ях строго стоит Василь-Василич, косит тревожно: не было бы чего. В окно веет прохладой и черной ночью, мерцают звезды. Я сижу на кожаном диване и все засматриваю в окошко сквозь ширмочки. Ширмочки разноцветные, и звезды за ними меняют цвет: вот золотая стала, а вот голубая, красная... а вот простая. Я вскрикиваю даже: "глядите, какие звездочки!" Отец грозится, продолжая стучать на счетах, но я не могу уняться: - "малиновые, зеленые, золотые... да поглядите, скорей, какие!.." Кажется мне, что это сейчас все кончится. - И что ты, братец, мешать приходишь... - рассеянно говорит отец и начинает смотреть сквозь ширмочки. Заглядывает и Горкин, почему-то мотая головой, и даже Василь-Василич. Он подходит на цыпочках, сгибается, чтобы лучше видеть, а сам подмаргивает ко мне. - А, выдумщик! - сердясь, говорит отец. Они ничего не видят; а я вижу: чудесные звездочки, другие! - Новых триста сорок... Ну, как? - спрашивает отец Горкина. - Робята хорошие попались, ничего. Ондрюшка от Мешкова к нам подался... - Это стекла который бил, скандалист? - Понятно, разбойник он... и зашибает маненько, да руки золотые! С Мартыном не поровняешь, а за ним станет. С Марты-ном? Ну, это ж... Меня-то он побоится, крестник мне, попридержу дурака. - Сам Мешков оставлял, простил, - вступается и Василь-Василич, - прибавку давал даже. Мартын не Мартын, а... не хуже альхитектора. Мартына я не знаю, но это кто-то особенный, Горкин сказал мне как-то: "Мартын... Такого и не будет больше, песенки пел топориком! У Господа теперь работает". - Суббота у нас завтра... Иверскую. Царицу Небесную принимаем. Когда назначено? Горкин кладет записочку: - Вот, прописано на бумажке. Монах сказывал - ожидайте Царицу Небесную в четыре... а то в пять, на зорьке. Как, говорит, управимся. - Хорошо. Помолимся - и начнем. - Как, не помолемшись! - говорит Горкин и смотрит в углу на образ. - Наше дело опасное. Сушкин летось не приглашал... какой пожар-то был! Помолемшись-то и робятам повеселей, духу-то послободней. - Двор прибрать, безобразия чтобы не было. Прошлый год, понесли Владычицу, мимо помойки!.. - Вот это уж не доглядели, - смущенно говорит Горкин. - Она-Матушка, понятно, не обидится, а нехорошо. Тесинками обошьем помоечку. И лужу-то палубником, что ли, поприкрыть, больно велика. Народ летось под Ее-Матушку как повалился, - прямо те в лужу... все-то забрызгали. И монах бранился... чисто, говорит, свиньи какие! - От прихода для встречи Спаситель будет с Николай-Угодником. Ратников калачей чтобы не забыл ребятам, сколько у него хлеба забираем... - Калачи будут, обещал. И бараночник корзину баранок горячих посулил, для торжества. Много у него берут в деревню... - Которые понесут - поддевки чтобы почище, и с лица поприглядней. - Есть молодчики, и не табашники. Онтона Кудрявого возьму... - Будто и не годится подпускать Онтона-то?.. - вкрадчиво говорит Василь-Василич. - Баба к нему приехала из деревни... нескладно будто..? - А и вправду, что не годится. Да наберем-с, на полсотню хоть образов найдем. Нищим по грошику? Хорошо-с. Многие приходят из уважения. Песочком посорим, можжевелочкой, травки новой в Нескушном подкосим, под Владычицу-то подкинуть... - Ну, все. Пошлешь к Митреву в трактир... калачика бы горяченького с семгой, что ли... - потягиваясь, говорит отец. - Есть что-то захотелось, сто верст без малого отмахал. - Слушаю-с, - говорит Василь-Василич. - Уж и гирой вы!.. Отец прихватывает меня за. щеку, сажает на колени на диване. Пахнет от него лошадью и сеном. - Так - звездочки, говоришь? - спрашивает он. вглядываясь сквозь ширмочки. - Да, хорошие звездочки... А я, братец, барки какие ухватил в Подольске!.. Выростешь - все узнаешь. А сейчас мы с тобой калачика горяченького... И, раскачивая меня, он весело начинает петь: Калачи - горячи, На окошко мечи! Проезжали г..начи, Потаскали калачи. Прибег мальчик, ОбжЈг пальчик, Побежал на базар, Никому не сказал. Одной бабушке сказал: Бабушка-бабушка, Ва-ри кутью - Поминать Кузьму! Двор и узнать нельзя; Лужу накрыли рамой из шестиков, зашили тесом, и по ней можно прыгать, как по полу, - только всхлипывает чуть-чуть. Нет и грязного сруба помойной ямы: од ели ее шатерчиком, - и блестит она новыми досками, и пахнет елкой. Прибраны ящики и бочки в углах двора. Откатили задки и передки, на которых отвозят доски, отгребли мусорные кучи и посыпали красным песком - под елочку. Принакрыли рогожами навозню, перетаскали высокие штабеля досок, заслонявшие зазеленевший садик, и на месте их, под развесистыми березами, сколотили высокий помост с порогом. Новым кажется мне наш двор - светлым, розовым от песку, веселым. Я рад, что Царице Небесной будет у нас приятно. Конечно, Она все знает: что у нас под шатерчиком помойка, и лужа та же, и мусор засыпали песочком; но все же и Ей приятно, что у нас стало чисто и красиво, и что для Нее все это. И все так