еские формы, которые нашим рациональным веком уже
утрачены. И хотя мифологические фантазии - сами по себе - не являются чем-то
исключительным, они вызывают страх, они табуированы. Мы всегда рискуем или
пускаемся в сомнительное приключение, ступив на опасный путь, который ведет
в глубины бессознательного. Он считается заведомо ложным, неоднозначным и
чреватым всяческими недоразумениями. Гете, помнится, говорил: "Набравшись
духу, выломай руками врата, которых самый вид страшит". Ведь вторая часть
"Фауста" - нечто гораздо большее, нежели литературный опыт, она является
неким звеном в "aurea catena" (золотой цепи. - лат.), которая - от алхимиков
и гностиков и вплоть до "Заратустры" - представляет собой сомнительный,
непопулярный и опасный путь, путь исследований и великих открытий, лежащих
по ту сторону обыденной жизни.
Подвергая себя этому рискованному эксперименту, я понимал, что нужна
точка опоры, которая находилась бы в "этом мире", и такой опорой были моя
семья и моя работа. Я как никогда нуждался в чем-то нормальном,
самоочевидном, что составляло бы противоположность всему странному в моем
внутреннем мире. Семья и работа оставались спокойной гаванью, куда я всегда
мог вернуться, напоминали мне, что я реально присутствую в этом мире, что я
такой же человек, как все. Погружаясь в бессознательное, я временами
чувствовал, что могу сойти с круга. Но я знал, что у меня есть диплом врача
и я должен помогать больным, что у меня жена и пятеро детей, что я живу в
Кюснахте на Озерной улице 228, - все это было той очевидностью, от которой я
не мог уйти. Ежедневно я убеждался в том, что на самом деле существую и что
я не легкий лист, колеблемый порывами духовных бурь, как это случилось с
Ницше. Ницше утратил почву под ногами, поскольку у него не было ничего,
кроме собственных мыслей, и те имели над ним куда больше власти, нежели он
над ними. У Ницше не было корней, он парил над землей и потому впадал в
крайности. Такой неадекватности я страшился, стараясь представить себя в
этом мире, и в этой жизни. Какой бы бездонной ни была глубина моего
погружения в бессознательное, куда бы ни увлекали меня фантазии, я всегда
знал: все мной переживаемое - реальная жизнь, и я должен наполнить ее
смыслом. Я говорил себе: "Hic Rhodus, hic salta!" (Здесь Родос, здесь
прыгай! - лат.)
Семья и работа всегда оставались надежной реальностью моей жизни,
гарантией того, что я нормален и действительно существую.
Происходившие во мне внутренние изменения постепенно начали как-то
проявлять себя, оформляться: возникла внутренняя потребность сформулировать
и выразить то, что могло быть сказано Филемоном. Так появились в 1916 году
"Septem Sermones ad Mortuos" с их необычным языком.
А началось все с непонятной мне самому неразберихи: я не имел
представления, что все это значит и что я должен делать. Возникло ощущение,
что атмосфера вокруг меня сгущается, ее заполняли какие-то диковинные
призрачные существа. Так оно и было: в моем доме стали появляться
привидения. В одну из ночей моя старшая дочь увидела пересекавшую комнату
бледную фигуру, вторая дочь пожаловалась, что дважды за ночь у нее пропадало
одеяло, а моему девятилетнему сыну приснился страшный сон. Утром он взял у
матери карандаш и, несмотря на то что прежде никогда не рисовал, на сей раз
захотел изобразить увиденное. Так появился рисунок под названием "Портрет
рыбака". В центре листа были изображены река и рыбак с удочкой на берегу. Он
ловит рыбу. На голове его почему-то возвышается труба, из которой вырываются
языки пламени и дым. С противоположного берега к нему летит дьявол,
проклиная рыбака за то, что тот украл его рыбу. Но над рыбаком парит ангел
со словами: "Ты не повредишь ему, он ловит только плохую рыбу!" Все это мой
сын нарисовал в субботу утром.
В воскресенье, приблизительно в 5 часов пополудни, неистовой трелью
залился дверной колокольчик. Стоял солнечный летний день, обе служанки были
на кухне, откуда хорошо просматривалась открытая площадка перед входом.
Услышав звонок, все сразу бросились к двери, но за ней никого не оказалось.
Я видел даже, как колокольчик покачивался! Мы молча смотрели друг на друга.
Поверьте, все это выглядело тогда очень странным и пугающим! Я знал: что-то
должно случиться. Дом наводнили призраки, они бродили толпами. Их было так
много, что я едва мог дышать и без конца спрашивал себя: "Бог мой, что же
это такое?" Призраки отвечали мне: "Мы вернулись из Иерусалима, там мы не
нашли того, что искали". Эти слова я сделал началом "Septem Sermones...".
Затем слова хлынули непрерывным потоком, и за три вечера вещь была
написана. И едва я взялся за перо, как весь сонм призраков мгновенно исчез.
