а Вы придете без
ничего, смеясь над их черепашьим шагом. Да они Вас на порог не
пустят! Они выдрессировали свои руки скакать по клавишам, как
лошадей в цирке учат скакать по кнутику, а Ваши руки - это
продолжение Вашей души. Как могут кони с крыльями стоять в
одном хлеву с грузными рабочими лошадями? Ведь те оттопчут им
крылья...
Что же Вы предлагаете?
А притвориться, что Вы из ихних - или выйти замуж за
миллиардера!
А Вы, Вы - "из ихних"?
Я - да. Я такая же лошадка из цирка. Мои пальцы тоже
делают реверансы по невидимому кнутику. Выдают порцию
искусства: ни грамма больше, ни грамма меньше...
Так впервые неожиданно возник вопрос об учебе...
" Так впервые возник этот обаятельный уродец - первый, еще
внутриутробный, ядовитый зародыш компромисса, - слышит она
чей-то голос в своей голове.
" Да, Петя, был ты парень неплохой, - говорит она сама
себе. - Но и ты сгинул, хамелеоновское твое отродье! Ах, Петя,
Петя!..."
Она видит его пальцы, красивые, длинные пальцы на
клавишах. Пальцы типа слоновой кости. Благородные, холеные
пальцы. Не играть бы ими, а показывать их в кино. И музыка
из-под них выходила такая округленная, приглаженная,
причесанная, с благообразными кадансами и манерами старого
швейцара. Но и этого оказалось мало. Так же, как в римском
амфитеатре, публика хотела крови. Под влиянием заправил
музыкального мира, направленная ими, публика концертных залов
хотела уже не ширмы перед настоящими чувствами, а чтобы пианист
обеими ногами наступил на свою искренность, да еще и попрыгал.
"Раздавили, растоптали тебя, Петенька... И лежишь ты
теперь на самом дне: на Сан-Катрин Эст". Она смотрит на часы.
Всего лишь час тридцать. Впереди - целая ночь. И можно
мечтать...
С возраста примерно девяти лет Наташа стала невыносимой
"почемучкой", как дети четырех-пяти лет. Она задавала самые
невероятные вопросы: почему небо синее: ведь воздух прозрачен?
что заставляет кран соседей так гудеть: ведь вода не гудит, а
плещется? будут ли евреи через сто лет?
"Если их даже не будет, так их опять сделают, - отвечал на
последний вопрос ее отец. Папа даже рассказал маме анекдот на
тему детей -"почемучек", который Наташа медленно извлекает из
своей памяти.
"Приходит маленькая девочка к маме, - рассказывал отец, -
и спрашивает: " А бывают ангелы, которые не летают?.." - " А
почему ты спрашиваешь? - интересуется мама. - " - " Да вот,
папа как-то держал домработницу на коленях и говорил ей "ты мой
ангелочек", но ведь она не летает!" - " Ну вот увидишь, -
говорит мама девочке, - завтра она у меня еще как полетит!"
Отъезд из Москвы странным образом повлиял на Наташу. Она
стала все вопросы обращать к себе самой, вовнутрь себя. Она
быстро успела сообразить, что в голове каждого человека, будь
он черный, белый, желтый, красный, все устроено одинаково. У
каждого имеется одна и та же сложная схема, отдельно от
внешнего мира. Эта схема дана человеку от рождения, она
существует у него еще в утробе матери. Познание внешнего мира
достигается за счет наложения этой схемы на объекты реальности
точно так же, как мы совмещаем контур на кальке с рисунком, с
которого этот контур обведен. Поэтому самые дурацкие
телероманы, самые бездарные шоу иногда имеют ошеломляющий
успех: потому что на данном этапе общественного настроения они
соответствуют определенным извилинам той прирожденной
схемы-навигатора. Так люди видят в форме кривого сучка профиль
хищной птицы, в линиях на асфальте - контуры континентов, в
потеках краски - человеческую фигуру.