думают. Стучат весело молотки, хряпкают топоры, шипят и вывизгивают пилы. Бегает суетливо Горкин: - Так, робятки, потрудимся для Матушки-Царицы Небесной... лучше здоровья пошлет, молодчики!.. Приходят с других дворов, дивятся - какой парад! Ступени высокого помоста накрыты красным сукном - с "ердани", и даже легкую сень навесили, где будет стоять Она: воздушный, сквозной шатер, из тонкого воскового теса, струганного двойным рубанком, - как кружево! Легкий сосновый крестик, будто из розового воска, сделан самим Андрюшкой, и его же резьба навесок - звездочками и крестиками, и точеные столбушки из реек, - загляденье. И даже "сияние" от креста, из тонких и острых стрелок, - совсем живое! - Ах, Ондрейка! - хлопает себя Горкин по коленкам, - Мартын бы те прямо... Андрюшка, совсем еще молодой, в светлой, пушком, бородке, кажется мне особенным, как Мартын. Он сидит на шатре помойки и оглядывает "часовенку". - Так, ладно... - говорит он с собой, прищурясь, несет в мастерскую дранки, свистит веселое, - и вот, на моих глазах, выходит у него птичка с распростертыми крыльями - голубок? Трепещут лучинки-крылья, - совсем живой! Его он вешает под подзором сени, крылышки золотятся и трепещут, и все дивятся, - какие живые крылья, "как у Святого Духа!". Сквозные, они парят. Вечерком заходит взглянуть отец. За ним ходит Горкин с Василь-Василичем. Молча глядит отец, глядит долго... роется пальцами в жилетке, приказывает позвать Андрюшку. Говорят - не то в баню пошел, не то в трактире. - Целковый ему на чай! - говорит отец. Жалованье за старшого. Чуть светает, я выхожу во двор. Свежо. Над "часовенкой" - смутные еще березы, с черными листочками-сердечками, и что-то таинственное во всем. Пахнет еловым деревом по росе и еще чем-то сладким: кажется, зацветают яблони. Перекликаются сонные петухи - встают. Черный воз можжевельника кажется мне мохнатою горою, от которой священно пахнет. Пахнет и первой травкой, принесенной в корзинах и ожидающей. Темный, таинственный тихий сад, черные листочки берез над крестиком, светлеющий голубок под сенью и черно-мохнатый воз - словно все ждет чего-то. Даже немножко страшно: сейчас привезут Владычицу. Светлеет быстро. У колодца полощутся, качают, - встает народ. Которые понесут - готовы. Стоят в сторонке, праздничные, в поддевках, шеи замотаны платочком, сапоги вычернены ваксой, длинные полотенца через плечо. Кажутся и они священными. Горкин ушел к Казанской с другими молодцами - нести иконы. Василь-Василич, в праздничном пиджаке, с полотенцем через плечо, дает последние приказания: - Ты, Сеня, как фонарик принял, иди себе - не оглядывайся. Мы с хозяином из кареты примем, а Авдей с Рязанцем подхватят с того краю. А которые под Ее поползут, не шибко вались на дружку, а чередом! Да повоздержитесь, лешие, с хлеба-то... нехорошо! Летось, поперли... чисто свиньи какие... батюшка даже обижался. При иконе и такое безобразие неподходящее. Мало ли чего, в себе попридержите... "не по своей воле!". Еще бы ты по своей воле!.. А, Цыганку не заперли... забирай ее, лешую!.. Кидаются за Цыганкой. Она забивается под бревна и начинает скулить от страха. Отцепляют от конуры Бушуя и ведут на погребицу. Стерегут на крышах, откуда до рынка видно. Из булочной, напротив, выбегли пекаря, руки в тесте. Несут Спасителя и Николу-Угодника от Казанской, с хоругвями, ставят на накрытые простынями стулья - встречать Владычицу. С крыши кричат - "едет!". - Матушка-Иверская...Царица Небесная!.. Горкин машет пучком свечей: расступись, дорогу! Раскатывается холстинная "дорожка", сыплется из корзин трава. - Матушка... Царица Небесная... Иверская Заступница... Видно передовую пару шестерки, покойной рысью, с выносным на левой... голубую широкую карету. Из дверцы глядит голова монаха. Выносной забирает круто на тротуар, с запяток спрыгивает какой-то высокий с ящиком и открывает дверцу. В глубине смутно золотится. Цепляя малиновой епитрахилью с золотом, вылезает не торопясь широкий иеромонах, следует вперевалочку. Служка за ним начинает читать молитвы. Под самую карету катится белая "дорожка". ...Пресвятая Богоро-дице... спаси на-ас... Отец и Василь-Василич, часто крестясь, берут на себя тяжелый кивот с Владычицей. Скользят в золотые скобы полотенца, подхватывают с другого краю, - и, плавно колышась, грядет Царица Небесная надо всем народом. Валятся, как трава, и Она тихо идет над всеми. И надо мной проходит, - и я замираю в трепете. Глухо стучат по доскам над лужей, - и вот уже Она восходит по ступеням, и лик Ее обращен к народу, и вся Она блистает; розово озаренная ранним весенним солнцем. ...Спаа-си от бед... рабы твоя, Богородице... Под легкой, будто воздушной сенью, из претворенного в воздух дерева, блистающая в огнях и солнце, словно в текучем золоте, в короне из алмазов и жемчугов, склоненная скорбно над Младенцем, Царица Небесная - над всеми. Под ней пылают пуки свечей, голубоватыми облачками клубится ладан, и кажется мне, что Она вся - на воздухе. Никнут над Ней березы золотыми сердечками, голубое за ними небо. ...