Наваждение рассеялось, в комнате стало тихо, и воздух очистился. К вечеру
снова что-то стало сгущаться, но потом все прошло. Было это в 1916 году.
Это невероятное событие следовало принимать таким, каким оно было, или,
по крайней мере, таким, каким я его себе представлял. Оно, вне всякого
сомнения, было связано с моим эмоциональным состоянием, которое и
спровоцировало парапсихологические феномены. Это скопище бессознательных
образов натолкнуло меня на мысль о присутствии некоего архетипического
нумена. "Все неспроста и все полно примет". [Фауст, ч. II, акт V.] Разум,
конечно, мог подобрать естественнонаучное объяснение происшедшему, а мог,
что куда проще, объявить его не соответствующим законам, следовательно - не
существующим. Но если бы все в этом мире соответствовало законам, он, думаю,
был бы слишком суров для нас.
Незадолго до названных событий я записал фантазию, в которой душа
покидала меня. Смысл здесь просматривался четко: душа, анима, устанавливала
связь с бессознательным, и это была связь с миром мертвых - бессознательное
соответствует мифологической "стране мертвых", земле предков. И, если в моей
фантазии душа отлетала, это означало, что она возвращается в
бессознательное, в "страну мертвых". Подобное явление еще называют "потерей
души" - оно нередко встречается у примитивных народов. В "стране мертвых"
душе дана таинственная способность оживлять призраков и облекать в видимые
формы древние инстинкты, т. е. коллективное бессознательное. Подобно
медиуму, она дает мертвым возможность соприкоснуться с нашим миром. Поэтому
вскоре после исчезновения моей души, явились "мертвые" - и так возникли
"Septem Sermones...".
С тех пор мертвые стали для меня неким долженствованием, которое не
дает ответа, не имеет решения, от которого не дано избавления. Однако
судьбой мне предназначено было отвечать, и эти обязательства я давал своему
внутреннему миру, а не миру, окружавшему меня. Общение с мертвыми явилось
своего рода прелюдией к моим работам о бессознательном, адресованным этому
миру. Они обозначили смысл и определили порядок всему, что есть и было в
бессознательном.
Когда я возвращаюсь к прошлому и перебираю в памяти все случившееся со
мной тогда, мне кажется, что это было послание - род приказа. Эти образы
содержали нечто, относившиеся не только ко мне. Именно тогда я начал
сознавать, что отныне не принадлежу себе, что у меня больше нет на это
права. Мои научные изыскания относились к областям, в ту пору наукой еще не
освоенным. Я экспериментировал над самим собой, но задачу ставил шире -
"пересадить" результаты моего субъективного опыта на реальную почву, иначе
они останутся фактами моей личной биографии. Тогда же я заставил себя
целиком подчиниться собственным психическим состояниям. Я их любил и
одновременно с тем ненавидел, но они были моим единственным достоянием.
Посвящая свою жизнь их изучению, я понимал, что лишь таким образом смогу
переживать свое бытие как нечто всеобщее.
Сегодня уже можно сказать, что я никогда не забывал о своих первых
фантазиях. Все мной передуманное и сделанное имело истоки в тех первых снах
и видениях. Это началось в 1912 году, почти 50 лет назад. Все, что произошло
в моей жизни после, там уже присутствовало - только поначалу в форме эмоций
и образов.
Научные занятия для меня были единственным способом и единственной
возможностью преодолеть тот хаос, иначе я потерял бы себя во всем этом
нагромождении образов. Ценой огромных усилий я старался осмыслить каждый
отдельный образ, каждый устойчивый элемент бессознательного; и настолько,
насколько это удавалось, упорядочить их на каком-то рациональном основании,
а главное, установить их связь с реальной жизнью. Этими вещами мы обычно
пренебрегаем; мы размышляем над ними, конечно, иногда удивляемся - но не
более. Мы не даем себе труда понять их, не говоря уже о том, чтобы делать из
них моральные выводы. Для нас куда предпочтительнее придумывать пространные
отговорки о негативном влиянии бессознательного.
Не менее серьезную ошибку допускают те, по мнению которых достаточно
лишь как-то объяснить образ и это уже будет знанием о нем. Если человек не
рассматривает это знание как этическую заповедь, он впадает в иллюзию
собственной власти над бессознательным, что может привести к опасным
последствиям, гибельным не только для других людей, но и для того, кто
считает себя "посвященным". Образы из бессознательного налагают на человека
огромную ответственность. Непонимание этого, равно как и уклонение от
морального долга, лишает человека целостности и придает его жизни характер
болезненной раздробленности.
Когда меня целиком захватил материал из моего бессознательного, я решил
оставить работу в Цюрихском университете, где, будучи приват-доцентом, в
продолжение восьми лет (с 1905 года) читал лекции. Мои опыты и уход в мир
внутренний препятствовали внешней интеллектуальной деятельности. Закончив
"Метаморфозы и символы либидо", я почти три года не мог открыть ни одну
научную книгу. Заниматься наукой я больше не мог, рассказать о своих
действительных занятиях не осмеливался. Меня угнетали беспомощность перед
тем материалом, которым я в тот момент располагал. Я не был способен его
понять и, тем более, каким-то образом оформить. В университете со мной
считались, меня уважали, и поэтому я понимал, что вначале должен
определиться сам. Было бы опасно продолжать учить студентов, обрушивая на
них собственные сомнения и тем самым дезориентируя их.