Она закрывает глаза и всматривается в свою внутреннюю
оболочку. Когда она впервые стала тренировать себя, она видела
только блики, полосы и точки света, которые после первой
секунды яркости начинали бледнеть и угасать. Потом она
научилась удерживать наиболее яркий блик. Не дать ему угаснуть,
наоборот, делала его еще более ярким. Самое трудное было
научиться разлагать белый, бледный след, оставленный предметами
на сетчатке глаза, на сложную цветовую гамму. Она
"обрабатывала" глыбу блика, меняла его форму, заставляла
переливаться всеми цветами радуги, вычленяла невероятные формы
и эффекты. Но это было только начало. Позже она стала видеть
еще дальше. Оказалось, что эти первые инструментарии - только
оболочки, за которыми начинались пугающе- реальные и ни на что
не похожие образы. Выходило, что внутри ее, за закрытыми
веками, есть какая-то дверца в другое пространство, куда больше
ниоткуда не попадешь. Сначала ей надо было до боли
всматриваться в полумрак закрытых глаз - после того, как ей
надоело играть с формами бликов и разлагать цвета. Она
чувствовала, что за этим полумраком что-то есть. И вот однажды
она смогла увидеть еле различимое, но потрясающе выразительное,
чье-то лицо. Когда лицо это вдруг повернулось и стало
рассматривать ей (наверное, так же, как она, - всматриваясь в
темноту), она вскрикнула от ужаса - и открыла глаза.
---------------------------------------------------------------
По поводу получения экземпляра полного "бумажного" издания
романа "МУРАВЕЙ" обращайтесь к автору: Канада, провинция
Квебек, город Монреаль, международный телефонный код 514,
телефон 499-1294 Лев ГУНИН.
Email: leog@total.net
* Лев Гунин. ЧЕРНЫЙ РЫЦАРЬ (фрагмент) *
роман
(отрывок)
Туманным утром 1672 года через лес пробирались двое. Их шаги
приглушенно звучали в молочном воздухе, в сжавшемся в комок пустотелом
пространстве. Так же, как луч света ведет по сцене артиста, переходящего с
левого на правый ее край, так же и глухое звучание их шагов заставляло
представить воображаемую комнату, передвигающуюся вместе с путниками.
Среди выплывающих из тумана деревьев, среди судорожных и тревожных
криков птиц их осторожная поступь несла в себе что-то монументальное и
завораживающее.
Оба они были довольно странно одеты. Один, высокий и широкий в плечах,
имел на себе длиннополый кафтан вишневого цвета, шапку-папаху и узкие сапоги
с пряжками. Его светлые волосы падали ему на плечи мягкими прядями, а
висячие усы доставали до подбородка. Второй, еще более странно одетый, носил
на себе печать того, что сразу же выдавало еврея. Это не могла скрыть ни
треугольная шапка, ни похожая на халат хламида, ни болтающаяся у него на
боку мягко изогнутая сабля. Говорили они между собой на старобеларуском
языке, государственном языке Великого княжества Литовского, мощного
государства, которое простиралось в то время от Балтийского моря и до Понта
- Черного моря, и от границ Польши - до русских границ. Это государство не
только владело тогда Смоленском и другими землями намного восточнее
теперешней этого города, оно, отражая русские набеги, нередко внедряло
подконтрольные ему территории глубоко в недра тогдашней Руси. Беларусы и
литовцы жили богато, а по отношению к невообразимому террору московского
государства Великое княжество Литовское можно было считать чуть ли не
тогдашней демократией. Поэтому результаты противостояния с Москвой
определялись не только и не столько на полях сражений, сколько бегством из
русских приграничных областей на запад не только холопов, но и воинов. Не
зря славянскую часть Великого княжества Литовского прозвали на Руси "белая
Русь", что значит свободная, вольная земля.