к Тебе прибегаем... яко к Нерушимой Стене и предста-тель-ству-у... Вся Она - свет, и все изменилось с Нею, и стало храмом. Темное - головы и спины, множество рук молящих, весь забитый народом двор... - все под Ней. Она - Царица Небесная. Она - над всеми. Я вижу на штабели досок сбившихся в стайку кур, сбитых сюда народом, огнем и пеньем, всем непонятным, этим, таким необычайным, и кажется мне, что и этот петух, и куры, и воробьи в березках, и тревожно мычащая корова, и загнанный на погребицу Бушуй, и в бревнах пропавшая Цыганка, и голуби на кулях овса, и вся прикрытая наша грязь, и все мы, набившиеся сюда, - все это Ей известно, все вбирают Ее глаза. Она, Благодатная, милостиво на все взирает. Призри благосе-рдием, всепетая Богоро-дице. Я вижу Горкина. Он сыплет в кадило ладан, хочет сам подать батюшке, но у него вырывает служка. Вижу, как встряхивают волосами, как шепчут губы, ерзают бороды и руки. Слышу я, как вздыхают: "Матушка... Царица Небесная"... У меня горячо на сердце: над всеми прошла Она, и все мы теперь - под Нею. ...Пресвятая Богоро-дице... спаси на-ас!.. Пылают пуки свечей, густо клубится ладан, звенят кадила, дрожит синеватый воздух, и чудится мне в блистаньи, что Она начинает возноситься. Брызгает серебро на все: кропят и березы, и сараи, и солнце в небе, и кур с петухом на штабели... а Она все возносится, вся - в сияньи. - Берись... - слышен шепот Василь-Василича. Она наклоняется к народу... Она идет. Валятся под Нее травой, и тихо обходит Она весь двор, все его закоулки и уголки, все переходы и навесы, лесные склады... Под ногами хрустит щепой, тонкие стружки путаются в ногах и волокутся. Идет к конюшням... Старый Антипушка, похожий на святого, падает перед Ней в дверях. За решетками денников постукивают копыта, смотрят из темноты пугливо лошади, поблескивая глазом. Ее продвигают краем, Она вошла. Ей поклонились лошади, и Она освятила их. Она же над всем Царица, Она - Небесная. - Коровку-то покропите: посуньте Заступницу-то к коровке! - просит, прижав к подбородку руки, старая Марьюшка-кухарка. - Надо уважить, для молочка... - говорит Андрон-плотник. Вдвигают кивот до половины, держат. Корова склонила голову. Несут по рабочим спальням. Для легкого воздуха накурено можжухой. Спаситель и Николай-Угодник провожают. Вносят и в наши комнаты, выносят во двор и снова возносят на подмостки. Приходят с улицы - приложиться. Поют народом - Пресвятая Богоро-дице. спаси на-ас Горкин руками водит, чтобы складнее пели. Батюшки кушают чай в парадном зале, закусывают семгой и белорыбицей, со свежими, паровыми огурцами. Василь-Василич угощает в конторе "ящичного" и кучера с мальчишкой; мальчишку - стоя. Народ стережет священную карету. На ее дверцах написаны царские короны, золотые. Старушки крестятся на Ее карету, на лошадей; кроткие у Ней лошадки, совсем святые. Голубая карета едва видна, а мы еще все стоим, стоим с непокрытыми головами, провожаем... - Помолемшись... - слышатся голоса в народе. - По гривеннику выдать, чайку попьют, - говорит отец. - Ну, помолились, братцы... завтра, благословясь, начнем. Весело говорят: - Дай Господи. Праздник еще не кончился. Через дорогу несут от Ратникова на узких лотках калачики - горячие, огневые, - жгутся. Плывут лотки за лотками на головах, как лодочки. А вот и горячие баранки, с хрустом. Едят на бревнах, идут в трактиры. Толкутся в воротах нищие, поздравляют: "помолемшись!" Им дают грошики. Понемногу расходятся. Остается пустынный двор, как-то особенно притихший, - обмоленный. Жалко расстаться с ним. Вечер, а все еще пахнет ладаном и чем-то еще... святым? Кажется мне, что во всех щелях, в дырках между досками, в тихом саду вечернем, - держится голубой дымок, стелются петые молитвы, - только не слышно их. Чудится мне, что на всем остался благостный взор Царицы. Василь-Василич, с плотниками, уже буднично говорит: - Поживей-поживей, ребята... все разобрать, собрать, что к чему. Помойку расшить, с лужи палубник принять, штабеля на место. Некогда завтра заниматься. Возвращается старый двор. Светлую сень снимают. Падает голубок и крест. Неужели и их расколют?! Я беру голубка и крест. Я унесу их в садик, они святые. Штабеля заслоняют сад. Разбирают покрышку с ямы, тащат по луже доски. Вот уж и прежнее. Цепью гремит Бушуй, прыгает по доскам Цыганка. Да где же - все?! Я несу голубка и крест. В саду, под розоватыми яблоньками, пахнет священно-грустно, здесь еще тихий свет. Я гляжу на вечерние березы, на сердечки... Сквозные еще они, и виднеется через них, как в сетке, вечернее голубое небо. Должно быть, грустно и Горкину. Он сидит на бревнах, глядит, как укладывают доски, о чем-то думает. - Вот те и отмолились... - говорит он, поглаживая мою коленку. - Доживем - и еще помолимся. К Троице бы вот сходить надо... Там уж круглый те год моление, благолепие... а чистота какая!.. И паки соборы, и цветы всякие, и ворота все в образах...