Итак, я стоял перед выбором: или продолжать свою вполне успешную
академическую карьеру, или, следуя логике своего внутреннего развития, целям
высшего порядка, ценой невероятных усилий двигаться вперед, не прекращать
удивительный опыт - диалог с бессознательным.
Таким образом я сознательно отказался от академической карьеры,
поскольку знал, что, не закончив опыта, не смогу предстать перед публикой.
Со мной происходило нечто важное: мне казалось, что sub specie aeternitatis
(с точки зрения вечности. - лат.) это заполнит всю мою жизнь. Я был готов
пойти на любой риск.
Так ли уж важно, в конце концов, сделаюсь я профессором или нет?
Правда, я без особой радости принимал свою судьбу, пожалуй, отчасти я
сожалел, что не могу жить как все, по общепринятым нормам. Но подобные
эмоции преходящи и, по большому счету, мало что значат. То, другое во мне,
было важнее. И когда, сосредоточиваясь, я внимал своему внутреннему голосу,
досадное чувство отступало. Такое за мной водилось и раньше. Первые подобные
опыты я испытал еще в детстве. И в юности мне случалось приходить в
бешенство, но как только эмоции достигали пика, они тут же спадали,
наступало затишье. В такие моменты все, что еще недавно волновало меня,
оставалось далеко позади и казалось давно пережитым.
Следствием моего решения и моих занятий, предмет которых не был понятен
ни мне, ни другим, стало крайнее глубокое одиночество. Это проявилось очень
скоро; мне не с кем было поделиться своими размышлениями - они могли быть
превратно истолкованы. Я очень болезненно переживал противоречие между
окружающим меня миром и тем, что находил в себе. Тогда я еще не знал, что
два эти мира могут взаимодействовать, и видел лишь разлад между "внутренним"
и "внешним".
Тем не менее главная цель не вызывала у меня никаких сомнений: я смогу
вынести свои идеи на суд общества и добиться признания только в том случае,
если ценой неимоверных усилий сумею доказать реальность моих психологических
опытов, суть которых касается не меня лично, и как некий "коллективный" опыт
имеет отношение ко всем людям. Позднее я попытался это отразить в моей
научной работе, но сперва сделал все возможное, чтобы ознакомить моих
близких с новой manicre de voire (точкой зрения. - фр.) Я знал, что, если
это не удастся, меня ждет полная изоляция.
Только к концу первой мировой войны окружавший меня мрак стал
постепенно рассеиваться. Причиной тому были две вещи: во-первых, я прекратил
общение с женщиной, чей голос пытался внушить мне, будто мои фантазии имеют
некую художественную ценность, во-вторых, - и это главное! - я начал
понимать, зачем так настойчиво рисовал "мандалы". Это было в 1918 или 1919
году. Первую мандалу я изобразил в 1916, после того как написал "Septem
Sermones..."; смысл ее тогда остался неясен.
В 1918 - 1919 годах я был комендантом зоны английских войск в Шато
д'Эксе. Каждое утро я рисовал в записной книжке маленький кружок - мандалу,
которая в тот момент отражала некое мое внутреннее состояние. Эти рисунки
демонстрировали мне, что происходило с моей психикой изо дня в день. Туда
мне однажды пришло письмо от той самой эстетствующей особы. Она старалась
снова убедить меня в том, что мои бессознательные фантазии имеют
художественную ценность и что их следует понимать как искусство. Я
занервничал. Письмо оказалось далеко не глупым и потому достаточно
провокационным. Современный художник, в конце концов, творит, опираясь на
бессознательное, - так считала моя корреспондентка. Тем не менее ее позиция,
пусть утилитарная и поверхностная, возродила мои былые сомнения:
действительно ли мои фантазии были спонтанными и естественными, или же я
допускал некий произвол, предпринимая какие-то особые усилия? Нашему
сознанию вообще присущ такой известный предрассудок как самообольщение,
когда любую мало-мальски позитивную мысль мы спешим присвоить себе, а
всякого рода низменные побуждения рассматриваем как случайные и посторонние.
От этого не был свободен и я, что породило во мне раздражение и внутренний
разлад, а на следующий день появилась измененная мандала: часть круга была
разорвана и симметрия нарушена.
Лишь со временем я понял, чем же на самом деле является мандала: это
самодостаточность, внутренняя целостность, что стремится к гармонии и не
терпит самообмана. "Так вечный смысл стремится в вечной смене от воплощенья
к перевоплощенью". [Фауст, ч. II, акт 1.]