Два странно одетых человека шли по ее территории, на северо-запад от
Могилевского тракта, в сторону Бобруйска. На большом протяжении леса здесь
были влажные, неприветливые, темные и глухие. Громадные дубы и осины
высились как сказочные великаны, а под ними, переплетаясь ветвями и заслоняя
собой дорогу, тянулись настоящие северные джунгли. Тут росло много
уродливых, причудливых деревьев с искривленными стволами, с ветвями,
тянущимися словно руки легендарных существ, кругом были видны сросшиеся
между собой береза - и тополь, ель - и дуб, словно схватившие друг друга за
горло. Громадные и отвратительные наросты на стволах деревьев, чудовищно
поднявшиеся папоротники в человеческий рост, невиданные нигде больше травы с
мясистыми стеблями и с вызывающими ужас "глазами" на их лапках: все это
подавляло путника, вызывало в нем самые мрачные мысли.
Чем дальше от Могилева, тем леса становились просторней, светлее,
уютней. Появлялись ясные дубовые рощи, высокие и святые, как божественное
откровение, торжественные сосновые леса, дорогие сердцу каждого беларуси и
литовца, высокие пригорки и тихие лесные речужки. А здесь, под Могилевом,
было сумрачно и странно, на каждом шагу были скрытые разломы и провалы в
земле, ямы, выбоины и овраги. На земле, противно-осклизлые, лежали то тут,
то там, упавшие стволы деревьев, через которые надо было перебираться, и от
всего - от влажной земли, от спрессованных опавших листьев, от деревьев и
даже от самого воздуха исходил горьковатый, пугающий, невыносимый гнилостный
запах.
- И так я, едучи з Вилня до дому, мяновите в Слуцку, в стодоле ночуючи,
обачилэм юж на свитаню огнистого чловека, до кторекго кгдым се порвал, он
тэж до мне выстэмповал и, зшедшисе срод каменицы, порвалэм з запаля ноже и
ударилэм нань. А он, зникнувши зась, се был в тым же конте указал и зновон
до мне шедл. Я рутилэм нань и окно отворилэм; юж малый день был. И так
припадать ми почало в спаню, за яким колвек злекненем душене прикрэ бардзо.
Еврей слушал своего спутника с видимой сосредоточенностью, и время от
времени кивал головою.
Тот продолжил рассказ о серии снов, какие снились ему в течение двух
недель перед их поездкой с торговым обозом в Могилев.
- Послушал бы я то предостережение, - говорил он все также на
старобеларусском языке, - отказался бы от поездки, а я, болван, даже не
рассказал своих снов тебе, Иделька, чтобы ты посоветовался со своими
каббалистами. А то сходил бы к служке нашего униатского священника; он
бардзо добра толкует сны. И крепко мне страшно было не только того огнистого
человека, а еще и черного рыцаря, который привиделся мне в самом последнем
из этих зловещих снов.
- Потым баялэмсе ехать до дому, - добавил он на старобеларусском языке.
- Згинула ми была ручиница кротка з олстрэм з воза моего в стодоле, о
ктором, ркомо, выведане копным обычаем чинилэм.
Они постояли, прислушиваясь к лесным звукам. Высокий стоял, опираясь на
меч, поправив свою папаху, а второй водил головой по сторонам, как будто
нюхая воздух, и переваливался с ноги на ногу. Его карикатурная сабля
болталась в это время на боку, как у разбойника.
Ничто не насторожило их в мешанине посвистов, щелканья, шорохов и тихих
постукиваний. Постояв еще несколько мгновений, они отправились дальше,
ступая по пожухшей листве, издавашей под их ногами, скорее, не шорох, а
чавканье. Деревья между тем сделались еще выше, меньше стало подлеска, и
шаги людей теперь гулко звучали, как в храме. Идущие приближались к
ощущавщемуся впереди какому-то особому месту: реке, обрыву, горе или оврагу.