а уж колокола-а звонят.. поют и поют прямо!.. Меня заливает и радостью, в грустью, хочется мне чудесного, и утреннее поет во мне - ...Пресвятая Богоро-дице... спаси на-ас!.. ТРОИЦЫН ДЕНЬ На Вознесенье пекли у нас лесенки из теста - "Христовы лесенки" - и ели их осторожно, перекрестясь. Кто лесенку сломает - в рай и не вознесется, грехи тяжелые. Бывало, несешь лесенку со страхом, ссунешь на край стола и кусаешь ступеньку за ступенькой. Горкин всегда уж спросит, не сломал ли я лесенку, а то поговей Петровками. Так повелось с прабабушки Устиньи, из старых книг. Горкин ей подпсалтырник сделал, с шишечками, точеный, и послушал ее наставки; потому-то и знал порядки, даром, что сроду плотник. А по субботам, с Пасхи до Покрова, пекли ватрушки. И дни забудешь, а как услышишь запах печеного творогу, так и знаешь: суббота нынче. Пахнет горячими ватрушками, по ветерку доносит. Я сижу на досках у сада. День настояще летний. Я сижу высоко, ветки берез вьются у моего лица. Листочки до того сочные, что белая моя курточка обзеленилась, а на руках - как краска. Пахнет зеленой рощей. Я умываюсь листочками, тру лицо, и через свежую зелень их вижу я новый двор, новое лето вижу. Сад уже затенился, яблони - белые от цвета, в сочной, густой траве крупно желтеет одуванчик. Я иду по доскам к сирени. Ее клонит от тяжести кистями. Я беру их в охапку, окунаюсь в душистую прохладу и чувствую капельки росы. Завтра все обломают, на образа. Троицын день завтра. Горкин совсем по-летнему, в рубашке, без картуза. Так он очень худой, косточки даже слышно, когда обнимемся. Я зову его к себе в рощу, но он не слушает. Метут в четыре метлы, выметают конюшни и коровник. Гаврила моет пролетку к празднику, вертятся и блестят колеса. Старый Антипушка, на лесенке у конюшни, трет кирпичом медный зеленый крест, на амбаре сидит Андрюшка, гремит по крыше. Горкин велел ему вычистить желоба от мусора, а то перехлещет в ливень. Большая лужа горит на солнце, а в ней Андрюшка, головой вниз. Летит в лужу старая опорка, брызги взлетают радугой, как фонтан. Горкин прыгает и кричит: - Я те, озорник, пошвыряю... Нипочем не возьму на Воробьевку! - и идет в холодок, под доски.- Вотрушки, никак, пекут?.. Ну-ко, сходи, попотчуй. Я бегу к Марьюшке, и она дает мне в окошечко горячую, с противня, ватрушку. Выпрашиваю и Горкину. Бегу, подкидывая на ладошках, - такие они горячие. - Бо-гатые вотрушки... - говорит Горкин, перекрестясь, и обирает с седой бородки крошечки творогу.- На Троицу завтра кра-сный денек будет. А на Духов День, попомни вот, замутится. А то и громком, может, погрозит. Всегда уж так. Потому и жолоба готовлю. - А почему - "и страх, в радость..." - вчера сказал-то? - Троица-то? А, небось, учил в книжке, как Авраам Троицу в гости принимал... Как же ты так не знаешь? У Казанской икона вон... три лика, с посошками, под древом, и яблочки на древе. А на столике хлебца стопочка и кувшинчик с питием. А царь-Авраам приклонился, ручки сложил и головку от страху отворотил. Стра-шно, потому. Ангели лики укрывают, а не то что... Пойдет завтра Господь, во Святой Троице, по всей земле. И к нам зайдет. Радость-то кака, а?.. У тебя наверху, в кивоте, тоже Троица. Я знаю. Это самый веселый образ. Сидят три Святые с посошками под деревцом, а перед ними яблочки на столе. Когда я гляжу на образ, мне вспоминаются почему-то гости, именины. - Верно. Завтра вся земля именинница. Потому - Господь ее посетит. У тебя Иван-Богослов ангел, а мой - Михаил-Архангел. У каждого свой. А земли-матушки сам Господь Бог, во Святой Троице... Троицын день. "Пойду, - скажет Господь, - погляжу во Святой Троице, навещу". Адам согрешил. Господь-то чего сказал? "Через тебя вся земля безвинная прокляна, вот ты чего исделал!" И пойдет. Завтра на коленках молиться будем, в землю, о грехах. Земля Ему всякие цветочки взростила, березки, травки всякие... Вот и понесем Ему, как Авраам-царь. И молиться будем: "пошли, Господи, лето благоприятное!" Хо-рошее, значит, лето пошли. Вот и поют так завтра: "Кто-о Бог ве-лий, яко Бо-ог наш? Ты еси Бо-ог, тво-ряй чу-де-са-а!" Голосок у Горкина старенький, дребезжит, такой приятный. Я прошу его спеть ещЈ, еще, и еще разок. И поем вместе с ним. Он говорит, что эта молитва "страшно победная", в году два раза поют только; завтра, на Троицу, да на Пасхе, на первый день, в какую-то знатную вечерню. Сперва "Свете тихий" пропоют, а потом ее. - Прабабушка Устинья одну молитовку мне доверила, а отец Виктор серчает... нет, говорит, такой! Есть, по старой книге. Как с цветочками встанем на коленки, ты и пошепчи в травку: "и тебе мати-сыра земля, согрешил, мол, душою и телом". Она те и услышит, и спокаешься