Мои мандалы были криптограммами, они объясняли состояние моей души и
каждый день принимали новую форму. В них я видел себя, то есть все мое
существо в его становлении. Вначале мое представление о них было смутным,
хотя я уже тогда сознавал, как много они значат, и хранил их как драгоценные
жемчужины. Я был убежден, что в них выражена самая суть предмета и что со
временем они откроют мне все происходящее со мной. Мне это виделось так, как
если бы я и мой внутренний мир - были монадой этого бесконечного мира и
мандала составляет эту монаду, микрокосм моей души.
Уже не помню, сколько кругов мандалы я нарисовал тогда - очень много.
Все это время я вновь и вновь задавал себе вопрос-"Куда ведет меня эта
работа? Какова ее цель?" Я уже знал по опыту, что не имею права поставить
перед собой цель, которой мог бы довериться безоговорочно. У меня была
возможность убедиться, что мое "я" не имеет достаточных полномочий, я с этим
уже сталкивался. Я охотно продолжил бы работу над мифами, начатую в
"Метаморфозах и символах..." - такова была моя цель. Но об этом не стоило и
думать: я был вынужден пропустить через себя нескончаемый поток
бессознательного, который нес меня неизвестно куда. Но когда я начал
рисовать мандалы, то заметил, что все пути, по которым я шел, все шаги,
которые я совершал, вели назад, к некоему центру. Я понял, что мандала и
есть этот центр, средоточие всех путей, т.е. главный путь, что составляет
индивидуальность.
Тогда же, в период между 1918 и 1920 годами, ко мне пришло понимание
того, что цель психического развития - самодостаточность. Не существует
линейной эволюции, есть некая замкнутая "самость". Однонаправленное развитие
возможно лишь вначале, затем все отчетливее проступает центр. Сознание этого
вернуло мне уверенность в себе и внутреннее равновесие. Когда я выяснил, что
выражает мандала, я достиг своего конечного знания. Может, кому-нибудь
известно больше, но мне этого был о достаточно.
Несколько лет спустя (в 1927 году) я увидел сон, в котором
подтвердились мои идеи о центре и замкнутом, самодостаточном развитии. Я
выразил содержание этого сна в одной мандале, которую назвал "Окно в
вечность". Этот рисунок был воспроизведен в "Тайне Золотого цветка". Через
год появился второй рисунок: это тоже была мандала, с золотым дворцом в
центре. Закончив ее. я спросил себя: "Почему в ней столько китайского?" Меня
самого удивила ее форма и выбор оттенков, они казались мне "китайскими",
хотя объективно - ничего "китайского" в мандале не было. Но я воспринимал ее
так. По странному совпадению незадолго до этого мне пришло письмо от Рихарда
Вильгельма, в которое была вложена рукопись какого-то даосского
алхимического трактата под названием "Тайна Золотого цветка" с просьбой его
прокомментировать. Я сразу же взялся за рукопись и нашел там неожиданное
подтверждение своим идеям о мандале и о центростремительном движении. Стало
быть, я не одинок, я обнаружил нечто родственное в этой китайской рукописи,
- в любом случае она впрямую затрагивала мои идеи.
В память об этом совпадении я написал на рисунке: "Когда рисовал этот
золотой дворец, получил от Рихарда Вильгельма из Франкфурта тысячелетней
древности китайский текст о золотом дворце - центре всего сущего, начале
всех начал".
А вот мой сон о мандале.
Я увидел себя в каком-то грязном и закопченном городе. Стояла темная
зимняя ночь, шел дождь. Это был Ливерпуль. С полудюжиной швейцарцев я шагал
по темным улицам. По-моему, мы удалялись от моря и поднимались вверх - сам
город стоял на скале. Он чем-то напомнил мне Базель: внизу находился рынок,
от которого подымались крутые улочки к собору и площади св. Петра.
Поднявшись, мы увидели перед собой широкую слабо освещенную площадь, с
множеством выходящих на нее улиц. Город имел радиальную структуру, с
площадью в центре. Посреди площади находился круглый пруд, а в центре пруда
- маленький остров. В то время как все вокруг скрывала густая пелена дождя и
тумана, островок сверкал в солнечных лучах. На нем росло единственное дерево
- усыпанная розовыми цветами магнолия. Казалось, что дерево не просто залито
светом, но само излучает свет. Мои спутники сетовали на погоду, совершенно
не обращая внимания на дерево. Они говорили о каком-то другом швейцарце,
жившем в Ливерпуле, и удивлялись, почему он выбрал именно этот город. Я же
был так заворожен красотой цветущего дерева и солнечного острова, что
подумал: "Я знаю зачем". И в этот момент я проснулся.
Следует упомянуть еще об одной немаловажной детали: часть городских
кварталов тоже была выстроена радиально вокруг маленькой открытой площади,
освещенной одним большим фонарем; эта площадь представляла собой маленькую
копию острова. И я почему-то был уверен, что тот "другой швейцарец" жил
рядом с этим вторым центром.