Что бы это ни было, это должно было быть нечто грандиозное. Т а к резко
измениться все вокруг не могло без серьезной причины. Но оба путешественника
знают, что здесь никогда не было и не может быть большой реки, горы или
каньона. Днепр и Друць остались далеко за из спиной. Единственная большая
река - Березина - на расстоянии трех-пятитичасового пешего перехода впереди
их должна показаться после абсолютно плоской равнины, а две-три маленькие
речушки до нее совершенно не представляют собой ничего необычного. Правда,
они немного отклонились к западу, но совсем ненамного, и тут ими все было
хожено-перехожено. Если бы какое-нибудь необычное место тут могло
существовать, то о нем бы все знали. Нет, представить тут большую сопку,
широкую реку, каньон или огромный разлом так же невозможно, как представить
себе море посреди не имеющей выхода к морю Беларуси.
И, тем не менее, оба путника были невольно напряжены. С момента
нападения на их обоз разбойников-украинцев они не ощущали такого напряжения.
Цель их была, по их меркам - меркам бывалых путешественников, - совсем
рядом. Погода стояла сухая, благоприятствовавшая переходу. Встретить в этих
местах опасных людей - разбойников- украинцев, разбойных татар, беглых
москалей, воинов недавно разбитого мятежного князя или членов кровавой секты
жертвоприносителей, обитающих в могилевских лесах, казалось маловероятным.
Откуда же эта невольная тревога? Спутники так давно знали друг друга,
столько времени проводили вместе, что понимали друг друга без слов. И
внезапно охватившую их обоих тревогу они разделяли, не издавая ни единого
звука. Если бы один из них внезапно расхохотался, или, как ни в чем не
бывало, вдруг принялся бы рассказывать какие-то байки, другой решил бы, что
в него вселилась нечистая сила.
Так вот они и шли сейчас молча, стараясь ступать беззвучно по не так
густо теперь покрытой листьями почве. Неожиданно среди высокого,
заставляющего притихнуть, леса впереди показалась линия нзкорослого
кустарника - как на берегах рек или оврагов. Это привело путников в крайнее
замешательство.
- Как ты, не слышал ни о чем подобном? - спросил своего товарища
высокий.
- Нет, в жизни не слыхал.
- Тогда как ты это объяснишь?
- А зачем мне объяснять? Подойдем ближе - увидим.
- Некогда нам смотреть. Жены дома ждут.
- С каких это пор, Ян, ты стал таким трусливым?
- Я не трусливый. Я смелый и осторожный. Это ты трусливый: как все
трусы, без оглядки в пекло лезешь.
- А где тут пекло? Где горит? Может, тебе это пекло приснилось?
- Ну, ладно. Так и быть. Пойдем прямо. Только на меня потом вину не
взваливай.
- На тебя - не буду. Буду Б-гу жаловаться на Б-га.
- Ах, ты...
- Все, все, молчу.
И они двинулись дальше.
Все вокруг их резко изменилось. Продираясь через кустарник, они шли
среди низкорослого леса, разнообразных трав и сети много лет назад
пересохших ручьев. Ни один, ни другой никогда не видели такой резкой границы
между двумя типами леса - и теперь просто не верили своим глазам. Хотя они
прошли не менее одной третей мили*, никакой реки не было и в помине. Они
изрядно устали, перепрыгивая через русла пересохших ручьев, перешагивая
через корни или прорываясь сквозь кустарник, и теперь внимание их было
притуплено. Пора было делать привал, но, заинтригованные, они, не
сговариваясь, были полны решимости продолжать путь до тех пор, пока не
начнутся очередные изменения ландшафта.
_______________________ * Польская миля - примерно 7 с половиной
километров
Тем временем вокруг них на земле потемнело, и на все легла глубокая
тень. Сквозь редкие просветы ветвей над их головами видно было, что небо
нахмурилось.
- Ну, этого еще нам нехватало, - сказал высокий, Ян.
- О-очень нехватало... - отозвался Идель.