во грехах. Все ей грешим. Выростешь - узнаешь, как грешим. А то бы рай на земле был. Вот Господь завтра и посетит ее, благословит, А на Духов День, может, и дожжок пошлет... божью благодать. Я смотрю на серую землю, и она кажется мне другой, будто она живая, - молчит только. И радостно мне, и отчего-то грустно. Сходится народ к обеду. Въезжает на дрожках Василь-Василич, валится с них, - и прямо под колодец. Горкин ему качает и говорит: "нехорошо, Вася... не годится". Он только хрипит: "взопрел!" Встряхивается, ерошит рыжие волосы, глядит вспухшими мутными глазами, утирается красным платком и валится на дрожки. Говорит, мотаясь: "в ты-щи местов надоть... й-еду-у!" Кричат от ворот - "хозяин!". Василь-Василич вскакивает, швыряет картуз об дрожки и тянет из пиджака книжечку. Кричит: "тверрдо стою, мо...гу!" Ему подают картуз. Въезжает верхом отец, Кавказка в мыле. - Косой здесь? - спрашивает отец и видит Василь-Василича. - Да где тебя носило - поймать не мог? - Все в порядке, будь-п-койны-с... тыщи местов изъездил! - кричит Василь-Василич и ерзает большим пальцем по книжечке, но грязные листочки слиплись. Там какие-то палочки, кружочки и крестики, и никто их не понимает, только Василь-Василич. - Хо-рош! - говорит отец. - Пример показываешь. - Будь-п-койны-с, крепко стою... голову запекло, взопрел-с! В тыще местов был; все... как есть, в п-рядке! Отец смотрит на него, он смотрит на отца - не колыхнется. Отец забрасывает вопросами: поданы ли под Воробьевку лодки, в Марьиной роще как, сколько свай вбито у Спасского, что купальни у Каменного, портомойни на Яузе, плоты под Симоновом, дачи в Сокольниках, лодки на перевозе под Девичьим... Василь-Василич ерзает пальцем в книжечке, с носа его повисла капелька, нос багровый и маслится. Все в порядке: купальни, стройка в Сокольниках, лодки под Воробьевку поданы для гулянья, и душегубки для англичан, и фиверки в Зоологическом на пруду наводят, и травы пять возов к вечеру подвезут, душистой-ароматной, для Святой Троицы, и сваи, и портомойни, и камня выгружено, и кокоры с барок на стройку посланы, и... Все в порядке! - Под Воробьевку робят нарядил надежных, никого не потопим, догляжу-с. - Видно, Горкину за тебя глядеть! - говорит отец. - Летось пятерых чуть не утопил... спасибо, выплыли. А тебя в Марьину, где посуше. - Воля ваша. Только Панкратычу трудно будет... старый человек, священный! С народом не собразишься... тыщи народу завтра, самый у нас мокрый праздник. Троица! все на воду рвутся, веночки эти запущают, по старой моде, с березками катаются, не дай Бог! С ими надо какое ожесточе-ние!.. Кого по шее, кого веслом... кому доброе слово... разные пьяные бывают. А у нас под шестьдесят лодок прогулочных, три дощака да две косых, на перевозе... тыщи с-под Девичьего навалится, всех принять надо без скандалу-с... Я уж урядника запросил и станового попридержу закусочкой, для строгости... - Пьяницу-то Горшкова? - Завтра он устрашится, вот как!.. Страх его заберет-с, по случаю, как самого князя Долгорукова ждут на Воробьевку... будет при опасном посту! А при Горшке-то мы, как у Христа за пазухой-с. Ногой топнет - весь берег задрожит... пьяные самые к лодкам и не подойдут-с. На их глотку-то каку надо! А Михал Панкратыч, старый человек, священный... а, сами знаете, с вашим народом как? - Помни. За порядок - красную, за чуть что... искупаю! Обедать. - О-рел! - взмахивает руками Василь-Василич, совсем веселый. - Прямо свет-приставление завтра на Воробьевке будет! - и опять лезет под колодец. Рад и Горкин: от греха подальше. Едем на Воробьевку, за березками. Я с Горкиным на Кривой в тележке, Андрюшка-плотник - на ломовой. Едем мимо садов, по заборам цветет сирень. Воздух благоуханный, майский. С Нескучного ландышками тянет. Едут воза с травой, везут мужики березки, бабы несут цветочки - на Троицу. Дорога в горку. Кривая едва тащит. Горкин радуется на травку, на деревца, указывает мне - что где: Мамонова дача вон, богадельня Андреевская, Воробьевка скоро. "А потом к Крынкину самому заедем, чайку попьем, трактир у него на самом на торчке, там тебе вся Москва, как на ладошке!" Справа деревья тянутся, в светлой и нежной зелени. - Гляди, матушка-Москва-то наша!.. - толкает меня Горкин и крестится. Дорога выбралась на бугорок, деревья провалились,- я вижу небо, будто оно внизу. Да где ж земля-то? И где - Москва?.. - Вниз-то, в провал гляди... эн она где, Москва-то!.. Я вижу... Небо внизу кончается, и там, глубоко под ним, под самым его краем, рассыпано пестро, смутно. Москва... Какая же она большая!.. Смутная вдалеке, в туманце. Но вот, яснее-.. - я вижу колоколенки, золотой куполок Храма Христа Спасителя, игрушечного совсем, белые ящички-домики, бурые и зеленые дощечки-крыши, зеленые пятнышки-сады, темные трубы-палочки, пылающие искры-стекла, зеленые огороды-коврики, белую церковку под ними... Я вижу всю