Сон был отражением моего тогдашнего состояния. Я и сейчас, будто наяву
вижу свой серо-желтый дождевик, мокрый и скользкий; все вокруг мрачно, темно
и мутно - именно так я себя тогда чувствовал. И все же мне открылось нечто
прекрасное, благодаря чему я вообще мог жить. Ливерпуль (Liverpool) - это
"бассейн жизни", "pool of life". "Liver" - печень, считавшаяся у древних
средоточием жизни.
Это сновидение оставило у меня ощущение некой окончательности,
завершенности. В нем выражалась цель - тот самый главный путь, которого мне
не избежать. Сон объяснил мне, что самодостаточность, самость, -
архетипический смысл и принцип определения себя в этом мире. В том
сновидении была целительная сила, и тогда ко мне впервые пришло предчувствие
моего мифа.
После этого я перестал рисовать мандалы. Сон открыл мне душевное
состояние и стал таким образом высшей точкой моего сознательного развития,
принес покой и уверенность в себе. Хотя я верил в полезность моих занятий,
мне тогда не хватало собственного понимания происходящего, а среди знакомых
не было никого, кто был бы способен мне помочь. Сновидение же позволило
взглянуть на себя со стороны.
Без этого я, скорее всего, окончательно запутался бы и, возможно,
отказался бы от дальнейших экспериментов с бессознательным. Но сновидение
открыло мне смысл и значение происходящего. Расставаясь с Фрейдом, я знал,
что вторгаюсь в неизведанную область, и все же решился шагнуть в темноту. И,
когда этот сон явился мне, я принял его как actus gratiae (благодать. -
лат.).
Мне понадобилось сорок пять лет, чтобы облечь в строгие научные формы
все, что я тогда пережил и записал. В молодости я мечтал о научной карьере,
но этот пламенный поток, эта страсть захватили меня, преобразив и переплавив
в своем огне всю мою жизнь. Именно страсть оказалась первоэлементом, и все
мои работы - лишь более или менее удачная попытка сделать ее достоянием
современников, частью их мировидения. Первые впечатления и сны были как
раскаленный поток базальта - из него выкристаллизовался камень, который я
уже мог обрабатывать.
Годы, когда я следовал своим внутренним образам, я считаю самыми
важными в моей жизни. Они определили ее смысл, ее основу, а последующие
частности - это только дополнения и уточнения. Вся моя дальнейшая
деятельность была посвящена последовательной разработке того, что в те годы
прорвалось из бессознательного. Это стало первоосновой моей работы и моей
жизни.
Происхождение моих сочинений
Встреча с бессознательным была переломным событием в моей жизни. Лишь
спустя двадцать лет после долгой и упорной работы я начал что-то понимать в
содержании моих видений.
На первоначальном этапе необходимо было определить некий исторический
ряд, предварявший мои внутренние опыты, то есть по сути ответить на вопрос:
кто мои исторические предшественники? Иначе мне никогда не удалось бы найти
ничего подтверждающего мои идеи. Встреча с алхимией в этом смысле была
решающей, только благодаря ей я получил недостающие мне исторические
основания.
Аналитическая психология по существу относится к естественным наукам,
хотя она как никакая другая наука, зависит от субъективных предпосылок
исследователя. Именно поэтому - чтобы исключить вероятность грубых ошибок в
оценках и суждениях - она в гораздо большей степени, чем другие науки,
нуждается в документально-исторических аналогиях.
С 1918 и по 1926 год я серьезно интересовался гностиками, которые тоже
соприкоснулись с миром бессознательного, обращаясь к его сути, явно
проистекавшей из природы инстинктов. Каким образом им удалось прийти к этому
- сказать сложно, сохранившиеся свидетельства крайне скупы, к тому же
исходят большей частью из противоположного лагеря - от отцов церкви.
Сомневаюсь, чтобы у гностиков могли сложиться какие-либо психологические
концепции. В своих установках они были слишком далеки от меня, чтобы можно
было обнаружить какую-либо мою связь с ними. Традиция, идущая от гностиков,
казалась мне прерванной, мне долгое время не удавалось навести хоть
какой-нибудь мостик, соединяющий гностиков или неоплатоников с
современностью. Лишь приступив к изучению алхимии, я обнаружил, что она
исторически связана с гностицизмом, что именно благодаря ей возникла
определенная преемственность между прошлым и настоящим. Уходящая корнями в
натурфилософию средневековая алхимия и послужила тем мостом, который, с
одной стороны, был обращен в прошлое - к гностикам, с другой же - в будущее,
к современной психологии бессознательного. Основоположником последней
являлся Фрейд, который обратился к классическим мотивам гностиков:
сексуальности, с одной стороны, и жесткой отцовской авторитарности - с
другой. Гностические мотивы Яхве и Бога Творца Фрейд возродил в мифе об
отцовском начале и связанном с ним сверх-эго. Во фрейдовском мифе сверх-эго
предстает как демон, породивший мир иллюзий, страстей и разочарований.