И, через два шага, вдруг исчез. Как будто провалился сквозь землю. И
правда, оттуда, из-под земли, раздался его глухой и сдавленный голос: "Эй,
Ян, кажется, я пришел. Стой на месте и не двигайся. Я куда-то упал".
Идель находился в узкой и глубокой щели, на дне которой лежал толстый
слой гнилых листьев. Если б не эти листья, не ходить бы больше Иделю, а,
может, и не говорить. Эти листья спасли его. Сколько он не смотрел наверх, в
сторону смутного, расплывающегося пятна света, он не мог различить ничего
конкретного и не мог услышать ответного голоса Яна. Идель готов был уже
набрать побольше воздуха и закричать что есть мочи, пока Ян еще где-то
близко, но вдруг услышал отдаленный, но сильный и рокочущий голос друга:
"Подвинься, отойди подальше от края. - "Да ты никак прыгать собрался! Не
смей этого делать, сукин сын! - извини, Янка! Вытащи меня отсюда - и пойдем
дальше." Но он знал, что, если взбрело что-то в голову Яну, никакими клещами
уже это оттуда не вытащить, и потому выполнил приказ - освободил место на
листьях. И вовремя: через мгновение его товарищ плюхнулся на то место, где
Идель только что был. "Зачем ты это сделал? Теперь мы оба попались!"
- Клад будем искать, - ответил на это Ян.
- Да ты в жизни не искал кладов.
- А теперь буду. Пошли.
- Куда?
- А вот туда, - и Ян направился вниз, по щели, которую когда-то давно,
десятки, а, может, сотни лет назад, вымыла бегущая вода.
Тут вертлявый Идель не на шутку испугался.
- Ты что, решил до самой преисподни меня вести? Мы итак низко
спустились, куда еще ниже? Что за блажь? Я знаю, что с твоими способностями
подняться наверх не такое уж неисполнимое дело. Поднимись - и вытащи меня
отсюда.
- А кто говорил только что, что я трус? А? Так вот - молчи!
- Не доказать ли свою смелость мне ты вознамерился? Сам сказал, что нас
жены ждут. Да верю я, что ты смелый, верю.
- Сними-ка лучше свою детскую саблю и пошуруй ей впереди: как бы нам
еще ниже не провалиться.
- Обижаешь ты меня, Ян. Разве не помнишь, что эту саблю я в бою добыл?
- Как не помнить - помню. Пана Сапегу мы тогда сопровождали. Знатный
должен быть тот москаль. Если жив, то где-то сейчас ходит - и свою саблю
вспоминает. Только непонятно, откуда у него взялась эту странная сабля и
зачем была она ему нужна...
- Ну, что? Я пошуровал. Чертей, вроде, пока еще нет...
- А, чтоб тебя!.. Пошли!
Слабый, рассеянный свет тускло освещал стены расщелины, и было
удивительно, что при этом путники могли без труда различать силуэты друг
друга. Проход между тем постепенно расширялся, и теперь, даже вытянув руки
стороны, они, идя в посередине, не могли достать до темнеющих стен. Дорога
неизменно шла вниз, слой листьев под ногами истончился, и ноги больше не
уходили в него, как в перину. В нос бил тяжелый, гнилостный запах, а из
стен, как щупальца, как пальцы мертвецов, тянулись засохшие, переплетающиеся
корни. Стало еще темней, и в самый раз было остановиться - и вернуться
назад, либо... либо подумать о факеле для освещения дороги. И тут впереди
блеснула неясная полоска далекого дневного света. Значит, расщелина не
уходила под землю, не продолжалась пещерами или подземной рекой, но выходила
наружу, на белый свет. Может быть, место, с которого они начали свой спуск,
находилось на значительной возвышенности, и теперь они просто выйдут на один
из склонов этой "горы"?
Свет впереди становился все ярче. Но он не лился так, как из открытого
проема. Создавалось впечатление, что он шел из-за какой-то ширмы. Вдруг
идущий впереди поскользнулся и собрался упасть. Высокий схватил его своей
могучей рукой за плечо и с силой потянул его на себя. И вовремя! От их ног и
выше начинался заросший травой и кустами проем - выход на дневной свет.