игрушечную Москву, а над ней золотые крестики. - Вон Казанская наша, башенка-то зеленая! - указывает Горкин. - А вон, возля-то ее, белая-то... Спас-Наливки. Розовенькая, Успенья Казачья... Григорий Кесарейский, Троица-Шабловка... Риз Положение... а за ней, в пять кумполочков, розовый-то... Донской монастырь наш, а то - Данилов, в роще-то. А позадь-то, колокольня-то высоченная, как свеча... то Симонов монастырь, старинный!.. А Иван-то Великой, а Кремь-то наш, а? А вон те Сухарева Башня... А орлы те, орлы на башенках... А Москва-река-то наша, а?.. А под нами-то, за лужком... белый-красный... кака колокольня-то с узорами, с кудерьками, а?! Девичий монастырь это. Кака Москва-то наша..! В глазах у меня туманится. Стелется подо мной, в небо восходит далью. Едем березовою рощей, старой. Кирпичные заводы, серые низкие навесы, ямы. Дальше - березовая поросль, чаща. С глинистого бугра мне видно: все заросло березкой, ходит по ветерку волною, блестит и маслится. - Дух-то, дух-то леккой какой... березовый, а? - вздыхает Горкин. - Приехали. Ондрейка-озорннк, дай-ко молодчику топорик, его почин. Перва его березка. Мне боязно. Горкин поталкивает - берись. Выбирает мне деревцо. Беленькая красавица-березка. Она стояла на бугорке, одна. Шептались ее листочки. Мне стало жалко. - Крепше держи топорик. В церкву пойдет, молиться, у Троицы поставлю, помечу твою березку... - и он завязывает на ней свой поясок с молитвой. - Да ну, осмелей... ну?.. Он берет мои руки с топориком, повертывает, как надо, ударяет. Березка дрожит, сухо звенит листочками и падает тихо-тихо, будто она задумалась. Я долго стою над ней. А кругом падают другие, слышится дрожь и шелест. - Давай его на седло, в Черемушки его прокачу! - слышу я крик отца. И радостно, и страшно. И будто во сне все это. Ноги мои распялены, прыгаю на тугой подушке, хватаюсь за поводья. Прыгает голова Кавказки, грива жестко хлещет меня в лицо. "Лихо?" - спрашивает отец в макушку, сжимая меня под мышками. Пахнет знакомыми духами-флердоранжем, лесом, сырой землей. Не видно неба, - светлый, густой орешник. "Кукушка... слышишь? - колет отец усами, - ку-ку... ку-ку?" Слышу, совсем далеко. Деревня, стекла на парниках, сады. У голубого домика стоит высокий старик, в накинутом на рубаху полушубке; с ним девочка, в розовом платьице. Здороваются, и отец спрашивает, готов ли его заказ. Мы идем в сад, и старик срезает для нас крупные, темные пионы. Отец торопится, надо взглянуть на лодки. Старик говорит девочке: "жениху-то цветочков дай". Девочка смотрит исподлобья, сосет пальчик. Когда мы садимся ехать, подходят бабы. В ведрах у них сирень, ландыши, незабудки и желтые бубенцы. Старик говорит, что это все к нашему заказу, завтра пришлет поутру. Девочка - у ней синие глазки и светлые, как у куклы, волосы - протягивает мне пучочек ландышков, и все смеются. "Хороший садовод, - говорит мне потом отец,- богатый, а когда-то у дедушки работал". Скачем лесною глушью, опять кукушка... - будто во сне все это. На дороге наши воза с березками. Отец ссаживает меня и скачет. Мы сворачиваем в село, к Крынкину. Он толстый и высокий, как Василь-Василич, в белой рубахе и жилетке. Говорит важно, хлопает Горкина по руке и ведет нас на чистую половину, в галдарейку. Они долго пьют чай из чайников, говорят о делах, о деньгах, о садах, о вишнях и малине, а я все хожу у стекол и смотрю на Москву внизу. Внизу, под окном, деревья, потом река, далеко-далеко внизу, за рекой - Москва. Нижние стекла разные - синие, золотые, красные. И Москва разная через них. Золотая Москва всех лучше. - Никак над Москвой-то дождик? - говорит Горкин и открывает окно на галерейке. Теперь настоящая Москва. Над нею туча, и видно, как сеет дождь, серой косой полоской. Светло за ней, и вот - видно на туче радугу. Стоит над Москвой дуга. - Так, проходящая... пыль поприбьет маленько. Пора, поедем. Крынкин говорит: "постой, гостинчика ему надо". И несет мне тонкую веточку, а на ней две весенние клубнички. Говорит: "крынкинская, парниковая, с Воробьевки, - и поклончик папашеньке". Мы едем на березках. Вот и опять Москва, самая настоящая Москва. Я смотрю на веселые клубнички, на березовый хвост за нами, который дрожит листочками... - будто во сне все это. Солнце слепит глаза, кто-то отдернул занавеску. Я жмурюсь радостно: Троицын День сегодня! Над моей головой зеленая березка, дрожит листочками. У кивота, где Троица, тоже засунута березка, светится в ней лампадочка. Комната кажется мне другой, что-то живое в ней. На мокром столе в передней навалены всякие цветы и темные листья ландышей. Все спешат набирать букетцы, говорят мне - тебе останется. Я подбираю с пола, но там только рвань и веточки. Все нарядны, в легких и светлых платьях. На мне тоже белое все, пикейное, и все мне кричат: не обзеленись! Я гуляю по комнатам. Везде у икон березки. И по углам березки, в передней