Правда, материалистическое начало в алхимии, проникновение ее в тайны
материи и т. д. заслонило для Фрейда другой важный аспект гностицизма -
первичный образ духа как некоего другого, высшего божества. Согласно
гностической традиции, это высшее божество послало людям в дар так
называемый "кратер" - "сосуд духовной трансформации". "Кратер", чаша -
женственный принцип, которому не нашлось места во фрейдовском
патриархальном, мужском, мире. [В гностическом трактате "Поймандр" "кратер"
представляет собой чашу духа, ниспосланную на землю Создателем для того,
чтобы жаждущие высшего знания приняли в ней крещение. Это была своего рода
купель духовного обновления и перерождения. - ред.] И Фрейд был не одинок в
своих предрассудках. В католическом мире Богоматерь и невест Христовых лишь
недавно допустили в Телемскую обитель и тем самым, после многовековых
колебаний, частично их узаконили, У протестантов и иудеев, как и прежде, во
главе остается Бог Отец. В изотерической философии алхимиков, напротив,
доминирует женское начало. Важнейшее место в "женской" символике алхимиков
отводилось чаше, в которой происходило превращение и перерождение
субстанций. В моих психологических концепциях центральным также являлся
процесс внутреннего перерождения - индивидуации.
До того как я открыл для себя алхимию, мне приснилось несколько снов с
одинаковым сюжетом.
В снах я увидел рядом с моим домом другой - неизвестную мне пристройку
или какой-то флигель. И каждый раз меня удивляло, почему этот дом мне не
знаком, ведь я несомненно бывал там. Наконец мне приснился сон, в котором я
зашел туда и обнаружил прекрасную библиотеку, в основном книги XVI и XVII
веков. Толстые фолианты в переплетах из свиной кожи стояли вдоль стен, в
некоторых из них я нашел странные гравюры с изображением диковинных
символов, каких прежде не видал. Тогда они были для меня загадкой, и только
много позже я узнал, что это были алхимические символы. Во сне я лишь ощутил
таинственное очарование, исходящее от библиотеки в целом, представлявшей
собой средневековое собрание инкунабул и рукописей.
Неизвестная часть дома была частью моей личности, моего "я", она
являлась чем-то принадлежавшим мне, но мною не осознанным. Флигель и, в
первую очередь, библиотека указывали на алхимию, о которой я ничего не знал
и которую вскоре начал изучать. Лет через пятнадцать я сам собрал такую же
библиотеку.
В 1926 году я увидел потрясающий сон, предвосхитивший мои занятия
алхимией.
Дело происходило на юге Тироля. Шла война. Я находился на итальянском
фронте и пробирался в тыл вместе с каким-то невысоким крестьянином в его
телеге. Кругом рвались снаряды, и я понимал, что нужно ехать как можно
быстрее, поскольку оставаться там опасно. Нам предстояло преодолеть мост
через туннель со взорванными сводами. В конце туннеля неожиданно открылся
освещенный солнцем пейзаж, и я узнал окрестности Вероны. Внизу раскинулся
сияющий солнечный город. Мне сразу стало легко. Дальше мы двигались по
зеленой, цветущей ломбардской равнине, через рисовые поля и виноградники. В
конце дороги я увидел огромных размеров господский дом - по-видимому, замок
какого-то итальянского аристократа. Он представлял собой типичное поместье с
множеством хозяйственных строений. К замку через обширный двор вела аллея.
Мой маленький возница и я, въехали в одни ворота, а затем, наткнулись на
другие: справа от нас был фасад господского дома, слева - хозяйственные
пристройки, конюшня, амбар и т. п. Когда мы оказались посреди двора, прямо
перед главным входом, все ворота вдруг с грохотом захлопнулись. Возница
спрыгнул с телеги и крикнул мне: "Теперь мы заперты в XVII веке". "И
вправду, - подумал я. - Но что мы будем здесь делать? Мы оказались в плену
на целый год". И тут же явилась спасительная мысль: "Ничего, ведь через год
мы отсюда выберемся".
Не теряя времени, я сразу кинулся перелистывать толстые тома по истории
религии и философии, хотя и не надеялся прояснить что-либо. Но через
некоторое время выяснилось, что и этот сон указывает на алхимию, ее расцвет
как раз приходился на XVII век. Удивительно, но я совершенно забыл все, что
написал об алхимии Герберт Зильберер. Когда вышла его книга, я воспринимал
алхимию как нечто чуждое и курьезное, хотя самого автора чрезвычайно ценил,
его взгляд на вещи я считал вполне конструктивным, о чем и написал ему. Но,
как показала трагическая смерть Зильберера, конструктивность не обернулась
для него благоразумием [Он покончил с собой. - ред.]. Он в основном
использовал поздний материал, в котором я плохо ориентировался. Поздние
алхимические тексты - барочные и фантастические, их следовало сперва
расшифровать, и только после этого можно было определить их подлинную
ценность.