Проделав отверстие в этих непролазных зарослях, подойдя поближе, так, чтобы
не съехать по покатому полу в неизвестную бездну, двое заглянули в него. И
застыли, пораженные.
Их глазам открылась невероятная, потрясающая картина. Предзакатное
солнце освещало колоссальный амфитеатр, сквозь окно в одной из стен которого
они смотрели. Глубина его, насколько можно было судить, в несколько раз
превышала высоту самой высокой церкви бобруйского кляштора отцов иезуитов.
Его стены, поднимавшиеся уступами, образовывали окружность, диаметр которой
был не менее четверти старинной мили. В одной из стен амфитеатра был
гигантский разлом треугольной формы и с ровными краями, как будто
непостижимо огромная нечеловеческая лопата вырезала треугольный кусок - как
из рождественского пирога.
Картина была настолько захватывающей, что двое стояли потрясенные, не
говоря друг другу ни слова. Затем еврей принялся рубить сухие корни,
кустарник и спутавшиеся стебли ставы, чтобы расширить окно и - соответствено
- кругозор. Но его высокий товарищ неожиданно задержал его руку.
- Постой рубить, - сказал он. - Взгляни вот туда. Внизу, там, куда
показывала рука Яна, виднелась сразу не замеченная ими группа всадников. Они
стояли на одном из самых широких уступов этого поразительного амфитеатра,
вытянувшись ровной цепочкой. Слов не было слышно, но было совершенно
очевидно, что они ведут непонятные переговоры. Лошади гарцевали под
всадниками, но всадники не разъезжались. Они что-то доказывали друг другу,
блестя на фоне стены своими странными доспехами. Действительно, такие
доспехи не носили уже по крайней мере столетие. Гордая осанка, манера
держаться в седле, скупые движения не могли принадлежать обыкновенным
разбойникам. Нет, они не были разбойниками. Не похожи они были и на тех, что
тайно переправляли товары, уклоняясь от платы больших и мелких пошлин. В то
время кругом стояли заставы, и не только воеводства, но даже староства
заставляли платить пошлины. Правда, староста Бобруйский Петр Тризна два раза
освобождал специальными указами от пошлин бобруйских купцов, членов цеха, а
евреи время от времени освобождались от пошлин другими указами. Но для
дальних перевозок это не имело большого значения.
Тем временем всадники разделились на две группы, каждая из которых
направилась в свою сторону, но, проскакав совсем немного, они вдруг резко
повернулись - и съехались опять. Это вызвало новый огонек недоумения в
глазах обоих спутников, наблюдающих за происходящим из своего укрытия.
Несмотря на интригующую сцену внизу, взгляд Яна внезапно переместился вправо
и вверх. Он схватил своего товарища за плечо и повернул его лицом к объекту,
привлекшему его внимание. Тот никогда не видел руку своего друга дрожащей,
как теперь. Вверху, над их головой, на одном из верхних уступов, неподвижно
стоял всадник, невидимый для тех, что находились внизу. Он был намного ближе
к наблюдавшим и поражал своей огромной фигурой, перед которой даже
богатырское сложение Яна должно было казаться тщедушным. На нем были
старинные доспехи абсолютно черного цвета, сделанные из какого-то необычного
металла. От него исходила какая-то пугающая, необузданная сила, хотя он
стоял абсолютно неподвижно. Закатное солнце, переместившись, осветило его
шлем с поднятым забралом, и что-то тревожно-страшное чудилось в темном
провале шлема.
- Это он, черный рыцарь из моего сна! - прошептал Ян дрожащим, горячим
шепотом. - Сбылось! И он, не снимая меча, опустился на колени.
(конец отрывка)
Last-modified: Mon, 20 Dec 1999 21:09:17 GMT