даже, словно не дом, а в роще. И пахнет зеленой рощей. На дворе стоит воз с травой. Антипушка с Гаврилой хватают ее охапками и трусят по всему двору. Говорят, еще подвезут возок. Я хожу по траве и радуюсь, что не слышно земли, так мягко. Хочется потрусить и мне, хочется полежать на травке, только нельзя: костюмчик. Пахнет, как на лужку, где косят. И на воротах наставлены березки, и на конюшне, где медный крест, и даже на колодце. Двор наш совсем другой, кажется мне священным. Неужели зайдет Господь во Святой Троице? Антипушка говорит: "молчи, этого никто не может знать!" Горкин еще до света ушел к Казанской, и с ним отец. Мы идем все с цветами. У меня ландышки, и в середке большой пион. Ограда у Казанской зеленая, в березках. Ступеньки завалены травой так густо, что путаются ноги. Пахнет зеленым лугом, размятой сырой травой. В дверях ничего не видно от березок, все задевают головами, раздвигают. Входим как будто в рощу. В церкви зеленоватый сумрак и тишина, шагов не слышно, засыпано все травой. И запах совсем особенный, какой-то густой, зеленый, даже немножко душно. Иконостас чуть виден, кой-где мерцает позолотца, серебрецо, - в березках. Теплятся в зелени лампадки. Лики икон, в березках, кажутся мне живыми - глядят из рощи. Березки заглядывают в окна, словно хотят молиться. Везде березки: они и на хоругвях, и у Распятия, и над свечным ящиком-закутком, где я стою, словно у нас беседка. Не видно певчих и крылосов, - где-то поют в березках. Березки и в алтаре - свешивают листочки над Престолом. Кажется мне от ящика, что растет в алтаре трава. На амвоне насыпано так густо, что диакон путается в траве, проходит в алтарь царскими вратами, задевает плечами за березки, и они шелестят над ним. Это что-то... совсем не в церкви! Другое совсем, веселое. Я слышу - поют знакомое: "Свете тихий", а потом, вдруг, то самое, которое пел мне Горкин вчера, редкостное такое, страшно победное: "Кто Бог велий, яко Бо-ог наш? Ты еси Бо-ог, творя-ай чу-де-са-а-а!.." Я смотрю на Горкина - слышит он? Его голова закинута, он поет. И я пробую петь, шепчу. Это не наша церковь: это совсем другое, какой-то священный сад. И пришли не молиться, а на праздник, несем цветы, и будет теперь другое, совсем другое, и навсегда. И там, в алтаре, тоже - совсем другое. Там, в березках, невидимо, смотрит на нас Господь, во Святой Троице, таинственные Три Лика, с посошками. И ничего не страшно. С нами пришли березки, цветы и травки, и все мы, грешные, и сама земля, которая теперь живая, и все мы кланяемся Ему, а Он отдыхает под березкой. Он теперь с нами, близко, совсем другой, какой-то совсем уж свой. И теперь мы не грешные. Я не могу молиться. Я думаю о Воробьевке, о рощице, где срубил березку, о Кавказке, как мы скакали, о зеленой чаще... слышу в глуши кукушку, вижу внизу, под небом, маленькую Москву, дождик над ней и радугу. Все это здесь, со мною, пришло с березками: и березовый, легкий воздух, и небо, которое упало, пришло на землю, и наша земля, которая теперь живая, которая - именинница сегодня. Я стою на коленках и не могу понять, что же читает батюшка. Он стоит тоже на коленках, на амвоне, читает грустно, и золотые врата закрыты. Но его книжечка - на цветах, на скамейке, засыпанной цветами. Молится о грехах? Но какие теперь грехи! Я разбираю травки. Вот это - подорожник, лапкой, это - крапивка, со сладкими белыми цветочками, а эта, как веерок,- манжетка. А вот одуванчик, горький, можно пищалку сделать. Горкин лежит головой в траве. В коричневом кулаке его цветочки, самые полевые, которые он набрал на Воробьевке. Почему он лицом в траве? Должно быть, о грехах молится. А мне ничего не страшно, нет уже никаких грехов. Я насыпаю ему на голову травку. Он смотрит одним глазом и шепчет строго: "молись, не балуй, глупый... слушай, чего читают". Я смотрю на отца, рядом. На белом пиджаке у него прицеплен букетик ландышей, в руке пионы. Лицо у него веселое. Он помахивает платочком, и я слышу, как пахнет флердоранжем, даже сквозь ландыши. Я тяну к нему свой букетик, чтобы он понюхал. Он хитро моргает мне. В березке над нами солнышко. Народ выходит. Горкин с отцом подсчитывают свечки и медяки, записывают в книгу. Я гуляю по церкви, в густой, перепутанной траве. Она почернела и сбилась в кучки. От ее запаха тяжело дышать, такой он густой и жаркий. У иконы Троицы я вижу мою березку, с пояском Горкина. Это такая радость, что я кричу: "Горкин, моя березка!.. и поясок на ней твой... Горкин!" Они грозятся от ящика - не кричи. Я смотрю на Святую Троицу, а Она, Три Лика, с посошками, смотрит весело на меня. Я хожу по зеленому, праздничному двору. Большая наша лужа теперь, как прудик, бережки у нее зеленые. Андрейка вкопал березку и разлегся. Ложусь и я, будто на бережку. Приходит Горкин и говорит Андрейке, что землю нынче грешно копать, земля именинница сегодня, тревожигь не