Мало-мальски удовлетворительное представление о природе алхимии
позволило мне получить знакомство с текстом "Золотого цветка", китайским
трактатом, который прислал мне Рихард Вильгельм в 1928 году. Тогда у меня
появилось желание узнать об алхимии как можно больше. Я попросил одного
мюнхенского книготорговца сообщать мне обо всех книгах по алхимии, которые
будут попадать к нему в руки. Вскоре я получил первую такую книгу "Artis
Auriferae Volumina Duo" (1593), являющуюся собранием классических латинских
текстов.
Книгу я продержал два года. Рассматривая рисунки в ней, я каждый раз
удивлялся: "Боже правый, какая чушь! Понять это невозможно". И все-таки то и
дело обращался к ней, решив в конце концов заняться ею более обстоятельно. Я
посвятил книге целую зиму, и вскоре чтение увлекло меня. Причем текст
по-прежнему казался мне абракадаброй, но иногда попадались фразы и целые
абзацы, вполне доступные и вразумительные, до меня дошло, что все дело в
символах, что это именно те символы, смысл и значение которых служили
основой моей работы все предыдущие годы. "Да это же фантастика, - думал я. -
Я просто обязан научиться понимать это". Теперь я с головой ушел в алхимию,
и садился за книгу, едва только у меня появлялась свободная минута. Однажды,
когда я сидел над текстами, мне внезапно вспомнился сон о "ловушке в XVII
веке". Наконец-то его значение прояснилось. "Так и есть. Теперь я обречен
штудировать алхимию".
Но прошло достаточно времени, прежде чем я отыскал путь в алхимическом
лабиринте, у меня, увы, не было Ариадны, которая вручила бы мне клубок.
Как-то, читая "Rosarium", я обратил внимание, что некоторые странные
выражения и обороты встречаются гораздо чаще других, как-то: "solve et
coagule", "unum vas", "lapis", "prima materia", "Mercurius" и т. д.
("разлагать и соединять", "сосуд", "камень", "первичная материя",
"Меркурий". - лат.). Я видел, что эти выражения повторялись вновь и вновь и
с определенным смыслом. Но поскольку окончательной уверенности у меня не
было, я решил составить своего рода глоссарий. Со временем в него вошли
несколько тысяч ключевых слов, одними выдержками из текстов я исписал целые
тома. Я работал как филолог, так, будто я расшифровывал неизвестный язык. Но
таким образом мне стал постепенно открываться смысл алхимических текстов, я
начал понимать эту специфическую манеру выражения. Правда, на это ушло 10
лет жизни.
Довольно скоро я обнаружил поразительное сходство аналитической
психологии с алхимией. Опыты алхимиков были в каком-то смысле моими опытами,
их мир - моим миром. Открытие меня обрадовало: наконец-то я нашел
исторический аналог своей психологии бессознательного и обрел твердую почву.
Эта параллель, а также восстановление непрерывной духовной традиции, идущей
от гностиков, давали мне некоторую опору. Когда я вчитался в средневековые
тексты, все встало на свои места: мир образов и видений, опытные данные,
собранные мной за прошедшее время, и выводы, к которым я пришел. Я стал
понимать их в исторической связи. Мои типологические исследования, начало
которым положили занятия мифологией, получили новый толчок. Архетипы и
природа их переместились в центр моей работы. Теперь я обрел уверенность,
что без истории нет психологии - и в первую очередь это относится к
психологии бессознательного. Когда речь заходит о сознательных процессах,
вполне возможно, что индивидуального опыта будет достаточно для их
объяснения, но уже неврозы в своем анамнезе требуют более глубоких знаний;
когда врач сталкивается с необходимостью принять нестандартное решение,
одних его ассоциаций явно недостаточно.
Мои занятия алхимией имели непосредственное отношение к Гете. Он
каким-то непостижимым образом оказался вовлеченным в извечный, процесс
архетипических превращений. "Фауста" Гете понимал как opus magnum или opus
divinum (великое, или божественное, деяние. - лат.), не случайно называя его
своим "главным делом", подчеркивая, что в этой драме заключена вся его
жизнь. Его творческая субстанция была, в широком смысле, отражением
объективных процессов, знаменательным сновидением mundus archetypus (мира
архетипов. - лат.).
Мной самим овладели те же сны, и у меня есть "главное дело", которому я
отдал себя с одиннадцати лет. Вся моя жизнь была подчинена одной идее и вела
к одной цели: разгадать тайну человеческой личности. Это было главным, и все
мои работы, все, что я сделал, связано с этим.
Всерьез мои научные исследования начались в 1903 году с ассоциативных
экспериментов. Я отношусь к ним, как к первым опытам научной работы, как к
своего рода, естественнонаучному предприятию. За "Ассоциативными
экспериментами в диагностике" последовали две работы, о которых говорилось
выше: "Психология dementia рrаесох" и "Содержание психозов". В 1912 году
была опубликована книга "Метаморфозы и символы либидо", которая положила
начало разрыву с Фрейдом. С тех пор я вступил на собственный путь, и
nolens-volens мне пришлось все начать сначала.