годится, за это, бывало, вихры нарвут. Хочет отнять березку, но я прошу. "Ну, Господь с вами, - говорит он задумчиво, - а только не порядок это". После обеда народу никого не остается, везут и меня в Сокольники. Так и стоит наш двор, зеленый, тихий, до самой ночи. Может быть, и входил Господь? Этого никто не знает, не может знать. Ночью я просыпаюсь... - гром? В занавесках мигает молния, слышен гром. Я шепчу - "Свят-свят, Господь Саваоф" - крещусь. Шумит дождик, и все сильней, - уже настоящий ливень. Вспоминаю, как говорил мне Горкин, что и "громком, может, погрозится". И вот, как верно! Троицын День прошел; начинается Духов День. Потому-то и желоба готовил. Прошел по земле Господь и благословил, и будет лето благоприятное. Березка у кивота едва видна, ветки ее поникли. И надо мной березка, шуршит листочками. Святые они, божьи. Прошел по земле Господь и благословил их и все. Всю землю благословил, и вот - благодать Господня шумит за окнами. ЯБЛОЧНЫЙ СПАС Завтра - Преображение, а после завтра меня повезут куда-то к Храму Христа Спасителя, в огромный розовый дом в саду, за чугунной решеткой, держать экзамен в гимназию, и я учу и учу "Священную Историю" Афинского. "Завтра" - это только так говорят, - а повезут годика через два-три, а говорят "завтра" потому, что экзамен всегда бывает на другой день после Спаса-Преображения. Все у нас говорят, что главное - Закон Божий хорошо знать. Я его хорошо знаю, даже что на какой странице, но все-таки очень страшно, так страшно, что даже дух захватывает, как только вспомнишь. Горкин знает, что я боюсь. Одним топориком он вырезал мне недавно страшного "щелкуна", который грызет орехи. Он меня успокаивает. Поманит в холодок под доски, на кучу стружек, и начнет спрашивать из книжки. Читает он, пожалуй, хуже меня, но все почему-то знает, чего даже и я не знаю. "А ну-ка, - скажет, - расскажи мне чего-нибудь из божественного..." Я ему расскажу: и он похвалит: - Хорошо умеешь, - а выговаривает он на "о", как и все наши плотники, и от этого, что ли, делается мне покойней, - не бось, они тебя возьмут в училищу, ты все знаешь. А вот завтра у нас Яблошный Спас... про него умеешь? Та-ак. А яблоки почему кропят? Вот и не так знаешь. Они тебя вспросют, а ты и не скажешь. А сколько у нас Спасов? Вот и опять не так умеешь. Они тебя учнуть вспрашивать, а ты... Как так у тебя не сказано? А ты хорошенько погляди, должно быть. - Да нету же ничего... - говорю я, совсем расстроенный, - написано только, что святят яблоки! - И кропят. А почему кропят? А-а! Они тебя вспросют, - ну, а сколько, скажут, у нас Спасов? А ты и не знаешь. Три Спаса. Первый Спас - загибает он желтый от политуры палец, страшно расплющенный, - медовый Спас, Крест выносят. Значит, лету конец, мед можно выламывать, пчела не обижается... уж пошабашила. Второй Спас, завтра который вот, - яблошный, Спас-Преображение, яблоки кропят. А почему? А вот. Адам-Ева согрешили, змей их яблоком обманул, а не велено было, от греха! А Христос возшел на гору и освятил. С того и стали остерегаться. А который до окропенья поест, у того в животе червь заведется, и холера бывает. А как окроплено, то безо вреда. А третий Спас называется орешный, орехи поспели, после Успенья. У нас в селе крестный ход, икону Спаса носят, и все орехи грызут. Бывало, батюшке насбираем мешок орехов, а он нам лапши молочной - для розговин. Вот ты им и скажи, и возьмут в училищу. Преображение Господне... Ласковый, тихий свет от него в душе - доныне. Должно быть, от утреннего сада, от светлого голубого неба, от ворохов соломы, от яблочков грушовки, хоронящихся в зелени, в которой уже желтеют отдельные листочки, - зелено-золотистый, мягкий. Ясный, голубоватый день, не жарко, август. Подсолнухи уже переросли заборы и выглядывают на улицу, - не идет ли уж крестный ход? Скоро их шапки срежут и понесут под пенье на золотых хоругвях. Первое яблочко, грушовка в нашем саду, - поспела, закраснелись. Будем ее трясти - для завтра. Горкин утром еще сказал: - После обеда на Болото с тобой поедем за яблоками. Такая радость. Отец - староста у Казанской, уже распорядился: - Вот что, Горкин... Возьмешь на Болоте у Крапивкина яблок мер пять-шесть, для прихожан и ребятам нашим, "бели", что ли... да наблюдных, для освящения, покрасовитей, меру. Для причта еще меры две, почище каких. Протодьякону особо пошлем меру апортовых, покрупней он любит. - Ондрей Максимыч земляк мне, на совесть даст. Ему и с Курска, и с Волги гонят. А чего для себя прикажете? - Это я сам. Арбуз вот у него выбери на вырез, астраханский, сахарный. - Орбузы у него... рассахарные всегда, с подтреском. Самому князю Долгорукову посылает! У него в лобазе золотой диплом висит на стенке под образом, каки орлы-те!.. На всю Москву гремит. После обеда трясем грушовку. За хозяина - Горкин. Приказчик Василь-Василич, хоть у него и стройки, а полчасика выбер