Я обратился к собственному подсознанию, что продолжалось с 1913 по 1917
год, затем поток фантазий постепенно иссяк. И только тогда, когда я
успокоился и перестал ощущать себя пленником этой "волшебной горы", мне
удалось объективно взглянуть на свой опыт и приступить к его анализу. Вот
первый вопрос, который я задал себе: "В чем, собственно, заключается
проблема бессознательного?" Ответ: "Во взаимодействии между бессознательным
и эго". В 1916 году я прочел об этом доклад в Париже, опубликован он был
позже, в 1928. К тому времени я уже располагал более обширным материалом и
написал книгу, где охарактеризовал некоторые типичные элементы
бессознательного, показав, как они коррелируют с сознательными установками.
Параллельно я занимался сбором материала для книги о психологических
типах. Целью ее было показать существенное отличие моей концепции от
концепций Фрейда и Адлера. Собственно говоря, когда я стал над этим
задумываться, передо мной встал вопрос о типах, потому что кругозор
человека, его мировоззрение и предрассудки определяются и ограничиваются
психологическим типом. Поэтому предметом обсуждения в моей книге стали
отношения человека с миром - с людьми и с вещами. В ней освещаются различные
стороны сознания, возможные мировоззренческие установки, при этом
человеческое сознание рассматривается с так называемой клинической точки
зрения. Я обработал массу литературных источников, в частности поэмы
Шпиттелера, особенно поэму "Прометей и Эпиметей". Но не только. Огромную
роль в моей работе сыграли книги Шиллера и Ницше, духовная история
античности и средневековья. Я рискнул послать экземпляр своей книги
Шпиттелеру. Он мне тогда не ответил, но вскоре в какой-то лекции заявил, что
его книги не "означают" ничего и в "Олимпийской весне" смысла не больше, чем
в песенке "Весна пришла. Тра-ля-ля-ля-ля".
В своей книге я утверждал, что всякий образ мыслей обусловлен
определенным психологическим типом и что всякая точка зрения в некотором
роде относительна. При этом возникал вопрос о единстве, необходимом для
компенсации этого разнообразия. Иными словами, я пришел к даосизму. Выше уже
упоминалось, какое впечатление произвел на меня присланный Рихардом
Вильгельмом даосский текст. В 1929 году мы вместе работали над книгой "Тайна
Золотого цветка". Именно тогда мои размышления и исследования стали
сходиться к некоему центральному понятию - к идее самости,
самодостаточности. Это помогло мне вновь почувствовать вкус к нормальной
жизни: я читал лекции, немного путешествовал. Множество моих статей и лекций
явились как бы противовесом кризисным годам моего молчания и бездействия; в
них я уже смог ответить на многие вопросы своих читателей и пациентов.
Любимым творением стала для меня теория либидо - центральная идея книги
"Метаморфозы и символы либидо". "Либидо", в моем понимании, - это
психическая аналогия физической энергии, оно требует описания в категориях
квантитативных, а не квалификативных. В учении о либидо я старался избежать
конкретизации. Предметом, на мой взгляд, здесь должны были стать не
конкретные инстинкты - голод, секс или агрессия, а различные внешние
проявления психической энергии.
В физике мы говорим об энергии, которая манифестируется различным
образом, будь то электричество, свет, тепло и т. д. То же и в психологии,
где мы прежде всего сталкиваемся с энергией (большей или меньшей
интенсивности), причем проявляться она может в самых различных формах.
Понимание либидо как энергии позволяет получить единое и цельное знание о
ней. В этом случае всякого рода вопросы о природе либидо - сексуальность ли
это, воля к власти, голод, или что-нибудь еще - отходят на задний план. Я
ставил совей целью создать в психологии универсальную энергетическую теорию,
такую, какая существует в естественных науках. Эта задача была основной при
написании книги "О психической энергии" (1928). Я показал, например, что
человеческие инстинкты представляют собой различные формы энергетических
процессов, и, как силы, они аналогичны теплу, свету и т. д. Так же как
современный физик не станет считать источником всех сил, скажем, тепло, так
и психолог не должен сводить все к одному понятию, будь то жажда власти или
сексуальность. Такова была исходная ошибка Фрейда. Позже он внес в свою
теорию некоторые коррективы, используя термин "инстинктивное эго". Затем
уточнил его, называя "сверх -эго", и поставил последнее во главу.
В книге "Отношение между эго и бессознательным" я пояснил, что имею в
виду, говоря о бессознательном, но существенных выводов о его природе
сделать еще не сумел. Записывая свои фантазии, я не мог отделаться от
ощущения, что с бессознательными образами происходят разного рода
превращения. Но только благодаря алхимии я осознал, что бессознательное -
это процесс и что отношения между эго и бессознательным есть, собственно,
превращение - или психическое развитие.
В отдельных случаях этот процесс можно обнаружить в сновидениях и
фантазиях. В коллективной жизни он проявляется в различных религиозных
системах и